Глава 17

На самом деле прочитать «Книгу Сумерек» нельзя, это не обычная книга,  чего не знал ни великий философ Лосев, ни Студент, ни даже и Шах: в письменной форме ее нет, книга эманаций. «Книга Сумерек» появляется в сознании того, перед кем должна и уходит из него, когда надо, иначе как слепой Гомер написал свою «Илиаду», глаза ему были не нужны, смотрел в «Книгу сумерек», в которой появлялись, сверкая и стремительно исчезая, бесценные строки его самого крутого в истории человечества гекзаметра. «Книга» путешествует, но не передается от одного к другому, которые за нее ответственны, авторы ее боги. Вернее, ишний коллективный разум, который и воплощен в форме этой «книги», рассказывают такую историю. Один раз Гораций пришел к своему учителю с редкими греческими стихами, написанными особым, ныне уже почти исчезнувшим стилем, «асклепиадовым метром», логаэдами с «басой» или анакрузой, особыми безударными слогами перед первым метрическим в первой стопе традиционного греческого стиха. Сложный метр, образуемый двумя «колами», первая из стопы хорея, потом дактиля, снова хорея с каталектическим окончанием в финале, второй дактиля, потом хорея, одиннадцатисложник, иногда так писал Вячеслав Иванов, обращая по необходимости первые две стопы в анапест, ничего не поделаешь, ипостасировал, слова там были тоже очень редкими, лексика. Учитель, который никогда не слышал подобный текст, улыбнулся и, смотря в пустоту прямо перед собой, внезапно начал его читать еще быстрее и громче, чем Гораций! Начиная раньше него, как будто читая стихотворение из воздуха, кроме того, великий поэт, зная, что у учителя такого текста быть не может, от себя туда добавил, о чем ему указали, он был реально в шоке, наставник владел, к нему пришла «Книга сумерек»! Только у нее есть ответы на все… Вот почему Тахо Годи, последняя жена философа Лосева, о котором автор писал в трилогии «Профессор», заглянув в секретную тетрадь своего мужа, которую тот начал в 90 лет, ничего там не нашла! Бело-синие пустые клеточки ученической бумаги, посвященный бы увидал там такое, поймал разбег… Соломоноподобный и безызбежный суд внеземной братвы над каким-нибудь космическим Вором, говорят, что «Книга Сумерек» даже сложнее конституции США, многие места в ней намеренно не ясны, тайные иногда на поверхности, перемешаны с явными тоже специально, раз, и наткнулся, кроме того от нее можно все время получать советы, некоторые говорят, что таких книг несколько.

