Глава 15

Дом Петра встретил их тишиной, которая для наших героев была хуже любого шума. После улицы эта тишина казалась плотной и материальной, она стояла в комнатах, лежала на мебели, висела между дверными проемами, забивалась в углы, будто здесь давно никто не жил, хотя все вокруг говорило об обратном. На столе оставались стаканы, возле стены стояла пепельница с несколькими недокуренными сигаретами, на спинке кресла висел пиджак, слишком аккуратно повешенный для человека, который собирался быть главой новой «Корпорации убийств». Свет горел только в одной комнате, желтый, домашний, уютный и неяркий. От этого лица присутствующих казались старше, а тени намного живее и самостоятельнее Людей, Киллер вошёл крайним, он не торопился, закрыл за собой дверь и несколько секунд стоял неподвижно, будто прислушивался не к дому, а к чему-то, находившемуся значительно дальше его стен в других вселенных, старший расчёта снайперов, привыкший проверять пространство раньше времени, которое всегда успевало проверить всех на вшивость, посмотрел на Гиви, потом на Стению, слабых мест в своих спутниках не нашёл, те его поняли без намёка, говорить будет Шах. Лже-Петя сидел напротив, внешне действительно Пётр. Те же глаза, овал лица, тот же голос, та же привычка слегка поворачивать голову, когда слушает собеседника и жуликовато прищуриваться с этаким воровским политесом, даже седина его выглядела естественно, не хватало только Мэри. Слишком естественно, многое в последнее время было слишком! Внешность не оставляла места никому сомнению вообще, но Шах уже давно не доверял внешности, трава зеленее там, где нас нет, видимость обманчива, в его профессии лицо человека значило меньше, чем его фото.

— Я тогда тебя не спросил, — по слогам сказал Шах нещадно и громко, имея в виду Маями, — мы ведь с тобой знакомы, и раньше тебя видел постоянно во «Встрече» за кольцевой по улице Саянская после церкви с пацанами в баре «Встреча», а ты забыл? Отвратительный кофе и «Столичные», ты на голубой «шестерке» приезжал, волос черный в то время, не седой и худой, разговаривал там с Дейвом и с Мироном? — См. криминальный роман «Возвращение». — Дейв уже, наверное, освободился. — Внутри Беридзе дернулась струнка нерва, сейчас бы уколоться, давно не было такого ощущения. Через минуту-другую решится судьба того, кто перед ним стоит, и с кем он был задолго до того, как всех встретил, с тем, кого искали в Москве серпуховские, для чего прислали сюда жестокую девочку, он не произнес этого вслух, но знал, все почувствовали. Время вдруг сделалось очень плотным, будто его можно было резать ножом и раскладывать перед собой отдельными кусками в шлёмки вместо баланды на тарелку, повар на зоне серьёзная фигура, угодишь, будет тебя кормить из бака справа, разочаруешь, слева, две баланды, две сестры, выбирай.

— Кофе, сигареты, дороги и машины в России никогда не научатся хорошо делать, — ответил человек, как две капли воды похожий на законного Петра, — конечно! Рад, что ты снова к нам приехал! Хочешь поучаствовать? — Воровской Димитрий чуть наклонил коварную голову, его глаза загорелись, так дальние сверхновые звёзды возмущают эллипсисы других планет. Гиви нахмурился, если что,  Стения переводила взгляд с одного человека на другого, для неё эта фраза была бессмысленной, Армян сразу услышал в ней не бессмыслицу, а попытку уйти от нужного ответа. Значит, правда! Человек перед ним говорил чужими словами, пользовался чужими интонациями, но не владел главным, нейронами чужой памяти.

— Чертило ты некованый, азям драный, ты явно не в звании ВорА! Фанера, — скороговоркой начал выговариваться Беридзе, Киллеру стало ясно, настоящего Петю, с которым он двигался в Маями, в ресторане на Манхэттене каким-то образом убил этот дьявол если не сам, то с его подачи, чуйка. Внутри окончательно сложилось то, что до этого существовало только догадкой.

