Книга Цветы татарника

ПРЕДИСЛОВИЕ
 «Цветы татарника» – собрание моих многолетних озарений, порывов, искренних, порой, может, и противоречивых суждений о мироздании, условно отнесенных мной к жанру «эссе».
Это сборник юношеской самоуверенности; это сборник и смирения, пришедшего в более зрелые годы. Это сборник гордого и, должно быть, вдохновенного философствования о стихии; это и сборник робкого, смиренного и радостного созерцания неповторимого величия колючего цветка на фоне восхода. Созерцания – уже безо всякого философствования, потому что, глядя на дикие, любимые природой цветы, больше слушаешь философию самой природы, чем рассуждаешь сам. Видимо, было время, когда я собирался стать философом, объяснить необъяснимое, а потом вновь и вновь возвращалось ко мне желание оставаться только поэтом – и покорно записывать на лист бумаги дарованные природой озарения. И эти озарения – как явления природы: как ветер, сияние заката, шелест травы, плеск речной волны и безмолвие полей. Любовь к осознанной природе проявляется в бесконечном желании красиво созерцать. А в созерцании осознается истинное значение для природы – и человека, и колючей травы. И уже не обольщаешься возле осознанного величия ближней природы по поводу собственного значения в истории. Созерцая природу как неделимое живое существо, невольно и радостно думается и о Боге, названном мной в записях «творящим абсолютом». Будто и сам татарник что-то сокровенное о Боге мне говорит, свободно сияя на своей земле, на своем единственном дарованном месте, под своим небом – любимый стихией.
И потому этот сборник, где немало записей и с упоминаем и созерцанием величия Бога, воплощенного в ближней природе, – еще и история моего творческого бытия на данном отрезке времени. Дело в том, что книга составлена из своего рода записей на полях моих уже изданных сочинений – сборников стихотворений и эссе. Книгам часто сопутствует еще и философствование на «полях» текстов, размышления о тех событиях, которые происходят во время сочинения этих текстов. Книга в значительной мере составлена и из вроде бы «второстепенных» записей, накопившихся за многие годы. Иные тексты тоже бывают похожи на цветы татарника, без которых почему-то не обошлась природа. Колючий татарник кажется красивым в том случае, если уверенно сказать самому себе о том, что татарник красив, нежен и величав. Если видеть, что колючий татарник напрямую нежно связан со Вселенной. Тогда и цветы этого «сорного» растения будут иметь абсолютную «эстетическую» ценность для тебя. 
В «Цветах татарника» есть маленькое эссе «Вчерашние листы», где я пытаюсь найти смысл издания вчерашних сочинений, к которым и сам иногда «остываю»: «Для чего выпускаю в книгах когда-то написанные тексты? Только ли для того, чтобы их читали и другие люди? Или же, издавая книги, будто собираю опавшую листву в кошелки, чтобы освободить пространство для грядущей травы и грядущих цветов? Не для славы и даже не для самовыражения делаю это. Просто я, создающий новые и новые художественные тексты, ощущаю себя землей, рождающей новые и новые цветы, травы, листья, ягоды. Из себя, из предков, из народа своего. Высохшие репейники, увядшие травы, опавшие листья. Когда-то цвели, когда-то благоухали, были уверены в себе, казались себе вечными. Но высохли, увяли, опали. Так же – как отдельные люди, как целые народы, как великие цивилизации. И собирая для печати книги со своими вчерашними текстами, будто сгребаю, собираю в кошелку увядшие травы и листья, высохшие цветы татарника – и жгу, освобождаясь от них, грею руки над этим незримым пламенем, свет которого, возможно, заметен и для других людей. Отрекаюсь ли от своих текстов? Или все же освобождаю место для новых, будущих, стихов?..».
