Комедия Божественной Бюрократии

Комедия Божественной Бюрократии, или Путешествие Маяковского в загробный мир

Триптих

I. АД 

Нет, здесь уже не черти со сковородами,
здесь генералы
в военной форме.
Ад — коридор, в котором стоят рядами
жертвы опалы
капризной и злой короны.

То есть, извините, Кремля.

Здесь Люцифер не работает на три ставки —
дьявол состарился, дьявол вышел в отставку,
теперь здесь лишь следователь читает стихи поэта.
«Pape Sat;n, pape Sat;n aleppe».

Здесь вечно стучат машинки, да клавиши барахлят.

Поэта зовут. Он идёт в кабинет стерильный.
Ему говорят:
— Садитесь.
Указывают на табурет.
— Сами или насильственно?
— Сам.
— Распишитесь.
Причина?
Точное время?
Верёвка, яд, пистолет?

— Пуля в сердце.
Причина — творческий кризис.
Время — десять семнадцать,
четырнадцатое, апрель.

— В состоянии трезвом?
— Трезвом.
— Значит, самоубийство?
Грешно, братец.
Как тебя в рай теперь?

— В рай не надо.
— Не надо? А что ж так?
— Да больно скучно.
Я предлагал карусель устроить,
налить предлагал вина.
Бог только кривился,
мотал головой
да брови хмурил.
А я же помочь хотел,
Евочек найти предлагал,

Я б ему девочек, знаете, самых-самых...
— Братец, постой, кажись, я тебя узнал.
Следователь сплюнул и улыбнулся странно.
— Ты облако, это самое... что в штанах?!

Знаем, читали,
имеем распоряженье.
«Я» слишком много,
приказано заменить на «мы».
— Как же, постойте,
— холодея, в ужасном волненьи, —
а «Облако...»?
— Спрячь обратно в штаны.

Не пиши про дефицит,
пиши про импортозамещенье,
про всеобщий подъём
вместо любовных соплей.

Поэт молчит.
Поэт терзаем сомненьем.
Настоящий поэт не поёт
по заказу властей.

Ярость вскипает.
Он следователю плюёт
в морду,
слова обжигают,
как серная
кислота.

— Да идите вы на***,
сборище подлецов!
Всех вас к чёрту!

Для поэта ад — не огонь.
Для поэта ад — пустота.

Следователь
ухмыляется
весело 
и глумливо:

— Мат? Оскорбление должностного лица?
У нас по циркуляру
Наркомпроса
и лично
товарища
Луначарского
для таких,
как ты,
заготовлен
отдельный котёл,

не с огнём —
огня ты не заслужил —
с канцелярским клеем и всякой архивной гнилью.

А ну выметайся отсюда, пока я тебя не упёк!


II. ЧИСТИЛИЩЕ 

1.
Попадает в чистилище. В чистилище — тишина.
В чистилище пахнет
канцелярским клеем
и пылью.
Это вам не ад, здесь не заведует Сатана,
здесь не кипят в котлах:
здесь всё священно
и мирно.

Чистилище — это бесконечная очередь тех,
кто не подошёл
под небесного главлита
цензуру —
такова, видно, участь любого поэта. И наш поэт
за нужное счёл
с парохода классиков
сброситься сдуру.

Поэт встаёт в бесконечную очередь.
Слышит он
голос знакомый.
— Вовка? ты что ль? здарова!
Оглядывается сосредоточенно.
Гумилёв
стоит у колонны
в офицерском мундире новом.

— Коля! ну здравствуй!
ты как тут?
давно ль?
почему?
— Давненько уже, без малого девять лет...
— Значит, в рай не пускают?
— Уволь,
я в рай не хочу!
— Почему же?
— Вовка, ты ж тоже поэт!

Должен же понимать! 
Помнишь, в Петрограде, тогда,
в последний раз,
я тебе говорил, что плоха поэма!
Она политическая, значит, априори плоха,
плоха и очень опасна!
ты не поверил,
выставил напоказ,
вот и поплатился, Вова,
попал на небо!

Блок подходит.
— Как же, Саша, и ты здесь?
И тебя они, черти, стало быть,
не пускают в рай?
Бедный поэт!
Свобода тебе лишь снилась,
тебя задушили, сказали тебе: «Умирай».

