Монолог Картофельный Ритуал
Картошка, великое проклятие средней полосы, семейный фатум, семейный трибунал без права на апелляцию. Каждый год в начале мая у моей тёщи каменеет лицо, это знак, начинается ритуал, вся страна в едином порыве выезжает на природу. Семьдесят процентов населения наивно думают, что едут на шашлыки, бедные люди, они просто не знают, что в багажнике, под ковриком, уже лежат три ржавые лопаты и четыре ведра проросшего ужаса. На майские праздники страна делится на две категории, те, кто уже сошел с ума, и те, кто отчаянно сопротивляется, но сопротивление бесполезно. Плюс пять, дождь со снегом горизонтальный, нормальные люди сидят дома, пьют чай смотрят телевизор, мы стоим на пустыре, вокруг глина, ветер рвёт полиэтиленовый дождевик, и он хлопает по спине, как крыло раненой вороны. Сажание картошки это добровольный концлагерь на выходные, шесть соток чистой скорби, технология не менялась с каменного века. Впереди идёт тесть, мужчина сокрушительной судьбы, у которого в жилах течёт не кровь, а рассол, он не говорит, он отдаёт команды подбородком, показывает лопатой на горизонт. Вперёд сто метров сырой целины, тяжёлой, как мокрое тесто, шаг, тесть наваливается сапогом сорок пятого размера на железное плечо лопаты, металл с хрустом режет корни пырея. Звук такой, будто живому человеку ломают рёбра, налипшая земля чавкает, засасывает его внутрь. Тесть хрипит, издаёт утробный звук «Хек!» и поднимает пласт дёрна весом под десять килограммов, переворачивает его, наружу выползают жирные, белые, ленивые черви, они удивлены, я их понимаю, я тоже удивлён, что я здесь, а не на диване.
Сзади иду я, в позе сломанного циркуля, ноги в резиновых сапогах весят по пуду каждая, в руках ведро, тонкая проволочная ручка уже надавила на перчатку, сдавила кожу нарушая часть кровообращения в пальцах. В ведре ОНИ, семенной фонд, клубни зелёные, сморщенные, покрытые язвами и длинными, слепыми белыми отростками, они похожи на глубоководных чудовищ, между нами глубокое взаимное отвращение. Я должен оторвать одну штуку, ростки ломаются под пальцами, оставляя склизкий сок, я бросаю картофелину в ямку, на самое дно, она падает туда с глухим стуком, «Плюх», и замирает, могила для крахмала. Тесть следующим шагом засыпает её землёй, тёща стоит на краю поля, как надзиратель, и кричит, что я бросаю не тем концом. Каким концом? Она круглая! У неё нет концов! У неё есть только способность портить мне жизнь. И так триста раз, к сотому кусту пропадает шёпот, к двухсотому гаснут мысли, остаётся только тупая, пульсирующая боль между лопатками. В этот момент ты понимаешь, рабство в России не отменили, его просто перенесли на майские праздники. Потом наступает лето, думаете, перерыв? Нет, лето это время глубокой тревоги и колорадского жука, тварь божья хотя нет скорее дьявольская, но интеллигентная, прилетает издалека, без визы, ест только наше, причём бесплатно. Мы ходим по полю с банками, где налит бензин, ловим жуков-полосатиков поштучно, весь день, кланяешься каждому кусту, в пояс кланяешься, со стороны кажется очень верующая семья. На самом деле три поколения спинальников собирают насекомых под палящим солнцем, если в этот момент человека отпустить на волю, он упадёт в борозду и больше не встанет. И вот приходит сентябрь, финал драмы, выкапывание, смысл выкапывания картошки в этой стране постичь невозможно, это чистая математика, сошедшая с ума. Земля за лето высохла, превратилась в бетон, лопата не лезет, звенит о камни, искры летят. Тесть бьёт по грунту, выворачивает куст, ботва давно сдохла, почернела и пахнет гнилью, ты падаешь на колени прямо в сухую пыль. Руками, ногтями разрываешь эту серую массу, и внутри пустота, одна большая картофелина, источенная проволочником, и пять мелких, размером с мышиный глаз. В мае мы закопали в землю три мешка картошки, заплатили за бензин, купили навоз по цене чёрной икры, угробили два импортных крема для