Лина Костенко Берестечко. Раздел 7, стр. 61-70
А ведь, действительно, отец я был незлой.
Сыновья мои — Тимош он к сабле способен,
а Юрий к науке, но он ещё малой.
И был ещё сыночек,
мизинчик, мазунчик.
А уж такое смелое — моя, казачья, кровь.
Во время того наезда
он с силой что-то бросил, да в пана и попал.
Его тогда Чаплинский до смерти запорол.
Аж страшно как припомню. Как мчался я неистово.
В Суботов я примчался… Ох, сил не достаёт…
Мой хутор весь разграблен. Дитя моё убито.
Гелена моя похищена. И все уж не моё.
О Сечь, ты мать казацкая!
И ты, Большой наш Луже!
Вы будьте мне свидетели пред Богом и людьми,
что был тогда я вынужден схватиться за оружие.
Это кровопролитие здесь начали не мы.
ЧАПЛИНСКИЙ ЧТО, ДА РАЗВЕ В НЁМ ЛИШЬ ДЕЛО?
Нахрапистый панок, падкий на свежину.
Законом шестикоготного права
забрал мой хутор и забрал жену.
И сына в смерть забил.
Где бегал мой парнишка,
застал я только кровь на спорыше.
Чего не видел до сих пор глазами я,
увидел вдруг ссадинами души.
Вот край мой, там — под нагаями!
Вот они, треклятые, а то — мы.
Пока здесь правит панство с холуями,
добра не будет людям и с людьми.
Да, те вельможные, мехами подбитые,
за века три уж дали себя знать! —
гарцующая, холодная, перепитая,
спесью переполненная знать.
Для них законов не было и нет.
Они все в грабежах единодушны.
То Шемберк мою мельницу отнял.
То Долгерт взял коня с моей конюшни.
И всё плетут они коварные сети,
и всё ловушки готовят мне.
Не было безопасно мне уж нигде на свете.
ни дома у себя, ни в Чигирине.
То сожгут скирду. А то нацелят жерла.
То среди ночи поднимут га-ла-ла.
Аж первая жена моя слегла и вмерла,
и тихую душу Богу отдала.
И ОКАЗАЛСЯ Я В БОЛЬШОЙ НУЖДЕ.
Проходит год — он снова за своё.
Чаплинскому понравился мой хутор.
А не отдашь — наездом заберёт.
Чаплинскому понравилась Гелена.
Чаплинскому понравился мой дом.
Он всё отнимет — и не только у меня.
У всех отнимет — и не только он.
И надобно гнать всю эту ватагу.
Освобождаться от этого зверья.
Уж если я познал подобную зневагу, (презрение)
то как живут те, что бесправнее меня?!
Я В СУД ПОДАЛСЯ. ДА ПРОДАЖНЫ СУДЬИ.
Меня же и посадили в тюрьму.
А там, в тюрьме, в тишине и безлюдье,
есть время обо всём поразмышлять уму.
Но зря смеялся враг мой ехидно.
И торжествовал победу. Зря.
Оно из-за решетки свободу лучше видно.
Это хорошая выучка иногда — тюрьма.
НО КАК ГЕЛЕНА! БОЖЕ МОЙ, ГЕЛЕНА!
Уже чужая, Чаплинского жена, —
а всё ж украдкой приходила ко мне она
и приносила в кружечке вина.
Она ему принадлежала под давлением.
Сама мне говорила — силой взяли.
Как сквозь решетку целовал я эти руки,
которые ту кружку подавали!..
СБЕЖАЛ Я ИЗ ТЮРЬМЫ. ПОМОГ ЖЕ МНЕ ТОТ ШЛЯХТИЧ,
Тот, что меня стерёг. Стерёг меня и прозрел.
И я пошёл на Сечь. Помчал тем самым шляхом,
что с детства знал при солнце и при звезде.
Века с веками в небытие отцокали
в той вечной ловле правды и добра.
А запорожцы всё сидят как соколы
на чёртомлицком рукаве Днепра.
Приехал я не знатным, не маетным.
Признали сразу, собрались казаки.
Ударил колокол. Меня избрали гетманом.
И началось. И я повёл полки.
НЕ ТЁМНЫЙ БУНТ, НЕ ЧЁРНОЕ ВЕРЕЛОМСТВО
не на разбой наточены сабли,
не ради славы и не ради помсты, — (мести)
а за свободу родной моей земли!
А МНЕ КЛЕЙНОДЫ, ВПРАВДУ, ДАЛ КОРОЛЬ.
Ещё считал он, что его я подданный.
Так суждено нам. В пекле наших доль
не знаешь сам — ты пленник или обранный.
О, не забуду, пока и живу,
и площадь ту, и деревья с инеем.