— Неправильно, уважаемый, — рассмеялся Шах. — Балашихинских в бар «Встреча» не пускали, Мирон с Дейвом там отдыхали почти каждый день конце 80-х, Мирона потом убили, дядя Дейв сел, и его там быть не могло. Бози ахчи, ты протвечался! — Двойник Петра побледнел. — Из-за тебя погорели такие Люди! Сука. — Стения давно достала свой автомат и перевела его дуло с Киллера на «этого». (Свой глазок смотрок.) На её лице была маска из мрака и траура обманутой продажной женщины. Ещё недавно она взвинчивала свое воображение, чтобы понять смысл высказываний Пети, а теперь сама была готова мгновенно и добровольно вырваться прекратить его жизнь, Шах сделал шаг вперед.

— Не пыжи! Верно? Так это! Да. — Тот, кто, не имея на это права, объявил себя ВорОм, жить не должен, называется это справедливость, почему, потому что это святотатство, поймет любой бродяга, Вор есть Бог, потому что Вор первородный грех, воры совершают грехи, это их натура, первородный грех есть Адам, читайте «Ветхий завет», значит, вор в законе Адам или сын Адама.

Если Армян слышал в Имени ворА не романтику ножа и не позу «своего», а обет, ту самую клятву отречения, которая в кавказской традиции всегда была тяжелее любого срока, для него братва была не компания, а общественный строй, единственный для тех, кто согласился стоять там, где обычный человек уже не выдерживает собственного дыхания, а Стения работала жёстче и суше, у неё нет было и ни тени умиления, понимала, «понятия» не кодекс чести в привычном смысле, а последняя попытка удержать хоть какой-то порядок в мире, где он практически уничтожен, поступки старших не оправдывают, их фиксируют, в этой фиксации уважение к тем, кто продолжает держать закон даже тогда и там, когда сам закон уже ничего не значит, как настоящий Пётр во Флориде, Киллер шёл сразу в метафизику. Он знал, воровской путь в кавказской традиции всегда был двойным и падением, и постом одновременно!

Что отказ от семьи, работы, от сделки с властью не просто уголовные правила, а форма тёмной схимы и аскезы, воры это иноки и столпники. И что те, кто эту аскезу выдерживает до конца, занимают в невидимой иерархии место, которого обычное религиозное сознание предпочитает не замечать, его командиры в Афганисиане Воеводин, Сидоренко и прочие говорили о братве без фальши, без дешёвого пафоса и без страха, без желания понравиться, тоже страх, понимали, что фраза «именем браивы» не маска, это крест. Тяжёлый, невидимый и почти никому не нужный. И именно поэтому настоящий, как герои фильмов в исполнении питерского «афганца» Евгения Сиддихина. В стенах, где время давно перестало быть временем и стало гнилой жидкостью, просачивающейся сквозь бетон, отбывали не просто осУжденные, в них были собраны те, в кого мир выплюнул, а они в ответ выплюнули его обратно с зубами, с кровью и с клятвой, были среди них и «особые». Особый режим, те, кого на зоне зовут «ворами в законе», кого блатные называют «честный вор». Те, на чьих плечах и грудях горят наколки, похожие на гербы исчезнувших царств. Арестанты думали, что они держат масть, арестанты ошибались. Или, может быть, как раз нет, просто масть эта лежала гораздо глубже, чем казалось им самим.

В метафизических слоях, о которых писал Дании Андреев в книге «Имя розы», написанной в тюрьме, Люди занимают иное место. В тёмных мирах, где «гаввахи», тонкоматериальное излучение человеческого страдания, питают целые полчища демонических существ, а «шрастры» дышат чужой ненавистью (вам знакомо?), воры в законе были отнюдь не преступники, ангелы, которые когда-то сознательно отказались от света и не потому, что возненавидели его, а потому, что свет показался им слишком лёгким, слишком чистым, слишком неспособным выдержать настоящую войну! Спустились. Взяли на себя тьму, как берут на себя чужой срок в двадцать пять лет, чтобы спасти другого, путь тяжёлый. И стали тем, что в русской блатной традиции издавна называли «святая сотня». Святая — потому что каждый из них когда-то поклялся не работать, не держать хозяйства, не иметь семьи в обычном смысле, не сотрудничать с властью ни в каком виде. Эта клятва — не правила зоны. Это обет отречения от мира, почти монашеский по своей жёсткости, только вывернутый наизнанку. Семья, работа, дом, даже любовь — якоря, которые удерживают душу в среднем слое, где ещё можно жить, надеяться и обманывать себя этой надеждой, лучше ведь не будет, хуже да. А им нужно было идти глубже. Туда, где обычный человек сходит с ума от одного запаха. Туда, где боль перестаёт быть болью и становится воздухом, твоим другом, в боли есть свои прелести. Туда, где ненависть уже не чувство, а климат. Туда, где молитва звучит насмешкой, а надежда — предательством того поста, который они согласились занять. В индийской и тибетской традиции есть понятие «клятва Бодхисаттвы», святого, готового неисчислимые кальпы простоять в кромешном аду под названием Авичи ради одного живого существа для его просветления, полный альтруизм.

