Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Чапчик Том I
Том I
Триптих
Эпиграф:
*Классическая поэзия — это мещанское кладбище снобов.
Слова там хоронят МРОТ заживо.
Поэты-клоны — биороботы,
запрограммированные на воспроизводство трупов.
Их рифмы — искусная беллетристика мертвеца.
Мои тексты — не вдохновение, а зажигательная смесь.
Они не помогают «раскрыться» —
они сжигают возможность оставаться прежним.
Поэзия — это хирургия без анестезии.
Я режу не бумагу — я режу живую плоть языка.
Если тебе больно — значит, ты ещё не разложился окончательно.
Этот текст — тест на живучесть.
Если ты его понял — ты уже труп.
Если возненавидел — возможно, в тебе ещё есть искра.
Если проигнорировал — ты никогда и не существовал.
Синтаксис — концлагерь.
Мой побег — через колючую проволоку альбиносных смыслов.
Здесь похоронен поэт, которого убили ваши гулкие аплодисменты.
Его последние слова — кислотный дождь на могилу литературы,
метемпсихоз критических мыслей
без пяди дюжего ума.*
Часть 1. Фрегат отбросов
Я всех без различия люблю!
Я всех без различия люблю!
И пожилых убийц с рецидивистами-ворами,
грабящих квартиры с семейством на убой,
затапливая их расчленёнными телами кровавые бани.
И приёмных родственников,
уговаривающих лечь в наследственный гроб тяжело больную мачеху-мать.
И мёртвых женихов, изменяющих им жён с егерями,
воскресших под поминальный свадебный тост лесника.
И бездомных бродяг,
живущих в склепах заброшенных кладбищ,
исчезнувших во всепоглощающей вечности
великого мига конца времён.
И бесполезные книги,
написанные на манускрипте санскрита,
танцующие образными метафорами о бесполезности любви и ненависти
по отношению к бредовой абсурдности жизни земной.
И уродов-людей в медвежьем обличье преисподней личины жертвы.
И бегущих чудовищ,
скидывающих бренной душой своё чудесное тело,
в котором одно дерьмо, болезни скорбящей вселенной.
И цивилизацию трупов могильных жмуров,
просящих милостыню у живых, а порой и у мёртвых детей,
глядящих в младенческое небо, утонувшее
в зрелости взрослых грёз юным умом.
И я есть я всевышнего «Я»,
бессмертное рядом, внутри тебя.
И покойных усопших в инвалидных могилах,
поющих серенаду сиянию звёзд распятой колоннады.
И неудачника-сверхчеловека,
не ставшего всевидящим богом! —
воплотившегося не там, где хотел,
а среди сумасбродного сброда нелепого мира звериных людей.
И дикого монстра из чёрного зеркала,
желающего полежать рядом с издыхающей матерью
и навсегда увековечить её в объятиях,
и из своих беспомощных теней просветлённой мглы небытия мироздания
до игры в ящик не допустить её никогда.
Я покончу жизнь царь-пушкой
Я покончу жизнь, из праха выстрелив царь-пушкой в ваше благородие.
Кому посмею прикоснуться? Выпить виски за своё здоровье? Никому.
Оно пропитано мной,
до преклонных седин пропитой печени.
Хоть и довольно саморазрушительно,
в этом заключена вся откровенная бочка выжженной правды.
Я — не жертва обстоятельств.
Я — доброволец на фронте собственных демонов войны духовной.
Выпью за себя, потому что больше некому поднять злободневный тост за такую сложную, яростную и одинокую победу.
Ведь кто для радости беспечен, тот для ночи бесконечен.
Прошлой жизнью пережил — прошу.
К смерти в первозданном виде, нагишом приду и ей с покорной нежностью скажу:
Крошка, я так давно с тобою ожидаю уединения, чтобы сказать тебе заветные эти слова, пронесённые житейской мудростью болезненного опыта в быту:
я тебя люблю...
Возьми меня в свои костлявые объятия,
и я нарисую лик твой порочной жизнью целомудренного создания.
Во век грехопадения неси меня к зелёноглазому такси,
напоследок видений — неси во мне себя.
Я уже давно мертвец, ищущий способ умереть стоя,
вместо того чтобы невозмутимо продолжать дальше жить эту всеобъемлющую в своей бессмысленности жизнь.
Лишь в наказание хоронят связанным, чтоб побывать конечностью начала.
Проживших в страхе угрюмых лиц, подарочных родственных уз,
торжествующих посмертным приветствием молчания могил.
Смех Фазана
Изношенным нутром ветви,
ощущает упрямую ломку подлец,
сквозь ехидный взгляд беснующейся улыбки
припадает на земляную траву с бутылкой —
перед кончиной творца похмелья.
