Надия
Например, надвигающееся вдруг чувство тревоги или страха.
Не смерти еще. А детской боязни остаться одному. Без матери, без родных и знакомых. Среди чужих, которые не знают, кто ты. И им вообще-то все равно, есть ты или нет на самом деле.
И ты начинаешь сам сомневаться в том, что ты есть. Начинаешь лезть к незнакомым в глаза, под ноги, кричать, чтобы обратить на себя внимание, получаешь замечания и - вот оно слово! - тебя, наконец, замечают и дают тебе имя. Чтобы отличать тебя от других. Других посторонних. А уж получив имя, ты часть страха теряешь. Не боишься быть потерянным. Считаешь, что тебя узнают по тому имени, каким тебя наградили.
Тут, где ты живешь. А вот за горой или за забором, или под водой другие вряд ли примут тебя за того, кем ты себя на самом деле считал.
***
Надию на побережье в крымском Утёсе, что между Алуштой и Партенитом, называли Наядой, «отрясающей кущи», или Надей Кущевской, по местному. Была она корнями из одноименной станицы в Краснодарском крае, по национальности татаркой с примесью той казацкой крови, что норовом наградила ее горячим, но вздорным, многим людям и не понятым вообще.
Но попробуем объяснить…
Это сейчас, годами далеко за сорок, кожа ее после долгого хождения по пляжам между отдыхающими приобрела оттенок припорошенного пеплом суглинка, а раньше, говорят, была чисто персиковой, с миллиметровым прозрачным пушком, который на солнце переливался подобно бархату на виссоне. Волосы ее были тогда иззелена черны и тяжелы, как грива на фризской кобыле. Узкие вертикальные прорези зрачков по-волчьи резали лежащих на пляже мужчин в плавках на мелкое рагу. А алые соски размером в спелую сливу светились под потным лифом как два близких зазывных маяка в море, и местные капитаны не знали на какой из них плыть во тьме, настолько оба были им желанны.
Это сейчас натруженные корзинками с рапанами и мидиями, куканами с вяленой и копченой рыбой тонкие руки Надии огрубели, ногти на узких пальцах потеряли перламутровый блеск, а плечи заострились птичьими крылышками по краям и на колких ключицах у птичьей шеи.
Это сейчас ее стройные ноги поддались кривизне от непосильной тяжести и хождению по камням, которые стирают подошвы сандалий и душу; это сейчас ее бедра высохли под солнцем, а талия стала площе палубной доски на дебаркадере, и выцветшие шорты из обрезанных джинсов болтались на ее чреслах как оборванные половые тряпки.
Раньше, каких-то сорок лет назад, белое платье начиналось у Надии на высокой груди, перекручивалось парусом за спину у звонкой, в гитарный гриф, талии и звучало под струнами ног по мокрой гальке, будто голосом песен прибрежного ветра и доброго теплого моря.
Немногие из лысеющих пузанов с отекшими телами и загорелыми до коричневых пятен на спине оволосевшими лопатками с выцветшей мужской шерстью до самой жирной поясницы, - нет, немногие помнили ту порхающую Наяду, что предлагала им свежую малину и чернику в бумажных кулечках по шестнадцать копеек, букетики лаванды, персики и сахарный инжир, косточки от которого застревали между здоровых тогда еще зубов до утра и выковырять их удавалось лишь с помощью тонкой и опасной острой кости от верхнего плавника скорпены. Эти мужики непременно вспоминали при уколах в десну прекрасную Надию и не замечали вкуса солёной крови во рту.
Редкие из постоянных отдыхающих помнили ее волшебный смех, рассыпчатый, словно сахарная пудра, блеснувшая на солнце от откушенного хвороста, что пекла ее бабушка, где-то там, в татарском селении за Демирджи, и который Наяда не успевала продавать и съедала сама, потому что была вечно голодна от молодости, от свечения, которое струилось из всего ее тела, но эта жажда не утолялась ее жизнелюбием, и не было в селении Утёс человека, чтобы запомнил хоть раз отбрасываемой Надией тени от солнца.
Не помнил никто и то, чтобы она пила когда-нибудь даже обыкновенную воду. Казалось, Надии хватало побродить голыми ногами по кромке прибоя, освежиться из пригоршней хрустальными брызгами и жажда ее была утолена. Она не плавала, не ныряла с парапета. К морю, да и вообще к воде, относилась с необычайной осторожностью, даже с почтением, будто от него зависела не только ее счастливая жизнь, но и жизнь всего остального, так бережно хранимого морем вокруг себя. Жизнь всей Земли, пестуемой вечным отцом и дедом камней и песка океаном.
