Монолог Люди как Оружие

(Михаил Жванецкий, выходит на сцену, выдерживает долгую, тяжелую паузу, достаёт из бокового кармана мятый платок, медленно вытирает лоб, не отрывая взгляда от зала. Убирает платок, поправляет воротник пиджака так, словно тот стал ему резко мал и давит на горло. Очки не надевает держит их за дужку, и они тихонько, в такт его дыханию, постукивают по пуговице жилета, тук… тук… тук.) Всё-таки человек удивительно устроен, мы всю жизнь что-то изобретаем, чтобы защититься от соседа, а в итоге изобретаем зеркало.
(Делает шаг вперёд, к самому краю сцены, наклоняется к залу, понижая голос до доверительного шепота.) Вы замечали, как мы похожи на то, чем стреляем? Нет, правда, внимательно посмотрите, люди это ведь чистейшее, высокоточное, а иногда абсолютно ржавое, брошенное в грязи оружие. С конвейера-то, из роддома, мы все выходим новенькими, блестим, пахнем присыпкой, молоком, мамиными слезами радости, калибр вроде у всех плюс-минус одинаковый. А потом начинается жизнь, начинается специализация, нас начинают заряжать, Родина, школа, обиды, безответная любовь… каждый пихает в нас свой патрон. Вот есть люди-пулемёты, огромная скорострельность, шум, грохот, гильзы летят во все стороны, под ногами не пройти. (Быстро-быстро машет рукой, показывая, как летят гильзы, но тут же резко обрывает жест.) Он говорит, говорит, строчит идеями, претензиями, лозунгами, за минуту триста слов. Эффект? Ноль, патроны-то холостые, но сколько крика! Страху много, урона никакого, а к вечеру, перегрелся и заклинил, и вот он сидит в пустой кухне, смотрит в одну точку, сипит сорванным голосом, остывает… Ждёт, пока кто-то придёт и поменяет ему ствол, а никто не приходит, кому нужен заклинивший пулемёт? А есть люди оптическая винтовка, тихо сидит в углу, на вечеринках молчит, к стенке прислонился, в споры не лезет. Вы его даже не замечаете, он в камуфляже своего старого свитера. Но он смотрит, через стёклышко смотрит, наводит на вас свой внутренний, ледяной перекрестик. Два часа молчит, а потом, когда вы меньше всего ждёте, когда вы открылись и рассмеялись, он делает один короткий выдох. И говорит одну фразу, без крика, без эмоций, спокойно так, с лёгкой улыбкой, и прямо в самое больное, в самое не защищённое. В пупок, в детство, в вашу тайную слабость, и всё, вы наповал, вы лежите с открытым ртом, истекаете обидой. А он уже аккуратно, щелкая замочками, собирает свой чемоданчик, накидывает плащ и уходит в туман. Высокий профессионал, страшный человек, выжженная земля вокруг него. (Останавливаетсся, перекладывает очки из правой руки в левую, взгляд становится тяжелым, пронзительным.) Но хуже всего, конечно, граната, с чекой, это наши близкие, как правило, самые родные, мамы, мужья, взрослые дети, или мы сами по вечерам после работы. Вот он стоит в коридоре круглый, ребристый, тяжелый от дневной усталости, и ты ходишь вокруг него на цыпочках, боком, боком… (Показывает телом, как обходит невидимое препятствие, втянув голову в плечи.) Потому что знаешь, чека держится на честном слове, на соплях она держится, чуть задел плечом, не так чашку поставил, не тем тоном спросил про деньги, хрясь! Чека вылетает с металлическим щелчком, и времени у тебя четыре секунды, чтобы закрыть лицо руками. Бабах! Осколки летят по всей квартире летят старые обиды, упрёки, крики, вспоминается всё до седьмого колена. А через полчаса этот человек сидит на полу среди руин, среди разбитой посуды и простреленных чувств, обнимает колени, плачет и навзрыд говорит, «Ну я же не хотел… Меня просто