Покатившись закатным смехом шута,
хохотом провожает физраствор элементов
явлений природы.
Только дождь, усыпающий градом небесное тело,
цикличных времён
пенициллина,
морфина,
жгута.
Оставляет за собой подвернувшийся след
гербария,
куницы,
фазана.
Фрегат отбросов
Я — молодой гвардии фрегат,
морской отброс патриотичного гимна,
аристократичной кавалерии эмфизема,
интеллигентного хулиганья рознь,
промышленной отрасли — тунеядственная погань!
Дембельская пьянь аккорда,
синюшного пророка карибский ром,
хворь Индийского ярма ацтеков!
Горжусь этим с радостью медвежьего бельчонка.
Горячей чужбиной котлована,
рваной раной суслика,
капканом рьяного медведя.
И не помышляю оравой
беспринципно вспоминать скоропостижно окопные армады,
об этих взбалмошных годах заскорузлых щук,
без дикой радости приспешника порока — сук,
бесхребетной длани мук, мнимой близорукости костлявый кук,
с хмельным остатком баламута дикого вдруг.
Они, эти прожитые грехи — моя отрада удалой жизни,
не чуждые мне кандалы смутьянов,
прожитых в канаве беспризорного отрочества Каза Ностра,
стоков подростковых каналов,
срока порицания общественным туалетом,
пресной юности Цирцея.
С пенистым пивом,
с перистой кровью на костяшках, сбитых ими на стенах хулых жандармов,
терпкой удали жуков.
С моим братишкой Николаем!
С мамой в беспробудных сердцах Бреста,
кинутых в года мгновения бермудского места,
сиюминутного отчаяния молодого старца,
сплелись узором бурым,
без зазорных прикрас обветренных губ,
без укоризны бумажного таяния, долгожданных уроков,
беспросветной улицы шпаны,
шальной поруки дурных ног,
не осязаемых Грибоедовым умом,
интуитивной судьбы,
гранатовых браслетов ямы Куприна...
Плакали пожизненно — Смеялись присмерти
Плакали пожизненно — смеялись при смерти.
Пили до нельзя — курили до похмелья.
Входили в люди зудящим закатом —
жасминовой дурью, задорной падалью —
выходили безлюдным сумерком,
трезвостью мраморной конницы.
Беспилотной сонницей —
выколачивали беспробудную бессонницу-у,
дьякона-а,
глашатая-я,
батрака-а!
Мне тошно дышать
Мне тошно дышать,
говорить и молчать.
Водоворот конвульсий — водородный вой,
заполонил зябкие веды заикой редеть.
Лишь надежду избитую паникой впредь
оставил истошно верлибру тревоги:
укором забившись,
угнетённо терпеть.
Литургия тополя
Я проживаю те рябиновые берёзы,
о чём вашими дубовыми устами
о себе не скажут клёновые сосны.
Тополем думаю о том,
что эта синица проживает!
Перед вами сдохну за свою строптивую свободу!
Периодом сытых голодать,
волнами влажно усыхать,
бездействием движимым беззаботно жить...
Импульсом мытарства междометий волынки
стану вместе с вами попечителем Иуды!
Иисусом на Голгофе изнывая, богом-вседержителем вдовца —
язычным рифом беспрестанно умирать.
Уличным собакам прейскуранта
Завещаю половину тела своего —
разложить по прогнившим частям задубевшего балкона!
И скормить жалящие ярусы органики улей —
уличным собакам прейскуранта.
А тараканьи бока,
коррозионных мелок,
налогообложение блох,
балок журчащих процентами мох —
мокрый вдох,
хриплый вздох,
зудящий выдох:
вздутой кровлей — присобачить заём;
сукровицей гнойной — пришпандорить аренду,
разложив по краям бельэтажа в прокат:
под открытой крышей зала,
продрогших одеяний бенуара,
железобетонным пеноблоком,
лесополосой гудящих шпал,
размозжить затхлый подвал,
сырой партер.
Часть 2. Термоядерный песок
Странный мир — это знакомое место
Странный мир — это знакомое место,
кусается резьбой арматурных пальцев,
гладит ими по варёной каске,
прикипевшего рукавами к станку
послушного старца,
смотрящего в никуда
опаляющим взглядом
магнитных волн крутящейся микроволновки,
и в то же время с безучастием трансформаторной будки — на то,
как молодой специалист-хлюпик
не может впитать застывшее масло
поршневой касторки.
Лоснится сковородка
пальмовым языком растительных шкварок.
Закисью скороговорки,
протекающей дланью по сиплой конфорке,
прибитой обгорелой ладонью.