Когда девушку спрашивали, откуда она такая взялась, Надия бесхитростно рассказывала свою историю.
Что приехали в станицу Кущевскую ее дальние крымские родственники и за один вечер сосватали ее, семиклассницу, за богатого татарского старика, давшего за то, чтобы породниться с их родом, богатый калым. Надию нарядили и увезли сначала в Бахчисарай, где сыграли свадьбу. А после брачной ночи, что старик прохрапел у нее на груди, он утром вдруг вытянулся в струнку в параличе, пукнул, упал сухой костью с кровати и помер, так и оставив ее девственницей.
Падение было настолько потешным, что девочка расхохоталась, и за это её отправили к троюродной бабушке-поэтессе в Демирджи, чтобы спрятать ото всех правоверных татар в дальнем селении, дабы избежать публичного семейного позора и проклятия всего рода Кущевских-Хабибуллиных. Сослали, конечно, ничего не сказав об этом ни её родителям, ни многочисленным братьям и сестрам. Выданная замуж дочь была предоставлена мужу, который за неё отвечал перед Всевышним. Изрядный калым был поделен семьёй в равных долях, снятых со сберегательной книжки на предъявителя. И стала Надия целомудренной вдовой в неполные пятнадцать лет и понесла по старым поверьям траур, пока совет старейшин не решит, куда её, окаянную, деть.
В школу она не ходила, помогала старой бабушке-эби по хозяйству: зимой собирала кизяк, топила печь и пекла лепешки. Кормила козу и кур. Стирала и молилась вместе со старушкой своему странному богу Воды. Пила дома только молоко. А летом спускалась к морю в Алуште, чтобы продать на пляже дары своей земли.
Возвращалась она затемно с продуктами и мукой. Спала под звездами. А чуть свет отправлялась вновь на свою счастливую работу. Земную и чистую, как и ее глаза цвета звёздного ночного неба.
И текло бы все по прежнему, не случись ей в восемнадцать лет встретить своего Ихтиандра, сына моря, дайвера из клуба подводного плавания в Карасане, по фамилии Кроль.
Леха Кроль был романтик из Ленинграда, хиппующий бродяга с ластами на ногах и трубкой и маской на бородатом лице. Он воду не любил за то, что она была его работой. А значит, обязанностью, которую нужно исполнять, чтобы есть и жить дальше. Кроль любил свободу, палатки с костерком и гитарой, крепкие напитки, теплые вещи и легкодоступных девушек без обязательств.
Став на службе в армии водолазом, он не стал спасателем: объем его легких и могучее здоровье позволяли ему добывать со дна моря вещи более ценные, чем человеческие жизни. Исторические артефакты, утопленные посудины, автомашины и даже средства малой авиации были не редкостью на морском дне. На них Кроль и сделал себе имя и толику денег.
В Утёсе он появлялся набегами, прыгая в воду с разбега со скалы Пл`ака, метров с сорока высоты, набирая с любителей пощекотать себе нервы пару червонцев. А потом и пропивал их вместе со своими поклонниками в кафе неподалеку, бахвалясь былыми подвигами: как залезал на шпиль Петропавловки или переплывал в сентябре Финский залив от Форта Рифа до Форта Красная Горка, или от Форта Серая Лошадь до Берёзовых островов, называя при этом разные географические ориентиры, что у несведущих отдыхающих из Сибири или Урала вызывало неподдельное восхищение. В пьяном разговоре он поминал иногда легендарного отца-покойника, капитана дальнего плавания, который в свое время переплывал Ла-Манш именно «кролем», стилем плавания аборигенов с Соломоновых островов, и ничем иным. И вскользь упоминал о подводных кладах генуэзцев, лежащих в затопленных галерах недалеко от Балаклавской бухты и близ Аю-Дага, со стороны Партенита.
Слухи о счастливой звезде могучего Кроля дошли и до Демирджи. Бабка Надии, видя как глаза внучки разгораются при звуке имени водного человека, вспомнила себя в молодости, когда влюбилась в одного поэта в Коктебеле, еще перед войной, а тот, огромный, лохматый, немытый, побрезговал ею, её козьим молоком в глиняной фляжке, её гладким бритым лобком, темными ямками подмышек и тонкими губами, пропадающими в его рыжей бороде, как черноморские креветки в водорослях. И потом эти шаровары… нет, не принял ее Максимилиан… ему, видно, шершавости дикой в начале тридцатых недоставало…
Вот и Надию на суше Кроль не замечал, сколько та не старалась, не лезла ему в глаза своими «сливами».
