Лина Костенко Берестечко. Раздел 4, стр. 31-40
Другие попали в сети, их где-то возьмут в полон
Разбитые и рассеянные, бредут грустно к семьям своим.
А я, проигравший гетман, сижу здесь, как перст, один.
ИЛЬ ЗАМОЛЮ СВОЙ ГРЕХ ПЕРЕД НАРОДОМ,
что снова ад и в нашем-то раю?
А я как рыба с побелевшим ротом
на тот крючок на бечеве клюю.
Вот мой конец. Душа как потолочена.
Уже хоть пой Давидовы псалмы*.
Больные дни, бессонны мои ночи.
Ведь всё было за нас! Но проиграли мы.
И что-то изменить уже я не потрафлю.
Сижу в осаде грусти я и сырости.
Зелёный конь с поливанного кафеля
в висок мне бьёт копытом сиротливости…
КАК ТАМ НА БАШНЕ ОРУЖЕЙНИКУ ТОМУ?
Чай до костей пробрала мокрота.
Проволгли стены. В каменном дому
сижу как Иона* в брюхе у кита.
А джура, дело молодое! —
набрызжил сапоги и с глаз долой.
Чего он здесь, при гетмане при старом?
Уже другой бежал бы в Большой Луг*.
— А вынеси-ка свечку против грома, —
сказала ведьма. Вынес. Гром потух.
НУ УЖ И ЛЕТО! ТО ДОЖДИ, ТО ЛИВНИ.
Без дома, без жены грустны мои лета.
Смотрю на джуру, думаю: счастливый!
Девчушка для него ведь подроста.
Рыжий ручей водой по склонам хлещет.
И тропка подсыхает, где идёт.
Говорю ему: — Чего скучаешь, хлопче?
Седлай коня. Она ж тебя там ждёт.
Говорю ему: — Служил ты мне приверженно
Теперь иди, дай Бог тебе семью.
Отмалчивается джура. А вспоминает, верно,
ту девушку — судьбинушку свою.
ТАБАК СКАЖЕНЫЙ, ПОПЕРХНУЛСЯ ДЫМОМ.
Гадюка обвилась, и в сердце как жало.
Я сам любил. Но доленьки и дива
у меня в жизни так и не было.
А счастье было у меня полынное.
Красотка, пани, женщина, не девочка.
На неё заглядывались мужчины
Всего-то чигиринского ключа*.
И как угар была. В любви неутолимая.
Была ожогом сердца и чела.
Однажды вот одна такая Гелена
и до войны троянцев довела.
ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ. ДЫМ. А нет, то снова тучи-хмары.
Плывут, плывут, плывут… И правда, словно дым.
Истлела жизнь… Клубятся всё химеры…
Как был я молодым… как был я молодым.
Те тучи как сады. То гривы, то мамлюки…
А вот и те — единые, кто простит.
Отец мой проплывает, скрестив на груди руки.
И матушка моя, лебёдушка, летит…
ОТЕЦ МОЙ ОСАДИЛ МЕСТЕЧКО ЧИГИРИН,
что по погибели он был уже травой.
Отца я помню ещё не старым
И мать я помню не вдовой.
Этот наш дом на Замковой горе,
Дикое Поле за оврагами и чащями.
И Тясмин, где когда-то кусали комары
святого Афанасия Сидящего*…
ХОДИЛ Я С ОТЦОМ В ПОХОДЫ ДВАЖДЫ.
Пал мой отец в кровавой сече.
Меня там взяли в плен. Два года в Стамбуле бывши,
ловил я каждую весть, что несли прибывшие.
Как подумаю, было, с ума схожу от боли,
что отец — непогребённый! — лежит на поле боя.
Как те, под Берестечком… И сколько их, Бог ведает…
Но ворон, что их знает, не раз на дню проведывает.
ЭТОЙ КРЕПОСТИ КАМЕННЫЕ СТЕНЫ
были когда-то рыцарству жилищем.
И твердыней в битвах. Ну, а мне
они уж — как завалинка для нищего.
Уже и мост запал. И к скошенным воротам
дорога зарастает крапивой.
На склонах грунт цветной роет крот.
И тишина кажется гробовой.
Да ещё этот рыцарь в стене.
И на него смотреть я ещё должен.
Его свобода в каменном сне
душу никак освободить не может.