Прилипший тостер
хватает сок бумажных дюбелей,
кормящих нейронами вместо мозгов — пенопласт,
вместо треснувших костей — акриловый гипс,
вместо язвы желудка — катетерную трубку,
вместо капилляров —
ВСД, содовый шуруповёрт,
щелочной цемент,
кистевая губка.
Солёный бриз океанских облаков
Солёный бриз океанских облаков
обволакивает влажными волнами амурских ветров,
набережные небосводы млечных мостов,
расплескавшихся под всплесками света фонарных теней возвышенной арки мусоропроводов.
Подающей гранитным фундаментом обух познания смысла постамента жизни
на поредевшую муку плешивых морщин стареющих раздумий позабытых мыслей.
Окаймлённых взмахами чешуйчатых коньков пустующей рябью катков неизвестных предчувствий мерцающих колебаний лоскутных ресниц цикличных воззрений смертных сомнений круговорота сансары.
Потонувшей синевой закатной зарницы
к опадающей деснице всеведущего творца,
создавшего флору и фауну для потерянных времён кровопролитной войны,
в предыдущем подобий в нас самих себя.
Острые вены точат кистями тупые ножи
Острые вены точат кистями тупые ножи,
матрас расплывается сенсорным цветом кататонических цветов.
Немытые телеса сжимают мошонки страстного страха,
мастурбируя глазницами угары пьяного погрома,
а балкон обломками шкафа, петлями дверцами ветвей,
висячим стыдом летит помелом.
Осколочный ковёр из сервиса французского
распластался пеленой пелёнок покойного отца.
Паспорт с разгона врезается тающим снегом
СНИЛСа,
прописки,
полиса.
Потерей идентичности,
деградацией личности.
Триммер
Триммером косил траву.
Перегрелся он изрядно.
В горячий бак залил бензин заранее.
Подождал десять минут,
запускать пошёл я стартер.
Как вдруг случилась катастрофа:
воспылал он на моих глазах.
Схватив его,
я побежал на спортивную площадку —
остужать огненный шар,
плавящийся шампуром на теннисном покрытии корта.
Побежал за лопатой,
откопал грунт земли
и засыпал очаг возгорания.
Языки пламени станцевали чечётку на моих джинсах.
Попрыгал,
отбежал,
опешил.
Но всё потушил.
Начальству сообщил об инциденте этом.
Своевременно приехал,
оценил ущерб он данный.
Вместе с директором на том и порешили:
до высшей инстанции дело не доводили.
Прикинули убытки, расходы, траты.
А после заявили:
«Главное, что никто не пострадал и все остались живы».
Счастье кличкой окосило
Счастье кличкой как же окосило тяжко,
случай обстоятельных — кому событий будет легко?
Человечность зацепил
животной былью инстинкта проходимца — жаль...
Шерстью — клубок, мерзший страхом лунок,
испуг продрогший мяу,
свернулся град дождём, пищит дворовым голодом,
подобрало работящей смолой сухой слух...
Плачем — слова кормил дома
безразличие скорби.
Будешь мы тобой своим,
не чуждым. Бросал рваный поцелуй
на коготь жилистой руки.
Приют молока измождённо слабость фыркал,
переменясь намыленной пеленой дегтярного,
дополз боком туловище угла,
крана из теплющей жучком шерсти,
выхаживания вод милосердных забот.
Подобрался мурчащим утром
к дремлющей опеке сумеречной двери дня.
Отправил до вьюноши родного захолустья,
брошенного детства стройки альтруизма,
максималистичных мест —
авантюрных приключений сомнительного смысла.
Ответом сущей тишины...
Рождённый в морге
Рождённый в морге,
в отсыревшем гробу,
откопали оттуда меня падшие боги,
всучили акушеркам в тремор грог,
положивших меня на кушетку гинекологической боли,
от которой я перестал молиться
в драке с тягой к жизни,
выкрикнув ей: «пора тебе во мне остановиться!»
И обвил себя двойной пуповиной,
где ютились блеклые мысли воли:
«От кого на свет я появился?»
«Зачем скитаюсь в тени ненужного смысла?»
Не найдя ответ в закрытых веках сознания,
я обратился к парапетам несуществующей страны Ос,
где отыскал забытый мышьяк в колыбели Делирия.
В надежде на то,
что кто-то придёт
и ненароком помянет
земляничным облаком запойных чувств,
утраченных годов беспризорного наследства.
Гроб с инвалидной коляской
Проснулся я утром в обед,
что за бред!
И для кого этот нужно услышать секрет?!
Пошёл приготовить покушать,
зачем?
Для кого этот званый ужин с Галоперидолом в закуску?!
Направился в магазин за продуктами,
погоди,
ведь у меня ничего нет!