- Тебе, - поучала бабка, - надо бы имя поменять, чтобы он полюбил. Не Надиёй ему представиться, а Наядой, нимфой речной. А нужно будет, так и в море за ним нырнуть следом, как речки в него ныряют. Там ему привычней будет тебя брать. Эти Ихтиандры хуже поэтов, им чудо в голом виде сразу надо подавать. Без поцелуев. А ты девственница, хоть и вдова. Ты чиста перед Всевышним. Тебя Бог простит.
- Так дышать-то в воде чем? - волновалась Надия. - Как вдохнуть, чтобы на выдохе в любви признаться?
- Море подскажет, - советовала бабка. - Ты воздуха земного побольше набери в себя в горах и выпусти на него под водой. Он и поймет. Вцепись в него, кричи и не отпускай, пока не кончит, семя своё тебе не отдаст.
- Страшно, бабаня!
- Это поначалу страшно, а потом привычно станет, - тихо отвечала советчица. - Первого, отказавшего тебе, утопишь, а там дело само пойдет.
- А если и он откажет? Откуда семя взять?
- Значит, судьба! Сгибнет не за понюх, как Максимилиан, воздухом крымским задохнётся. А даст достойный морской калым икрой, замуж тебя морю отдам! И плодите с ним земноводных, сколько хотите. Мне-то тут, на земле, и забор надо починить, и крышу над курятником. Тут одной сардинкой ему не отделаться, пусть осетров ищет…
Тогда Надия по дороге к морю зашла за советом к одной караимке, Эсфири, что жила в Нижней Кутузовке в пещере под Ангарским перевалом, где гадала непорочным девушкам и голодным вдовам на Талмуде справа налево и по кабаллической диагонали арамейских букв-червячков. Так та ведьма прямо указала Надии смерть любимого от её руки и молила её не приближаться к нему ближе, чем на три шага. Не брать грех на душу.
Дочь её, Хавва, собиравшая этим вечером груши Бере Боск, ржавые, длинные, слаще сахара и ароматней лаванды, корочка на которых сползала от соприкосновения с пальцами, как пузыри на обожжённой коже, открывая сочную, мясистую мякоть, просящуюся в рот, - любопытная Хавва подслушала их разговор и уронила плод на землю. А значит, разбила возможный целый рубль вдребезги не на копейки, а в дорожную грязь. Мать услышала стук плода о землю и позвала дочь в свой вертеп из сада.
Она прервала читать пророчество Наяде и спросила у дочери: знает ли она Кроля?
- Знаю, - ответила Хавва, опустив длинные ресницы как черные занавеси на светлых окнах.
- Брал он тебя? – строго сказала мать. – Отвечай, отступница!
- Брал, - отвечала дочь, ещё ниже потупив голову, и жижица от подобранной с земли груши поползла у неё между сжатых в кулак пальцев.
И тут же зазвенела залетевшая в пещеру на пряный аромат настырная оса.
Надия отмахнулась от неё, схватилась рукой за левую грудь да и простонала.
Эсфирь приказала им сесть рядом и поднять на неё бесстыжие глаза.
- Вот и сбылось пророчество Иезекииля. Вдовы непорочные жаждут плотской страсти, а девы целомудренные превращаются в дорожных потаскух… И что же он посулил тебе, Хавва, за твою честь?
- Два мешка хамсы под каждую грушу на подкормку. Ты ведь так наказывала, мама-бичэ?
- И что же? Принёс ли?
- В третий раз уже приносит. Вечером, как солнце заходит за Роман-Кош.
Надия попробовала завыть по-волчьи, как выли в краснодарской степи ночные звери в её детстве, но что-то оборвалось у неё в животе при взгляде на юную караимку, моложе её на целую пропащую жизнь. И Надия в четырнадцать лет, смущённая старческой мужской плотью когда-то, ждала своего часа, но не дождалась. А эта девочка за просто так взяла лучшее и даже не поняла, что же в этом соитии такого запретного может происходить? Никто же не видел и никогда не узнает! К тому же это ещё и приятно, и что за такую малость в какие-то пять минут можно заработать целых два мешка хамсы… как мама-бибэш и советовала… а деревьев-то в саду две дюжины… и каждая спелая груша с них - по рублю…
И приняла тогда Надия иное решение о своей любви.
