Шопенгауэр. Чистая любовь-сострадание. Против само
"Но из этого видно, что чистая любовь (;;;;;, caritas) по своей природе является состраданием, -- все равно велико или мало то страдание, которое она облегчает (к нему относится каждое неудовлетворенное желание). Поэтому в полную противоположность Канту, который все истинно доброе и всякую добродетель согласен признать таковыми лишь в том случае, если они имеют своим источником абстрактную рефлексию, т. е. понятие долга и категорического императива, и для которого чувство сострадания -- слабость, а вовсе не добродетель, -- в полную противоположность Канту мы нисколько не поколеблемся сказать: голое понятие для настоящей добродетели так же бесплодно, как и для настоящего искусства; всякая истинная и чистая любовь -- это сострадание, и всякая любовь, которая не есть сострадание, -- это себялюбие. Себялюбие -- это ;;;;, сострадание -- ;;;;;. Нередко они соединяются между собою. Даже в истинной дружбе всегда соединяются себялюбие и сострадание: первое состоит в наслаждении от присутствия друга, индивидуальность которого соответствует нашей, и оно почти всегда составляет большую часть; сострадание же проявляется в искреннем сочувствии радости и горю друга и в бескорыстных жертвах, которые мы ему приносим. Даже Спиноза говорит: "Благоволение есть не что иное, как желание, возникшее из сострадания" (Этика, III, теор. 27, короллар. 3, схолия). Подтверждением нашего парадокса может служить то, что самый тон и слова языка, на котором говорит чистая любовь и ее ласки, совершенно совпадают с тоном сострадания; заметим, кстати, что по-итальянски сострадание и чистая любовь выражаются одним и тем же словом: piet;64.
Здесь уместно также рассмотреть одну из поразительнейших особенностей человеческой природы -- плач; как и смех, он относится к тем проявлениям, которые отличают человека от животного. Плач вовсе не есть прямое выражение страдания: ведь очень немногие страдания вызывают слезы. По моему мнению, никогда и не плачут непосредственно от ощущаемого страдания: плачут только от его воспроизведения в рефлексии. Даже от ощущаемого нами физического страдания мы переходим просто к представлению о нем, и собственное состояние кажется нам тогда столь жалостным, что если бы страждущим был другой, то мы, по нашему твердому и искреннему убеждению, оказали бы ему помощь, исполненные любви и сострадания. Теперь же мы сами -- предмет собственного искреннего сострадания: от души готовые помочь, мы сами и нуждаемся в помощи, чувствуя, что переносим большее страдание, чем могли бы видеть в другом; и это удивительно сложное настроение, где непосредственное чувство страдания лишь двойным окольным путем снова становится объектом восприятия, так что мы представляем его себе в виде чужого страдания, сочувствуем ему, а затем вновь неожиданно воспринимаем его как непосредственно собственное страдание, -- это настроение природа облегчает себе странной физической судорогой. Плач, таким образом, это -- сострадание к самому себе, или сострадание, возвращенное к своему исходному пункту. Он поэтому обусловлен способностью к любви и состраданию, а также фантазией. От того как жестокосердные, так и лишенные воображения люди не очень скоры на плач, и в нем обычно видят признак известной доброты характера: он обезоруживает гнев, ибо каждый чувствует, что тот, кто еще может плакать, непременно способен и на любовь, т. е. на сострадание к другим, ибо последнее описанным выше образом входит в настроение, ведущее к плачу.
Предложенному объяснению совершенно соответствует то, как Петрарка, наивно и верно выражая свое чувство, описывает возникновение своих слез:
I vo pensando; e nel pensar m' assale
Una piet; si forte dime stesso,
Che mi conduce spesso,
Ad alto lagrimar, ch'i non soleva {*}
{* Когда я брожу в раздумьи, мною овладевает такая сильная жалость к самому себе, что я часто рыдаю, а это вовсе не в моем характере65.}
Сказанное подтверждается и тем, что дети, испытав какую-нибудь боль, обыкновенно принимаются плакать только тогда, когда их начинают жалеть, и, следовательно, они плачут не от боли, а от представления о ней.
Когда не собственное, а чужое страдание вызывает у нас слезы, то это происходит от того, что мы в своем воображении живо ставим себя на место страждущего или в его судьбе узнаем жребий всего человечества и, следовательно, прежде всего -- свой собственный жребий, таким образом, хотя и очень окольным путем, но мы плачем опять-таки над самими собою, испытывая сострадание к самим себе. В этом, по-видимому, заключается главная причина неизбежных, то есть естественных слез, вызываемых смертью. Не свою утрату оплакивает скорбящий: таких эгоистических слез он бы постыдился, тогда как иногда он стыдится от того, что не плачет. Прежде всего он оплакивает, конечно, судьбу почившего, но ведь он плачет и в том случае, когда смерть была для него желанным освобождением от долгих, мучительных и неисцелимых страданий. Следовательно, нас охватывает главным образом жалость к судьбе всего человечества, обреченного конечности, в силу которой всякая жизнь, столь кипучая и часто столь плодотворная, должна погаснуть и обратиться в ничто: но в этой общей судьбе человечества каждый замечает прежде всего свой собственный удел и тем глубже, чем ближе стоял к нему почивший, поэтому глубже всего, когда это был его отец. Если даже старость и недуги превратили жизнь его в пытку и в своей беспомощности он был тяжкой обузой для сына, все же сын горячо оплакивает смерть отца -- по объясненной здесь причине {Сюда относится 47 гл. II тома. Едва ли надо упоминать, что вся этическая часть, представленная в виде очерка в §§ 61-67, нашла себе более обстоятельное и законченное изложение в моем конкурсном труде "Об основе морали".}.