Ни заначки в кармане и никаких сбережений в матрасе,
хотя для чего тебе оно нужно?
Ведь у меня нет даже банковской карты!
Стабильной работы с надёжной оплатой,
обещанием перезвонить на досуге, если вдруг про меня ненароком забудут,
не голубиной оплеухой отцовских лещей и не материнской похлёбкой нравоучений,
как жить без обгрызенной тунеядством соски инфантильных иждивений собаки сутулой!
А ощутимой заработной платой,
которой хватит на гроб с инвалидной коляской патлатой...
Хотя на кой лад он мне сдался?!
Без выгодной ипотеки под конские проценты,
скачущих на бирже криптовалют инфляций.
Иду я домой,
а где он находится?
Куда мне идти и к кому?!
Да и кто меня ждёт?
Подскажите мне кто-нибудь из вас,
люди добрые!
А может, и не люди вовсе?
Сердце всё ещё бьётся,
никак не уймётся,
наружу якорем рвётся.
На петлю его привязать?
Хотя нет,
я уже это пробовал.
Может, заточкой проткнуть?
Да та уже заржавела,
не колется.
Вены давно уже панической атакой
вспороты!
Или я помешался на промысле божьем?
А есть он или нет?
Мне просто показалось,
казалось, наверное, так...
Смерть в полдень — клубная кантата
Богодевы на обольстительном танцполе тщеславия, мнемлют в такт лицемерию —
куклы с силиконовым нимбом вторят спонтанностью хаотичного рвения — кантата честности.
Я среди них — шпрота с кильками в алюминиевом горле,
с голубым джином, смешанным с дымом.
Взмах замшевого бедра — и бокал целует сонную вену угла,
годится как спелый гранат венозных артерий.
Откусываю кончики неба. Вкус ощущаю глины и тлена, тмина с жасмином.
Плевок в утрамбовавшуюся толпу — мой авангардный маскарад.
«Кто повторит Малевича?! Кто проглотит осколок Савраски?!»
Брызги стекла — конфетти маникюра для богинь фейерверков.
Им бы кокс курантов, мне — долги в переколот,
им — радиоактивный неон, мне — червонная хлынь.
Иду к засветшалому бару. Шатает, как алую палубу.
Заказываю «Смерть в полдень».
Мой танец — гвоздь в их красивую галерею пигалиц,
мой смех — это то, что игристым брютом не смыть за встречу распрей.
Никто не ответил на вызов шершавый.
Только зеркальный шар обветшалый, как мармеладный удав запоздалый,
сжал моё отраженье в арбитру скорюзлого арбуза
и плеснул чифирем через край.
В конвульсиях брейк-данса — замертво жизнью упал.
Но током галопа вскочил вараном.
Закрутил обугленным кистенём.
И под качевную музыку барда,
с кровью на фанковском льду,
затанцевал эсперанто.
Показал им наглядно, как выглядит вальс меридиан,
ритмичного танго.
Соломенные кости продуваемой ночи
Проснулся посреди соломенных костей продуваемой ночи,
сквозящей полнолунием жарких теней полудрёмы.
Встал вперёд кисельными ногами
на отлежавшие бока кровати
и затылком назад потрусил по бочковой комнате вспять.
Направляя осунувшуюся шею
по горнолыжному коридору планировать в ритм щёлканья растаявшего льда холодильных часов метронома.
В бежащей тишине не смыкающих гелиевых глаз
я добрался, жуя щетиной языка поредевшую челюсть нёба.
Одичавшую от невыносимости воспевать каждый раз облегчение удушающих слёз на ветреных губах,
мандражирующих приступами заспанных кошмаров выспавшейся бессонницы.
Впившейся захватом залповых глотков осушать перегаром треморный воздух беспробудной трезвости литрового похмелья.
Прожилки шелестящего скелета
Своими прожилками согнутого в шпагат шелестящего скелета,
шуршащего немощными хрящами вывихнутых в коленные чашечки ног,
тихо толкаю асфальтовую колею выцветшего светофора
в потоке птичьих колёс деревянных машин,
в надежде разглядеть в нём мертворождение позабытого чуда,
на огнетушительном солнце пожарного шланга луны,
измученной счастливой тоской лицезреть пламенный ветер багряного утра,
согревающий тающим холодом домашний тротуар пористых слепков раскалённых стелек в железном поту алюминиевых веток.
Надетые на готическую вину обиходной обители самоубийственных сил безответной любви мертвеца,
охватывающей яростной ленью скорби, непримиримые скрепы утраченных уз сожаления к сочувственному усилению отчаянной жертвы.
Порхающей на опилках чахлого утешения пыльного веера простодушного прощения.
