Глава 13

Дневник Андрея Филозова

12 октября

Отец умер утром 11 апреля 2016 года. Не от сердца. Это выдумали потом, когда уже ничего нельзя было скрыть. Он пять лет боролся с раком. Была ремиссия, потом болезнь вернулась. Метастазы оказались повсюду. Врачи сказали прямо: считанные дни. Последний раз он вышел на сцену 27 марта. После спектакля ему стало плохо, его увезли в больницу. Там уже ничего нельзя было сделать. Через несколько дней его выписали. Он сам попросил, чтобы его привезли ко мне — в квартиру матери, своей бывшей жены.
Я встретил его в больнице вместе с Анной Гроголь. Он лежал одетый, очень слабый, но в полном сознании.;— Привет, пап.;— Привет. Меня выписывают.;— Ты знаешь, почему?;— Потому что мне крышка.;— Поедем к нам. Будешь диктовать мемуары.;Он кивнул. Даже улыбнулся.
В морге мне выдали его вещи и тетрадь в кожаном переплёте. Внутри — три слова его рукой, по-польски:
Pilnuj drzwi. Bo za nimi zawsze kto; czeka.;Стереги дверь. Потому что за ней всегда кто-то ждёт.
Тогда я ещё не понимал, что это значит. Теперь начинаю понимать.

15 октября

Похороны на Ваганьковском, участок 43. Людей было много. Актёры, режиссёры, соседи, кто-то из администрации. Венки, речи, слёзы. Всё как у людей. Всё как надо. Всё как всегда. Я стоял у могилы и думал о том, сколько смертей он сыграл на сцене. Теперь пришла его очередь. Он играл призраков, теперь сам стал призраком. Как в «Дикой охоте короля Стаха». Как в «Тени». Как в «Мастере и Маргарите». Как в жизни.
Священник прочитал молитву на трёх языках — русском, церковнославянском и польском — и тихо сказал мне: «Он был поляк. По крови. По вере. По всему. Он знал. Он помнил. Он не сдался. Он не сдвинулся. Он не вычеркнулся. Он не сгорел. Он есть. Всегда. Везде. Во всём».
Я тогда ещё не понял. Теперь начинаю сечь.

20 октября

Разбирал отцовский архив. Три шкафа, восемь коробок, двенадцать папок. Двадцать лет работы. Роли, сценарии, письма, фотографии, заметки на полях. Я сидел на полу среди бумаг, как архивист, как археолог, как сын. Читал долго. Молча. Письма. Записки. Роли. Всё его рукой. Всё его голосом. Всё его жизнью.
В нижнем ящике нашёл конверт без адреса, только имя — «Когану Д. А.». Внутри лист с водяными знаками и текстом на двух языках: «Кто раз увидел правду, тому слепота уже не поможет. Кто раз услышал правду, тому глухота уже не поможет. Кто раз почувствовал правду, тому смерть уже не поможет. Правда есть. Всегда. Везде. Во всём».
Там же лежали бумаги про деда. Поляк. Арестован в 1937-м, когда отец ещё не родился. Он уехал из Польши строить светлое будущее, руководил фабрикой в Свердловске и потрясающе играл на саксофоне. Московская филармония звала его в столицу, обещая сольные концерты. Но он влюбился в шестнадцатилетнюю девочку невероятной красоты — мою бабушку. Её родители бежали с Украины на Урал от раскулачивания. Она едва окончила школу, работала киномехаником. Когда деду предложили перебраться в Москву, она была категорически против: посчитала, что тамошние красотки в два счёта отобьют мужа. Он остался. Через несколько месяцев начались репрессии против советских поляков. Этот «девятый вал» накрыл и его. Если бы он уехал в столицу, возможно, удалось бы затеряться. Но он оставался на виду и погиб.
Отец всю жизнь о бабушке заботился. Купил ей квартиру на окраине Москвы, потом другую, получше, в районе метро «Сокол». Сам в это время жил в гримёрной театра «Школа современной пьесы». Но никогда не говорил о ней тепло. Обращался «мать». Разговаривал прохладно. Не принимал всерьёз. Я полагал, что он так и не смог простить ей ту роковую роль, что она невзначай сыграла в судьбе его собственного отца.