— Ничего, брат, это всё пустяки,
переживём,
и не такое
переживали.
Только вот, гады, библиотеку сожгли
живьём.
Это они, мол,
«зло пресекали».

Вот подходят Есенин и Ганин.
Злотоглавый поэт
и пахарь распятый
растоптанной русской пашни.
Впавшими смотрят глазами —
но больно смотреть на свет,
кровью запятнаны
белые льняные рубашки.

Этот хриплый голос некогда пел
про Россию, про лес,
про поля, про желание жить;
волосы, взятые у ржи,
давно седина покрывает.

Поэта, что пытался телом
землю родную закрыть,
без следствия и суда 
трибунала безликий палач 
расстрелял в подвале.

Есенин качает хмельной головой:
— Что, агитатор,
допелся?
догнала тебя всё же
твоя
советская власть?
Я думал, что ты, дорогой,
сидишь
на небе,
как всякий комиссарский поэт,
открываешь пасть,

строчишь агитки для Комсомола,
ЦК и МОПРа,
пишешь про Партию,
про свой Главполитпросвет
и продолжаешь думать, 
что тебе не дадут
в морду,
а по смерти выдадут в рай
казённый билет...

Маяковский сердится:
— Хватит тут скалить зубы,
ругать меня взялся!
Ты на рубаху свою погляди,
самому, чай, невесело,
а меня ещё судит!
Всё никак не унялся!
Комсомол ему не угодил!

Да если б не он,
ты б в лаптях своих
да поддёвке
пред буржуями кувыркался в салонах
до самых последний дней!
Да если б не он!.. —
повторяет
с едкой издёвкой.
— У меня, говоришь, коммуна? У самого —
пастораль деревень!

Развёл он тут, понимаете ли!
Есенинщина сплошная!
Корова у него не корова,
что даёт молоко,
а какая-то, знаете,
коровья икона с кудрями!
Ну же, товарищи, что вы!
Помолимся на неё!

Всё, брат, над крышей соломенной плачешь,
обнимаешь свои берёзки,
пока страна из разрухи
тракторами
вытаскивает себя!

Избы твои деревянные, Русь твоя уходящая,
глухая и неотёсанная —
если б не рабочие руки,
лопухами б
давно заросла!

Я разве тебе не кричал
«Брось ты Русь свою деревянную,
брось её, да к нам приходи,
в ЛЕФ!»?

Ты мне не отвечал,
антисоветчину орал в кабаках поганую,
от ГПУ по дурдомам прятался,
схлопотал уголовных тринадцать дел!

— Врёшь, Володя!
Я остался с моим народом,
я остался живым,
я страну свою не предал!
А ты? Певцом Партии сделался,
рупором Совнаркома,
талант твой загнил,
трактор душу твою спрессовал!

— Да плевал я на их Совнарком!
И они на меня плевали! —
Маяковский смеётся.
— Разве жаловала
их власть
меня?
Да меня эти партийный крысы,
рапповские выскочки,
знаешь как за***? 
Авербахи,
Плетнёвы,
Ермиловы —
всё одна западня!

И попутчиком, с**и, меня,
не стесняясь, клеймили,
и кричали, что стихи мои
для рабочего класса
слишком трудны,

«Баню» мою и «Клопа»
Главрепертком искусал
так, что раны долго саднили,
бюрократы казённые, знать,
узнали в героях моих
полстраны...

Я им не служил, Серёжа...
Не чекистам в кожаных куртках,
служил я Грядущему,
но конец всё равно один...
Я им не служил, Серёжа,
и что же? В эту минуту
я совсем не в раю —
я с вами стою, смотри!

Пусть Сталин теперь
мне памятников наставит,
Лиле копейку подбросит,
скажет, «Талантливый был поэт!»
А всё же, Серёжа, мы оба здесь,
в очереди одной ожидаем,
а всё же, мы оба, Серёжа,
попали на тот свет!

Ганин подходит,
рубахи дёргает ворот,
обнажая багровые пятна
на широкой крестьянской груди,
говорить начинает.
Голос глухой, как из гроба:
— Ты про тракторы тут,
Володя, не говори,

про заводы, про Днепрострой...
Посмотри на меня, Володя!
Меня без следствия и суда
на Лубянке
прижали к стене
смертей,

за что? За то, что я правду
не побоялся сказать
про крыс пролетарских
кровавый орден,
ОГПУшную свору,
гвардию палачей,

за то, что видел, как ваша коммуна
крестьянство
под корень
косит,
сносит деревни,
распинает пашни
мои!