Так ночью, лежим, бывало.
В латах он, а я в своей куверте*.
А я себе и думаю: — А мо’,
и он, и я — мы уж в объятьях смерти?!
УЖ И НЕ БРЕЮСЬ. СОРОЧКА МОЯ ДРАНАЯ.
Свистит моя гетманска калита*.
Бог, выспросивший Илию от врана*,
нас здесь испросит тоже опосля.
Джура и оружейник стерегут валы.
Ворожка старая нам сварит пообедать.
Шрамко из города приходит иногда.
Отслужит в церкви и бредёт проведать.
Во-он, под горой, там, возле гая,
как седой голубь он идёт, хромает…
ТАК И ЖИВЁМ, КАК В КАМЕННОЙ КЛЕШНЕ,
в притаившейся повсюду опасности —
к гетману лица принадлежащие,
печальная охрана мертвой крепости.
В НОЧИ ЗДЕСЬ ХОДЯТ ПРИЗРАКИ. Я САМ
глазами собственными некие зрил тени.
И хоть не очень-то я верю чудесам,
а всё ж какие-то здесь звуки неизменны.
То в зале вдруг услышу полонез.
То из камина трубочист явился.
Что правда, я не так, чтобы и трезв, —
но ведь и он же на меня поворотился!
Из гобелена всё время кто-то целится.
И ткёт паук свою невидимую нить.
И ночью ходит здесь фарфоровая пани,
Вот-вот как разобьётся, так звенит.
То пошатнется рама в позолоте.
То словно тихо лязгнули ключи.
И что-то булькает и ахает в болоте.
Падшие духи плачут там в ночи.
Мне говорил Шрамко, что люди уж давно
ту крепость стороною обминают
А что один тут призрак пьёт вино,
то хорошо — они ещё не знают.
А СО СВЕЧИ ПЛЫВУТ ОКАПИНЫ.
И Матерь Божья смотрит там с иконки,
как я здесь пью, расхристанный, расхряпанный,
что аж в глазах зелёные мелькают коники.
А что же делать мне ещё, нехилому?
Чай думают, что сдался я, затих.
Шрамко где-то слыхал — король за мою голову
назначил десять тысяч золотых.
То хорошо, что притащил он аква виту.
Я тяжко пил и маялся словами.
Так что все деды с того света
всю ночь качали головами.
Иль мы уж правда прогневили Бога?
Иль мы уже добыча на чужой произвол?
То хану дай за себя откупного,
то твою голову оценивает король!
А ЧТО ТЫ ЗНАЕШЬ, ПО СУТИ, ПРО ТУ ГОЛОВУ
что ты её оцениваешь?.. Овва!
Льётся по жилам раскалённое олово,
Падает на грудь хиль-голова.
Наверное, допился до зелёного змия.
Какая-то у меня в голове веремия*.
Видятся ворота. Вот же бывает,
ухватилось за голову и не отпускает.
И зелена, зелена, зелена
на воротах болтается пани Гелена.
Пани Гелена, жена гетманская.
Да свет же белый мне помрачается!
ОХ, ТИМОФЕЙ, СЫНОК ТИМОХА!
Ты не повесил её, ты, быть может,
так только, подумал, занёс до льоху*?
— Отец, наказал я эту шлюху!
Ты был слеп. То душа блудодейская.
Она не стоит твоей любови.
Когда я домой заскочил — для войска
в амбаре взять эти деньги кладовые, —
их уже не было. Ведь пани дома
ключ отдала своему любовнику.
А тот признался. И в том, и в другом.
Хотелось жить ему, мерзотнику.
Суд был коротким. Война. Жарота.
Веревка на шею. Конь под ворота.
Глаза зажмурил — как хлестну коня!
Конь как рванёт в степь наугад!
Только и поднялась зелёная буря.
Тело качнулось так, словно гиря.
Так ей и надо, земля ей распадина!
Пани Гелена, зелёная гадина.
ДА ЧТО-ТО МНЕ НОЩНО И ДЕННО
ТОТ КОНЬ ЛЕТИТ В СТЕПЬ НАУГАД
ЛЕТИТ БЕЗ ДОРОГИ, ЛЕТИТ БЕЗУДЕРЖНО
НА ЗЕМЛЮ РОНЯЕТ КРОВАВУЮ ПЕНУ
БОЖЕ, БОЖЕ, ПОМИЛУЙ НАС!