25 октября

Нашёл старую кассету VHS. Без надписи. Вставил в отцовский магнитофон с треснувшей крышкой. На экране — отец молодой, в сюртуке и цилиндре, в роли управляющего из «Дикой охоты короля Стаха». Он говорит: «Есть призраки, которые не страшны. Есть призраки, которые страшны. Разница — в том, кто их выдумал. Если выдумал враг — он страшен. Если выдумал друг — он смешон. А если выдумал ты сам — он становится тобой».
Я смотрел долго. Молча. Потом понял: это не роль. Это завещание. Это предупреждение. Это правда. Призраки, которых выдумал ты сам, становятся тобой. Культ — это призраки. Культ — это то, что мы выдумали. Культ — это то, что выдумало нас. Культ — это то, что живёт в нас. Культ — это то, что убивает нас.
Я вспомнил, как отец рассказывал о знакомстве с матерью. Он называл эту историю «Сердца шестерых». Мать училась в ГИТИСе на театроведческом факультете, была весёлой, отвязной девчонкой, такой же, как и две её ближайшие подруги. Одна из них была девушкой темпераментной, хваткой, целеустремлённой. В один прекрасный день она привела подружек в компанию физика, начинающего дипломата и молодого актёра. Сама планировала выйти замуж за актёра, но судьба распорядилась иначе. Мать познакомилась с отцом, завладела его сердцем, и вскоре они поженились.
Мать, Алла Александровна, была из семьи кадровых военных. Её отец, Александр Агафонович Поцубеенко, был крупным военным врачом. Во время так называемой войны с белополяками жена командира заставы, где он тогда служил, начала рожать. Фельдшер Поцубеенко выставил в окна медсанчасти три пулемёта и в течение восемнадцати часов держал оборону против эскадрона польских улан, параллельно принимая роды. Наконец появились пограничники и отбили атаку. Всё закончилось хорошо.
Героический фельдшер женился на девушке из семьи захудалых, но очень родовитых польских аристократов Покорских. Крёстным отцом бабушки был Генрик Сенкевич. А ещё рано ушедший писатель Александр Козачинский — автор «Зелёного фургона» — считал себя её дальним родственником. Первой работой отца в кино мог бы стать фильм «Зелёный фургон». Он даже прибыл на съёмки в Одессу, но там выяснилось, что режиссёр обманул: обещал отпросить его у ректората Школы-студии, однако не сделал этого. Испугавшись отчисления, отец рванул на самолёт. Милиция пыталась снять его с рейса, но он всё же вырвался.
Дедушка и бабушка всю жизнь безмерно любили друг друга. Их любовь вдохновила Кирилла Рапопорта — одного из сценаристов культового фильма «Офицеры». Дедушка ещё в Гражданскую был совсем не таким простецом, как главный герой картины: он напряжённо учился, говорил на нескольких языках, награждали его орденами и боевым оружием. Тем не менее трагичный и чистый любовный треугольник между ним, бабушкой и комэска Степой Краснокуцким действительно имел место. Этот человек до самой своей смерти при встречах преподносил бабушке огромные букеты полевых цветов.
Александр Агафонович был человеком исключительно образованным, читал на латыни Эразма Роттердамского. Диалоги Эразма были одной из книжек детства, стояли на полке рядом с воспоминаниями Рокоссовского и мемуарами Жукова, которого дедушка знал ещё по Халхин-Голу и очень не любил, считая его человеком недобрым, хамом и, что хуже всего, «мясником». Тем не менее когда маршал уже был в опале, дедушка самоотверженно помогал его дочерям поступать в институт.
Дедушка представлял в советской медицине одно из её двух стратегических направлений: он занимался кровью, методиками её консервации и замещения. А Зинаида Ермольева — несчастная бывшая жена дедушкиного друга академика-вирусолога Льва Зильбера — антибиотиками. Она создавала отечественный пенициллин. История Зины Ермольевой была художественно изложена в романе Вениамина Каверина «Открытая книга». Дедушке так не повезло.
Дедушка постоянно летал на линию фронта, сам развозил экспериментальные партии. Однажды самолёт сбили, так он целые сутки тащил на себе пилота, у которого были перебиты ноги. Потом оказалось, что дед был ранен куда тяжелее: ему пришлось удалить одну из почек, и потому умер он не от старости, а от ран.
После войны его перевели в Москву, где до последних своих дней в течение двадцати пяти лет он руководил больницей Министерства путей сообщения имени Семашко. В столице деду дали прекрасную трёхкомнатную квартиру на улице академика Королёва, которой тогда, по сути, заканчивалась Москва. Там поселились не только дедушка с бабушкой, но и их сын с женой и ребёнком, старшая дочь и, наконец, младшая дочь — мать — с мужем. Когда сын уже был в проекте, дед решил, что с «колхозом» пора кончать. Они с бабушкой купили крохотную, но очень уютную кооперативную «двушку» на улице Гиляровского и съехали туда. А вскоре и дядя, который был инженером-химиком, получил отдельную квартиру на проспекте Мира. В итоге на улице Королёва они остались вчетвером — мать с отцом, сын и мамина сестра тётя Регина, которая так и не вышла замуж и всю жизнь прожила с ними.
Когда отец познакомился с матерью, та была необыкновенно хороша собой. Какое-то время она ходила в балетную студию, потом забросила это занятие, но лёгкий балетный шаг, осанка остались навсегда. Отец сильно увлёкся, но всё могло закончиться ничем, если бы в один прекрасный день мать не представила его родителям. И вот это была любовь с первого взгляда. Образно выражаясь, по большому счёту отец женился на родителях матери. И дедушка с бабушкой сразу и безоговорочно приняли его в семью и относились как к сыну, любили, буквально сдували пылинки. Он был для них таким золотым мальчиком. И отец относился к ним так же.
