Посвящения друзьям и знакомым окончание

Нине Сергеевне Могуевой

Женщина, влюблённая в природу,
в музыку, поэзию, собак.
На балконе рвутся на свободу
ленты, заменяющие флаг,

трёх цветов. И полыхает, жарок,
поражая посторонний взор,
резеды, петуний и фиалок
тщательно продуманный узор.

Слушает она в магнитофоне
голоса весёлых птичьих птах,
засыпает ночью на балконе,
утопая в звёздах и цветах.

В дневнике записывает мысли,
уходя в себя от суеты,
пишет замечательные письма
и печёт чудесные торты.

Женщина, живущая во власти
тайного свеченья своего, –
как она заслуживает счастья,
сотворив его из ничего.

Это очарованное сердце
не коснулась зависть или злость.
У его огня и мне согреться,
как, должно быть, многим, довелось.

***

Нина Сергеевна, милая!
Трудно писать эти строчки.
С нечеловеческой силою
жизнь Вас пытает на прочность.

Как ни толкала бы в ров она,
как ни терзала бы тело –
с этой душой очарованной
ей ничего не поделать.

«Вот дожила и до ландышей!» –
слышу Ваш радостный голос.
Думаю, так вот и надо жить,
не отступать ни на волос.

Верю, что сможете выстоять,
хворь одолеете злую.
Сердце открытое, чистое
Ваше люблю и целую.

***

Что сказать ей, чтоб её утешить?
Все слова тут сказанные – зря.
В доме тех, кого собрались вешать,
о верёвке вслух не говорят.

И какие – голову ломала –
взять цветы, которыми согреть,
чтоб ничто ей не напоминало
смерть?

Непосильным было это бремя.
Неуместны книги и пирог.
Малодушно я тянула время,
прежде чем шагнуть через порог.

Нет, не откупиться этой данью.
Не суметь сыграть мне эту роль.
Будет страшен лик её страданья,
боль.

Солнца луч, блеснувший, словно скальпель,
озарил сосулек хоровод.
Жизнь застыла той последней каплей,
что сорвётся, кажется, вот-вот.

Я в лицо опавшее глядела,
пряча слёзы, подавляя вздох,
и понять мучительно хотела,
где же Тот, кому до нас нет дела –
Бог?!


***

Дорогой мой бесстрашный Рыцарь поэзии! Низкий Вам поклон!
Живите, любите, пишите, одухотворяйте наш заблудший мир.
И берегите свою душу.

                Любящая Вас Н.С.М.
               


«Берегите же душу!..» О, я берегу,
для себя – не загробного рая.
Я её не позволю запачкать врагу
и предательством не замараю.

И хотя я не ангел и не эталон
и порой нарушаю зароки,
я себе запретила поклон и уклон
вправо-влево от главной дороги;

быть в согласии с тем, кто, собой упоён,
от любви к сверхдержаве зверея,
вожделеет о благости старых времён
и о сильной руке брадобрея.

У души я на службе и на поводу,
на подхвате и на побегушках.
Я пляшу под волшебную эту дуду,
что играет мне тихо на ушко.

Чтоб была в стороне от наживы и зла,
я её проверяю на деле.
Чтоб всегда пребывала чиста и бела,
белоручку держу в чёрном теле.

Я её не одену в броню и гранит,
не упрячу от боли и гнева.
Ну а если она кровоточит, саднит –
это значит, не закаменела.

***

Дорогая Нина Сергеевна!
Я пишу Вам теперь туда,
где душа Ваша, в ночь развеяна,
тихо светится, как звезда.

На могиле трава колышется.
Дни бегут своей чередой.
Мне из писем Ваш голос слышится,
удивительно молодой.

Как мечтой в небесах парили Вы,
сердцу верили, не словам.
Вы когда-то цветы дарили мне,
а теперь я несу их Вам.

Где же тот, кого так любили Вы,
получил ли он злую весть?
Как мне горько сказать, что были Вы.
Но я счастлива, что Вы есть.


Жене Бурылину

Да здравствует любимый друг,
незаменимый милый Женя!
Недаром всё цветёт вокруг
и празднует Преображенье.

Как видно, не случайно ты
родился в этот день сегодня,
отмеченный перстом святым
Преображения Господня.

С утра блеснёт улыбки луч –
мы вновь сойдёмся в круге нашем.
И никакой дефолт и путч,
как серый волк, уже не страшен!

