Рука солнечная
Говорю вам, слушайте: не было грома, не было ничего такого, а просто в щель ставни ударила полоса, да такая густая, да такая весомая, что я её плечом почувствовал. Тяжёлая полоса. Тёплая. Словно меня за плечо взяли. Ну я и дрогнул, ну я и упустил. А черепок — вдребезги. А молоко — в пар. И пар-то поднялся, и в пару-то стоит — стоит-то и дышит. Дышит-то светом. Я стою босыми-то ногами в липком, стою, дурак дураком, и смеюсь, и плачу, потому что понял вдруг: рука-то не моя меня тронула. Рука-то — вот она, солнечная.
А я вам скажу, давно у меня в груди два голоса лаются, так лаются — спасу нет. Один-то гудит, как печь: всё — одно и всё — многое, всё — из Одного вытекает, да лесенкой, да перекладочкой, да лучиками. Второй-то плачет, как дитё малое, нет — как влюблённый: не надо мне твоей лесенки, дай мне прижаться, дай мне спастись. И оба-то правы, вот ужас-то! Вот смех-то! Оба правы, каждый на своём-то повороте. Один говорит: истина — это то, что сходится с тем, как устроено. Другой-то ему в лицо хохочет: истина — это то, что ведёт, что выводит, что за руку тащит из ямы. Математика и песня любовная — так они во мне и дерутся. Теорема и припевка. И друг дружку-то не понимают, потому и дерутся-то люто, что каждый-то половину правды держит за горло, а думает — всю держит. А половина-то, она ж, скажу вам, она ж — почти ложь, ежели ею махать, как целой. Почти-то ложь, да не совсем. Не совсем-то!
Ох, и взыграло во мне тогда! Стал я посреди лужи-то молочной, и стало мне видно, вот как теперь вас вижу: мир-то не из ничего шлёпнут, да и не кусок Отца оторванный. Нет, нет! Он — выдох. Он — выставленье наружу. Он — необходимая-то роскошь. Абсолюту-то, ему ж тесно в самом себе, ему ж надо развернуться, ему-то надо выдохнуть себя наружу, а выдох-то свободен внутри несвободы, а несвобода-то вольна внутри свободы. Вот так-то! Это вам не горшок лепить из пустоты, это вам — светиться. Сами-то подумайте: коли Он даёт тепло — так Он и есть тепло, Он рукой-то солнечной тебя гладит. Зачем ему посредников стесняться? Через что даёт — тем и является. Ну и что, что луч-то в пыли пляшет? Пыль-то — тоже сияние, только изнемогшее.
А в щели-то ставни — ого-го что делалось! Пылинки-то встали столбом, столбом-то золотым, и каждая-то пылинка — лик, и каждый лик — должность: эта — греть, эта — будить, эта — миловать. Один и многие — разом-то! Я зажмурился, а они-то всё равно видны, сквозь веки-то видны. И тут-то меня и затопило, вот она, вот, та самая дурь-то восторженная, когда ум-то плавится: я понял, что мир-то умеет гаснуть. Умеет, умеет! Затмеваться умеет, проваливаться умеет, в гроб-то ложиться умеет. Да только гроб-то ему — не конец, а передышка. Ритм-то у него такой: умереть — чтобы взойти. Не может не взойти. Не может не быть. Безначальная-то маята эта, безначальное-то марево — оно ж корчится, корчится, да и опять выпрямляется.
И тут-то пар-то от молока поднялся выше, и крышка-то... Ах, крышка! Небо-то надо мной — слышите, надо мной в избе-то, в низкой-то, — оно вдруг стало крышкой. Тяжкой, чёрной, закопчённой крышкой огромного котла, в котором мы все-то варимся, булькаем, друг дружку толкаем, горим-то заживо, как груда праха-то горючего. Лежу-то я под той крышкой и задыхаюсь-то от восторга и от ужаса, потому что сквозь копоть-то — свист, сквозь щели-то — пар, и кто-то-то стучит снизу, из-под котла-то стучит: выпусти, выпусти! Это я-то стучу. Это мы-то все стучим.