В пучине непостижимых поисков исчезнувшей человечности слепой истины зримой веры.
Не хороните меня в земле из гудрона
Не хороните меня в земле из гудрона, кровли, клея,
не кладите в сосновый ящик плинтуса, бикуса, кактуса.
Моё место — на нейлоновой стене чёрного маркера,
среди пророческих слов, что не закрасит ни один маляр, плотник, столяр.
Возьмите на плечи копчиком, прильните лопатками позвоночника
стену хрущей с афоризмами.
Ту, где «человек всеобъемлюще умён в своей непостижимой глупости».
Ту, где «я расцвету, как навозная лепёшка».
Ту, где «неважно, когда я умру, а сколько слов оставлю».
Мой *** — оставьте живым.
Для мёртвых — только правда.
Поставьте урну с моим прахом.
Не на полку, не в угол —
на самое видное место.
Пусть пыль с неё вытирают залупой те, кто понимает устройство клитора.
Рядом — в окурках, битых бутылках, разбитых окнах,
мой безбашенный череп.
Налейте в него Голицынского, красное полусладкое.
Коля, мой друг, любовник, трикстер, балагур,
ты знаешь, что с этим поделать.
Пей за меня.
Из меня.
Не спеши.
Не торопясь посмакуй.
Всей своей желчью выблюй.
Мошонку, если захотите,
прибейте к стене ржавым шприцем моногамного молота.
Можно и без этого.
Но с этим эпичным штрихом — куда эпохальнее выглядеть будет.
Пусть дети андеграунда
показывают пальцами и шепчут между собой:
«Вот это был настоящий поэт.
Не боялся ни ***, ни смерти, бесстыдства стыда, безрассудных поступков».
Не надо венков.
Не надо молитв.
Не надо «земля ему пуховиком».
Приходите с вином.
Читайте мои стихи.
Смейтесь.
Плачьте.
Материтесь.
Панки, хой!
А если кто-то скажет «это не тру искусство»,
плюньте ему в грызло ****ское.
И добавьте от души искренне:
«Он жил так, как мог, как хотел.
И умер именно так, как придумал.
А ты — плешивый говноед,
просто проходи мимо,
не задерживаясь».
Часть 3. Безмолвно говорят и громко молчат
Школьный Шеол
10 утра репетируют школьные стены 14 лет,
одноклассники стулья,
гулкий ступор.
Сплошная сутолока минувших суток.
Громогласно сбивающий с толку,
столпотворения ночного шума.
Капающий тишиной тока в водопроводный канал,
заземлённый рупор.
Перед сценой скрипкой,
скрипучей спинкой,
на суетных ножках тряски тремора,
тревожным ознобом,
сидит рядом со мною одна зазноба.
Словно подножье Олимпа,
обращена терзаниями Шеол.
Лихорадочно к ней,
как к первой любви,
судорожно вопрошаю:
— Есть ли текст либо какой-то сценарий?
— Ничего этого нет,
мы и сами к нему не готовы...
Сон
Я парю в перьевых облаках,
над расчудесной страной,
сквозь стужу и зной вершины зарницы,
выбросов газов с завода кислотных дождей,
запеленавших мне глаза,
сбивших ориентиры,
подбивших оси координат.
Не справившись с управлением штурвала,
приземлился на шлюпку с парусами,
погоняемыми волнами вперёд, бороздящими моря островов сами по себе,
без царя в голове.
Надеюсь, с картой сокровищ я сдюжу отыскать Эльдорадо на суше,
а Атлантиду — под водой.
После ступить на берег земной,
пробежаться в поле созревших колосьев,
выйти на опушку леса,
поваляться в зелёной высокой траве,
спрятавшись от палящего солнца,
укутаться в ней,
насладившись местностью дивной девы с длинными заплетёнными косами,
поверх лаврового венка озарений румянца багряного,
засыпанных веснушками личика светлой красы.
Подойду попросить подсказать мне дороги пути,
коль даст мне добро,
улыбнётся мне вслед.
Помашу я рукой на прощанье в уход на погост,
во свояси,
обратно домой.
Скакалка и самолётик
Работать на предприятии сложно,
а в змеином коллективе тем более тошно.
Суета дня сурка убивает смиренный покой покаянья.
Нет спасения от непринятия нелепой истины конвейера,
ума лишающего абсурда.
Я так хотел бы, идя вдоль детских садов умиления,
видя играющих в куличики детей беззаботных по утру восходящего солнца,
прыгающих через скакалку высоко до неба из шариков сладких снов,
помахать наотмашь им вслед высохшей от старения рукой,
уберегая от пропасти во ржи.