Бегут неумолимо дни,
но дружба наша безразмерна.
Храни Господь тебя, храни,
наш друг бесхитростный и верный!


***

И ничего не исправила,
не помогла ничему,
смутная, чудная музыка,
слышная только ему. 
                Г. Иванов

Чудная музыка не помогла.
Не помогли и стихи.
Всё поглотила бесплотная мгла,
духи остались глухи.
 
В реанимации жёсток закон –
крестик, мобильник изъят.
И во вселенной душа голяком
пьёт одиночества яд.
 
Было недобрым предчувствие мне
в ту несусветную ночь.
Не было истины в этой вине –
что никому не помочь.
 
Что вспоминал ты, на ладан дыша,
ждал ли из мрака ответ?
Женя, добрейшая в мире душа,
всюду, где ты — только свет.
 
В твой день рождения стопку налью.
Думала, что подарю...
Я не успела сказать, что люблю.
Только теперь говорю.


Валентине Михайловой

Пусть не в день святого Валентина –
родилась ты в летний день Семьи –
и звезда, мечтанье, и — вестимо –
лишь твои поют нам соловьи!
 
Блок твоё недаром выбрал имя
для любвеобильных страстных строк.
Как бы подписалась я под ними,
коль Пегас бы не был слишком строг!
 
Семьи все счастливы под копирку,
ты же самородна и вольна.
Жизнь твоя вселенскую копилку
озарила, высветив до дна.
 
На добро и юмор установка,
и умом богата, и теплом.
Как ты оживляешь обстановку!
Как с тобой не скучно за столом!
 
И под звон бокалов, плеск мартини
в день любви и верности — семьи –
мы желаем счастья Валентине!
Пусть в душе не смолкнут соловьи!

***

Уж не помню, о чём говорили мы,
но сказала ты, помню, днесь:
«Заболеешь – ты набери меня,
и я сразу же буду здесь!»

До чего же мне это дорого...
Мимоходом сказала, вскользь,
но как будто жизнь взяла под руку,
что катилась и вкривь, и вкось.

О тепло, медвежонок плюшевый,
обнимай же меня и впредь...
Словно в детстве, житьём приглушенном,
захотелось вдруг заболеть.

***

Библиотеки скоро станут дики,
никто не скажет, как туда пройти…
Но эта дача Вали, Вероники –
она как веха на моём пути.

Как вид на Волгу ластится и дразнит,
как воздух сладок и незаменим…
Ах, это был наш личный с Валей праздник,
и меркли календарные пред ним.

Висело сверху яблоко Ньютона,
вино легко струилось из горла.
Ещё бы ноту выше на полтона –
и я бы от блаженства умерла.

Сказала ты: «С людьми порой противно,
а вот с тобой всегда мне хорошо».
И это было больше чем взаимно.
Так было жаль, что день как миг прошёл.

Я этот день у горести украла,
ворованное счастье с неба жгло.
Забыла я, когда я загорала,
и стала цветом как индеец Джо.

На берегу опешила от глюка –
моя тут не ступавшая нога
едва не наступила на гадюку,
что из воды вставала как дуга.

А было предсказание мне в детстве,
что от укуса я умру змеи…
Но от судьбы коль никуда не деться,
забила я на комплексы свои.

На юг в душе указывала стрелка,
в соку варились замыслы в уме.
А ночь с луной в огромную тарелку,
а мост в огнях, мерцающий во тьме…

И как Наташа некогда Ростова
звала я: «Валя, как же можно спать?!»
Я как она лететь была готова,
как будто годы повернули вспять.

И мне казалось, сколь в судьбе ни странствуй –
лишь тем что близко — радуй и владей.
Приращиваю к личному пространству
чужие дачи, улицы, людей.

***

Когда-нибудь мне приснится:
безоблачный полдень, штиль,
румяное солнце пиццы,
кафе «Азиатский стиль».

Бесчисленные невесты,
рождавшиеся из пен,
из ткани морской, небесной,
в преддверии перемен...

Каким он тогда нелепым
казался мне, этот день,
когда под палящим небом
мы тщетно искали тень.

На набережной палимой,
в гуляний парад-алле
осталась неисцелимой
душа об одном крыле.

Когда-то я это вспомню,
как, отодвигая смерть,
июльское солнце полдня
пыталось нас обогреть.

И влажную сладость морса,
и нежное крем-брюле –
как будто азбуку морзе
на тонущем корабле.