сорвало, понимаешь? Сорвало!» Сорвало его… А душу твою, в решето изрешеченную, кто зашивать будет? Нитки где взять такие, чтобы не гнили? Самое страшное это ядерное оружие, это такие большие, авторитетные люди, родственники-патриархи или начальники, они никогда не кричат, им не надо, они просто присутствуют. Вошел такой человек в комнату, и воздух сразу тяжелеет, дышать трудно, у него на лице написано, «Ребята, у меня внутри плутоний, если вы меня обидите, если я рвану, то сдохнут даже ваши нерождённые правнуки». И все сразу улыбаются, заглядывают в глаза, вежливо двигают ему лучший стул, подносят чай на блюдечке. Это называется «политика сдерживания», страшная штука, на ней держится мир в семье, мир, построенный на парализующем страхе. (Садится на край суфлерской будки или на выставленный на сцене стул, опускает голову. Долго молчит, глядя на свои туфли, говорит тихо, почти без интонации.) Но я о другом хочу спросить, о пронзительном, мы ведь часто забываем, что любое оружие создано только для одной цели, сделать дыру там где только что было целое. Была живая плоть стала рваная рана, был доверительный разговор стала стена. Один ранит словом, другой ледяным молчанием на трое суток, третий просто уходом, тихо прикрыв за собой дверь. Оружие не умеет обнимать, оно для этого не приспособлено конструктивно, попробуйте обнять оголённый штык. Ну? Сделайте шаг навстречу, прижмитесь грудью, то-то и оно, кровь пойдет. И вот мы ходим по улицам города, заряженные, возведённые, снятые с предохранителя, Едем в метро, толкаемся локтями, смотрим волками, жмём губы, ждём подвоха каждую секунду. Боимся, что в нас выстрелят первыми, и от этого жуткого, животного страха жмём на свой собственный курок, бьём на опережение. По невинным, по тем, кто просто мимо шёл и потянулся к нам рукой. (Встаёт со стула, очки медленно убирает в нагрудный карман, его рука при этом заметно дрожит.) А самое грустное, знаете что? Оружие ведь никогда, слышите, никогда само себя не чистит, и патроны само из себя вытащить не может. Металл не умеет плакать, ему нужен кто-то другой, кто-то тёплый,кто подойдёт сзади, бережно перехватит дрожащие руки, сотрёт ветошью копоть и нагар с лица. Заглянет в этот темный, уставший от злости ствол и прошепчет, «Ну всё… всё, маленький мой, тихо… Война окончена, ты дома, давай-ка полежи в чехле, отдохни». Мы все всю жизнь ищем того, кто нас разрядит, кто заберёт этот проклятый, тяжелый патрон из патронника, положит его на ладонь, спрячет в карман, а потом покажет пустые руки, «Смотри, мне нечем тебя ранить, тебе больше не нужно защищаться, я без оружия. Видишь? Я голый перед тобой». Но мы не верим, мы разучились верить, мы смотрим на эти пустые руки и ищем в них спрятанное лезвие. И продолжаем держать палец на спуске, до судороги в суставах, до белых ногтей, ждём команды «пли». И каждый день стреляем, друг в друга, в упор, без предупреждения, по площадям… А потом, когда дым рассеивается, искренне удивляемся, почему вокруг так много раненых? Почему так чертовски, смертельно холодно в этих наших пустых, простреленных насквозь, одиноких квартирах? Где все? А никого, все убиты. (Подходит к кулисе, останавливается, поворачивается вполоборота к залу, лицо уставшее, постаревшее.) Предохранитель, товарищи… Слышите меня? Нащупайте у себя за ухом, в душе, в сердце, этот маленький рычажок, поставьте себя хотя бы на одну ночь на предохранитель. Перестаньте целиться, дайте миру… дайте вашим детям поспать. (Уходит за кулисы медленным, тяжелым шагом, не дожидаясь аплодисментов. Занавес.)


Рецензии