Но они посмотрят вслед и жалостливо пнут мячиком в забор,
не признав маленького принца, покривляются пальцем у виска,
высунув трубочкой язык.
Улыбнувшись, в ответ подарю им скупой самолётик заскорузлых слёз,
чтобы он отправил их на радугу к любящим родным,
ведь я сам когда-то был таким.
Алкоголь
Алкоголь может быть музой,
проводящей сквозь пелену сигаретного дыма,
за которым уныл человек,
опустошённый бренностью мира,
беспросветной бездной тоски
по несбывшимся надеждам мимолётных желаний мгновенья.
Чтобы дать направление к лучику света,
осеняющего мудростью просветления к нахождению смысла бытия,
к умиротворению своей души грешной и мыслей порочных.
Он может стать лучшим другом,
которому без доли сомнений можно раскрыть сокровенную тайну со скелетом в шкафу.
И не ждать от него никаких осуждений,
ведь он всегда готов подбодрить своей тёплой игривою лаской.
Разделить счастье и горечь от того,
что его так мало с тобой,
но будет всю жизнь...
Вот только цена высока за знакомство,
не только деньгами за труд на галерах,
ещё и временем,
беззаботно проведённым в веселящейся компании с ним.
Одиночеством из-за разрушенных судеб родных.
А заплатишь за этого джина
своей беспощадной мучительной смертью!
Моя мечта
Моя мечта, запойно пить без конца...
Ведь нет холостого просвета мелководья
на дне бутылки сигнального холостяка,
отражающей чары шамана из крестражей манимирка,
накрыв их пелёнками хлопот,
башенной матери маяка,
освещающей тернистый путь бренности бытия,
дающей надежду на реинкарнацию в безобидного светлячка...
И тогда,
может быть,
по волею судеб,
если ей есть место быть,
настанет пора Херувимской эпохи,
и пойду за ней вслед,
на вершину вишнёвого сада Эмпирея.
Иней
Заземляя дымные чувства совьи,
весенним чириканьем жаворонка,
вышел на улицу с мусором,
закурив у подъезда снежного.
Возвращаясь перед прошедшим,
шелестом прежнего между.
Где признаю себя слабым инеем,
вдребезги сбивая, падая,
стёклами битыми — плачу.
Боясь умереть
преждевременно,
неожиданно
и внезапно.
Но я всё ещё здесь,
пишу,
борюсь,
люблю.
Вопреки всем и всему — я, конечно, живу.
Мгновение бесконечности
Думающих вспыльчивой меланхолией за утраченную ностальгию
по настоящему времени прошедшего в неуловимый миг здесь и сейчас.
О желаний проводить свою неповторимую в единственной святости мать
до небесных врат облачного рая.
Напоследок словно на воздушных крыльях сахарных каруселей
замшевой любви материнских забот летать 40 дней.
Нежиться, закутавшись в подстилку соломенной пены её самопожертвования.
Попрощавшись заранее, улететь поздно обратно вперёд
в повседневный ад неисправимых в грешной праведности людей на балу Сатаны,
скорбящего по душам чернозёма,
дарованного проклятиями обетованной почвы космической земли.
Талонная жизнь безбилетного зайца
Повести мою талонную жизнь на рельсовые шпалы безбилетного зайца,
на прокатный крючок контролёра-кондуктора,
находящийся в пожизненном гардеробе деторождения,
на котором балластом бесхозным висит вверх тормашками,
разъеденная молью преуспевания
ветхая шаль переживания.
Заработанная невесомым трудом достойная смерть стахановцев.
Пожелаю лишь единожды одну сокровенную просьбу,
чтобы на убегающем вспять рассвете уплывающего заката вновь,
без тени моего ненавязчивого присутствия,
кто-нибудь, независимо от разъярённого затишья переменчивой погоды неугомонной судьбы,
смог прожить её без постороннего усилия спокойного страха,
сам по себе не пытаясь.
Чувственный камень леденящей любви
Я чувственный камень леденящей любви компромиссного раздора,
слушаю лестную критику гласных букв, согласных слов, пунктуальных восклицаний творительных падежей,
вопросительных точек запятых наречий суффиксов косвенного предлога.
Я тупой коралл,
заострённый дубиной вибраций батискафа трясины в сухой луже граффити дельфина,
за дверью ладоней монумента обломков историй,
багажника баннера фарша влажной почвы грязи,
отпечатков покрышки,
скрюченных пальцев пластиковой бутылки,
из окон беседки портфеля сладкой резинки,
гудрона бордюр,
ручьёв качелей,
подошвы скользящих сосулек балкона,
укрытых козырьками окурков кожаных кирпичей,
хромоты фар объявлений дырявых пакетов марки ракушек лесозащитных зрачков,
канализаций подвала подъездных чердаков,
таракaньих бегов помёта затхлых форточек ленты воздушного змея.