Эта запись имеет отношение более всего как раз к «Цветам татарника», где, например, эссе о малочисленном северном народе ханты соседствует с поэтическим созерцанием картин Ван Гога. Несколько эссе о моем детстве находятся рядом с философствованием о мыслящей стихии, а размышления о судьбе Хемингуэя – рядом с воспоминаниями о стариках моей родной деревни. Писатель Радищев, угасшая деревня Арга, собиратель бабочек Набоков, дикая яблоня возле дороги, поэт Такташ, пустыри родного края и многочисленные записи моих импульсивных представлений о сотворении мира на полях моих собственных стихотворений о природе – все это и есть реальность книги «Цветы татарника». И это, пожалуй, вполне естественно для моего творчества и, более всего, для моего мироощущения. Не перестаю ощущать неразрывное единство мироздания, равноправие и равнозначность всего на белом свете, непостижимую взаимосвязь вещей и явлений. Во многих моих записях запечатлена вера в особое значение поэта в истории и самой природе. Такая вера появляется в те часы и дни, когда вдохновенно пишутся стихи, и убавляется тогда, когда Аполлон не призывает стихотворца «к священной жертве».
Однако поэт всегда живет – накануне нового стихотворения, и философия поэта – это всегда философствование накануне грядущего прозрачного созерцания…

ЦВЕТОК ТАТАРНИКА
Из нынешней своей зрелости смотрю в свое детство – и вижу себя одиноко выходящим на тропинку из зарослей чертополоха. А на груди у меня – нечаянно прицепившийся красный цветок татарника. Не оторвал от рубашки этот цветок, не выбросил, а посчитал его похожим на медаль, принял за награду – и оценила это всемогущая стихия, признала родство. Потому этот цветок татарника – и есть награда за будущее стихотворение, о котором я, худенький мальчик, только еще мечтаю. Мечтаю – услышав и полюбив созвучие звуков и запахов природы. Не стихотворение ли мое вокруг меня, в моем детстве, пока еще бессловесно шелестит на теплом ветру чертополохом, пижмой, тысячелистниками, которыми стали мои древние предки?..
Я из детства иду к себе нынешнему, способному написать стихотворение, научившемуся стихосложению у Пушкина, Тютчева, Фета, Лермонтова.
Иду к себе, вышедший из густых зарослей чертополоха. Со стороны востока пахнет Востоком, Азией, табунами предков. Восход величественно пахнет степными цветами. Со стороны запада пахнет Западом, Германией, войной, в которой погиб мой дед. Мое детство было без деда. Закат горько пахнет полынью. И я рифмую в будущем стихотворении Восток и Запад, тогда еще не умея правильно рифмовать.
До сих пор, наверное, не умею «правильно» рифмовать. Ищу созвучие грома и листопада, заката и ливня, утреннего шелеста травы в июле и грядущей февральской метели.
Создаю стихотворение – как только мое место в мире. В стихотворении я нахожусь вблизи Бога; в мысли Бога нахожусь в стихотворении. В стихотворении я оказываюсь в своем самом раннем детстве, где за меня и мыслит, и чувствует Бог.
В стихотворении за меня мыслит и чувствует Бог – потому, познав это однажды, я захочу вновь и вновь возвращаться в эту реальность, то есть – в создаваемое мной стихотворение.
Иной раз отдалюсь от стихотворения, захочу сам мыслить и чувствовать за Бога – сочинять его мысли, разгадывать смысл его ураганов и революций, но взглянув на звезды, пойму лишь то, что ничего не знаю сам, что заблужусь в бесконечности Бога, если вдруг самовольно покину определенное им для меня мое стихотворение, если вместо колючего цветка татарника захочу прицепить на грудь небесную звезду.
И снова вернусь в свое стихотворение, ограниченное размером, где вновь за меня будет мыслить, чувствовать и устраивать мироздание всемогуще божественная стихия. Это будет выглядеть как мое вдохновение.
И за свои мысли и чувства во мне, за мою беззаветную детскую доверчивость к ее мыслям и страстям стихия, ненароком, заблаговременно, наградит меня ярким цветком татарника, растущего на моей родине...