поясницы, надорвали пупки. В сентябре мы выкапываем... ровно те же три мешка картошки, но мелкой и погрызанной, это чистый, беспримесный сизифов труд, возведенный в ранг национального подвига. Мать садится на перевёрнутое ведро, лицо серое от пыли, глаза пустые, она смотрит на эти пять картофелин, в этих глазах крушение всех иллюзий. Человек четыре месяца не спал, поливал, окучивал, спину ломал, ради чего? Она берёт одну картофелину, грязным пальцем стирает с неё землю, картошка маленькая, кривая, беззащитная, мать вдруг начинает тихо, беззвучно плакать. Слёзы текут по пыльным щекам, оставляя чистые дорожки, она плачет не о картошке, она плачет о жизни, о том, что лето прошло, что здоровье ушло в эту глину. Я спрашиваю, «Зачем? В магазине килограмм стоит тридцать рублей!». Тесть подходит, молча, достаёт из кармана сигарету, пальцы в чёрной земле, дрожат, зажигалка не зажигается от ветра, он чиркает раз, другой, бросает. Смотрит на поле, поле выглядит как зона боевых действий, всё перерыто, в воронках, повсюду брошенная ботва, похожая на кости. Тесть смотрит на мать, потом на меня, вытирает рукавом нос и говорит хрипло, «Ничего, на суп хватит, остальное на семена отложим, на следующий год», ты понимаешь, это петля времени, из неё нет выхода, земля обидится, а тёща не простит.
Девять вечера, кухня, за окном темень, хоть глаз выколи, сентябрьский холод ломится в стёкла, мы сидим, сил нет даже на то, чтобы снять грязные носки. Руки остались в форме рукоятки лопаты, пошевелишь мизинцем в пояснице стреляет так, будто туда подключили сварочный аппарат. Посреди стола стоит огромная, щербатая эмалированная миска, в ней в ОНА, горячая, пар валит к потолку, разварилась так, что треснула пополам, белая рассыпчатая, как чистый крахмал. Сверху брошен кусок сливочного масла оно тает, истекает жёлтыми ручьями, пропитывает эту горячую мякоть и укроп, мелкий, с огорода, пахнет так, что кружится голова. Никто не говорит, тихо, только холодильник «Бирюса» урчит в углу, как сытый кот. Тесть берёт вилку, рука чёрная, земля под ногтями уже въелась намертво, он аккуратно, как хирург, отламывает кусок картофелины, обдувает её, кладет в рот, жуёт медленно, лицо строгое, как на партсобрании. Мы все замерли, ждём приговора, тесть глотает, смотрит в окно, в темноту, где за забором лежит раскуроченное, чёрное, измученное нами поле, и тихо так говорит, «Да… наша, песочная, в магазине такой не купишь, там мыло возят, а это вещь». И мать вдруг улыбается, слёз уже нет, лицо разглаживается, она пододвигает к нему банку с солёными огурцами, из погреба, прошлогодними. Я беру свою вилку, накалываю этот горячий кусок, дышащий жаром, макаю в крупную серую соль кладу в рот. И в этот момент происходит страшное, ты понимаешь, что вся эта адская боль, эти сломанные ногти, этот радикулит, эти проклятия в адрес колорадского жука… всё это исчезает, растворяется в этом глупом, горячем крахмале. Наступает абсолютное, тупое, животное счастье, челюсти работают, желудок теплеет, жизнь которая час назад казалась конченной, вдруг обретает железный, непробиваемый смысл. Мы победили, мы забрали у земли долг, она сопротивлялась, она сушила нас солнцем, заливала дождями, но мы её перепрятали в погреб. Пока мы сажаем картошку мы бессмертны, человека, который добровольно, каждый год раком стоит на восьми сотках ради мешка крахмала, нельзя напугать ни кризисом, ни концом света, у него в гараже лопата. Тёща смотрит на меня, взгляд добрый, хитрый, она подкладывает мне в тарелку самый большой кусок и говорит, «Ешь, зятёк, силы нужны будут, весной вторую половину поля надо под плёнку пустить, я ещё три ведра «синеглазки» припрятала». Я смотрю на тёщу, смотрю на картошку, и понимаю, я приеду, и лопату наточу, и жука буду ловить. Потому что это наша земля, другой у нас нет, а кушать хочется всегда.
(Короткий, тяжелый кивок головой, прожектор гаснет, темнота).
Свидетельство о публикации №126083105318