***

Возраст поэта — порой в укоренье,
кто — от свинца, кто в петле...
Жизнь затянулась как стихотворенье.
Я зажилась на земле.

Стыдно писать о любви не в семнадцать
и даже не в тридцать семь.
Я доживать до такого, признаться,
не собиралась совсем.

Смерть проскочила видимо мимо,
идючи на рандеву.
Неотменимо, незаменимо,
неотвратимо живу.

Учит подруга: в возрасте нашем
слова не может быть «фи»,
если бы кто-то где-нибудь, скажем,
вдруг да признался в любви.

Вот ещё — я возражала со смехом,
и в девяносто пошлю,
если в душе не откликнется эхо
и не откроется шлюз.

Как и того, кто зовёт в кафетерий,
вить призывает гнездо...
Только любовь мой единый критерий –
и в девяносто, и в сто.

Возраста нет у поэтов, поверьте,
есть только сроки души.
Главное — прежде пришлёпавшей смерти
ты её не потуши.


 Валентине Музалевской

– Любите козье ли Вы молоко?
– Кто это? Не понимаю...
В общем, люблю. – Рассмеялась легко.
– Так подходите к трамваю.

Чуть запыхалась. В спортивных штанах.
Взмокшие светлые прядки.
– Это для Вас: сельдерей, пастернак.
Свежее, только что с грядки.

И молоко из-под собственных коз…
Сумку взяла я, балдея.
Недоуменья счастливый вопрос:
– Кто Вы, прекрасная фея?

Ступор растаял в улыбки лучах.
Ангелы в небе парили.
– Мы прочитали с семьёю «Очаг».
Вот и... отблагодарили.

Первых похвал отошел уж наркоз,
но, и воюя с рутиной,
благословляю неведомых коз,
что нас свели с Валентиной.


Тамаре Молодиченко

Жизнь прошла и песня наша спета.
Бог тогда, как водится, не спас.
Но, остановив минуту света,
ты сфотографировала нас.

В памяти стираясь, гаснут лица,
кроме одного, что нам дано.
И объятье это длится, длится,
никогда не кончится оно.

Мы уже давно с тобой не дружим,
между нами разные пути,
прежний мир вандалами разрушен
и развалин тех не перейти.

Но благословляю эту руку,
что, снимая нас, была светла.
Я благодарю тебя, подруга,
и прощаю всё, что не смогла.

Время поворачиваю вспять я,
радуясь ладоням и локтям.
Дольше века длится то объятье,
вопреки разлукам и смертям.

* * *
             
О женщина! Не различить лица.
Как имя твоё, открой?
"Вот дура", – кто-то плюнет в сердцах.
"Святая", – вздохнёт второй.
 
Но будет для всех лучом и ручьём,
Чтоб мир не иссох, не сдох.
"Блаженная", – кто-то пожмёт плечом.
"Счастливая", – слышен вздох...


Аркадию Цоглину

Блажен, кто верит, им защитой – крест,
и ангелы хранят, и люди – братья.
А атеист во всём один, как перст,
и нет ему опоры и гарантий.

Уютно жить под сенью высших сил,
под сводами церквей, в тени часовен.
А еретик, что мир собой бесил,
и по сей день единый в поле воин.

Он – на прицеле, он открыт ветрам…
Вся паства – из недавних комсомольцев.
Ходить на партсобрания иль в храм –
без разницы для этих богомольцев.

Лишь только было б всё как у людей,
уж так оно заведено веками…
А кто не с нами – бес и лиходей!
Но мир всегда был жив еретиками.


Володе Орлову

Серьёзный мальчик, строгий музыкант,
насупленный и смотрит исподлобья.
Что зреет в нём? Неслыханный талант
или его лишь бледное подобье?
 
На музыку он хочет положить
мои стихи из прошлогодней книжки.
Он только-только начинает жить,
и отчего-то жалко мне парнишки.
 
Он изучает вдумчиво стихи.
Они его волнуют, мучат, дразнят.
Неведомы ещё ему грехи
любви жестокой, казнь её и праздник.
 
Расспрашивает: «Девушка она
иль женщина?» – «Но разве это важно
для музыки?» – «Конечно». А весна
за окнами пьяна и эпатажна.
 