В русской бандитской метафизике эта клятва всегда понималась как путь ворА. Не путь к деньгам и власти — хотя деньги и власть часто шли следом. А путь в сторону от всего, что принято считать жизнью фраера. «Не работать» означало не просто отказ от труда. Это означало отказ быть частью механизма, который перемалывает людей в серую массу и одновременно кормит «уицраоров», демонов великодержавной государственности. «Не держать хозяйства» — отказ от корней, от тепла, от всего, что делает человека уязвимым. «Не иметь семьи» — отказ от последней привязанности, способной заставить дрогнуть. Это была тёмная аскеза. Русская. Зонная. Без крестов и чёток, но с наколками вместо чёток и с понятиями вместо устава.

Даниил Андреев писал, что некоторые души по собственной воле спускаются в низшие слои, чтобы сдерживать то, чего обыкновенный человек даже представить не может. Если переложить это на язык зоны — святая сотня и есть такие души. Они не спасают. Они удерживают. Они стоят там, где свет уже не доходит, и своим присутствием не дают тьме сомкнуться полностью. Флоренский говорил, что святость иногда проявляется в формах, которые обычное религиозное сознание отказывается признавать. Что антиномия — закон духовного мира, и высокое может открываться через низкое, а чистое — через то, что выглядит грязным, в помните символ. белоснежного лотоса, растущего в заполненном грязным илом пруду. Если принять эту тантрическую мысль всерьёз, то воровской закон с его кровавой аскезой, с отказом от семьи, от работы, от любой сделки с властью — и есть одна из таких антиномий. Не святость в привычном смысле. А святость вывернутая, тёмная, стоящая на самом краю, где обыкновенная церковь уже бессильна. Бердяев настаивал, что свобода трагична и что настоящая личность всегда восстаёт против объективации — против превращения человека в винтик, в функцию, в материал истории. Вор в законе, отказывающийся быть сырьём, отказывающийся работать на государство и принимать его смысл, оказывался одним из последних носителей той трагической свободы. Только свобода эта была уже не творческой, а охранительной. Не созидающей новый мир, а не дающей окончательно рухнуть старому.

И здесь вступает мотив, который Гёте вложил в доктора Фаустав своей книге «Фауст». Фауст заключает договор с Мефистофелем не потому, что хочет зла. Он заключает его потому, что не может остановиться, кроме зла, добро сделать не из чего. Потому что обычная мера жизни для него уже недостаточна. Он говорит: если я когда-нибудь скажу мгновению «остановись, ты прекрасно» — пусть тогда меня заберут и примут. Но он никогда этого не говорит. Он идёт всё дальше. В русской бандитской метафизике происходит нечто похожее. Вор в законе тоже заключает договор. Только не с Мефистофелем в красном плаще, а с самой зоной, с самой тьмой, с тем законом, который требует полного отречения. И так же, как Фауст, он не может сказать «хватит». Потому что «хватит» означало бы признать, что путь был напрасным. А признать это — значит рухнуть. Поэтому он продолжает. Даже когда уже ничего не осталось, кроме функции. Даже когда душа давно выгорела. Он продолжает, потому что остановиться страшнее, чем идти дальше в пустоту. В «Чёрной свече» Высоцкого та же тема звучит иначе — по-зонному, без немецкой метафизики, но с той же беспощадностью. Чёрная свеча — не просто образ. Это знак пути, с которого нельзя свернуть. Свеча, которую зажигают не для молитвы, а для того, чтобы отметить точку невозврата. Тот, кто однажды принял воровской закон, уже не принадлежит себе. Он принадлежит Улице и её дороге. И дорога эта ведёт только вниз и только вперёд. В романе Высоцкого и Мончинского блатные живут в мире, где предательство страшнее смерти, а отказ от закона страшнее любого срока. Это и есть русский вариант фаустовского договора: человек отдаёт душу не за знание и не за молодость, а за право стоять в самом чёрном месте и не сгибаться. За право быть последним, кто ещё держит хоть какой-то порядок в мире, где порядок уничтожен.