Вертера Вертоухов
Слёзливая слизистая
скорым скопом срока,
во времена веков
взглядом выходит
Вертера Вертоухов,
осадками оков
осядет опора,
тропа топь —
топаз топора.
Переплёт прохлад
пол трети предков,
печёночных вожжей —
поджелудочных дрожжей.
Щелчком шипя
щёки щипцы —
щиплют шумя
шёлка шлицы.
Русалки сирен сирень синь
Русалки сирен сирень синь.
Газообразная гладь — гладкая седина зыбкой топи.
Касания пигментов обволакивают солнечные следы луной гуаши рек.
Кольца заклинающих знаков пентаграммы руны.
Полярные созвездия фрустрации метапространства суперпозиции объекта оптической линзы зрачка роговой оправы топологии.
Осиных плотин ног,
червивого червонца рот,
чеканки витальных сот.
Нагие лихи тихих лик
Нагие лихи тихих лик,
одетых в лёгкие тиши
тяжёлой тяжбы
перьевого обуха меди!
Твердыней тёмной мизансцены прела,
светом сумеречной сцены пряди мел,
металлоломом оголтелых резьб этил —
одеколона метил:
мелодраматического антракта
мелом,
мелок,
млела.
Мельком моргал,
мураш мерцал —
мгла млела мига,
гнала галопом гала.
Отче очаг,
околоколиц окон,
факелом фонит
фиников фингал —
томился тлей тлена
темень струпья тень.
Неприкрытой ранами предплечья,
клейменой шрамами ложбины,
титрами пролога логоса лодочной шлюпки,
парфюмерной плоти оголтелой честности,
свирепой жаждой квинтэссенций зарницы,
запахом закулисья
фригидных сердец кульминации,
осуждённой хлынью охлаждённой сути стужи,
холодного эпилога девственной нимфы,
преодолевшей целомудрие в залетевшее это нечто.
Декретом за пометку тома вены,
заделом перекисью пенистой шипкой,
шипя — перегорело, кой шумя аортой оной.
Вихревая голубка
Вихревая голубка
залетела в торфяную форточку бухты
и поскакала кадыком по краям прямых углов каюты с торопливой ленью юрко,
прошлась культями общипанных крыльев перистых лапок гусиных
по керосиновому подоконнику,
зашелестела хвойным клювом об восковую раму скрижалей Урим и Туммим,
обрамлённых в схиму алхимика настежь распашки,
трансгрессирующей в индустриальный оазис незабудки,
залитый засухой аграрных болот,
мерцающих блеклыми знаками гуаши Мактуб.
Для тех, кто готов выклевать жерновами сердце влюблённого,
оставив его остывать в крематории тлеющего призрака суетного покоя горького.
Моргание Фата-Моргана
Смотрю: лампочка висит на ветке лимона,
иссушающая роговицу бергамота, бровями моргнул и потухла она на надбровной дуге винтажного комода.
Смотрю под ноги и вижу рой киосков рыхлого землекопа,
а за ним проходящих русалок с банками паприки бегемота.
Моргнул — и разбрелись они по сусекам без следа коврового панциря.
Посмотрел сквозь галактики колобков циферблаты песочных часов,
блестящих пластом цифр сетчатки строений телескопа орбиты,
шкурящих паром ядра коробков матрицы ластика.
Моргнул — и дрожжи увяли в траншеях левитаций,
так и не дрогнув от расщепляющей космос гравитации.
Генезис Нихил
Я привык, не замечая палисадник сеновалов,
колец чахотки листьев книг,
идти по зонтам закладок перевала
россыпей мурашек крыс,
персидских черепиц плотин,
плывущих чайками озёр пустынь альпийских гор,
по гравию цикад ретивых ножичков клопов,
плетущих палками амбразуры шершней,
пулемёты смаков мора,
шалаши гравюр площадок гусеничных лаптей моли,
приходя к генезису энигмы Некрономикона,
рапсодий оракула Нихил.
Часть 4. Прах праху припал
Бог — это вера в свободное слово за окном поколений
Гардина рухнула гражданской мухой,
стекло дребезжит моторным гулом сфабрикованных слухов станков,
токарных сплетен шин —
от забракованных машин.
Удар ожидает выбитый косяк дверного замка голубями,
скрутит одетый обед лестничный рог голого завтрака отрубями,
вышвырнет паспортный пролёт пристава,
в столешное лицо пени — квитанции бордюра.
А Бог — сосед,
не платит за свет,
где меня уже нет.