Любая идея для своего рождения в искусстве, задача которого отразить это самое «прекрасное», требует не формулировки, а образа, то есть такой формы, которая несла бы в себе мысль, облеченную в чувства, вне  чувств никакого искусства  нет. Чувство это именно то, что писатель хочет передать читателю из души в душу. Березка, описанная без ощущения ее трогательного образа, кудрявая, будет обыкновенным сочетанием ствола, ветвей и листьев, явлением ботаники, а не живописи, описание битвы под Бородином без передачи эпохальности этой битвы будет  информацией, криминал ней роман без драм своих героев банальным уголовным делом, и то сколько в чистосердечных признаниях эмоции, а листы порой пропитаны совсем не бумажной кровью! Самое главное в любой прозе интонация, настроение, а оно целиком зависит от формы, в которой оно раскрыто, наслаждение искусством доступно только художественно образованным. Все люди поэты, если говорить в философском смысле, однако в реальном тесном это человек, владеющий «стихом». Технология стиха входит в систему художественного образования, уровень, за которым начинается искусство высшего пилотажа, почти не поддается изложению, как писал о себе Эдгар По, иногда ловит мыслеформы, передается от учителя к ученику не в словах, а вне слов подобно светильнику от сердца к сердцу всей своей атмосферой, есть в этой технике и азбука. Об этой азбуке автор и собирался рассказать читателю на основе своего собственного, более чем сорокалетнего стажа, но не в поэзии, а только в криминальном мире. У каждого бывшего профессионального преступника с течением времени откристаллизовывается свое особое отношение к криминалу в целом и к любой его отрасли в частности, которое не субъективным быть не может, ибо исходит из его личного преступного отрицательного опыта, который дается трудно, в этом недостаток, но — в этом же и достоинство всего, пережитого и осмысленного  не теоретиком, а поэтом тюрем, живописцем зон и бытописателем страданий. Субъективность тем более неизбежна, что воровская жизнь наука не точная, а может быть, и вовсе не совсем точная наука. Ничего общеобязательного в преступной «работе» нет, все твое, задача поставлена, выполняй, действуй, ибо, как только вы заявите в правоохранительные органы на действующих бродяг, непременно явится правоохранительный новатор, который шагами командора пройдет по вашим и ишним трупам за своими заездами, даже если вы сами бывшие сотрудники, а народный судья, базируясь на его расследовании, создаст такие шедевры, построенные вопреки всем государственным и блатным правилам, не под силу ни одному Виктору Гюго, станете отверженным. И тем не менее, как все в человеческой культуре, новое в воровском или правоохранительном исходит из опыта прошлых поколений, и этот опыт надо знать даже при самой субъективной оценке того или другого опера, бандита или судьи. Шаги командоров от судебной системы в нашей стране, да и других прочих не мистика, а живая жизнь и знамение той или иной эпохи. Невежда не бывает новатором, он работает «по-новому» не потому, что отвергает старое, а потому, что элементарно  не знает его, позор дилетантам. При первом же затруднении, в котором старое могло бы выручить незадачливого грабителя или постового в патруле, опускает руки и не видит другого выхода, кроме убийства или самоубийства, так заканчивают свою жизнь «кухонные боксеры», до хруста неудобно писать такие слова, а необходимо. Борьба между этими стихиями «казаки-разбойники»  длилась в России с переменным успехом свыше двух столетий, она не закончилась и в наши годы, жизнь заставила обе стихии существовать бок о бок, по словам грузинских воров, точно Арагва и Кура,  несутся не сливаясь, но рядом в «общем», то есть русле бандитско-полицейского бытия, одновременно являющегося и их смыслополаганием, ВорЫ и менты сами себе довлеют, служат своей собственной природе, не подчиняются никому и отказываются служить, свободные художники.  Все правительства временные, президенты приходят и уходят, нации поднимаются к процветанию и исчезают в никуда, как  хазары, но власть кого-то над кем-то остается, принадлежит она тем, кто первым начинает формировать в свою пользу хаос и беспорядок прежде, чем остальные начинают понимать, что они присутствуют, в девяностые власть принадлежала именно этим двум социальным группам, вернее, одной, разным сторонам медали. Потом так оставалось еще одно десятилетие.

Осмотрительнее признать, чтобы быть поэтом, не нужно обладать поэтическим даром, иметь призвание к поэзии, у всякого мысли облекаются в поэтические образы, которые не всякий способен выразить ярко и картинно, и музыкально, это другое дело, обладающий этой способностью,, чувствующий в своей душе «поэтическую- кость», не способен выражать мысли свои в музыкальных образах, и только, , не может «быть стихотворцем»,  не умеет «писать стихи» в тесном смысле этого слова: не знает законов и форм стихосложения,  как сказать, тонкостей проведения правильной воровской сходки, для этого нужно читать других поэтов или общаться с разными Людьми. Не для того, что ы им подражать по содержанию или совершать различные преступления, а эстетически развиться, и поэту, и авторитету во всем нужен вкус, должны быть «на стиле», «в образе», выработать себе направление как Манерный, манеру, именно за это его так и звали все, их имел, которые должны быть оригинальны, по меньшей мере оригинальны, второй Василии Бриллиант никому не понравится. В поэзии или криминальном мире надо быть первым, совсем Людей без слуха не бывает.