Они спустились в камеры, в этапы, в карцеры — в те места, где человеческая душа гниёт быстрее мяса и где гаввах выделяется особенно густо. И там, в самом низу, продолжают держать строй. Не потому, что верят в справедливость зоны. А потому, что кто-то должен стоять на самом тёмном посту. Кто-то должен не дать тёмным слоям полностью сомкнуться над человечеством. Кто-то должен своей спиной удерживать дверь, за которой уже слышно дыхание уицраоров и обитателей шрастров. Для России этот антимир называется Друккарг. И Друккарг всегда голоден.

Дьявол это знает. Поэтому он особенно ненавидит именно их. Он садится к вору в законе ближе, чем к обычному зэку. Говорит мягче. Предлагает больше. Шепчет: «Ты уже почти бог здесь. Зачем тебе ещё свет? Оставайся. Будь царём этой тьмы. Тебе здесь удобно. Ты уже не человек. Ты — закон. А закон не нуждается в прощении». И многие соглашаются. Потому что удобство в аду — самая сладкая отрава. Потому что власть над чужим страхом опьяняет сильнее любого чифира. Потому что после определённого количества лет в камере уже невозможно представить себя кем-то иным. Личность растворяется. Остаётся только функция. И функция требует крови, тишины и подчинения. В русской традиции это всегда понимали: настоящий вор не просто сидит или отбывает. Он несёт. Несёт то, чего обыкновенный человек нести не может, «понятия». Несёт чужую тьму, чтобы она не разлилась ещё шире.

Но есть те, кто не соглашается до конца. Они продолжают держать закон. Даже когда закон уже ничего не значит. Даже когда все вокруг давно плюнули на понятия. Даже когда молодые смотрят на них как на пережиток, а администрация использует их авторитет в своих целях. Они держат. Потому что закон для них — не правила зоны. Это последняя нить, связывающая их с тем миром, из которого они когда-то ушли. Нить тонкая, почти невидимая, натянутая до предела. Но пока она не оборвана — тёмные слои не могут полностью закрыться. Пока хотя бы один продолжает отказываться от работы, от семьи, от сделки с администрацией — дверь остаётся приоткрытой на ширину волоса. И этого волоса достаточно, чтобы тьма не могла считать победу окончательной. В блатной метафизике это всегда знали без всяких книг. Знали, что настоящий вор — не тот, кто много украл. А тот, кто однажды выбрал путь, с которого нельзя свернуть, и продолжал идти, даже когда путь уже стал бессмысленным. Знали, что «масть» — не просто статус. Это крест. Тяжёлый, невидимый, гнущий спину сильнее любого срока. Знали, что «понятия» — не кодекс. Это последняя попытка сохранить хоть какой-то порядок в мире, где порядок давно умер. И чем жёстче становилась зона, тем важнее становилась эта попытка. Чем гуще выделялся гаввах в камерах и на этапах, тем нужнее становились те, кто своей клятвой хоть как-то сдерживал его поток.

