Николай Щербина. Архетип локального маринизма

.



Для сборника АЗОВСКИЙ АЛЬБОМ



СОНЕТ «К МОРЮ» НИКОЛАЯ ЩЕРБИНЫ: архетип локального маринизма


Сонет «К морю» Николая Щербины, опубликованный в 1838 году на страницах журнала «Сын отечества», первый зафиксированный выход уроженца таганрогской земли в большое печатное пространство русской имперской словесности. Обстоятельство это требует текстологического и культурно-исторического комментария, определяющего данный сонет, как нулевой акт локального самоназывания. В нём юный гимназист, ещё не покинувший пределов родного города, бессознательно формулирует эмбриональные черты «приазовской» интонации, которые спустя два столетия обретут зрелую форму в «приазовских сонетах». Если всмотреться в структуру рассматриваемого четырнадцатистишия, написанного по схеме французского сонета, обнаружится не столько ученическое подражание пушкинскому «К морю» или байроновским маринистским элегиям, сколько – диалог между двумя несовместимыми регистрами: батальной риторикой, унаследованной от одической традиции XVIII века, и рождающейся созерцательной интроспекцией, которая предвещает спокойную ясность его зрелых «Греческих стихотворений».

Биографическая подоплёка этого дебюта – мать-гречанка, привившая сыну любовь к древнеэллинскому языку и культуре, чтение «Илиады» в подлиннике в десятилетнем возрасте, греческая школа в Таганроге, где он погружался в мир античной поэзии  – уже предопределяет особую природу его голоса,  в котором географическая отдалённость от Эллады (он никогда не был в Греции) обостряет тоску по ней, превращая воображаемый топос в духовную родину, – и именно это смешение реального приазовского детства с эллинским мифом создаёт «воображаемую национальную идентичность». Впоследствии она станет предметом и пародий Козьмы Пруткова, и серьёзной рефлексии критиков, но которая в своём первом, ещё неосознанном проявлении звучит в обращении к морю как к «зеркалу небес» и «исполину земному», а библейская и античная космология скрещиваются в точке южного портового города, чья акватория была одновременно и торговым перекрёстком, и границей империи.

Обратимся к формальному анализу сонета, т.к. именно в его архитектонике, как в капле янтарной смолы, застывает этот переходный момент. Первый катрен: «С какою радостью я свиделся с тобою, / О зеркало небес, наш исполин земной! / Какою-то высокою мечтою / Я воскрылён, когда ты предо мной»  – в нём ещё господствует риторика одического восторга и море предстаёт объектом эпифанического явления, некой божественной инстанцией, перед которой лирическое «я» испытывает религиозный трепет. Однако уже во втором катрене, где «ты восстаёшь кичливо до небес / И, облака волнами подпирая, / Шумишь, как вихрь, волнуешься, как лес», – происходит характерный сдвиг: грандиозное барочное сравнение (море = вихрь = лес) не столько утверждает мощь стихии, сколько вводит антропоморфную метафору «кичливости», что является уже не эпическим, а психологическим маркером – море начинает очеловечиваться, обретать черты характера, что в поэзии классицизма было бы немыслимо.

Истинный прорыв совершается в терцетах.  После описания «грозного шума» и «могучего стенанья» возникает неожиданно-скептическая интонация: «И жемчугом, и думою кипят»  –  «жемчуг» в этом фрагменте, чисто эстетическая, барочная деталь соседствует, с «думою», что является попыткой перевести шум волн на язык мысли. Финальный вопрос: «О, если б знать мне мысль твою, стихия, / Что волны мне так шумно говорят, / О чем ревут их вопли вековые!»  – это уже не риторическое восклицание, а вскрытие глубинной проблемы: море перестаёт быть объектом и становится субъектом, чья речь неразборчива, но настойчиво требует истолкования; и в этом вопросе, оставшемся без ответа, подспудно проявляется «приазовская» интонация, которую мы ищем – интонация не победителя, а слушателя, не завоевателя морских просторов, а их вечного, безнадёжного интерпретатора.

Именно это смещение – от батальной риторики, которая всё ещё звучит в «кичливости» и «грозном шуме», к созерцательной, чеховской по своей сути попытке вслушаться в «вопли вековые» – и делает сонет Щербины во-первых удачным дебютом, а во-вторых титульным стихотворением Таганрога. В этом тексте ещё нет ни этнографической конкретики, ни топонимической привязки к Греческой улице или Итальянскому переулку, но уже есть главное: море перестаёт быть фоном имперских амбиций и становится собеседником, чья «мысль» ускользает, но чей «рёв» требует быть услышанным. Этот слух, обращённый к стихии – формальный и смысловой исток, из которого через полтора столетия вырастут приазовские сонеты. В конечном счёте книга «Азовский альбом» есть не что иное, как многоголосый ответ на вопрос Щербины о том, «о чём ревут их вопли вековые», ответ, данный уже не одним голосом, а хором культур, населявших и населяющих этот маленький, но вместительный город на берегу мелкого, но исторически переполненного моря.


Николай ЩЕРБИНА (1821-1869)

К МОРЮ

С какою радостью я свиделся с тобою,
О зеркало небес, наш исполин земной!
Какою-то высокою мечтою
Я воскрылен, когда ты предо мной.

Я трепещу, когда, валы вздымая,
Ты восстаёшь кичливо до небес
И, облака волнами подпирая,
Шумишь, как вихрь, волнуешься, как лес.

Твой грозный шум, могучее стенанье
И буйное зыбучих волн плесканье
И жемчугом, и думою кипят.
О, если б знать мне мысль твою, стихия,
Что волны мне так шумно говорят,
О чём ревут их вопли вековые!

1837


Рецензии