Мне дали казацкую хоругву
и привилегии с королевским именем.
Из орудий пальнули, снег сыпанул с ветвей.
Я тешился клейнодами своими.
Но почему — именем короля,
а не именем священным Украины?!
Пушечный гром отгрохотал и стих.
Я принимал послов в своём имении.
Пили вино из кубков золотых,
Но было оно горьким мне на дне.
Я эту горечь заливал вином.
Пил за здоровье их. А Гелена
трубки нам набивала табаком.
И я дымил, как пепел Карфагена.
Они не знали, что в моей душе.
Иль благодарен я за милость королевскую.
У пушек стояли пушкари.
А мне не спалось. И не спалось войску.
НЕ ВЫПРОСИЛ. НЕ КРАЛ. НЕ ХРИСТАРАДНИЧАЛ.
Я взял свободу, что принадлежала нам.
Дивись же, мир, я ещё их и предал!
Что, собственно, я должен этим господам?
Настало время, и я задал им порки.
Я разве раб, чтоб жить от их щедрот?
Для них я — вождь взбунтовавшихся холопов.
А для меня я — замученный народ.
Все любят Польшу в гордости и славе.
Всяк московит Московию трубит.
Но почему-то только нам отказывают в праве
своё отечество больше всего любить.
МОЙ ДВОР В ЧИГИРИНЕ, ФАКТ, ЧТО НЕ ФОНТЕНБЛО.
Там плющ не обвивал беседки и альтаны*.
И розы не цвели. Времени не было
долбить в скале прекрасные фонтаны.
Был замок весь тут в прорезях бойниц.
Из каменных глубин мы добывали воду.
И вместо всех придворных тайн, но тсс!
была мечта единственная — про свободу.
Не протирал паркеты шалопут.
И женщины там платьем не шуршали.
И ни один из дипломатов, ниткоплёт,
Нигде своё нам пустомельство б не представил.
И не было аллей на променад.
Ни вин изысканных, ни лакомств, ни печений.
При Бродах взял я пушек сорок пять,
Для безопасности Чигирина обеспеченья.
Были полки, оружие различное.
Залоги* всюду, здесь и за Днепром.
Нам бы ещё пиита и мыслителя,
чтобы владел — как саблею — пером!
МОЛЮСЬ Я НАШЕЙ ПРЕСВЯТОЙ ПОКРОВЕ —
благослови и перья, и сабли!
Ведь лишь народы, явленные в Слове,
С достоинством жить могут на земле.
ЕСТЬ СЛУХ, ЧТО ВИШНЕВЕЦКИЙ НАСТУПАЕТ.
Он грабит край и оставляет здесь пустыню.
Какая же его неправедная тропа —
чтоб наступать на свою ж отчизну!
Король, султан, эксплуататор и торгаш,
угнетатель, палач, воинственный захватчик
то всё чужие. А Вишневецкий наш.
Поэтому он для меня и самый гадкий.
Он от князей ведёт свой древний род.
Являет ветвь известную и благородную.
Жена у него из рода Радзивилл.
У него мать — из Могилянского дома.
Был его прадед славен в нашем краю.
А этот — зверь, душа без покаяния.
Я не борюсь с ним — противостою!
Оно смертельно, это противостояние.
Ему теперь без меня, ясно, рай.
Некому из него перья драть.
Приняв намерение освободить свой край,
О, как я мог вот так позорно проиграть?
ТЕПЕРЬ НАВЕЧНО НА МНЕ КЛЕЙМО.
Не отмолю и в чёрной власянице.
Во сне я переплыл Днепро.
Но почему-то причалил я к гробнице.
УСТАЛ. ОПУСТИЛСЯ. РАЗУВЕРИЛСЯ. ПОДДАЛСЯ.
Обрадуются враги, что умер в таком позоре-ганьбе*.
Не имею права умереть. В том же и беда вся —
при власти человек не принадлежит себе.
Ну, а над кем, над кем, над кем
теперь я в свете властен?!
Одинокий человек,
беспомощен я и несчастен.
Уж в небе звёзды высеяли мак.
Дорога спит над прудом с очеретом*.
Отпоясавши саблю, ты уж так —
ещё мужчина, но уже не гетман.
Привыкнуть трудно. Сожаления гнетут.
В славе и чести я был ещё в прошлом году.
Да что такое? Ни огонька ж, ни дыма,
А утром вновь петух — кукареку!
Согнулась ива как старая прочанка*.
Неужто есть кто на пожарищах села?
Хотя б красивая какая подзамчанка*
воды мне в кружке поднесла.
Вот это так. Ни дома. Ни жены.
Старая крепость. Совы. Кожаны.