Ваша советская власть
нашей правды, увы,
не выносит,
ей новые тракторы нужны,
а не живой мужик...

И здесь, погляди,
здесь, в небесном Главлите
от нас хотят то же —
бланк подписать,
признать их парадную ложь,
отречься от мук...

Говорят, что, поди,
всё правильно, подпишите,
для цели великой — можно!
Да пошли они к чёрту!
Жизни крестьян не спасёшь,
подписи страну не спасут!

Блок подтверждает:
— Он прав, во всём прав, Володя:
ведь дело совсем не в заводах 
и не в тракторах,

и даже не в книгах сожжёных, Володя, бог с ним,
они сожгли саму музыку революции,
оставили только страх...

Есенин поддакивает:
— Вот тебе и коммуна,
вот, Володя, радость
и «вырывай
у грядущих дней».

Что уж тут говорить, 
помереть и правда нетрудно,
сделать жизнь, 
понимаешь, брат,
невозможно теперь.

Блок смотрит в упор.
— Они зовут нас туда, за двери,
говорят: «Подпишите бумаги,
правоту признайте системы,
лояльность соблюдать обяжитесь —
тогда вам даруют рай».

Но мы не подпишем, Володя,
не подпишем, потому что мы верим,
что Земля, что Россия, родной, но далёкий край

наши лица запомнит,
нашу боль, 
настоящий голос,
вспомнит со скорбью своих поэтов,
в небо взор устремя...

Здесь, стоя в очереди, мы хотя бы свободны,
а рай, что они предлагают — он не рай совсем.
Он тюрьма.

Гумилёв расправляет плечи, смотрит по-офицерски.
— Мы зде;сь много лет,
мы — огрызок старого мира,
разбитый полк,

держим ещё оборону, но дальше что — неизвестно.
Знаешь, во что мы верили?
Что ваш морок земной
пройдёт,

что однажды чиновники
захлебнутся в своей
казёнщине,
а слово живое,
поэзия 
и дух
всё равно победят.
Мы терпели эту бесконечную очередь,
потому что знали:
там, внизу,
ещё много осталось ребят,

сеятелей свободы,
пророков,
повелителей слова,
силой своей способных с колен
Россию поднять,
кличем чести народ ото сна
пробудить
снова.
Скажи, мне, Володя, одно: не могу понять,

одно дело — мы,
мы — враги,
материал расходный,
пережитки прошлого, 
которые нужно
убрать.
Но ты-то, Володя, ты!
Поэт превосходный,
ты — их броня,
их главный калибр,
зачем им тебя убивать?

Тебя-то сюда за какие грехи швырнули?
Неужели тоже
расстреляли в подвале
ОГПУ?
Подставили? Предали? Может быть, обманули?
Как оказался, Володя,
ты с нами
в одном ряду?

Маяковский чувствует — силы его покидают,

голос ломается,
гнутся плечи.
Поднимает взгляд в потолок.

— Что ты, разве ж они меня расстреляют?

Никто меня не расстреливал,
я сам, брат,
спустил курок.

— Сам?! Володя, ты ...? Что это значит?

В горле — комок, туман застилает глаза,

он их опускает, тревожно сплетает пальцы...
Вырывается крик:

— То и значит, что сам!!

Сам, своими руками!!
Потому что я
задохнулся!!
Понимаете, что это значит,
вы, умники, с раем своим?
Я в жертву им приносил
себя,
свои лучшие чувства,
я из ребра им выламывал
это железное
«мы»,

орал на весь мир!!
моё личное «я»
утонуло
в глубинах партийной машины,
я вывеской стал, удобной, чтоб грехи их прикрыть!!

и честь,
и любовь,
и свобода —
на казённых весах
всё взвешено было!!
я пулю в себя пустил,
чтоб перестать 
их собственной 
быть!!

Тишина прожигает вены
и разбивает
стёкла —
даже пыль застывает
в воздухе,
от ужаса обмерев.

Надежда пропала. Искры в глазах поблёкли.
Потухла ненависть. Из сердца ушёл гнев.