АРГА
Деревня Арга умерла раньше своей последней жительницы Пелагеи Степанковой. Пелагея жила в уже умершей деревне, в глухом лесу, вблизи города Сарова. Будто после ядерного взрыва в Арге жила здесь Пелагея. Ходила в кирзовых сапогах, сильно сгорбленная, обмотанная старой выцветшей шалью, одетая в старую изношенную фуфайку. Из умершего мира Пелагея выбиралась за хлебом, сахаром, спичками и керосином, а также за новостями о мире в соседнюю Новоямскую Слободу на белой лошади, впряженной в гремящую телегу. И детям, играющим возле сельской дороги, казалась Бабой Ягой. Вспоминая всуе о Боге, она называла его «хулиганом» за то, что сотворил с Аргой – опустошил ее. За метели, которые заваливали ее избушку снегом до крыши. За ливни, после которых надолго в Арге и ее окрестностях оставалась непролазная грязь. За ураганы, которые срывали ветхую крышу – и ее приходилось чинить Пелагее. За молнии, которые, как ей казалось, сожгут весь мир. 
Пелагея жила в пустыне, заросшей деревьями. Старый корявый дуб возле ее избушки был похож, наверное, на пророка Моисея, добравшегося до земли обетованной. В давние годы Арга, находившаяся в глубине Мордовии, называлась Еврейским Выселком, а еще – поселком Солдатским. Здесь когда-то поселились евреи, получившие от царской власти клочок казенной земли после службы в российской армии, умерли здесь, стали здешней землей, цветами, травами, деревьями. И старый морщинистый дуб, вокруг которого весной сияло огромное сплоченное племя одуванчиков, уходил в вечность, уже никуда больше не уходя. Много в Арге одуванчиков. И в мире сегодня – время «одуванчиков»: время яркого, но сиюминутного, недолговечного, нестабильного. А в одуванчиках тихо и вольно ползала змея, которую здесь некому и незачем было превращать в посох, как возле горы Синай. С посохом – с длинной палкой в руке ходила Пелагея, этой палкой она не раз и змею отгоняла от дома, и громко стучала по донышку пустого ведра, когда к дому приближались волки. Здесь было много волков.
Пелагея, еще в молодости переехавшая сюда из соседнего села и работавшая трактористкой на скудных аргинских полях, тоже обрела в этой пустыне свой «Израиль». Через несколько лет после ее смерти это место заросло травой и деревьями. И невозможно отыскать здесь даже следов былых строений. Как будто никогда и не было Арги на белом свете.
А природа, наверное, так и не узнала о Пелагее, которая до самой смерти жила в противоборстве с ней. И дерево не знало о том, что оно похоже на пророка Моисея. Так показалось мне, и только мне, когда я приехал много лет назад в Аргу писать в газету репортаж о лесной женщине и узнал о том, что Арга была «Еврейским Выселком».
Арга была близко вписана в природу; значит, беспощаден был к Арге закон стихии, в которой непременны цветение и увядание. Арга стала для природы ее любимым цветком, возможно, подобным цветку чертополоха.
Чтобы не было деградации, трагического одиночества в пространстве, нужна дистанция, безопасное расстояние между природой и человеком. Молния, метель, ураган, ливень не пожалеют человека, и кабан, даже истекающий кровью, вряд ли будет человеку благодарен за наивную сердечность.
Только посредничество Бога между дикой природой и человеком не позволяет возникнуть такому явлению, как Арга, на земле. Истинная сущность природы – быть первозданно дикой, и сколько не прикармливай волка – он все равно «в лес смотрит».
Природа ценит верность человека ей – только тогда, когда этот человек в гармонии с народом, а не в откровенном отшельничестве от него. Иначе – судьба «Бабы Яги». Пророк Моисей не оторвался от еврейского народа, в родном народе воплотил свою избранность Богом. И дерево, похожее на Моисея, не отрывается от леса…
Пелагея не знала, на кого было похоже дерево, тем более – оно могло быть похоже и на старого пчеловода, жившего в Арге, и на кузнеца, и на пастуха. Но она часто разговаривала с деревом, жаловалась – более всего на погоду, на волков. Шелестело листвой корявое дерево, отвечая то ли ветру, то ли Пелагее.