ЧЕГО Я ЗДЕСЬ? СКВОЗЬ КОГТИ ЧАГАРИН*
ищу я силуэт утраченного храма.
Имею свой гетманский Чигирин.
Но не открыли мне ворота-браму*.
Имею дом и церковь Илии.
Имение имею, землю отчую.
Но всё напоминает там — её.
Войти в эти ворота мне не хочется.
ВЗГЛЯНУЛА ПАМЯТЬ В ОКОНЦЕ МИГА.
Вспомнилось тамошнее моё житьё!
Розовая дама в бархате синем,
на груди белое и золотое шитьё.
Моя Гелена… Не моя Гелена…
Я не имел уже ни вольностей, ни прав.
Ту женщину сперва похитили у меня,
потом с оружием её я отобрал.
И может, это было преступлением,
и нас осудят в небесах, —
но в храме Божием, всечестном,
нас обвенчал Иоасаф.
Владыка добродетелей несметных,
имел высокий из Коринфа сан.
Он человек был — не из вежливых
и не пел он мне осанн.
Но был он и поп, и воин.
Священник был в грозный час.
Он был осанкою достоин.
Он пастырь был, и славно пас.
ОН ОЧЕНЬ БЫЛ ЗНАЧИТЕЛЕН. СВОЁ ИМЕЛ ОН В МЫСЛЯХ.
Крест дорогой носил на серебряной цепи.
Панов благословлял из Рима папский нунций*.
Стояло войско их коленями в пыли.
Посланник папский имел амбициозные интенции*
Торжественно вещал, аж млели усачи.
Тот нунций раздавал полякам индульгенции*.
А наш Иоасаф всё освящал мечи.
ШРАМКО ГДЕ-ТО СЛЫХАЛ, ЧТО ОН ПОЛЁГ КАК РЫЦАРЬ.
Первосвященник мой, в миру анахорет.
Душпастырь и казак, единственный в двух лицах,
когда нас оттеснили, он выступил вперёд.
Он останавливал крестом их. Заклинал. И джура
не успел его прикрыть, ибо враг осадил.
А наёмник, чужак, какая-то продажная шкура,
мечом ему тот крест так в грудь и засадил.
Он так там и лежал. И в день своего триумфа, —
рассказывал Шрамко, как слышал из людских уст, —
туда пришёл король и снял он свой треух:
средь мёртвых лежал в митре Златоуст.
И даже тот король смекнул в этот момент,
кто перед ним лежит, и повелел перстом —
вот этого похоронить — с почестями, в митре.
В полном облачении, с проломленным крестом.
ШРАМКО — ТО МУЖ НЕПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ НА ВРОДУ*.
Худой, болезненный и не мужицкая кость.
Он был бы неспособен для битвы, для похода.
А к нам придёт из городка да и расскажет что:
— Вот недавно в один уезд
приехал проповедник, иезуит.
Такую цветистую проповедь говорил.
За наш язык таки нас укорил.
Говорил по-польски он весомо,
что народ говорит неизвестно по-какому.
Что язык этот плохой и нескладный,
для философий разных неприглядный.
Что наречие это, как ему сдаётся,
для слов учёных никак не пригодится,
от языка того, несмотря на все старания,
Одно только невежество и блуждание.
Они считают наш язык бедным
и нас считают тёмными людьми.
Но, погляди, первейшую в свете Библию —
славянскую — миру явили мы!
А в другой раз постоял у ворот-брамы,
потоптался, почесав брову.
— Уже, говорит, где-то и гетмана выбрали.
Уж и не одного. Разломят булаву.
РАЗЛОМЯТ. ПОДГРЫЗУТ. КАК МЫШЬ, КАК ТА ПОЛЁВКА.
Хотят все булаву, все борются за власть.
Была б та булава — как макова головка.
Вот так потарахтят, и снова кто-то сдаст.
Не тот, так тот. Там кража, там предательство.
Там выгнали Сомка, выбрали слизняка.
Там наливайковцы подрались с лободовцами.
Там те об тех сломали держака.
Всё кто-то о ком-то придумывает байку.
И все ворота чёрны от смолы.
Там шило променяли уж на швайку,
А те в орлы Тетерю произвели.
Там выбрали какого-то человечка
и думают, что то уж Вифлеем.
Еще фамилия хорошая — Заплюйсвечка.
Вот так друг друга мы и заплюём.
Так и идёт оно всё ближе до развалины.
Так мы и погружаемся в убожство.
Борьба есть только за судьбу Украйны.
Иное всё — большое мискоборство.
НЕТ ВЛАСТИ — ДА И НЕТ ЗАБОТ.
Пусть за неё дерутся, на здоровье.
Они все мыслят: булава — это клейнод.
А булава — это ещё и зброя. (оружие)
К примеру, так. Послы от короля.