Сын мой Тимош, то ж был не приказ.
То ж было отчаяние, то ж было бешенство.
Сын мой Тимош, зачем ты спешил?
Сын мой Тимош, лев мой молодой!
Я когда во гневе, то уже не я.
Если бы Выговский слушал моих слов,
сколько перевешено было бы послов! —
от царя, от хана и от короля.
Сын мой Тимош, орлёнок степной!
В гробах перевернётся
наш казацкий род.
Что ж ты сделал виселицу
из отчих ворот?!
— Должен выбирать был. Суток до конца.
Отчие ворота иль позор отца.
…ВЫ Ж ЕЙ ХОТЬ ПРЕД СМЕРТЬЮ
ДАЛИ ПОЦЕЛОВАТЬ КРЕСТ?
Иль исповедовалась,
как честь женскую продрыщила?
Да было бы её прикопать за тысячу вёрст
от святого христианского кладбища!
Ту прелюбодейку, ту негодницу,
сыновей моих ненавистную мачеху.
Эту гадюку, змею зелёную!
Мою Гелену… мою Гелену…
Я ЛЬ НЕ ЛЮБИЛ ТЕБЯ, МОЯ ХОРОШАЯ?
А у тебя же верности как в ломаном гроше.
Вела б себя пристойно, моя ты морока,
хоть ради порядка, для людского ока.
Пускай не богомолка, скромница,
а так шататься в глупую ночь! —
Ты ж не какая-нибудь распутница,
для самой гетманши не подоба-вещь.
Должна была ты быть хранительницей чести.
Как в доме чисто, мне сам чёрт не брат.
Душа ж и так стоит на перекрестье
обманов, происков, предательств и утрат.
Ещё и от тебя ложь и позорище?
Ещё и ты обманываешь меня?
Должно же быть на свете мне пристанище,
где не ужалит в сердце ни одна змея!
ТЕБЯ МНЕ НУЖНО БЫЛО ОБУЗДАТЬ.
Да я бы умер за твою слезу
А ты же, ласки моей вместо,—
такой позор, такую мерзость!
Так может, тебе сердце от скуки сжимало?
Ведь что ты знала? Шелка и зеркала,
наряды из парчи и воды колонские
И разные мысли свои вавилонские.
… В АЗАРТ ВХОДИЛА, ВЫКОБЕНИВАЛАСЬ,
ХМЕЛЬНОЮ КРОВЬЮ НАЛИВАЛАСЬ.
фортуну гонором брыкала,
греховно грудью напрягалась.
Ходила, словно королева.
А как менялась ты в лице,
когда рубашка перкалевая
сгорала у меня в руке!
Шляхтянка пышная, лукавая,
чтоб я совсем остервенел,
трепетным целомудрием пугала,
то скажет: мой, то скажет: нет!
В горячке губ и в исступленье тела,
В неистовстве распахнутых колен
какие ты слова мне лепетала
шелковым голосом своим!
Как необъезженная кобылица
несла сквозь ночь моё желанье.
Мне без тебя здесь оставаться
Как на пожарище в изгнанье!
КОГДА В ПОХОД МЫ ВЫРУШАЛИ,
удержу не было нам,
и в Молдову, и в Варшаву
или снова в Крым, —
Говорю: — Будь мне здорова!
Говорю: — Не грусти.
Говорю: — Пани гетманова,
ты же мне смотри!
А она ко мне, о Боже! —
к стремени припала:
— Если я тут что-нибудь,
так чтоб я пропала!
Чума б тебя зачумила,
должен был замолчать.
Стал ли тебя, моя милая,
на замки запирать?
А ТОТ ЖЕ, ТОТ, КОГО С СОБОЙ СОЕДИНИЛА?!
Красавица такая, венчанная жена!
Иль ты уже себя и за подстилку не считала, —
чем он понравился, кручина тебя зна...
Дворецкий из него — первоклассный.
Сладкоречивый, а в лакействе — хват и зух*.
Его слова бы в мисочку — меляса*,
в жару можно избавиться от мух.
Липучий слизень в золочёной ливрее,
бледный холуй, дряблый от сидни,
моей же пани низкие эмпиреи, —
он так дополз, не удержался на коне.