А молоко-то на полу уже подсохло, стянуло кожу-то белую, а в той коже — моё лицо, да не моё, да перевёрнутое. Я наклонился, хочу отмыть, а оно-то мне: не трогай. Вот те и — не трожь меня! Не трожь-то! И голос-то — узнаваемый до нутра, до кишок узнаваемый, да только тела-то при нём нет. Тела-то нет, а плотность-то есть. Вот парадокс-то, вот вывих-то ума: вижу — а потрогать нельзя; слышу — а откуда — не понять. Вошёл-то сквозь запертое, вот как полоса-то сквозь ставню вошла, так и Он вошёл — не дверью, а сквозь. Сел-то напротив, светится-то неярко, как угли под золой, и укоряет-то меня без слов: мало веры в тебе, мало огня, всё-то ты меришь, всё-то ты щупаешь, а надо-то — любить, чтобы знать, и знать-то — чтобы любить.
Говорю вам, тут-то меня и перевернуло. Потому как я-то всю жизнь думал: узнаю — тогда полюблю. Ан нет, наоборот-то оказалось! Полюбишь всем-то нутром, со всеми-то потрохами — тогда-то и узнаешь. Знание-то моё — кусочное, обрывочное, с краешку-то откушенное, а когда придёт Совершенное-то — кусочки-то отпадут, как шелуха, и останется-то одно — жар, единение, блаженство. Любовь-то и есть переполненное знание, а знание-то — остывшая любовь. В Нём-то, Там-то, наверху-то, они-то слиты, спаяны, а во мне-то — разорваны, вот я и маюсь между ними, как между двумя-то огнями. Один-то говорит: растворись. Другой-то говорит: разумей. А я-то — и горю, и думаю разом, и оттого-то — полубезумен, и оттого-то — счастлив.
И ведь что чудно-то: Тот, что приходил-то, Он-то и раньше уходил, и опять приходил, мерещился-то то одной, то многим, то в саду-то ранним утром, когда ещё роса-то не сошла, то в горнице-то при закрытых дверях, когда все-то в страхе-то жались. И всякий-то раз — забывали они про смерть-то его, вот диво-то! Сидят-то с ним, говорят-то, а что он умирал-то — вылетело. Потому как свет-то живой забвение-то смерти даёт. А только потянутся-то ответить, потянутся-то обнять — пшик! Нету. Только отзвук-то дрожит, только тёплый-то воздух стоит, где Он-то стоял. Вот оно-то! Не тело воскресло-то грубое, плотяное-то, нет — просветлело-то тонкое, воздушное, душевное-то в духовное переплавилось. Очистилось-то! Там-то, за порогом-то, лицедействовать-то нельзя, там-то всякий-то светится тем, каков есть: тёмный-то — тьмой, светлый-то — светом. А Он-то был светел так, что сумел сгуститься, уплотниться, электричеством-то воздуха и магнетизмом-то наших-то сердец воротить себе видимость, весомость даже. Дух-то давит на вещество, вот вам и чудо без чуда, вот вам и природа без сверх-то.
Я сидел-то в луже-то, а Он-то стоял в пару-то, и вдруг-то всё поплыло у меня, поплыло-то кругами-то бело-золотыми, как говаривал я прежде в бреду-то ночном: во мне-то мечты-то цветут, восходят-то, заходят-то, тучи-то несут, бури-то приводят. Всё-то мгновенно, всё-то тень-то мгновенная, а где ж день-то вечный, где тайна-то неизменная? И отвечал-то мне пар-то молочный: здесь, здесь, в тебе-то, в ином-то, в блаженном-то и в грешном-то разом! Потому как я-то всю жизнь алхимией-то скорби занимался, вот ремесло-то моё тайное, вот грех-то мой: брал-то рай — обращал-то в ад, брал-то алмаз — обращал-то в стекляшку, под катафалком-то облаков труп-то любимый открывал и ряд-то гробов-то вдоль берега-то небесного воздвигал. Меняю, меняю-то всё наоборот! Помощник-то мой ртутный, скользкий-то, он-то и страшит меня, и манит. Отрава-то больных вдохновений — сладка-то! В чаду-то курений-то богохульных сам-то себя упоил, сам-то себе литургию-то чёрную служил над голым-то телом-то желаний своих. Каюсь-то, каюсь-то — а всё равно тянет.
И Небо-то — крышка-то чёрная — вдруг-то приподнялась на волосок, на волосок-то единый, и оттуда-то — не свет даже, а свист-то, а зов-то походный: вставайте, вставайте! Спящие-то, запертые-то, вставайте! И я-то вскочил, ноги-то липкие оторвал от пола, черепки-то захрустели под пятками, и закричал-то я не своим-то голосом, а тем-то, могильным-то, что из глубины-то идёт: кто снимет-то злобу, кто выведет-то? И сам-то себе отвечаю другим-то, светлым-то: любовью-то, делами-то, здесь-то, на земле-то, как и там-то. Потому как молитва-то одна осталась у меня в зубах-то: да будет-то и здесь, как там. Царствие-то — не после, а сейчас-то, в липком-то полу, в разбитом-то черепке, в прощённом-то.