Так сладок воздух... «И ещё вопрос:
она его в итоге разлюбила?»
О, мальчик мой, ещё ты не дорос
до музыки, её стихийной силы,
 
коль спрашиваешь... Но придёт пора,
нахлынут с неба запахи и звуки,
уча и муча с ночи до утра
безжалостной и сладостной науке,
 
и ты напишешь пальцами в крови
то, что из сердца выплеснется в дрожи...
Ведь музыка, как Муза, без любви
к нам не приходит, мальчик мой хороший.

***

Горит заря до радостного крика,
а шум дождя имеет серый цвет.
И музыка взывает: посмотри-ка!
А краски так звучат, что спасу нет.
 
Так плавно звуки облекали слово,
так много говорящим был клавир...
Вокальный цикл Владимира Орлова
меня на эти строки вдохновил.


Леночке Гурьяновой

«Что-то Вам я хотела сказать... Что-то очень хорошее…
Я молилась за Вас...» – сквозь улыбку потупленных глаз.
С каждым годом слова её, письма, звонки всё дороже мне.
В этой светлой душе за пластом открываю я пласт.

Ни корысти, ни злости, ни тени чего-либо плотского,
и глаза – как промыты небесной живою водой.
Некрасивая девочка, выйдя из строк Заболоцкого,
ожила для меня в этой женщине немолодой.

Как доверчиво сердце, открыто бесстрашно, непуганно.
Нераскрытый судьбою и временем смятый бутон…
В некрасивых чертах, искажённых с рожденья недугами,
вижу то, что пленяет на ликах пречистых мадонн.

***

Историю эту однажды в письме
прислала знакомая женщина мне.
Я бегло хотела его просмотреть,
но что-то задело и трогало впредь.
И слёзы всегда подступали к лицу,
когда то письмо подходило к концу.

Вот эти бесхитростных пара страниц:
«Мы с ним познакомились в мире больниц.
Впервые такой настоящий был друг,
и чувства откуда-то выросли вдруг.
Он умер в Аткарске у дальней родни.
Туда добиралась я долгие дни –
на кладбище, где не остыл его след...
Он снится мне вот уж одиннадцать лет.
То мчусь я к вагону за ним напролом,
а он остаётся один за стеклом.
То вдруг он вдали померещится мне
и тут же растает, как снег на окне…

Однажды иду я с работы домой.
Кругом всё бело – это было зимой.
И я на заснеженных крышах машин
ему написала слова из души.
Увидит ли с неба мой Мишка привет?
Пришлёт ли он мне хоть какой-то ответ?
И тут вдруг взревел на машине клаксон...
Я знала: то он ко мне рвётся сквозь сон!
Машина рванула в лихом вираже.
Я шла и светло было мне на душе...»

Родная душа. Как нам мучает кровь
с движением односторонним любовь,
когда не отнять, не оттаять уже...
Но взмоет душа на лихом вираже,
и в небе сверкнёт ей, себя не тая,
бессмертная, Мишка, улыбка твоя.


Надежде Шаховской

Близнец, невидимый попутчик,
сородич Млечного астрала,
найдёныш, обретённый в тучах,
я наконец тебя узнала!

Как в шкурный век – стиха утеха,
в беззвёздный мрак – надежды лучик,
моё второе эго, эхо,
спасибо за родство созвучий.


Наталье Медведевой 

 
       А люди придут, зароют
       моё тело и голос мой.
                 А. Ахматова
 
       Раньше был он звонкий, точно птица,
       как родник, струился и звенел...
                             Н. Заболоцкий

 
Фраза та застряла, как осколок.
Самый воздух ею пропитался:
"Что ещё? Останется мой голос..."
Ты права, Наташа, он остался.
 
И не только на плите могильной,
где строка та выбита навеки,
где Пегаса трепетные крылья
обрамляют твоей жизни вехи.
 
Он остался в строчках вдохновенных,
из которых видно, ты какая.
И звучит светло, самозабвенно,
нас с небес безмолвно окликая.


Марине Безменовой

Скоро, скоро Святая земля
примет жарко тебя в объятья.
Мы, твои вековые собратья,
остаёмся, прощание для.

Кто теперь нам тоску утолит?
Город станет пустынным и голым,
и родной твой серебряный голос,
словно чайка, растает вдали.

Где лепечет молитвы листва,
под цветущей лозой и оливой –
невозможно не быть там счастливой
по законам любви и родства.

Расстаёмся… Ни пуха! Пиши!
Время свежие раны залижет.
И оттуда нам будет слышен
колокольчик твоей души.