Хороший автор, тем более метрически состоятельный поэт может соделать возможночувственными понятия отвлеченные, научился этому в молчаливых разговорах с предшественниками, на самом деле сказать, у него мягкое сердце, чуждое всякой суровости и жестокости, подобно младенцу, утешающемуся всем приятным до некого высокого исступления. Если вы читаете наш роман явно, неприкровенно умонераздельным, и он еще не принес вам никакой пользы, а все остроумные открытия автора служат токмо пищею вашей суетности, не пригодные ни для какому полезному в вашей жизни употреблению, это нормально, в этом предприятии успеть трудно, поелику множество других господствующих в нас чувствований продолжают противу того, упорно и настойчиво продвигайтесь в надежде, что время и ваше тщание впредь непременно покажут вам оную. Познание кого-то или чего-то есть познание их нравов, оно столь же трудно, сколь же и необходимо… Прекрасное зрелище извивающейся по мрачному ночному небу страшной молнии сопряжено со страхом грозящей смертельной опасности! В большей части людей сей страх подавляет ишнее удовольствие, какое быстрый и лучистый и излучистый блеск сего небесного огня доставляет хладнокровному наблюдателю сего естества, для него молния есть нечто приятное по крайней мере, так же и с убийствами, есть такие, что этим наслаждаются. Честно говоря, в стихах позиционно неупорядоченная синафия, которая используется для передачи эмоционально насыщенной речи, особенно заметна тогда, когда приводит к сбою, дроблению или варьированию силлабического ритма, почитайте спартанского поэта-воина Каллина, вы увидите. Как известно, слово «истина» ни с чем не рифмуется, понял еще Брюсов, Александр Блок показал, что за пределами силлабо-тоники находится не хаос, а такой же космос, как и в традиционных границах, а Борис Пастернак начал рифмовать не гласные, а согласные, шепелявить, что вполне в духе грузинских поэтов, где, как известно, вор в законе есть в каждом Дворе. Характер воров в законе спокойный, хотя и двойственный, иные мрежи, каждый глоссатор и талмудист из последних китежан, ключами надзвездного Рима братских понятий окаждают сердца братвы черным фимиамом своих молитв, они знают, что наша жизнь это огромный верлибр в позднем предхиросимье, где организующую роль играет мысль, переходящая в тот или иной образ, а действительно стильной может быть только хореическая глосса, как у Вадима Гарднера, и плох тот сонет, который требует каких-либо комментариев. Нарушая свои «понятия», любой вор или авторитет, даже если и замечал, что их нарушает, мог бы оправдаться тем, что ситуация выше правил, и не понимал того, что ситуация тут ни при чем, раз и навсегда определенные правила криминальной жизни как в четырехстопном ямбе последний восьмой четный слог, и если его не укрепить ударением, то дальше, как говорится, отступать некуда, на любую переакцентуацию строжайший запрет, а отступает он от одних правил, строго следуя другим, которых не осознает, но которые неукоснительно соблюдает, так произошла в те баснословные года «война сук и воров». Удобопреклонный ко всему красивому,  Андрей Манерный часто впадал в искусственность и манерность, обращаясь в своих словах в мишурные блестки собственного звука, назначить ему предел между тем или другим кроме ВорА никто не мог, что касается до «выражений», рассмотрите слово Человека, изъясняющего «понятия» во время сильного действия своих чувств в его душе, это и есть тот подлинник, с которого писатель должен снимать верный список. Слова настоящего криминального лидера кратки, но исполнены великими ощущениями и истинами, изъяснения жарки, выражения сильны, речения многозначащи, при всем притом, автор повторяет, речь не многословна. А сие все от того, что не естественно , чтобы Человек, так сказать объятый страстью к постоянному совершению преступлений, мог слишком много думать и говорить плодовито, но пространно, «катать вату», оставим это плохим политикам, пока так, более конкретно автор предложит об этом в своем месте, так называемое становление авторитетом выполнение комплекса криминальных задач, решение которых может быть и не бесспорным, кто-то скажет:

— Кто при всем этом присутствовал, — не только делал, — надо поотбивать им всем головы!