Ганин (с тоской):
— Господи... если уж этот коло;сс...
поэт новой эры...
на небо попал,
не выгреб из их петли...
значит — конец...
значит, Там уже немы...
старый мир уничтожен до основания...
он погиб...

Поэт подтверждает:
— На Земле больше нет ни читателей,
ни свободы, 
ни крупицы надежды на чудо,
там — пустота...

Гумилёв опускает плечи:
— Держали мы зря оборону.
Нашей Родины нет.
Она умерла, господа.

Есенин мрачно глядит сквозь чистилища толстые стены.
— Вот и всё. Чуда не будет. Товарищи, теперь всё равно.

Они опускают головы.
Теперь не покинуть плена.
Очередь продвигается.
Сраженье прекращено.

Мир и свободный труд — народам;
вам — пуля в лоб.
Вы за родную страну
отдали
жизнь и свободу.
Быть поэтом
в Советском Союзе
ой нелегко...
Вам — пуля в лоб.
Мир и свободный труд — народам.

2.
Поэта зовут в кабинет.
Он заходит. 
Садится.
Перед ним — люди в сером.
Люди без лиц.
Сиротливые стёкла пенсне.

— Так-с, Владимир Владимирович... —
шуршит делом первый безлицый.
— Тысяча восемьсот девяносто третий,
Союз Советских Социалистических Республик, Москва.
Футурист. Поэт,

драматург, актёр, режиссёр, сценарист, публицист, художник.
Что тут у нас?
Поэма,
«Облако в штанах».
Что за бред?

Какая ещё «жилистая громадина»?
Почему она «стонет, корчится»?
У нас громадины не стонут,
а выполняют план —
доводим до вашего сведения,
товарищ поэт.

И вот это вот ваше:
«Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!» —
не подойдёт.

Гражданин Маяковский!
в государстве здоровом, 
державном,
запомните,
быть не может
больным
народ.

Если болен —
вероятно,
буржуазное декадентство.
Но это лечится. 
Рецепт — 
нужно изъять
любовь.
Заменить на
«Мама!
Ваш сын прекрасно занят
на производстве!».
Чудесно,
так и запишем.
И не будет болезней
у государства
сынов.

И вообще,
товарищ Владимир,
почему вы к Богу на «ты»
и с ножиком?

«Я думал – ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик».
Это что?!

Непорядок.
В рамках государственного бюджета Бог у нас —
лицо юридическое,
высшая инстанция
в иерархии божеской,

так что ивольте переписать:
«Довожу до вашего сведения, уважаемый Бог».
_______

Дело берёт второй безлицый —
соседней епархии
член правительства:

— «Флейту-позвоночник»
из оборота изъять
целиком.

Что это за музыкальные инструменты
из человеческих
останков?
Пропаганда членовредительства.

Впредь — запретить печатать
любой
подобный Содом.

«Если б я был маленький, как океан...» — это же гигантомания 
и искажение системы
метрической!

Вы не океан,
товарищ, вы —
штатная
единица
в пределах стандарта.
Убрать строку про размер.

И никаких
«душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! —
и окровавленную дам, как знамя»,
даже и символически.

Кровь сдавать — строго в стационарах,
душу — на склад,
получите взамен
профсоюзный билет.

Вместо любовных соплей,
как уже было
верно подмечено,
пишите ритмично:

«Если б я был маленький, как трактор...».

Уважайте
советский 
менталитет.
_______

— «Послушайте!», —
вдруг цитирует третий безлицый.
Маяковский вздрагивает,

но чиновник продолжает читать.
Пятно (которое вместо лица)
хмурит лоб.

«Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?»
Товарищ Маяковский,
неправильно!

Нужно — кому?
Смета где?
Проектная документация
на зажигание
небесных светил
утверждена?
Кто оплатит электроэнергии перерасход?

Писать надо четко:
«Если звезды зажигают —
значит,
Мосгорсвет
выполняет плановые
показатели».

И из трагедии
«Владимир Маяковский»
убрать этих ваших калек:
«человек без уха» 
и «человек без глаз».

У нас инклюзивная среда, все равны,
как равны избиратели!

И слезы ваши...
«Я — одинокий, как последний глаз
у идущего к слепым человека!» —
пессимизм чистейший!
Немедля убрать!
Товарищ поэт,
выполняйте приказ!!