А ещё любил забросить про ойчизну.
Закрался в душу как-то. Не зря же
Оставил на него и птицу и рогатизну,
И с рейнским погреба, и огород, и хлев.
Всё уважал богатое, величественное.
Такая порода, утлая и плохая.
Я ведь как думал: раз к мечу неспособное,
то верно же бессильно и до греха.
Иль, может, ты одна тому причина?
Иль, может быть, в тебе тот вавилонский блуд,
что ты их поджигаешь всех очами,
как искрой похоти, брошеной на трут!
МЕРЗОСТЬ. ГАДЮШНИК. СОБАЧЬЯ ТЕЧКА.
Уничтоженный Божий дар.
Где же ты, девочка, алый цветочек?
Где ж ты, жена, чистый алтарь?
Где ж ты, где ж ты?
Что долго идёшь ты.
Начал волос седой появляться.
Дотлевает душа до остатка.
А куда ж от себя податься?
Вот, сижу, кулаки в колени.
Подмечаю я в водке суть.
Покраснела уже калина,
Что за гробом моим понесут…
ГРЕШНИК Я, НЕГДЕ ПРАВДУ ДЕТЬ.
Был неженат, баламут, не последний таки бабодур,
Может, где-то и остались внебрачные дети.
Да и не молод уже. А вплелась же в голову дурь.
Причудилась женщина Надо всею этой резнёю,
над кощунствами света — святыня моя почитай.
Я любил не одну. А счастливым был только с нею
Не касайтесь её. Она мне плывёт в облаках.
Кто-то мне говорил: да она ж у тебя руда*
Ох, как жар! Да и красы ж гордовитой
После неё каждая — как пресная вода
После оковитой*.
А бывало в походах — проголодаюсь
Ой да как захочется женщины,
аж тесно мне в кунтуше.
Ибо поход есть поход.
А подвернётся, гляну — хвойда*.
Так и воротит с души.
Или просто женщины.
Ночлег какой, или корчма.
Не одна молодая женщина
ласкова была ко мне.
Седло в изголовье, под боком кошма.
А сон приснится — Гелена.
Я ВСПОМИНАЛ ЕЁ. ЖИЛ КАЖДЫМ МОМЕНТОМ.
Берёг в душе как самый ценный клад.
А он ходил в кафтане с позументом,
В казну по локоть руку запускал.
Панок проворный, из тех, что не побрезгуют.
Оно заткнёт и совесть за манжет.
Такое ничтожное — костлявый, худосочный,
ещё и причёска не нашенская — левержет*.
Улестил пани, ловкий на уговоры.
Присмотрел деньги и извивался как уж.
А я в походах. И ключи от шхеры*
доверил гетманше, а ещё кому ж?
НЕ ПРИЕЗЖАЛ В ПОТЁМКАХ, ТАЙНО,
чтоб ночью их застукать здесь обоих.
Об этом и не думал. Пока веришь, пока и
душа не просит милостыню у тревог.
Я слал гонцов наперегонки с часом*.
чтобы в письме такого наплести!
Когда уже сквозь ночь к тебе я мчался
мой конь ржал уж за три версты!
Дубовые двери распахнуты стояли.
Любил тебя я, не умея привыкать.
Так мне ли, опьянённому боями,
мужчинский дух за печками искать?
А ты была… Такая, как всегда.
Лишь не сообразил в чём дело, знать:
вещунья старая, и слова не сказав,
на печь холодную полезла спать.
А ВСЁ РАСКРЫЛОСЬ НА ПОКРАЖЕ.
Сидела правда вся в пустом бочонке.
Казна казацкая. Казна что?
Болит, что ты такое невесть что!
Болит, что я пришёл в себя как из погорели,
пришёл в себя, как бы из-под золы.
Что вы вдвоём мое доверие,
как свиньи из жёлоба, пили!
Что же ты сердце из меня вынула?
Ты же мне душу всю осквернила!
И будь оно проклято, всё ваше кодло*,
всё ваше логово, все ваши кудли*!
Да я напьюсь,
да я зальюсь,
да я на камне постелюсь!
Да я ж не в Суботове,
я же тут в Паволочи.
А КОНЬ ЛЕТИТ И ЛЕТИТ СВЕТ ЗА ОЧИ*… (куда глаза глядят)
Свидетельство о публикации №126091907191