Когда внутренняя полиция МГУ завезла на Студента дело, произошло ещё одно очень важное событие, за свои стихи он получил Пастернаковскую премию, произошло это почти одновременно. Оказалось, от Бориса Леонидовича его отделяло всего одно рукопожатие, однако, рукопожатие самого Андрея Вознесенского. Эту руку он запомнил на всю жизнь, большая, белая, уже поджатая внутрь самой себя кисть золотоискателя на покое, где-нибудь близ собственной виллы в окрестностях мыса Канаверал, штат Флорида или даже в самом Форте Лодердейл, месте проживания местной литературной элиты, где сто долларов платят за килограмм лука в магазине, украшенная массивными золотыми часами, швейцарскими по виду. Дело было в апрельском Останкино, только встряхнувшемся от кошмарного сна своей осады во время путча, здание брало ГРУ, как сказал Бате Бита, постреляли, и ещё порядком хаотичном, возможно, где-то рядом в районе знаменитого ресторана «Твин Пикс» или проспекта Мира все еще прятались баркашовцы. Накануне в Бетховенском зале Большого во второй раз вручали Пастернаковскую премию, одну из первых именных в России, и секретарь премии Марина, смущённо улыбаясь, произнесла:

— А значки у него, и сколько он взял с собой, неизвестно. — Имея в виду именно Вознесенского, понятное дело, прийти туда наш герой не мог, мгновенно стал на «матрасах», как говорили в Америке итальянцы, перешел на нелегальное положение, а говоря по-русски, начал бегать. Кому охота год сидеть без суда и следствия на подвалах на Ленинских горах, пусть и вид со смотровой площадки «Университета» такой хороший, дача Косыгина, дом Михаила Сергеевича и съемная вилла самого могущественного криминального армянского авторитета того времени Сержа Джелавяна, битком набитая импортным автоматическим орудием, охрана борцы, по Арбату Джелавян ходил по-хозяйски, не пугаясь встречи даже с Отари Квантришвили.  Вечером Студент позвонил Наташе Ставропольской, члену жюри этой самой премии , надумавшему дать ему «отличие» в номинации «На ранних дорогах» за вторую книгу его стихотворений «Люберцы» и сказал, что готов отдать премиальный конверт с деньгами ради значка ей в качестве гуманитарной помощи преподавателям кафедры русского языка и литературы Московского университета, так как в деньгах лично не нуждается. Это была правда, недавно они с Кастрюлей и Головой поставили бандитские автомойки в Подмосковье именем братвы, приносившие учредителям от трехсот до пятисот долларов США в день.

— Ты, это самое, Наташ, бабки возьми, да, значок мне надо! В качалке показать Зайцу и Архипу, товарищам.

— Яволь, — ответила давняя поклонница Рейха. — Поменяю на дойчемарки,  Тане передай! — Таня с Галей по очереди возили Студенту на «кукушку» еду, явочную хату, где он укрывался от полиции нравов Университета, на следующий день Таня дала ему телефон Вознесенских, когда приехала, Студент набрал ее со своей «моторолы», за которую под чужим именем платил в месяц полторы тысячи бакинских.  Подошла жена великого поэта красавица и умница Зоя Богуславская, родственница старшего группы второго отдела Московского уголовного розыска по расследованию убийств Григория Богуславского, на Арбате Гриши, который хорошо знал Француза. На  следующий день, нарушая все правила конспирации, Студент на такси примчался из Крылатского, где он скрывался, поставив в известность лидера этой ОПГ Царя, Андрея Царицына, так же студента факультета журналистики МГУ, вечернего, облагавшего налогом местные автосервисы, к телецентру, попросив «шефа» подождать, называется «зарядил», водитель с включенным счетчиком-таймером остался в машине, положил в бардачок оружие и начал топтаться между двойными входными дверьми до боли знакомой его Темной башни советской пропаганды, паспорта у него уже не было, соответсвенно, пропуск получить он не мог. Гламурный Вознесенский с лицом американского дипломата  вошел с какой-то женщиной, не Зоей, улыбнулся и вынул из кармана длинного пальто вожделенный значок в коробочке красного дерева.