Кто отверг этот мир, ставший деревней Арга? Не создатель ли отверг созданный им мир – и Арга есть отвержение мира создателем?
Арга – то, чем становится мир после народа; Арга – то, что может быть с миром после ядерной войны. Пелагея была похожа на последнего человека, будто сохранившегося в конце света...
В ветхой избе Пелагеи висел транзисторный радиоприемник. Но – молчал. Потому, что не было батареек. Да и важно ли было здесь то, что происходило там? Ведь там никому не было дела до того, что происходило в Арге. А еще будто потому молчал радиоприемник, что мир, понятный и близкий Пелагее, исчез там, откуда могли бы донестись до Арги хоть какие-то желанные вести.
Радиоприемник висел возле поблекшей иконки, на которую – как умела – молилась Пелагея в те часы, когда буйствовала стихия, а в представлении Пелагеи – когда Бог особенно «хулиганил». А «хулиганство» Бога в отношении Пелагеи – это предоставленная ей возможность жить на земле своей и только своей жизнью. И такая одинокая и опасная жизнь Пелагеи – плата за возможность оставаться на земле только собой. За возможность по заросшей тропинке, спотыкаясь, бежать за подстреленным кем-то кабаном, чтобы тряпкой завязать его кровоточащую рану. За возможность спасаться от волков даже тогда, когда они подходили к крыльцу…
В пустыне Арга, заросшей деревьями, жила Пелагея. Где был весь ее мир? Не провалился ли в глубокий аргинский овраг? Не подходит Пелагея к оврагу, обходит его, даже ягоды здесь не собирает. В этом глубоком овраге много омутов, где водится щука. И рыба в диких местах – в волчьем краю – хищная…
Деревня Арга, затерявшаяся в лесу, ягодникам и грибникам округи всегда казалась особым миром. Когда ягодники собирали землянику возле края огромного оврага, где-то вблизи, в невидимой лесной Арге, голосисто пели петухи. Петухи пели даже днем, как ранним утром. Свое, только свое время было в мире по имени Арга – за огромным оврагом, края которого зарастали земляникой.
В своем времени, видимо, имевшем особую «скорость», жила Арга. Когда вся округа передвигалась на лошадях и даже на автомашинах, жители Арги ездили на быках. И петухи в Арге целыми днями звонко пели об этом времени, будто на всей земле под огромным небом есть одна только деревня Арга…

ЗЕМЛЯ РАДИЩЕВА
Когда Творец путешествовал по земному ландшафту, из одной угасшей деревни в другую, кажется, более всего он жалел одинокую , заброшенную землю. Я написал однажды в своем стихотворении: «В пустом селе Заветы Коммунизма, Где много лет никто уж не живет, Репьи, крапива, лопухи и пижма Объединились в праведный народ. Здесь снова революция созреет, Необратим земли великий бунт… Восходы снова красные идеи Земле бессмертной радостно несут».
Бог, путешествуя из одного мировоззрения в другое, идет по пустым, обезлюдевшим деревням. Перефразируя Александра Радищева, Творец мог бы сказать: «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями земли уязвлена стала».
Сама земля страдает от того, что не имеет права на счастье совершенства, когда несчастны на ней те, кто жил здесь и кормился ею.
Никому, наверное, не было совестно за разрушение деревень; но Богу было стыдно за это перед самим собой. Я слышал это – в своем стихотворении: «Стареет Бог – его рука дрожит, С ладони в бездну падают деревни. Ветшает мир. Растерянно парит Над бездною беспомощное время. Ему нет места на земле пустой. Но над землею – снова рассветает. Средь бывших деревень в глуши лесной Край бездны земляникой зарастает…». Земляника на месте угасших деревень – есть скорбная любовь Бога к этой земле.