В ту же ночь не вернулась она к Демирджи, набрала в себя воздуха чистого горного во все поры, разделась наголо и кинулась со скалы Плака в лунную ночь вниз, в блестящую дорожку под скалой.
Приняло её море за смелость и отчаянную любовь целой и невредимой. И поплыла Надия под водой, подобно быстрой пеламиде: дробно шевеля для скорости ступнями и ладошками, разрезая плотные слои трепещущим гибким телом, а пузырьки воздуха в густых волосах помогали ей переводить дыхание на глубине, искрились в лунном свете и освещали путь до самого края бухты, до самого Аю-Дага. А за нею устремились колкие ставридки, а следом – зубастые луфари. Зашевелились в расщелинах камней толстые горбыли с ласкирями. Затрепетали крыльями на дне калканы и скаты. Очнулись от сна в песке ядовитые рыбы-драконы. Забились от страха в щели скорпены и бычки.
Одинокие влюблённые, глядя с берега на лунную дорожку в Карасанской бухте были поражены, как под водой из ничего возникло светящееся пятно, оторвалось от лунного тракта в сторону и устремилось поперёк свету на Запад. Потом повернуло на Юг. Потом пересекло отражённый свет к Северу и вдруг вернулось на набережную, выпрыгнув из воды светящейся девичьей фигуркой, словно пробка из шампанского, в брызгах пьянящего вожделения и неземной красоты черноволосой Афродиты. И тут свечение угасло, рассыпалось по базальтовой плите, оставив после себя белые вкрапления в камне, будто от помёта бакланов, да так и осталось в трещинах скал, возвышающихся из моря, и светится в них до сих пор в лунном свете.
С этой ночи в Карасанском дайвинг-клубе стали происходить странные вещи. Рассказывали, что из гротов под скалой Плака, там, где расщелины уходят на двадцатиметровую глубину, исходит бледный свет от тёмно-зелёных водорослей, похожих на гривы татарских лошадей с искрящимися прядями, в которых затаились коварные рыбы-драконы невиданной величины. Что они жалят своими гребнями проплывающих рядом пловцов, норовя разрезать их животы до самого паха. А при ночных погружениях, особенно в лунные ночи, дайверы слышали, как они возле подземных радоновых источников издают слышимый на весь Кучук-Ламбадский заповедник волчий вой, будто степная стая хищников погрузилась на дно для того, чтобы истребить последнего дайвера для сохранения своей тайны. Тайны неутолённого женского желания, тоски о любви и сладком соитии земли и воды, моря и гор…
Вот и Лёха Кроль пропал при очередном погружении, будто и не было его вовсе. Куда он уплыл, вынырнув у Плаки? В Партенит ли? В Утёс? А, может, в Гурзуф подался. Кто его искал, проходимца? Скорее всего – бороду сбрил и затерялся в курортной толпе.
О нём, отчаянном и красивом, скоро забыли. А Надию с тех пор стали видеть на соседних пляжах торгующей мидиями, рапанами да барабулькой. Пропали из её рук ягоды и фрукты, исчез сахарный хворост и горячие пирожки с яблоками, а улыбка на тонких губах Надии превратилась в светлую трещину на скале, сквозь которую проглядывают иногда белые вкрапления, как в выжженном помётом длинношеих бакланов тёмном базальте. И имя она сменила, чтобы её именно такой узнавали…
Но какая она теперь Наяда, прости меня господи!?
Правда, как-то на рассвете Пал Палыч в самом начале прошлого августа, когда стоял с похмелья с удочкой возле своего камня в Утёсе, видел Надию под водой метрах в трёх от бетонного парапета. Увидел молодой и манящей. И собирала она на дне не улиток, а «дженовино», золотую генуэзскую монету времён средневековья.
Она ещё подмигнула ему из глубины: мол, давай ко мне, старичок.
Но Палыч в воду не прыгнул.
Зачем ему такие деньги? Куда их девать? Да и вообще…
Свидетельство о публикации №126082701402
Привет, Ген, и спасибо тебе!
Опять окунул в ассоциативные воспоминания, Коктебель вспомнила, бывшее Планерское…
Эм Проклова 28.08.2026 10:04 Заявить о нарушении
Геннадий Руднев 28.08.2026 15:23 Заявить о нарушении