Люде Москвичёвой (Капитоновой)

Спасибо, Люда, за искусно
тобою сшитый балахон.
Я в нём по комнатам и кухне
летаю, словно махаон.

Так эти крылышки порхают,
что птичьим кажутся пером,
и медленно жара стихает
под крепдешиновым шатром.

О ткани, купленные мамой
в те приснодавние года!
Такой прохладной, лёгкой самой
уж не отыщешь никогда.

И вспомнился мне вдруг некстати
тот день, на казусы богат,
когда девица – мой читатель, –
раскрыв страницу наугад,

(о, молодое поколенье,
всё меряет на свой аршин!) –
спросила вдруг с недоуменьем:
«А что такое крепдешин?»


Кириллу и Кристине Нестеренко
в день свадьбы

Дорогие Кирилл и Кристина!
Ваша новая жизнь началась!
Впереди и младенца крестины,
и семейные праздники всласть.

Я желаю вам в день вашей свадьбы
много радостей жизни земных!
Всё на свете могли мы отдать бы
за улыбки на лицах родных.

С новым годом семейного счастья!
Чтобы были во всём заодно!
Чтоб ни капли грозы и ненастья
не оставили где-то пятно.

Чтоб сбежали все беды, почуяв
запах счастья, любви допьяна.
Чтобы губы — лишь для поцелуев,
не для ругани или вина.

Чтобы дом стал уютным гнездовьем,
где б у вас подрастали птенцы,
чтобы всё в нём дышало любовью,
чтобы были во всём молодцы.

Пусть заполнен он будет гостями,
чтобы в каждом нашли интерес,
и с хорошими чтоб новостями
телеграммы летели с небес.
 

Нине Сергеевне Войцеховской

Женщина, не знающая старости,
слабости и страха никогда.
Этот дар в себе и этот жар нести
что ей помогает сквозь года?

Как ей удаётся в этом возрасте
словно на коне лететь лихом,
и, не зная корысти и хворости,
жить в обнимку с песней и стихом?

Отдала бы всё на свете золото
я за этот свет и этот след,
и свою сомнительную молодость –
за такие восемьдесят лет!


Соседке Евгении Фёдоровне 

Как утром выгляну наружу –
опять я вижу ту старушку,
как с палочкой бредёт она.
Труха, почти фантом, химера,
как будто из стиха Бодлера
иль с Брейгелева полотна.
 
Я подошла не без опаски.
Одна. Читает. Пишет сказки.
Похожа чуточку сама
на сказку древнюю иль притчу
своим сухим обличьем птичьим,
старушка, милая весьма.
 
Её не ждёт ничья опека.
Приметой улицы и века,
укутана, как в холода,
и с зонтом при любой погоде,
она упорно ходит, ходит,
как ходики, туда - сюда.
 
Фигурка маленького роста
искривлена, как знак вопроса,
но нет ответа с неба ей.
Судьба чужая манит тайной.
Старушка, гость земли случайный,
прими дань нежности моей.
 
О бедные чужие бабки,
в платках, повязанных сверх шапки,
одной ногой на свете том!
Предчувствием теснит мне душу:
что, если выглянув наружу,
однажды там не обнаружу
старушки вечной под зонтом?


Валерии Соколовой

На небе сейчас ни облачка,
сердечки трепещут листьев.
И я не стыжусь нисколечко
банальности вечных истин.
 
Как будто мозги прочистило,
и ты понимаешь снова:
вначале всего поистине
Господнее было слово.
 
Не надо тумана, мистики,
всей этой словесной пудры,
а только б сердечки листиков
да ясное это утро.
 
Как будто весь сор повытрясло,
и мира чиста основа,
как после стихов бесхитростных
Валерии Соколовой.

***

«Меня никто не любит, только Бог», –
она сказала, и меня пронзила
горючих слов, запёкшихся в комок,
слепая и бесхитростная сила.

«Молилась я... И Бог мне помогал.
О, если б вам могла то передать я...»
И я училась, точно по слогам,
неведомой чудесной благодати.

Наука оказалась нелегка.
У каждого в миру своя дорога.
И, слава богу, на земле пока
мне есть кого любить помимо Бога.


Александру Ханьжову

У меня есть яблоня любимая в саду.
Каждый год я в передачах яблок жду.

Как обычно, не привозит их никто.
Забывают всегодично, но зато

каждой осенью в чахоточном бреду
я по саду урожайному бреду.