Дедушка был самым добрым и весёлым человеком из всех, кого я знал. Он никогда не ругался, не выходил из себя, обладал абсолютным чувством юмора. Бабушка была настоящей аристократкой, исключительно расположенной к людям. Все заботы о доме она брала на себя. Чтобы быть достойной собеседницей мужу, она тоже выучилась на химика и защитила кандидатскую диссертацию. Правда, по специальности не работала, занималась детьми и домом.
Я хорошо помнил детство, поскольку сознавать себя начал очень рано, в два года уже научился читать по Дантову «Аду» в неадекватном переводе Лозинского. Отец всегда несусветно много работал, иногда по двадцать часов в день. Случалось, в течение суток он успевал побывать в четырёх местах: сперва играл утренник в театре, оттуда направлялся на съёмки, к примеру, на «Мосфильм», потом прибегал домой, кормил сына и ложился поспать на пятнадцать минут. Я отчётливо видел, как отец задёргивает шторы и отключается ровно на четверть часа, потом вскакивает и бежит на какое-нибудь озвучание в телецентр, благо его построили по соседству. А оттуда он уже отправлялся в театр играть вечерний спектакль. На протяжении всего детства для отца это было нормальным режимом работы. Как я теперь понимал, таким образом отец устранялся от семейных проблем. Но кроме того, отец был фанатично предан актёрской профессии, и такая жизнь не была для него обременительной.
Во французскую спецшколу № 2 меня записали в шесть лет. Почему именно во французскую? Во-первых, в двух троллейбусных остановках от неё жили бабушка с дедушкой. После занятий я совершенно спокойно мог дойти до них и дожидаться вечера. Второй причиной было то, что отец неплохо знал французский. Правда, читая его интервью, я с удивлением обнаружил, что у отца с возрастом появилась странная черта — склонность к безобидным мистификациям. К примеру, отец рассказал журналисту, как, снимаясь в «Тегеране-43», всю ночь учил роль на французском, чтобы наутро поразить Алена Делона. Полная ерунда! Он великолепно знал этот язык с его неправильными глаголами, свободно на нём разговаривал, читал книжки. Меня и отдали во французскую школу, потому что отец мог помогать мне с уроками, чем отец и занимался вплоть до седьмого класса, поскольку учился я, прямо скажем, спустя рукава.
Вторая мистификация была связана с музыкой. Отец в интервью говорил примерно то же: мол, получив роль, он, как дрессированный заяц-барабанщик, денно и нощно разучивал отдельные мелодии для того, чтобы поразить режиссёра. На самом деле ему не было нужды что-то механически заучивать, поскольку он был чуть ли не профессионалом: дома он часто по три-четыре часа играл на фисгармонии Баха и Генделя. Культурного человека он сделал из себя сам, когда рабочим пареньком приехал в Москву. Тогда он был поглощён занятиями музыкой и научился играть на фортепиано ещё в Школе-студии.
С матерью они оказались очень разными людьми. Мать была чрезвычайно эмоциональна и экспансивна. Любой пустяк мог легко вывести её из себя. С людьми посторонними она играла роль весёлой и неизменно благорасположенной светской дамы, а на родных выплёскивала всё, что накипело. Я был ещё совсем мал, когда между родителями что-то пошло не так, они уже тогда начали отдаляться друг от друга. И с годами пропасть только расширялась. Но я не мог сказать, что служило тому причиной. Значит, происходившее никоим образом не было связано со мной. Может, мать ревновала отца? Но он никогда не давал ей поводов к этому, был предан семье. Скорее всего, они попросту вовсе не совпадали эмоционально.
Реакция отца была стандартной и с годами не менялась: он не предпринимал никаких попыток договариваться с ней, просто брал меня за руку и уводил гулять. Рядом с улицей Королёва находился грандиозный Останкинский парк, который плавно переходил в ВДНХ и Ботанический сад. Там мы с отцом странствовали в хорошую погоду по шесть — восемь часов. Зимой наматывали километров по десять на лыжах, постоянно играли в Нансена и Амундсена. Отцу было тяжело физически, он страдал астмой, и когда начинал задыхаться, останавливался, глотал прописанные ему таблетки, а после этого мы всё равно продолжали прогулку. Домой возвращались, когда мать успокаивалась. Родители никогда не выясняли отношений, что, на мой взгляд, было ненормально для совместной жизни. Это значило, что они с самого начала не подходили друг другу. Любовь не проходит, она либо есть, либо её нет. Проходит влюблённость, возможно, именно это случилось с моими родителями. Тётя Регина не принимала ничьей стороны. Она очень любила и отца, и свою сестру, и меня; для неё все эти конфликты были очень мучительны.
Иногда, уже взрослым, я ловил себя на том, что смотрю на кого-то слишком долго. Не только на женщин. На мужчин тоже. На сильные руки, на спину, на то, как человек держит себя. Это никогда не становилось разговором. Даже с самим собой. Просто оставалось где-то внутри, как ещё одна закрытая дверь, которую я стерег особенно тщательно. Потому что за ней, казалось, тоже кто-то ждал. И я не был уверен, что готов открыть.