А что ведомо земле о себе? Ведомо, в какой она глобальной «экологической» опасности от того, что с ней делает человек. Это ведомо каждой ягоде, каждой травинке. И каждая травинка, каждое дерево и каждый океан готовы к бунту, готовы к протесту. И они революцию уступают Богу, воплощенному в них.
Угасшие деревни – подполье для Бога, который готовит на свете мировую «революцию» – революцию во имя изменения сознания человека, чтобы он уверовал в творящую сущность природы; во всемогущую сущность именно природы.
Заточение Творца в глухой деревне, в заброшенной избе среди крапивы и бурьяна похоже на заточение автора «Путешествия из Петербурга в Москву» в Сибири. Впервые Творец здесь, в глуши, размышлял о житии одиноких стариков. Размышлял о том, что, быть может, это и он их когда-то не защитил. И вот и за это он сегодня заточил себя в их убогое жилище в пустой деревне – чтобы их горькую чашу испить до дна.
Особый час человеколюбия Бога был в пустой деревне. Жители угасающих деревень, исчезающие с лица земли народы, страдающие в труднодоступных местах аборигены – были ближе всех к стихии; были и сами уже почти стихией. И Бог, воплотившись в стихии, приблизился к ним – чтобы облегчить их путь к себе. Чтобы услышать их последние молитвы, которые прежде до него не доходили. Чтобы своими руками принять их жертвоприношения ему, чтобы самому присутствовать на ритуалах, ему посвященных.
А как, услышав их мольбы и жалобы, стоны и проклятья, он накажет их обидчиков – «сильных мира сего», отвернувшихся от несчастных людей, обобравших их? Ударит ли их молнией, пошлет ли на них ураганы и наводнения?
Приблизившись к людям, заточив себя в пустой деревне во время путешествия по земле, Творец тем самым отдалится от «сильных мира сего». Его кротость и смирение будут с несчастными людьми, а свое безудержное буйство он на время оставит без присмотра.
И уязвленную, окровавленную страданиями несчастных людей душу он завяжет красным, еще не полностью выцветшим флагом, найденным им среди развалин какого-нибудь сельсовета…

БУДЕМ ПОЛИВАТЬ ЦВЕТЫ
Народ, в чьей истории был «золотой век» поэзии, так и остался жить в пространстве классического стихотворения; так и творит свою жизнь по естественным законам этого жанра.  Стихотворение – самое совершенное дело, вверенное России природой и судьбой.
Любое из классических стихотворений, открывая картину жизни народа, удерживает смысл национального существования в природе и в истории. Любое прозренческое стихотворение способно оправдать и объяснить весь исторический путь народа. Поэзия, близкая сущности человека, чья родина –  Россия, всегда связана с природой и оказывает влияние на жизнь людей, как ночная звезда у Николая Рубцова просветляет горницу поэта: «В горнице моей светло. Это от ночной звезды. Матушка возьмет ведро, Молча принесет воды... Красные цветы мои В садике завяли все. Лодка на речной мели Скоро догниет совсем. Дремлет на стене моей Ивы кружевная тень. Завтра у меня под ней Будет хлопотливый день! Буду поливать цветы, Думать о своей судьбе, Буду до ночной звезды Лодку мастерить себе...».
В горнице, светлой от звезд, живет и Россия, чья историческая сущность связана и с землей, и с небом. В новейшей мировой истории будет продолжаться ее по-прежнему «хлопотливый день». И непременно сохранится связь поэтического народа со стихией, с ивой и ее кружевной тенью на родной стене. Без «красных цветов», без песен Россия не обходится на своем пути. Ей всегда важно на грозном и нежном пути – «поливать цветы», творить яркую метафору, социальное явление уподобляя явлению природы. Поэзия, соединяющая в созвучных словах небо и землю, мужество и нежность, в значительной мере определяет жизнь России – и духовную, и политическую. Поэтическая, по сути своей, Россия совмещает несовместимое: и «священную войну» способна вести, и «поливать цветы».