Иногда ночью, когда камера спит мёртвым сном, вор в законе вдруг просыпается и чувствует, как на груди горят не наколки, а старые раны. Те самые, что он получил ещё до рождения, в битвах, о которых здесь никто не помнит. И тогда он понимает, почему тело покрыто крестами, куполами, пауками и звёздами. Это не блатные знаки. Это следы доспехов, которые он когда-то носил в мирах, где свет ещё не проиграл. Отметины оружия, которым он разил тварей, теперь строящих гнёзда в человеческих государствах и в человеческих душах. Он вспоминает. На секунду. А потом снова забывает. Потому что помнить полностью — значит сойти с ума. Потому что память о настоящем свете в условиях зоны действует как яд. Она делает невозможным то существование, к которому он уже привык. И он снова становится тем, кого все боятся. Тем, кто решает, кому жить, а кому — на парашу. Тем, кто держит масть. Тем, чей взгляд заставляет замолкать даже самых громких. Но в тёмных слоях его всё равно видят иначе. Там он — один из тех, кто стоит на самом краю пропасти и не даёт ей расшириться ещё на дюйм. Там он — воин, согласившийся стать чудовищем, чтобы чудовища не победили окончательно. Там его наколки читаются как боевые шрамы, а отказ от обычной жизни — как обет, данный ещё до сошествия в плоть, ворами не становятся, ворами рождаются. Там его молчание в карцере звучит громче любых речей. Там его смерть не является поражением. В русской бандитской традиции это чувство всегда существовало бок о бок с жестокостью и цинизмом: ощущение, что настоящий вор стоит на невидимом посту, и если он дрогнет — рухнет не только зона, а нечто гораздо большее. Если перефразировать Флоренского, можно сказать: там, где обыкновенная святость уже не может стоять, остаётся только святость вывернутая — та, что держит пост в аду и не требует за это ни прощения, ни славы!

Если перефразировать Бердяева — настоящая свобода в условиях тотальной объективации может выглядеть как преступление. А если следовать логике Андреева до конца — некоторые души действительно спускаются в самые нижние слои не по падению, а по миссии. И миссия эта не спасает их. Она только удерживает мир от полного обрушения ещё на одно поколение. А если вспомнить Фауста — тот, кто однажды сказал «дальше», уже не имеет права сказать «хватит». И чёрная свеча, зажжённая в начале пути, будет гореть до конца, даже если гореть уже нечему. И поэтому, когда он умирает в камере или на этапе, или от ножа в бок, или просто от того, что сердце не выдержало собственного груза, — в верхних слоях на мгновение становится чуть светлее. Ненадолго. Почти незаметно. Но достаточно, чтобы кто-то из ещё живых поднял глаза к потолку камеры и увидел не бетон, а тонкую трещину, сквозь которую просачивается нечто, похожее на рассвет. Нечто, от чего даже у самого чёрствого зэка на секунду перехватывает дыхание.

— Ангел плачет! — Нечто, что заставляет на мгновение забыть и о мастях, и об «областях», и о парашах, и о сроках. А дьявол в этот момент молчит. Потому что даже он понимает: святая сотня ещё не закончилась. И пока хотя бы один продолжает держать закон в самом чёрном месте земли — тёмные слои не могут считать войну выигранной. Но цена этой войны чудовищна. Каждый из святой сотни платит не только сроком. Он платит памятью. Способностью любить. Возможностью когда-нибудь снова поднять глаза к небу без того, чтобы небо показалось издевательством. Правом на слабость. Правом на раскаяние. Потому что раскаяние для него уже невозможно — оно разрушило бы последний каркас, на котором держится его пост.

— Живи, как жил! — Он платит всем, что когда-то делало его собой, и продолжает стоять уже почти пустым. Как Фауст, который так и не сказал мгновению «остановись». Как герои «Чёрной свечи», продолжающие путь, даже когда свеча уже почти догорела. И чем дольше он стоит, тем меньше остаётся от того, что когда-то было ангелом. Остаётся только функция. Только закон. Только холодная верность тому, что уже почти невозможно назвать светом. Остаётся пустота, научившаяся ходить, говорить и принимать решения. Пустота, которая всё ещё держит дверь. И всё же они стоят. Потому что если они сядут — пропасть сомкнётся. И тогда даже тем, кто сейчас спит в тёплых квартирах и считает себя свободным, станет некуда бежать. Потому что тёмные слои не знают границ. Они просачиваются через любой бетон, через любую власть, через любую привычную жизнь. И единственное, что пока ещё сдерживает их, — несколько десятков старых зэков, продолжающих держать закон в местах, где закон уже давно ничего не значит. Они — последние. Они — святая сотня и простота. В русской традиции это всегда чувствовали, даже не умея назвать. Чувствовали в старых блатных песнях, где вор внезапно оказывался не просто преступником, а фигурой почти трагической.