30 октября

Приехал Дэйв.;Он вошёл молча, снял куртку, сел за стол, взял чай. Долго смотрел на стену, где висела фотография отца молодого, в роли. Потом сказал: «Отец твой был хороший человек. Не потому что актёр. А потому что человек. Он мне говорил: „Дэйв, ты не сдавайся. Ты — не текст. Ты — человек“. Я тогда не понял. А теперь понял. Через двадцать лет. Через сдвиг. Через огонь. Через смерть. Через жизнь».
Я молчал. Потом ответил: «Он мне говорил то же самое. Перед смертью. „Андрюша, ты — не сюжет. Ты — человек. Не дай им написать тебя“. Я тогда не понял. А теперь понял. Через тебя. Через Мирона. Через Свету. Через Студента — лучшего каратиста столицы, которым я восхищался молча, издалека. Через всё. Через огонь. Через смерть. Через жизнь».
Дэйв кивнул медленно. Как кивают, когда принимают решение. Как кивают, когда берут на себя ответственность. Как кивают, когда готовы умереть. Не за идею. Не за веру. Не за деньги. За людей. За своих. За тех, кто рядом. За тех, кто ещё жив. За тех, кого ещё можно спасти. Хотя бы сегодня. Хотя бы ещё один день.

3 ноября

Был на Ваганьковском. У отца. У Мирона. У всех.;Кладбище тихое, мокрое, с той особой московской тоской. С той особой кладбищенской тишиной. Когда ветер стихает. Когда птицы замолкают. Когда даже время, кажется, останавливается.
Мирон стоял за десять шагов от своей могилы. Смотрел на камень. На своё имя. На свою фотографию. На свою смерть. Не мог идти. Тело не слушалось. Ноги не шли. Он стоял. Как вкопанный. Как пригвождённый. Как сдвинутый. Опять. Снова. Навсегда.
Потом сделал шаг. Ещё один. Ещё. Подошёл к оградке. Опустился на колени. Положил руку на камень. И заплакал. Плакал так, как плачут мужики, которые двадцать лет не позволяли себе этого. Без звука. Без всхлипов. Только плечи дрожали. И слёзы падали на гранит. На своё имя. На могилу. В которой никого не было.
Я стоял в стороне. Смотрел. Молчал. Думал: вот оно. Вот что такое сдвиг. Не смерть. Не жизнь. А это. Стоять у своей могилы и знать, что ты жив. И знать, что никто не знает. И знать, что никто не помнит. И знать, что никто не ждёт. И знать, что всегда. И знать, что везде. И знать, что во всём.