— Вы от Наташи? Слышал, слышал! Как блатная жизнь? — Мэтр новейшей русской поэзии и сам мог пообщаться, так сказать, с братками «по теме».

— Блатная, не знаю, — честно сказал Студент, — у нас промежуточная масть организованная спортивность. Как у желудя, пока висишь, ничего, упадешь, сожрут свиньи!

— Молодцы, — одобрил Вознесенский,  — спорт дело хорошее! А я к Малахову на программу. — Попрощавшись, Студент  открыл её, снял защитную плёнку и увидел… две свечи. Пламя большой перелетало на малую, символ эстафеты, привет Пастернака ему, грешному. Понимая, чем рискует, такси со Студентом быстро помчалось домой через Ленинградский проспект направо, избегая проверок на дорогах, любимую реку Пастернака.

— Давай бахнем кофейку, остановимся, — попросил на пятаке на выезде на район Студент у метро «Аэропорт».

— Сейчас, — согласился водила. Он достал из бардачка бутылку водки, рядовую взятку гаишникам, вместе пошли в стекляшку. Сзади за спиной остался проспект, перпендикулярно ему, если ехать прямо, огибая длинные овраги по дуге, как раз Крылатское, мало кто знает эту дорогу.

С Пастернаком Студента роднило, он сам не единожды испытывал это чувство, положение «баловня судьбы». Сын художника, пусть не первого, но всё же! Выросший среди первых лиц государственно признанной богемы, и литературной, и театральной, и музыкальной, он уже в молодости был окрылён так, что ничего иного, кроме как претензии на первые места везде, нести в себе попросту не мог, поэтому не завидовал никогда никакому другому «положению», криминальному и общественному. А как же дар, спросите вы? Как быть с тем, что он прорвался таким свежим и чистым, будто бы за его плечами не было ровным счётом никого и ничего? Свеча — горела? Горела! В двадцатых, не позже, Пастернак выступал на какой-то летней эстраде со своими стихами, и, произнеся три эпитета, услышал громкий смех, быдлообыватели ожидали юмориста, исполнителя виршей на злобу дня, клоуна, которой бы их развеселил, кто они, очень хорошо написал Булгаков. На мысль о том, что сейчас будут весёленькие стишки, их, считает Липкин, навела овощная фамилия самого автора, «пастернак и сельдерей, что ни овощ, то еврей». Пастернак отреагировал царственно и вполне по-воровски, улыбнулся и сказал:

— Что ж, вы правы, вы все мало чего достойны, и уж если удостаиваетесь смеха, то поделом! Над кем смеетесь, над собой смеетесь! А, может, захотите посмеяться над товарищем Сталиным? — Публика затихла, поняла, кто перед ней, запахло длительными сроками заключения. Позднее, решая жизнь и судьбу другого великого поэта Осипа Мандельштама, самый главный языковед страны позвонит в том числе и ему. В русской поэзии после убийства Маяковского за карточный долг Пастернак Пастернак сам был как бы «на положении», что было  оно было не на шутку опасным, поскольку его социальное происхождение входило в жёсткий клинч с наступившим в пору его мужающей зрелости общественным устройством нового государства бродяг и люмпен- пролетариата, которым могла управлять «любая кухарка». Он был «из бывших», и это требовало сберечь в себе символы «бывшего» сословия буквально любой ценой, в том числе и белого офицерского. Видимо, он верил в преображение строя, восстановления интеллигенции в правах. Здесь было, за что драться, иные пошли на куда большие жертвы, вспомните разразившуюся впоследствии войну сук и воров. Уступкой победившему пролетариату великий Блок в двадцатом году надел на слегка поредевшую шевелюру простую трамвайную кепку-восьмикоинку, «на трамваях лётал, по фене ботал», и стал гопником. Мода или же мимикрия? Компромисс.  Он не мог быть первым в стране, сделавшейся терпимой ко всему, кроме классовых различий. Нельзя было быть первым, когда рядом грохочет картежник и хулиган-авторитет  Маяковский или надрывает голос сильно пьяный гений Сергей Есенин, за него и пострадавший, сказал в кабацкой Москве не то не тем, серьезным Людям, за язык и спросили, высуни язык. Среди пролетарских, комсомольских, имя им легион, старателей газет, журналов, среди толчеи, так убийственно изображённой Булгаковым, какое первенство? Если Блок или Пастернак этого хотели, следовало ждать. О чём писал Пастернак, который ничего не придумывал и не создавал? О Москве! Он прекрасно знал беспощадно точную, обильно смазанную простонародными аллюзиями речь рынков, зычный фальцет мещан, вчерашних вольноотпущенников, рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, их  метафоры привились его поэтическому сознанию, искавшему в языке наиболее прямого, и, следовательно, гениального решения параболического или даже гиперболического пути сквозь иллюзорную реальность пролетарской сансары. Причудливо преломляясь интеллигентской призмой, они получали его визой качество самой лучшей, самой открытой всем ветрам поэзии, Пастернак избирает участь неотступного «очевидца языка», и ни в ком, ни в чьём лице или уже лике так пламенно не проступает избранничество на такое нелёгкое служение. Помнится, литератору Бабаеву, приехавшему в Москву из Ташкента, Пастернак, открывший ему дверь, представился боксёром, так резко вперёд была выдвинута его челюсть и так боевита короткая стрижка, незваный гость был почти в шоке, ожидал увидеть Орфея, встретил Рокки Бальбоа в исполнении Сталлоне. Главное было в том, как остро власть чувствовала в нём отклонение от задуманного ею канона «первого поэта», и как его язык напоминал ей тщательно затаптываемую ею в грязь прежнюю Россию от Бога и царя, князей и святых угодников до юродивых странников и кликуш, и чудотворцев наподобие  Григория Распутина. Притом, что технически, музыкально, концептуально Пастернак опережал практически всех, его нельзя было вынудить к политически просчитываемой поэтической истерии тогдашних «бродских». Мандельштам, о таланте которого спрашивал у него в ночном телефонном разговоре ни кто иной, как Сам, вёл себя ровно противоположным образом, расточительность его не знала никаких границ. Когда теряется представление о верхе и низе, никто не в состоянии понять, возносится он или стремглав падает и там, и там не одинаково хватает воздуха, Боря Пастернак был его поумнее, не судим, несмотря на то, что передал на Запад свой самый главный роман «Доктор Живаго»» умер дома в окружении родных и близких в своей постели, уметь надо.

Автор до сих пор не понимает, на что он рассчитывал, ведь в «Живаго», в котором был произнесён приговор и революциям, и перемешанным ею сословиям, основной коллизии русского общества образца XX века, на понимание «там»? Но что с тем народом, во имя увековечивания которого он жил? Жест кажется странным до сих пор! Не лучше ли было дожить в покое, а, скажем, Ивинская или ее дочь передала бы рукопись куда- нибудь в «Молодую гвардию» образца того же 1987-го года? Всё равно потом напечатали. Ему кажется, роль здесь сыграла недолюбленность, но не советскими властями, а всем миром, нетерпение, был достаточно обеспечен, по-фраер ки выражаясь, респектабелен, жизнь брала под крыло. Жажда диалога с Европой? Самоубийственная весть о том, что в России жива свободная интеллигентская мысль была подана. Гигант мысли так и ушел, прислонясь к дверному косяку последняя строка блоковская, тоже любил прислоняться к  «косякам», стоять «на проёмах», то ли не решаясь войти в бардо, то ли выйти, то ли уже решившись совсем в оное  не входить, и Будда, и Христос  оба и вошли, и вышли с честью.

— Остались пересуды, а нас на свете нет, — помните? Смотря на каком свете, всё есть, если это наш собственный абсолютный Ясный свет ума.

Конец семнадцатой главы


Рецензии