§ 68
После этого отступления, доказывающего тождество чистой любви и сострадания, обращение которого на собственную индивидуальность имеет симптомом явление плача, я возвращаюсь к нашему рассмотрению этического смысла поведения, чтобы показать, как из того же источника, откуда вытекают всякая доброта, любовь, добродетель и великодушие, исходит, наконец, и то, что я называю отрицанием воли к жизни." ШОПЕНГАУЭР.
О нем из Википедии:
Человеческой деятельностью руководят три главных мотива: злоба, эгоизм и сострадание. Из них только последний есть мотив моральный. Представим себе двух молодых людей A и B, из которых каждый хочет и может безнаказанно убить соперника в любви, но затем оба отказываются от убийства; A мотивирует свой отказ предписаниями этики Канта, Фихте, Хатчесона, Адама Смита, Спинозы, B же просто тем, что пожалел противника. По мнению Шопенгауэра, более нравственными и чистыми были побуждения В. Признание сострадания единственным мотивом моральной деятельности Шопенгауэр обосновывает психологически и метафизически. Раз счастье — химера, то и эгоизм, как стремление к призрачному благу, сопряжённое с утверждением воли к жизни, не может быть моральным двигателем. Раз мир во зле лежит, и человеческая жизнь преисполнена страданий, остаётся лишь стремиться к облегчению этих страданий путём сострадания. Но и с метафизической точки зрения сострадание есть единственный моральный мотив поведения. В деятельном сострадании, приводящем нас к самоотречению, к забвению о себе и своём благополучии во имя чужого блага, мы как бы снимаем эмпирические границы между своим и чужим «я». Глядя на другого, мы как бы говорим: «Ведь это ты же сам». В акте сострадания мы мистическим образом прозреваем в единую сущность мира, в одну волю, лежащую в основе призрачной множественности сознаний. По поводу первого соображения Шопенгауэра следует заметить, что, говоря о сострадании как моральном принципе, он отвергает сорадование как психологическую невозможность: если радость иллюзорна, естественно, что и сорадование немыслимо. Поэтому, говоря о деятельной любви, Шопенгауэр всегда разумеет любовь в односторонней форме сострадания, между тем как фактически это гораздо более сложное явление. С указанием на сострадание как на путь к отрицанию воли к жизни Шопенгауэр соединяет проповедь аскезы. Аскеза, то есть пренебрежение всем, привязывающим нас к плотскому, земному, приводит человека к святости. Христианство постольку истинно, поскольку оно есть учение об отречении от мира. Протестантизм — «выродившееся христианство», это «религия любящих комфорт женатых и просвещённых лютеранских пасторов». Святость подготовляет нас к полному уничтожению в виде плотской индивидуальности. По мнению Шопенгауэра, однако, простое самоубийство ещё не есть истинное моральное отрицание воли к жизни. Очень часто, наоборот, самоубийство бывает конвульсивным выражением жадного, но не удовлетворённого утверждения воли к жизни. В этом смысле оно недостаточно для подготовки нас к блаженству погружения в небытие. Конечный пункт системы Шопенгауэра — учение о Нирване — небытии воли, отрёкшейся от жизни. Это небытие не есть голое отрицание бытия, это — какое-то «claire-obscure» между бытием и небытием. Возвратившаяся в своё лоно воля — это «царство благодати». В нём, сверх того, Шопенгауэр считает не невозможным сохранить и тень индивидуальной воли, какой-то суррогат бессмертия не сознания индивидуума, но его потенции, его умопостигаемого характера, как некоторого оттенка в единой воле. Отсюда видно, что введение единой воли, как вещи в себе, с логической необходимостью порождает в системе Шопенгауэра цепь противоречий. Иррационализм проходит по всем разделам философии Шопенгауэра от метафизики до философии религии. В этом смысле весьма характерно его заявление, что ему симпатичнее в религии «супернатуралисты», чем «рационалисты» — эти «честные люди», но «плоские ребята» (см.: Фолькельт)[9].
Со стороны Шопенгауэра критике также подвергалась т. н. рыцарская мораль Средневековья, поскольку с точки зрения данной морали, по мнению Шопенгауэра, человек считался обязанным мстить за небольшие обиды и признаки неуважения несоразмерно причинённому вреду, что влекло за собой негативные последствия для общественного порядка. В противовес рыцарской морали Шопенгауэр приводил мораль античную, когда человек либо вовсе не реагирует на незначительные оскорбления, либо передаёт суду власть разрешать споры с обидчиком.
Свидетельство о публикации №126082501290