7 ноября

Был у Светы. В её хате на краю кладбища. Под иконой. Под Чёрной Мадонной. Под Ченстоховской. Под Матерью. Под Полячкой. Под Раной.;Хата старая, купеческая, с толстыми стенами, высокими потолками, с печью, которую она топит по-чёрному. Как топили когда-то в польских местечках. Как топили всегда. Как топили везде. Как топили во всём.
Она сидела у печи босиком, в длинной рубахе, с распущенными волосами. Перед ней горела одна красная восковая свеча. С потёками. Она горела ровно. Тихо. Как горели свечи в костёле. Как горели свечи на могилах. Как горели свечи в тех хатах, где ждали покойника. Я сел напротив. Молча. Смотрел на огонь. Долго. Молча. Потом сказал: «Света. Я не знаю, что делать. Я не знаю, куда идти. Я не знаю, зачем жить. Я не знаю ничего. Я потерялся. Я сдвинулся. Я вычеркнулся. Я сгорел. Я никто. Я тень. Я пустота. Я ничего».
Она посмотрела на меня долго. Молча. Потом сказала: «Ты не никто. Ты — Андрей. Ты — сын Альберта. Ты — Филозов. Ты — тот, кто помнит. Ты — тот, кто знает. Ты — тот, кто не сдался. Ты — тот, кто не сдвинулся. Ты — тот, кто не вычеркнулся. Ты — тот, кто не сгорел. Ты — тот, кто жив. Ты — тот, кто есть. Ты — тот, кто всегда. Ты — тот, кто везде. Ты — тот, кто во всём».
Я закрыл глаза. Долго. Молча. Смотрел в темноту. В темноте — лица. Лица отца. Лица матери. Лица Дэйва. Лица Мирона. Лица Светы. Лица Студента — лучшего каратиста столицы. Лица Сканави. Лица Ли Мина. Лица всех. Кто помнит. Кто знает. Кто не сдался. Кто не сдвинулся. Кто не вычеркнулся. Кто не сгорел. Кто жив. Кто есть. Кто всегда. Кто везде. Кто во всём.

10 ноября

Спустился в подземный архив под залом бокса ГЗ МГУ. Там, где карточки. Там, где досье. Там, где истории. Там, где память.;Я учился в историко-архивном. Знал про это место. Знал, что оно есть. Знал, что оно ждёт. Знал, что оно помнит. Спустился по тёмной сырой лестнице с низким потолком. Пахло пылью. Пахло бумагой. Пахло временем. Пахло памятью. Пахло всем. Или ничем.
На стеллажах — карточки. В карточках — имена. Даты. Судьбы. Смерти. Жизни. Сдвиги. Всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.;Я нашёл свою карточку: «Филозов Андрей Альбертович. 1968 г. р. Сын актёра. Историк-архивист. Кунг-фу. Внутренние войска. Католик. Рабочий зоопарка. Честертон. Швец. Кобудо. Кафтаны. Сканави. Ли Мин. Студент. Статус уточняется».
Я нашёл карточку отца: «Филозов Альберт Леонидович. 1937 г. р. Актёр. Поляк по крови. Знал. Помнил. Не сдался. Не сдвинулся. Не вычеркнулся. Не сгорел. Статус подтверждён».
Я нашёл карточку Студента: «Лучший каратист столицы. Андрей восхищался. Молча. Издалека. Всегда».
Я нашёл карточку Культа Забытых Имён. Основан в 1993-м. Люберцы. Реутов. Балашиха. Москва. Барселона. Марбелья. Буэнос-Айрес. Руководящий состав — собиратели историй. Статус — действует.
Я стоял долго. Молча. Смотрел на карточки. На имена. На даты. На судьбы. На смерти. На жизни. На сдвиги. На всё. Или ни на что. Рано или поздно. Всегда. Потом взял карточку отца, положил в карман и пошёл к выходу. К лестнице. К свету. К огню. К свече. К дыму. К пеплу. К всему. Или ни к чему.