То ли с неба дождик, то ли слизь...
Яблоня любимая, дождись!

                       А.Ханьжов


Она тебя не дождалась...
Плоды протягивает: «Встань же!»
О, я бы накормила всласть,
когда б стихи прочла те раньше.

Прими хотя бы этот стих
взамен румяных сочных яблок,
чтоб там, где ты навеки стих,
душа твоя не очень зябла.

В петле запутавшихся троп
мы все – судьбы марионетки.
Как тяжкий ком земли о гроб –
стук яблок, падающих с ветки.


Памяти Лены Тарасовой

Мне попалась под руку
старая тетрадь.
Время! Что мне дорого —
просьба: не стирать.
 
Там стихи прекрасные
девушки одной.
Леночка Тарасова!
Ты всегда со мной.
 
«Исцели от голода.
Голова в дыму.
Даждь его мне, Господи,
а меня — ему».
 
Леночка Тарасова,
помолись о чуде.
Кто увидел раз её —
тот уж не забудет.
 
Рюшечки на платьице,
смотрит так смущённо...
Словно виноватится
неизвестно в чём она.
 
Заливаясь краскою,
дарит песнь свою.
Леночка Тарасова,
как тебе в раю?
 
«Прочь, рассудок студящий!
На глазах у всех
быть любимой, любящей —
или это грех?»
 
Я прошу беспомощно:
время, не карай!
Хоть соломкой тонущих
удержи за край!
 
Бог тебя отметил.
Никнет голова...
Я прочла в газете
страшные слова.
 
«Стыли хоралы строгие Баха.
Осень, опомнись, плакса-неряха.
Глупое сердце, мокрая птаха,
всё, что ты любишь, — горсточка праха».
 
Из капкана комнат —
в мир, что так хорош...
Леночка, опомнись!
Господи, не трожь!
 
Оборвав надежду —
шаг через балкон...
Боже правый, где ж твой
нравственный закон?!
 
«Жизнь — лишь арена славы и страха.
После рассудим, Пасха иль плаха.
Время — сиделка, мудрая пряха.
Что же ты плачешь, осень-неряха?»
 
По чернильным знакам
проведу рукой.
Как тут не заплакать
над чужой строкой?
 
«Не остави в горести —
кинь звезду во тьму.
Даждь его мне, господи,
а меня — ему».


Игорю Алексееву

Полусны, кресты нагие…
Тяжелеет голова.
И какие-то другие
произносятся слова.
               И. Алексеев


Мир за больничною стеной
манил неутолённо.
Лежал безвыходно больной,
прозрачно-просветлённый.

Поддался жизни шифр немой,
его шептали звёзды.
Но как же поздно, боже мой,
непоправимо поздно.

Вся позолота, крутизна
уже с него слетела,
и поражала новизна
мальчишеского тела.

Ему открылось: есть Покой,
Высокое, Родное.
Но почему же лишь такой
жестокою ценою?

О, пусть бы лучше трахал баб,
гонял на мерседесе,
чем был, как нынче, тих и слаб,
в три раза сбавив в весе.

В бреду всплывали, как в кино,
черты забытых, милых…
Зачем теперь ему дано –
что взять уже не в силах?

И сквозь туманный негатив
со дна сердечной мути
вдруг проступал иной мотив
его глубинной сути.

Он знал теперь, что вкус иной
у счастья и у славы,
но, боже мой, какой ценой
купил он это право,

когда, как лезвие, строка –
по вздрагивавшей коже,
теперь, когда уже близка
расплата... Но за что же?!

И этих слов: «Но быть живым,
и только...», их свеченья
он ведал сокровенный
смысл буквального значенья.


Роману Арбитману

На презентации в читальном зале
толпа миляг – окрестных журналюг –
писателю вопросы задавали,
от коих он нырнуть готов был в люк.

– Кто из издателей и режиссёров клюнул?
– Как пишете – в халате или без?
– А расскажите о конфликте с «С»,
как обозвали и как он в Вас плюнул?

Тактичности не тяготят вериги.
В уме нехитрый выстроен сюжет.
Кого сейчас интересуют книги?
Скандал. Интим. Перформанс. И фуршет.