Поэт хочет вскрикнуть, вбирает в лёгкие затхлый воздух.
Грудь вздымается, 
готовясь исторгнуть
оглушающий гром.

— Но я футурист! — гремит Маяковский. Греметь поздно.
Голос бьётся
о пустоту.
Продолжает в отчаяньи злом:

— Послушайте! Я разбил старый мир! Я выплюнул им в лицо их
сопливую классику!
Я силой тащил разбитую, голодную страну на плечах своих
в завтрашний день!

Послушайте! Если звезды зажигают — значит, это кому-нибудь нужно?
Нужно, не так ли?!?!
Ярость разбивается об отстутствие лиц.
Безлицый протирает пенсне.

Блики стеклянных линз
скользят по лицу
поэта.
Безлицые не спорят.
Не возражают.
Просто... не видят его.
Им всё равно,
живой или мёртвый.
Это система,
система не спорит,
не возражает.
Ей всё равно.

Тихий, бесконечно усталый вздох
прорезает пространство —

так вздыхает
утомлённый рабочим днём
счетовод
над кипой 
чужих бумаг.

Чиновник кивает на ручку:
— Пишите «согласен».

Ему подают
из дешёвой бумаги
шершавый бланк,

он поднимает ручку. 
Она
неподъёмна,
пальцы не держат её,
она отлита
из свинца...

Маяковский горбится.
Ставит подпись,
а в горле комом
застывает вопль
умирающего творца.

Штамп опускается на бумагу.
— Дело номер ноль-сорок-четыре.

Занесено в реестр.
Рекомендовано к изучению:
средняя школа,
пятый-девятый класс.

Ввиду избыточного физиологизма
изъять строфы семь и двенадцать.
Заменить пунктиром.

Также заменить в ранней лирике слово «любовь»
на нейтральное «труд»
во избежание двусмысленности
восприятия масс.

Очистить от футуристической шелухи.
Разрешить использование образа
в агитационных
и строго
патриотических
целях.

Отлить в граните.
Хранить вечно.
Восхищаться и уважать.

— Следующий! — сухо выкрикивает безлицый.
Маяковский выходит в двери.

Он — вечность.
Он — классика.

Ему стёрли личное «Я». 

3.
Он идёт по длинному коридору
чистилища.
Пространство 
сжимается
и растягивается одновременно.

Окидывая взором
небесного 
стены
хранилища,
ощущает в груди
пугающие
перемены.

Огромное
футуристическое 
сердце
больше не бьёт набатом —
под рёбрами

тихо и монотонно
тикает механизм,
соблюдающий алгоритм.

Только, кажется,
в груди теперь
пустовато;
медные шестерёнки

со скрежетом отсчитывают
заданный ритм:

«Ле-вой!
Ле-вой!
Ле-вой!»

Письмо к Лиле сожжено,
лирика ампутирована,
огромный
русский
золотой
самородок
баса
изъят.

Коридор бесконечный,
порядок неукоснительный,
длинные полки,
на полках — 
стеклянные банки стоят,
 
на каждой — 
порядковый номер
и бирка
маленькая.

Поэт вдоль банок идёт. Ускоряет шаг.

Волной поднимается
ужас.
Под бирками
инвентарными

что-то живое, что раньше называлось «душа».

Он читает надписи:

«Честь Н. С. Гумилёва
(изъято за крайней ненадобностью)».
«Тоска и кабацкая удаль С. А. Есенина
(аннулировано навсегда)».

«Музыка революции А. А. Блока
(в утиль, за содержательной недостаточностью)».
«Верность крестьянской душе А. А. Ганина
(утилизировано в никуда)».

Ужас
раскалённой иглой
прошивает сознание
пёстрое,
он хочет кричать —
на губах
застывает
крик...
На полочке — банка: «Протест В. В. Маяковского
(конфискован, несёт государству риск)».

Шатаясь
раненым зверем,
он доходит
до конца
коридора.

У гигантских
металлических
дверей рая —
он как Кремль, один в один —

Маяковский видит
Есенина,
Блока,
Ганина,
Гумилёва,

все четверо «причёсаны»,
в соответствие
со стандартом
приведены,

вместо лиц — только маска из гипса немая,

на мундире Гумилёва
больше нет
ни единой
пылинки,
у Блока
из глаз
исчезла вся
бирюза,
с рубах Есенина и Ганина
кровь поэтическую
химией 
вывели.
Все пятеро друг на друга не смотрят. В землю опускают глаза.