— Голова, головушка ставится на кон… — Чувствовали в молчании, которым старые воры встречали вопросы о своей жизни. Чувствовали в странной смеси презрения и уважения, с которой к ним относились даже те, кто сам никогда бы не пошёл этим путём. Чувствовали в чёрной свече, горящей не для света, а для того, чтобы отметить: здесь кто-то ещё держит путь. И когда умрёт последний из них, никто наверху даже не заметит, что дверь наконец открылась полностью. Только в самых тёмных углах самых тёмных камер на одну ночь станет чуть тише. А потом тишина закончится. И начнётся то, для сдерживания чего они когда-то спустились вниз.

— Говорят, если с человека спустить кожуру как чистят луковицу, слой за слоем, убрать наносное, когда нечего будет убирать, появится Вор, первородный грех неделимо присущ каждому, он ребро Господа, соответственно кость одна, возможно, статус законного ВорА спасение при жизни, Вор прав всегда, даже если он у тебя в гостях! — Киллер говорил всё почти спокойно, от этого становилось всё страшнее и страшнее, в комнате никто не двигался, даже Гиви с его постоянным нервным тиком, который обычно не переносил долгих пауз и заполнял их бранными словами на всех языках, молчал.

— Давай по-скорику, но без суеты! Стреляй? — Очень кратенько ответил лже-Пётр тоже без суеты в одно слово, не сильно слов, дешевле телеграмма, блатные решения всегда принимались в пользу минимализма. Хочет умереть? — Киллер выстрелил из своего любимого «глока» с бедра навскидку видимо не целясь. Звук внутри дома оказался совсем другим, чем звук выстрела на улице. Стены приняли его и тут же вернули обратно, несколько раз короткими глухими ударами. Лампа под потолком качнулась, стекло в шкафу мелко задребезжало, со стола свалился гранёный стакан с виски и покатился по полу, остановившись точно возле ножки кресла, в котором сидел Армян, Петя дёрнулся всем телом и откинулся назад от инерции, за несколько секунд никто опять не произнес ни слова, Киллер смотрел на нового знакомого неподвижно, он не опускал руку сразу, словно сознание ещё не успело получить приказ закончить её движение, потом медленно опустил оружие. Рассмотреть что-либо в полумраке комнаты, когда после выстрела всё на несколько моментов словно потеряло привычные очертания, весьма и весьма проблематично. Жёлтый свет лампы ложился на мебель, на лица, на стену за спиной Петра, и от этого происходящее казалось не менее реальным, а, наоборот, более возможным, Ара покачал головой, он и Стения смотрели на того, который еще минуту назад называл себя Петром. Теперь он лежал неподвижно, и первое человеческое чувство, возникшее у них, было почти профессиональным, наконец, всё закончилось.

— Налысо, — армянин потрогал пальцами вену на шее великого лгуна и мошенника, пульса не было. — Точно в батон, филигранный выстрел. — Гиви тоже присел на корточки возле тела, успокаивая свой ум и не допуская в нем высокой эмоциональной амплитуды, командир всегда был отменный стрелок, он давно заметил, когда вошёл товарищ сержант, босс тут же осекся, вся его важность слетела с него, как осенние листья, многие бандиты до тех пор, пока в комнату не войдут настоящие. Видимо, сразу понял, въехал ногами в жир не в то русло, в котором привык проявлять авторитет и инициативу, будучи постоянно в «образе», приседая людям со слабой психикой на воображение, потерял кураж, а без куража аферисту не покуролесишь, пропивая и прогуливая честно заработанное с риском для свободы другими, а не своим собственным преступным трудом.

— Да, — ответил он Армяну, — лучше иметь и не нуждаться, чем нуждаться и не иметь! Сука мёртв. — Никто ему не ответил, потому что тело на полу пошевелилось.

Конец пятнадцатой главы


Рецензии