Лене Радовой
 
Ко дню рожденья домик мне прислали.
Спасибо, Лен, за этот щедрый дар!
Как он хорош! Ну что ж, что в виртуале.
И сразу вспыхнул памяти радар:
 
Снесённый дом. Уплывший в Лету дворик.
Я – средь давно потерянных подруг.
В панамке детской – сгинувшем уборе –
я раньше всех запрыгиваю в круг:
 
«Чур-чур я в домике!» Успела от погони!
Не страшен мне ни волк, ни тёмный лес.
Укрыли мела милые ладони...
Мне детский крик мой слышится с небес:
 
«Чур-чур я в домике!» И за чертой – напасти.
Перескочив спасительный порог,
неуязвима я для смертной пасти,
всех неприкосновенней недотрог!
 
Чур-чур меня, страна и государство!
Я мысленно очерчиваю круг,
где мне привычно расточает дар свой
домашний круг и круг любимых рук.
 
Там чёрная нас не коснётся метка –
укроет крыша, небо и листва,
грудная клетка, из окошка ветка...
Мой домик детства, радости, родства.


Натану Рабиновичу

Встретить Вас я должен был тогда,
в юности, по-блоковски туманной,
в час, когда, гонимый жаждой странной,
я метался в поисках дождя.

Я Вас ждал, но Вы меня не знали,
потому и не могли прийти, –
угольки сгоревшей той печали
Вы б теперь сумели там найти.

Только разве интересно это –
ту печаль угасшую искать,
юношу в мужчине узнавать
женщине в сиреневом берете?

                        Н.Р.
               

Сто радостей назад и сто печалей
брела и я, себя не находя.
Мне кажется, друг друга мы встречали,
но не узнали в мареве дождя.

Та девушка в сиреневом берете
была от Вас тогда невдалеке.
Мне хочется об этом Вам поведать
на медленном и нежном языке.

Где наши души – голые, босые,
где тот сушивший губы летний зной?
А дождь прошёл – как все дожди косые,
как мы проходим в жизни – стороной.

Дорог не разбирая, слёз не пряча,
металась юность в поисках огней.
Судьба слепа, но души наши зрячи.
Я Вас узнала через толщу дней.

Мы в реку жизни входим лишь однажды,
извечно в сердце что-то бередя.
Но Ваши строки утолили жажду
необъяснимой свежестью дождя.


Владимиру Козаче

Как сердце вздрогнуло и сжалось,
когда ты в класс явился наш —
учитель, практикант, Вожатый
и снов девичьих персонаж.

Я слов твоих не разумела,
внимав, как музыке, в тоске,
и щёки заливало мелом,
когда ты звал меня к доске.

Однажды, в переулке встретив,
смешавшись с уличной толпой,
я, позабыв про всё на свете,
пошла тихонько за тобой.

Мы шли и шли, как будто вместе,
бесшумный снег всё шёл и шёл,
и мне казалось, как невесте,
он шёл к лицу, как белый шёлк.

Шли никуда из ниоткуда.
Огни мерцали вдалеке.
За нами шло неслышно чудо
не с бритвой – с дудочкой в руке.

Снег опускался плавно-плавно,
и всё пьянило, как вино...
Тогда казалось это главным.
Как это было всё давно...

Всё тихо поглотило время.
Не состоялось рандеву.
Ты жил и жил в стихотвореньях,
в воспоминаньях, сновиденьях,
пока не умер наяву.


Владимиру Кашкину

***

Наташе от автора в надежде получить со временем
много-много поэтических сборников.
                Володя К.

Эту надпись я сохранила.
Побледнели уже чернила.
Я любила, не позабыла.
Как же всё давно это было!

А я стала потом поэтом.
Только ты не узнал об этом.
Я ждала тебя у подъезда.
Надо мною мерцала бездна.

Столько слов я сказать хотела,
я на крыльях к тебе летела.
Я ждала тебя, замерзала...
Только так их и не сказала.

Ты меня называл Мальвиной.
Я в любви была неповинной.
Ничего у нас не случилось,
улетучилось, разлучилось.

Дорогие для сердца крохи:
над бумагой склонённый профиль,
перечёркнутая ошибка,
чуть застенчивая улыбка.

А глаза нестерпимой сини,
я не видела их красивей,
на лице слегка желтоватом,
почему-то чуть виноватом.


Олегу Плотко

В ресторане заказывал мне всё «Жену чужую»,
эту песню нигде потом найти не могла.
Наша юность промчалась, зачем же её бужу я,
всё укрыла навек пеленой туманная мгла.