15 ноября

Переехал обратно в высотку на Красных Воротах. На Садовую-Спасскую, дом 21/40, второй корпус, второй подъезд, девятый этаж. Окна на Садовое. В ту самую хату, где жил отец. Где жила мать. Где жил я. Где всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
Я не мог больше оставаться на Достоевского. Не мог. Там музей. Там бесы. Там Достоевский. Там хорошо. Но там не дом. А дом здесь. В высотке. В сталинской. В МПС-овской. Где стены метровые. Где потолки высокие. Где подъезд с колоннами. Где вестибюль метро прямо в доме. Где крепость. Где штаб. Где всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
Хата — три комнаты. Кабинет отца с книгами, с фотографиями, с той самой кассетой. Гостиная с большим столом. Кухня с печкой, которую я топлю по-чёрному, как Света. В кабинете — икона. Металлическая, в окладе. Та самая, из семейного предания. Ченстоховская. Чёрная. С двумя шрамами. И свеча. Красная. Восковая. С потёками. Которая горит всегда. И швейная машинка. Старая. Ножная. «Зингер». Отцовская. На которой я шил. Кобудо. Кунг-фу. Кафтаны. Кимоно. Всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда. И книги. Честертон. Льюис. Толкин. Всё. Что знал. Что помнил. Что не сдался. Что не сдвинулся. Что не вычеркнулся. Что не сгорел. Что жив. Что есть. Что всегда. Что везде. Что во всём.
Я хожу по комнатам медленно. Тихо. Как ходят по музею. Как ходят по кладбищу. Как ходят по прошлому. Стены те же. Перила те же. Пахло тем же. Пахло детством. Пахло отцом. Пахло матерью. Пахло жизнью. Пахло смертью. Пахло всем. Или ничем. Рано или поздно. Всегда.
На площадке четыре двери. Четыре хаты. Четыре жизни. Четыре смерти. Четыре сдвига. Четыре всего. Или ничего. Рано или поздно. Всегда. В одной — я. В другой — Тихонов. Вячеслав Тихонов. Штирлиц. Тот самый. Который «Семнадцать мгновений весны». Который «Доживём до понедельника». Который «Белый Бим Чёрное ухо». Который всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
В третьей — Гундарева. Наталья Гундарева. Царица. Трагическая. Великая. Та самая. Которая «Однажды двадцать лет спустя». Которая «О бедном гусаре замолвите слово». Которая «Зимняя вишня». Которая всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
В четвёртой — Келдыш. Мстислав Келдыш. Президент Академии наук СССР. Математик. Космонавтика. Тот самый. Который «Триумф и трагедия». Который «Королёв». Который всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
Где-то ниже — Соснов. Иван Соснов. Министр транспортного строительства СССР. Тот самый. Который БАМ. Который мосты. Который дороги. Который всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
Ещё ниже — Юдин. Сергей Юдин. Хирург. Легенда. Тот самый. Который пересадки. Который спасения. Который жизни. Который всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
И сотни сотрудников МПС. Министерства путей сообщения. Простых. Незаметных. Тех, кто на службе. Тех, кто на дороге. Тех, кто на своём посту. Тех, кто не сдался. Тех, кто не сдвинулся. Тех, кто не вычеркнулся. Тех, кто не сгорел. Тех, кто жив. Тех, кто есть. Тех, кто всегда. Тех, кто везде. Тех, кто во всём.
Дэйв уехал в Испанию. С Мироном. С протоколом. Я остался. В высотке. С «Волгой». С бумагами. С памятью. С всем. Или ни с чем. Он сказал мне: «Андрюша, ты остаёшься. Ты держишь тыл. Ты помнишь. Ты знаешь. Ты не сдаёшься. Ты не сдвигаешься. Ты не вычёркиваешься. Ты не сгораешь. Ты жив. Ты есть. Ты всегда. Ты везде. Ты во всём».
Я кивнул. Медленно. Как кивают, когда принимают решение. Как кивают, когда берут на себя ответственность. Как кивают, когда готовы умереть. Не за идею. Не за веру. Не за деньги. За людей. За своих. За тех, кто рядом. За тех, кто ещё жив. За тех, кого ещё можно спасти. Хотя бы сегодня. Хотя бы ещё один день.
Я остался. В высотке. На девятом. У окна. Смотрю на Садовое. На машины. На людей. На всё. Или ни на что. И думаю. О разном. Об одном. Обо всём. Об отце. О Дэйве. О Мироне. О Свете. О Студенте — лучшем каратисте столицы, которым я восхищался молча, издалека, как восхищаются тем, кто уже стал легендой. О Сканави. О Ли Мине. О себе. О Честертоне. О костёле. О зоопарке. О швейной машинке. О кафтанах. О кимоно. О всём. Или ни о чём. Рано или поздно. Всегда.
И я знаю. Я знаю, что правда. Я знаю, что ложь. Я знаю, что жизнь. Я знаю, что смерть. Я знаю, что сдвиг. Я знаю, что вычеркивание. Я знаю, что возвращение. Я знаю, что огонь. Я знаю, что свеча. Я знаю, что дым. Я знаю, что пепел. Я знаю всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
И я жду. Жду Дэйва. Жду Мирона. Жду Свету. Жду Студента. Жду всех. Кто помнит. Кто знает. Кто не сдался. Кто не сдвинулся. Кто не вычеркнулся. Кто не сгорел. Кто жив. Кто есть. Кто всегда. Кто везде. Кто во всём. Жду. Рано или поздно. Всегда.