Речь шла о мире, застряли в пререкании.
Хоть бы от турка, иль от москаля,
как бы там ни было, — а все послы священны.
Но ведь толпа не слышит моих слов.
Ревёт казачество, безумствует: "Измена!"
И давит на крыльцо, и дёргает послов.
Толпа, что в ярости, — это уж не община.
Поднялась потасовка. Выхода нема.
Послов тех сколько, а толпы под двести.
Беды наделают не от добра ума.
Так я за булаву и — передних двух на месте.
Затихло враз. А то и за стрельбу.
Кому-то уж и крови захотелось.
Я булавою прорубил толпу.
Послы прошли. И общество очнулось.
КАК Я УСТАЛ БЫТЬ ВСЕГДА НА ЛЮДЯХ!
Трудное это дело — власть, булава.
То они любят, то они не любят.
Да всяк тебя ещё и грязью облива...
Умри за них, и то им будет мало.
Им всё отдай — обзовут хитрецом.
Видно, это наше безраздельное право.
своих гетманов обметать багном*.
Вот выйду здесь я на дозорную башню
вокруг да около и посмотрю.
Ни от кого теперь я не завишу.
И только Господу молюсь.
Я КОНЬ. Я НЕ ТЯГАЧ. ХОРОШЕЙ Я ПОРОДЫ.
Как бороздной тот вол — тяну, тяну, тяну.
О Боже мой! Ведь в мире есть народы,
своим великим знающие цену.
А тут, добивши слово до сколотин,
Всяк хочет правду изложить свою.
И я, обляпанный болотом,
В чьих-то глазах не уроненный стою?
ДУМАТЬ НЕ ПРИВЫКЛИ, ПРИВЫКИЛИ ГОВОРИТЬ.
Кричать привыкли — "слава" и "ганьба*".
Нищенский дух, прикованный к корыту,
только ногами может правду разгребать.
ДУША ЗАСТЫЛА В ЭТОМ БРЕМЕНИ,
где лишь холмы поклоны бьют холмам.
Как там учил я ещё с детства по-латыни:
"Гублю себя, когда служу рабам!"
НЕТ, НЕ ПРЕСЛЕДУЮТ МЕНЯ ВИДЕНЬЯ ЛЕТ МОЕЙ СЛАВЫ.
Разве что, хоть немного кавы*.
А весь тот блеск, те златоглавы,
всё это пышное, надменное не донимает то меня.
В руины эти я душу доволок.
Здесь, верно, и закончу я свой век,
поверженный чужими и своими.
Зачем эти воспоминанья все сдались?
Вот как спросить: иль снится тем руинам —
что были они крепостью колысь*! (когда-то)
ВСЁ МИНУЛО, КАК СОН ИСЧЕЗНУВШИХ ТЕХ ДНЕЙ.
И жизнь за мной ворота запирает.
Я уж обжился. У меня трое коней —
ЗЕЛЁНЫЙ КОНЬ и наших два коня.
УЖЕ И ДЖУРА МОЙ К ТИШИ ТУТ ПРИВЫКАЕТ.
И кони забывают про седло.
Говорю: — Иди. Она тебя ведь ожидает.
Дорогу не забыл? Попадёшь в то село?
А он молчит и держит страж ночами.
А он молчит, упёрся раз на всё.
Где-то сомов наловит под корчами,
то зайца где-то подстрелит, принесёт.
МНЕ ЭТА ТИШИНА КАК ГРОБ-ТРУНА*
Смотрю я в ночь. Ни выхода, ни входа.
И только тихо лопнула струна,
что на бандуре, в сухую погоду.
ПРОШЛИ ДОЖДИ, ТЕПЕРЬ ЖАРА ТОМИТ.
Душа листает тысячи причин.
И чем мне поражение это искупить?
Свою вину я оправдаю — чем?!
Что зброя* короля не то, что наши пристрои*?
Что Хубальдт, Страус у него и Радзивилл?
А у меня лишь горстка турок из Силестрии
и Тугай-бей ногайцев нам привёл.
Что хан Гирей не лучший из Гиреев?
Татары добрые воины. А он —
чтобы набрать невольниц для гаремов.
То хан-добытчик, воин не для войн.
Что наше поле тоскует по посевной?
Что кони храпят в грозу?
Что в тех походах — пока дождёшься боя
телегами больных из лагеря везут!
Что я имел повод для тяжелых суггестий*?
Что слышал публичные насмешки и смех?
Униженный и преданный на чести,
быть победителем я уж не мог.
Что был туман? Что третий год разруха?
Что войско страдало от дождя?
Кому скажу, и кто меня послушает?
Что край свой погублю, думал ли я?
Свидетельство о публикации №126091908252