Я и вправду стала потом чужою женою,
но поверх наших свитых позже счастливых гнёзд
всё мне видится лето морскою волной сплошною,
и как ты на руках меня через лужи нёс.

Как ракушки дарил, как купил для волос заколку,
как сказал, что любишь, не поднимая век.
Пролетела жизнь, в нашей встрече не было толку,
не любимый, но любящий мой родной человек.

В «одноклассниках» позже увижу тебя на фото –
новогодний стол, уютно, жена, родня...
Но я чувствую, что любил ты все эти годы
лишь одну меня, лишь только одну меня.

***

Этот мальчик таким хорошим
был в том прошлом… да был ли он?
И бездушно так был мной брошен,
и безропотно так влюблён.

На веранде дачного сада
я разглядывала его:
ну чего, чего ещё надо?
И сама не знала, чего.

Но пока с тобою ни были –
мне не внятен был этот глас.
Мы любовь свою позабыли,
но она не забыла нас.

Когда нет ни крупинки фальши
и одна лишь душа под стать...
Ты уходишь всё дальше, дальше...
так не дай же холодной стать.

Улыбнись неважно откуда,
из чащобы далёких лет,
у меня ведь ещё покуда
сохранился туда билет.

Дай увидеть же нам друг друга
в своём тёмном глухом лесу,
появись, протяни мне руку,
прошепчи: я тебя спасу.
 
***

Ты говорил мне: «Ты другая.
Я это понял там, давно,
где был влюблён ещё слегка я,
но было всё предрешено».

Мы странно встретились. Не верит
никто рассказу моему.
Но свежий ветер вдруг повеял –
и я доверилась ему.

Мы были в Сочи и на даче,
но мысли были не о том.
Та встреча, ничего не знача,
растает в сумраке густом.

Я помню наш последний вечер.
Уже с другим была я, но...
А ты сидел, сутуля плечи,
и было в комнате темно.

Не упрекая, не ругая,
сказал: «Я, кажется, люблю...
Но ты другая, ты другая», –
твердил ты, словно во хмелю.

«Себя на горе обрекая,
я так хотел тебя обнять,
но не решался – ты другая,
лишь это только смог понять.

С другими день мой был обыден,
я был глухой, я был слепой...
Никто меня таким не видел,
каким я мог быть лишь с тобой.

Другая у тебя дорога,
и, тонкая, порвётся нить...
Но как, скажи мне, ради бога,
как это сердцу объяснить?..»

Тогда любила я другого,
но то, что было нипочём,
вдруг просочилось через годы
и встало за моим плечом.

И, память согревая взглядом,
шепнуло мне, пока я сплю:
«Эй, это я! Я где-то рядом.
Я, кажется, тебя люблю».


Валентину Панарину

Ты высматривал мои окна
и высчитывал, где живу.
До сих пор во мне не умолкло
то не бывшее рандеву.

Надо мною любовь витала
и впитала всё, что вокруг,
и в стихах твоих трепетала,
а потом замолчала вдруг.

Божий замысел был неясен,
мне казалось, всё ни к чему.
И отправилось восвояси
чудо, принятым за чуму.

Девять лет тебя нет на свете.
(Тот недуг заложил тротил).
Так меня тогда и не встретил,
хоть по тем же местам бродил.

Твои строки меня согрели.
Не держи на меня обид.
И родился-то ты в апреле,
25-го, как Давид.

***

Любовь нечаянно спугнула.
Она была почти что рядом.
Крылом обиженно вспорхнула,
растерянным скользнула взглядом 

и улетела восвояси,
как «кыш» услышавшая птица.
Мне Божий замысел неясен,
мне это всё не пригодится. 

Зачем, скажи мне, прилетала,
куда меня манила песней?
А вот ушла, и сразу стало
бесчувственней и бесчудесней.

***

Читал меня от корки и до корки,
поклонник был, и критик, и судья.
И я всегда жила в его подкорке,
как в маленькой каморке бытия.

Гадал, где находились мои окна,
бродил под ними в стужу и в метель,
и встретиться тогда б со мною мог, но
смерть постелила мягкую постель.

А вот теперь в душе ношу как гири
слова из писем сердцу моему:
«нет никого Вас лучше на стихире»,
«мне жалуйтесь, и плачьте, я пойму».

Он понимал, а я не понимала,
и мне тогда в наполненности дней
бесхитростного сердца было мало,
но мало было, кто его родней.


Рецензии