Последний долг

Я узнал о диагнозе от чужого человека. Актёр. Друг наших друзей. Он позвонил. Плакал в трубку. Сказал: «Папа умирает». Сказал: «Только не говори пока ничего Алле Александровне». Алле Александровне. Моей матери. Бывшей жене отца. Женщине, которую он оставил двадцать лет назад. Женщине, которая его не простила. Женщине, которая — как оказалось потом — единственная, кто его принял.
Я не мог выйти из комнаты. С таким лицом. Чтобы мама не поняла. Час пялился в телевизор. Невидящим взглядом. А там — седьмой эпизод «Звёздных войн». Хан Соло. Его убивает сын. Я подумал: теперь я всю жизнь буду ассоциировать Хана Соло с отцом. И думать, что в чём-то перед ним виноват. Я вышел. Мамы нет. Я испугался. Она, если собирается куда-то, всегда предупреждает. А тут исчезла. Пятнадцать минут метался по хате. Уже стоял в коридоре, когда в замке лязгнул ключ. Она вернулась. Ей тоже позвонили. Лучшая подруга. Открытым текстом. Сообщила новость. Мама вышла на улицу. Подышать.
Тот актёр дал мне телефон Анны Гроголь. Директора театра «Школа современной пьесы». Где отец служил последние годы. Я дозвонился. Узнал, что она завтра поедет к нему в больницу. Попросил захватить меня. Отец лежал где-то за городом. Дорога оказалась дальней. Мы едем. И Анна как-то осторожно, обиняком сообщает мне: «Наталья в очень плохой форме. Она сказала, что они с девочками не вынесут, если Альберт Леонидович будет умирать дома».
А мы увиделись впервые. Поскольку последний раз я был у папы на премьере «А чой-то ты во фраке?». Когда Анна в театре ещё не работала. Она вообще не знала, чего от меня можно ожидать. Я её выслушал. И предложил: «Может быть, папе ко мне поехать?»
Анна не смогла скрыть облегчения: «Да, так было бы лучше всего. А это возможно?»;«Конечно! Что за вопрос?»;«Только осторожнее разговаривайте с Альбертом Леонидовичем. Врачи ему ещё ничего не сказали. Сообщили, что выписывают домой немного отдохнуть перед химиотерапией».
Я говорю: «Анна, мне это будет очень тяжело сделать. Совсем не умею врать. И если честно, не вижу во вранье смысла. Папа — христианин. Правильно ли скрывать от воцерковлённого человека, что он умирает? Может быть, он хочет как-то подготовиться к этому? Собороваться?»
«Давайте действовать по обстановке, — отвечает Гроголь. — Пойду поговорю с врачом. А вы повидайтесь с папой. И решите на месте, что и как ему сказать».
Он лежал на кровати. Одетый. И было видно, что очень слаб.;«Привет, пап».;«Привет. Меня выписывают».;«А ты знаешь, почему тебя выписывают?»;«Потому что мне крышка».;«Папа, давай поедем к нам. Будешь диктовать мне свои мемуары. А я почитаю тебе то, что сейчас сам пишу».;«Да-да, поедем!»
Показалось, он даже обрадовался. Видимо, понимая, что конец близок. И не желая травмировать дочек.
Мы тронулись в путь. С дороги я позвонил маме: «Везу к нам отца. Можешь какое-то время пожить у Нины Зархи или Вали Михалевой?»;«Да, конечно! Не проблема».
Маме в её семьдесят восемь лет самой пришлось бы даже физически трудно. Она ничем не смогла бы помочь. А единственным местом, где можно было положить папу, была её комната. Смежная с другой. Идеально подходящей для сиделки. В результате за маму я не тревожился. Она была под присмотром подруг.
Только мы с Анной успели сбегать в аптеку. Приехали Наталья с Настей. Позже подтянулась Аня. О девочках я хотел бы говорить вечно. Но не решаюсь много о них тут писать. Чувствуя присутствие тайны. Потому ограничусь фактами.
Неправда, что сёстры бросили отца. Они приезжали каждый день. Сидели с ним с утра до вечера. Разговаривали. Играли на гитаре. Пели. Оставались до глубокой ночи. Метро уже не ходило — я вызывал им такси. К счастью, отца не мучили боли. Он не страдал. Просто очень ослаб. Но каждый день чистил зубы. Брился. Принимал душ. Стоять долго на ногах не мог — я ставил пластиковый стул в душевую кабину, и он мылся сидя.