А Тот-то, в пару-то, улыбнулся-то — без движения губ-то улыбнулся, светом-то улыбнулся — и растаял. Только полоса-то в ставне осталась, да и та-то сузилась, истончилась, а всё равно-то греет. Я пал-то на колени, стал-то черепки собирать, режу-то пальцы, кровь-то каплет в молоко-то, а мне-то весело, мне-то страшно весело: кровь-то в молоке-то — розовая-то, как заря-то после битвы, как заря-то, омытая-то. И каждый-то осколок-то в руке-то — дверь-то в небо, и на груди-то у меня — жжёт, жжёт-то, будто знак-то выжгли, что от мечей-то ограда, а пасть-то — милей награды.
Вот сижу-то теперь, рассказываю-то вам, а руки-то дрожат, а в груди-то — два-то голоса уже не лаются, а поют-то врозь, да в лад-то: один-то тянет длинно, как теорема-то, другой-то заливается, как песня-то. И спор-то их — ненастоящий, вот что я понял-то! Каждый-то победил по-своему: один-то — тем, что всё захватил, другой-то — тем, что во всё проник, в самое-то сердце-то проник и там-то остался несмываемой-то печатью. Непонятливость-то рождает непонятливость-то, да, да! Но ежели-то прислушаться-то до конца, до донышка-то, — они-то об одном-то, они-то дополняют-то друг дружку, как знание-то дополняется любовью-то, а любовь-то — знанием-то, покуда-то в Совершенном-то не сольются.
Так-то вот, милые. Полыхнуло-то — я и разбил. Разбил-то — я и прозрел. Прозрел-то — я и ослеп. Ослеп-то — я и вижу теперь-то лучше-то прежнего. Приходите-то завтра, домою-то пол-то, расскажу-то ещё, потому как история-то не кончена, она-то только-только начинается-то с осколка-то, с трещинки-то, сквозь которую-то рука-то солнечная меня-то держит и не отпускает.
Свидетельство о публикации №126090407642
Божественная дихотомия во всём нашем существовании, она заставляет разбиваться тебя на осколки, пребывать в растерянности и потере опор, но она же и собирает тебя в целое, воскрешает, даёт опоры, и главную - любовь.
На днях по телеку попалась какая-то передача про спектакль о Никколе Паганини, и вот там прозвучала мысль, что гении - они наиболее близки к божественному в человеке, потому что они нерациональны, противоречивы, не укладываемы в понимание обывателя.
Елена Наильевна 08.09.2026 07:58 Заявить о нарушении
Да, любовь здесь для меня - та сила, которая позволяет не отвернуться. Разум хочет ясности, сердце - прижаться к тайне; и, может быть, человеческая цельность начинается там, где они не враги.
А мысль о Паганини - прекрасная. Но позвольте мне чуть по-своему повернуть. Мне кажется, гений не столько нерационален, сколько не соглашается быть меньше собственной внутренней сложности. В нём слишком много несовместимого для привычного порядка - и потому он порой кажется почти безумным. Мой-то рассказчик ведь не гений. Он дурак дураком, смеётся и плачет над лужей. Не закрыл ставню до конца. Оставил щель - внутреннюю. Он не закрыт, он разомкнут. И вот эта решимость - и способность - остаться разомкнутым, когда обыватель в тебе требует крышки, делает его ближе к божественному.
Виктор Нечипуренко 08.09.2026 12:12 Заявить о нарушении
А без поиска нам бы просто нечем было бы тут, в этом мире, заняться)
\\Мне кажется, гений не столько нерационален, сколько не соглашается быть меньше собственной внутренней сложности.\\
Или не соглашается, или просто не умеет по-другому. Живёт так, как единственно умеет, как и каждый из нас в каждую свою новую минуту.
А ваш рассказчик хоть и не гений, но и дурак условный. Столько мудрости бывает только у "дураков" из русских сказок, например.
Елена Наильевна 08.09.2026 13:19 Заявить о нарушении
А Иван-дурак ведь не торопится объяснять, прежде чем прижаться. Сначала тронет - потом поймёт. И выходит, что понял глубже умных.
Спасибо!
Виктор Нечипуренко 08.09.2026 15:55 Заявить о нарушении