Открываются двери рая.


III. РАЙ

1.
Заходят в рай. 
Ворота —
нечто наподобие
обложки учебника
«Родная литература»,
увеличенного 
до бесконечности.

Над головой —
небо-ватман
заливает
ровный
люминесцентный свет.

— Добро пожаловать
в зал заседания
Всесоюзного
Президиума
Вечности!

Да здравствует Советский Союз!!
Да здравствует товарищ поэт!!

Длинный стол,
покрытый дешёвым сукном,
вдаль тянется,

расстилается до горизонта,
дальше, чем видит
взгляд.

Маяковский глазами стеклянными
в знакомые лица
вглядывается —

люди
в одинаковых серых костюмах
строгого министерского покроя
за столами сидят.

Вот товарищ Пушкин, по имени — Александр.
Бакенбарды
по уставу
подстрижены,

галстук завязан на шее
красивым
безупречным 
узлом.

Рядом — Лермонтов, Тютчев, Некрасов,
только...
в них
жизни нет,

пустые глаза
на лице застыли
пустом.

Великие бунтари,
дуэлянты,
безумцы прошлых столетий!!
Вы больше не спорите 
до хрипоты, 
не стреляетесь на Чёрной реке,

не отправляетесь в ссылки, 
не пишите запрещённых трагедий —
вы живы, 
вас помнят,
вас любят и чтут,
но вас
больше нет...

Сквозь чистые,
без единого пятнышка
панорманые окна

Маяковский видит
бескрайний
Советский Союз,

всю российскую землю,
от Москвы
до Владивостока,

скреплённую силой
железных
советских
уз.

В тысячах одинаковых
городов,
спроектированных
под одинаковую
линейку,

на тысячах
бетонных площадей
тысячи чугунных
Владимиров Маяковских
стоят,

грозно хмурят брови,
кулаки сжимают,
а вокруг них
шеренгой

маршируют миллионы
одинаковых, серых
девочек
и ребят,

им вставляют
куда-то в живот
пальчиковую
батарейку,

чтоб кричали:
«Коммунизм!
без!
учебы!
не выстроишь!!
Даешь!
обученного!
кадровика!!!».

_______

Маяковского 
отвлекают:

— Товарищ,
пройдёмте 
к столу!

Редакторы вечности
указывают
на пустое место,

Маяковский садится
на предложенный
ему
стул,

над головой появляется надпись
с информацией
из реестра:

«Маяковский В. В.
Период
советского
футуризма
(исправленный
и
дополненный)».

2.
В душном классе
повис запах мела
и мокрой
тряпки.

За толстыми окнами
сереет
тусклый
осенний
вид.

Там, на грязной дороге —
пробка
из иномарок.

В классе литературы
время
от скуки
спит.

У доски стоит бледный,
измученный школьник
девятого «Ы» класса,

тоскливо переминается
с ноги
на ногу,
умоляющим взглядом
смотрит
на часы на стене.

Он ненавидит 
литературу,
поэзию,
футуристов
и другие подобные сказки,

у него 
к Маяковскому,
знаете ли, 
личная неприязнь,
с Лермонтовым 
и Пушкиным
наравне.

он бубнит монотонно,
сам себя не понимая,

что смазывал
карту
рыбы,

океаны плескал
куда-то там,
но,
кажется,
не туда,

блюдо показывал,
какое?
да фиг его знает!

и вообще,
вы не могли бы

с Маяковским своим,
Гипербола Литотовна,
не донимать
дитя?

Гипербола Литотовна,
в массивных очках роговых,
за которыми глаз не видно,

смотрит в свой ноутбук,
совсем
не слушая
ученика,

заполняет равнодушно журнал,
медленно
и солидно

ставит тройку.
План выполнен,
тема закрыта, 
параграф сдан.

3.
Мир и свободный труд — народам;
вам — орден на грудь.
Вы за родную страну
перевыполнили
план и норму.
Быть поэтом
в государстве Российском  —
почетный путь!
Вам — орден на грудь.
Мир и свободный труд — народам.


Рецензии