Ложь, что Наталья в этот момент занималась завещанием. Этим делом занимались мы с отцом. Приглашали нотариуса. Наталья его совсем не знала и, разумеется, опасалась, что я начну на что-то претендовать как наследник первой очереди. Писали, что она против меня интриговала. Ничего подобного не было. Она просто понятия не имела, чего от меня можно ждать. Когда пятью годами ранее отцу поставили диагноз, для неё это было ужасным ударом. Она жила в постоянном страхе. Надеялась, что всё обойдётся. И вдруг — вот так, сразу — весь её мир обрушился. Понятно, что реагировала она очень бурно. Ей казалось, что врачи выпихивают отца из клиники умирать, когда можно ещё что-то сделать. А они попросту не могли уже ничем помочь и, кстати, готовы были оставить его у себя. Отец сам принял решение ехать ко мне. Он очень тревожился о том, что не успел уладить дела. Хотел, чтобы квартира и дача в Жаворонках достались девочкам. А я и сам хотел того же. Чтобы Настя и Аня стали единственными наследницами. И от всего отказался. Они ещё очень-очень молоды. Им по-настоящему нужен какой-то тыл. Было составлено завещание, где я вовсе не фигурирую. Такое решение было принято.
Отец умер через два дня. Утром. В понедельник. Одиннадцатого апреля. Две тысячи шестнадцатого года. На руках у меня. В хате моей матери. Бывшей жены. Женщины, которую он оставил двадцать лет назад. Ради другой. Ради молодой. Ради той, которая не приняла. Которая сказала: «Я этого не вынесу».
Он надиктовывал мне мемуары. Один день. Только один. Потом состояние резко ухудшилось. Он не мог говорить. Он смотрел. Молчал. Дышал. Тихо. Медленно. Как идёт время. Как идёт память. Как идёт смерть. Как идёт жизнь. Я сидел рядом. Держал его за руку. И думал: вот оно. Вот последний долг. Не деньги. Не хата. Не дача. Не наследство. А это. Сидеть рядом. Держать за руку. И быть. Просто быть. Просто рядом. Просто вместе. Просто сейчас. Не думать. Не бояться. Не помнить. Просто быть.
Он умер. Тихо. Медленно. Как умирают те, кто всё уже поняли. Кто всё уже прошли. Кто всё уже знают. И которые всё равно ждут. Чего? Неизвестно. Просто ждут. Просто умирают. Просто есть. Как огонь. Как свеча. Как дым. Как пепел. Как всё. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
Памятник на его могиле появился только через пять лет. Вдова запрещала. Сотрудники кладбища называли могилу сиротской. Худрук театра пять лет не мог получить разрешение. Пять лет. Пять — число. Не простое. Не выдуманное. Пять — как пять ран. Как пять свечей. Как пять всего. Или ничего. Рано или поздно. Всегда.
Но я знаю. Я знаю, что памятник — не главное. Главное — память. Главное — тот, кто помнит. Главное — тот, кто знает. Главное — тот, кто не сдался. Кто не сдвинулся. Кто не вычеркнулся. Кто не сгорел. Кто жив. Кто есть. Кто всегда. Кто везде. Кто во всём.
Я помню. Я знаю. Я не сдался. Я не сдвинулся. Я не вычеркнулся. Я не сгорел. Я жив. Я есть. Я всегда. Я везде. Я во всём.
И я держу дверь. Потому что за ней всегда кто-то ждёт. Рано или поздно. Всегда.

Позже. Ночью.

Я сижу в кабинете отца. Свеча горит. Икона Ченстоховской смотрит.
Пять лет назад, когда ему поставили диагноз, я ещё не знал. Теперь знаю.
Наталья. Вторая жена.;Она была служительницей Люберецкого Культа Мёртвых. Прямая связь. Культ Забытых Имён. Тот самый, что в карточках. Тот, что собирает истории. Тот, что сдвигает. Тот, что вычёркивает.
Она наслала болезнь. Не сразу. Медленно. Через годы. Через любовь, через детей, через дом в Жаворонках. Через слова, которые он слышал по ночам. Через то, что она «не вынесет», если он будет умирать дома.
Рак пришёл не сам. Его принесли.
Отец знал. Перед смертью он смотрел на меня и молчал. Но в молчании было всё. Он не назвал её имени. Он просто сказал: «Не дай им написать тебя».
Я понял позже.
Культ не убивает сразу. Он выжидает. Входит в дом через жену. Через любовь. Через детей. И потом забирает.
Я держу дверь.;Потому что за ней всегда кто-то ждёт.;И теперь я знаю — кто.

Конец тринадцатой главы.


Рецензии