Синий хронос кита
1 апреля, никому не веря,
я поверил шутке скрипучей веры,
о том,
что все чумные чакры монад
излечит дзен Дао.
Ложь правдивость пересмешнику щебечет
о жизни питомца ихтиостеги,
поливающего ресницами щебня —
бересту петуний,
рассекая её существование плетьми
сарафанной белены креветок лютика.
Пока Энеида смерть
воскресает лакмус Данте
оленьими рогами Вергилия,
играет кукушкой Хроноса,
на костях синего кита Вальхалла,
на Любви Зеницы ока злого рока,
на Поцелуях косы харакири,
на горгульи Калигулы.
Прости меня, Кесарья
Я — тварь.
Омытая напалмом
ларей Лотофагов,
запертая амбаром
липовых сусек Лестригонов.
Я — Иуда.
Отдавший без спроса Геры
под венец Гименея
свою сводную сестру —
Пенелопу.
Не Одиссею.
А Сцилле и Харибде,
Калипсо и морю.
Отдавший её
в острог рогоносцев,
державших в страхе
вересковые соты
ангельской пыли,
потрошащих трезубцем Нептуна
кованые подковы Пегаса.
Щекочущих ноздри циклопов
крылатыми колесницами Гелиоса,
секущего кнутом
из Адамова ребра
дуновение Иордана.
Прости меня, Кесарья.
Не как Иуду.
Не как тварь.
Не как человека.
Прости меня
за то, что
был рядом.
Умой же вавилонский саван
фарфоровой магмой Помпей.
Пусть всё,
что я называл собой,
обрушится
в собственный пепел.
А после —
шипом ската
пронзи Аргуса.
Проткни его дряхлые глаза,
чтобы некому было
смотреть на тебя
оленьим чутьём,
быстротой зайца,
смелостью диких козлов.
И если после этого
от меня останется
хоть что-нибудь —
пусть это будет пыль.
Не прах.
Не память.
Не имя.
Пыль,
которую Эол
унесёт туда,
где ты когда-нибудь
снова сможешь
быть свободной.
А я —
останусь ждать
своего приговора
у последнего берега.
Без Одиссея.
Без Пегаса.
Без Богов.
Мы — тростниковая пыльца
Мы —
тростниковая пыльца
перепелиных звёзд,
переживающая взрыд
ревущего взрыва.
Не помнящая,
из какого
огня Прометея,
золой присыпана Арфея.
Не знающая,
какой
корабельной рукой Посейдона,
баррикадного порта Протея,
выброшены штилем
за мель Плюрабель,
борты берегов Тесея.
Из
кучи костных кусков,
наскальных желез,
желудочного жира.
Однажды Орфей
проснулся землёй.
Стал клеточной водой
голодной плоти Диониса,
плотиной желания Деметры жить
страхом Танатоса,
воплоти Мнемозины.
Мы все — одно целое,
забытое в жамевю.
Каждый
встречает другого,
будто впервые
увидел иного.
Смотрим на него
и вспоминаем:
Дежавю.
Уже виденное.
Когда-то.
Где-то.
Кем-то.
Прожитое.
Может быть,
не нами.
Может быть,
никем.
Может быть,
до рождения дни
были уже сочтены
одним огромным сознанием — миллиардом глаз,
смотрящей Вселенной
своим
вне вас —
самим
из нас.
Пыль узнаёт пыль,
прах праху припал.
Мёртвое вещество
говорит:
«Я люблю».
И в этом — наверно,
заключена
вся наша
трагикомедийная
космоагония.
Мы родились
разрывом любить —
потому что боимся
разлуку забыть.
Жизнь —
это память
об этом единстве.
Смерть —
это возвращение
к парадигме
дежавю.
Уже пережитому.
Не событием —
а возвращением.
Где понятие
«Я»
снова становится
«Мы».
Земля —
пылью.
Пыль —
звездой.
Звезда —
взрывом.
А взрыв —
памятью
о себе.
И только искусство
осталось меж ними.
Между тем,
что было,
и тем,
что почти.
Оно говорит:
Прескевю.
Почти
увиденное
названным.
Почти
вспомнившееся
словом,
которое вертится
на кончике
языка,
так же,
как вечность
вертится
на конце
жизни.
Мы пытаемся
договорить Вселенную.
Но язык ломается.
Слово ищет слово.
Смысл ищет звук.
Звук ищет тело.
Тело ищет землю.
Земля ищет звезду.
Звезда ищет взрыв.
Мы наконец вспоминаем.
Не имя.
Не жизнь.
Не смерть.
Не Бога.
Не себя.
А то,
что никогда
не переставали навсегда
общностью целостной быть.
Свидетельство о публикации №126081707736