Лодка на речной мели «догниет», но не переведутся здесь мастера, которые будут мастерить новые лодки. И эти мастера по-прежнему будут – «думать о своей судьбе». Россия всегда будет «думать о своей судьбе», постигая мир. Она так устроена, что не может бездумно существовать. Горе у России – от ума, но и счастье – от ума, от совести, от души, от поэзии. От Василия Жуковского, Александра Пушкина, Евгения Баратынского, Афанасия Фета, Николая Языкова, Алексея Кольцова, Николая Некрасова.
И вновь «матушка возьмет ведро, молча принесет воды», то есть – поэзия тихо принесет воду истины для того, чтобы утолить жажду бытия, напоить исторические корни народа, его «красные цветы» – смысл одухотворенной, просветленной, совестливой жизни под ближними, всевидящими небесами. Классическое стихотворение – как реализованная возможность духовного совершенства народа. Стихийно пронзительный голос русской поэзии обращен к Богу в сердце человека, но к Богу, явленному еще Гавриилом Державиным в одноименной оде: «Кому нет места и причины, Кого никто постичь не мог, Кто все собою наполняет, Объемлет, зиждет, сохраняет, Кого мы называем: бог».
Поэтическое величие, определенное «золотым веком» поэзии, обозначает нашу национальную культурную высоту. У нас навсегда есть своя высокая достигнутая планка. «Золотой век» поэзии, точнее – ее золотая вечность происходит на глазах народа, читающего стихи и стихами прочитывающего свою жизнь, свою историческую сущность. «Золотой век» продолжается стихами Александра Блока, Анны Ахматовой, Николая Заболоцкого, Ивана Бунина, Марины Цветаевой, Дмитрия Кедрина, Юрия Кузнецова, Николая Тряпкина, Владимира Соколова…
Размер просторного русского стихотворения – от одухотворенной и мудрой природы, от созвучия в ней травы и ветра, человеческой грусти и листопада, сияния «ночной звезды» и вдохновения мастера, создающего новую лодку. Стихотворение – как природа, где все размеренно, где все созвучно, хотя иногда происходят и сбои ритма, как в жизни народа случаются исторические катастрофы. Но стихотворение, неизменно возвращаясь к своему классическому звучанию, терпеливо приводит в порядок мятущийся дух «народа-языкотворца». В определенное время – и раскованное, созвучное с бунтующей стихией стихотворение Владимира Маяковского приводит в порядок мятущийся человеческий дух. «Невозмутимый строй во всем, созвучье полное в природе» заметил Федор Тютчев, который всю жизнь писал только о природе, даже тогда, когда писал о политическом влиянии России на Европу; даже тогда, когда писал о русской революции. Владимир Вернадский взял эти строки Тютчева эпиграфом к своей монографии «Биосфера». 
Биосфера, в которой неразрывны «красные цветы» Николая Рубцова и «роща золотая» Сергея Есенина,  тоже устроена как совершенное классическое стихотворение. А в поэзии, как в биосфере, неразрывны, будто одно бесконечное стихотворение, тексты и судьбы Михаила Светлова и Юлии Друниной, Александра Твардовского и Игоря Шкляревского, Алексея Прасолова и Константина Батюшкова, Михаила Исаковского и Ярослава Смелякова. В русской поэзии, где Жуковский предшествовал Пушкину, надрывная песня степного ветра предшествует великому стихотворению, а стихотворение – листопаду, метели, сиянию звезды над полями Рубцова: «Но только здесь, во мгле заледенелой, Она восходит ярче и полней, И счастлив я, пока на свете белом Горит, горит звезда моих полей...».
Свою звезду Рубцов видел – и сочиняя стихи, и поливая цветы. Сегодня по-прежнему важно для народа – успеть принести «воды», когда красные цветы «в садике завяли все», то есть – поддерживать кровную связь и «созвучье полное» с мыслящей, справедливой природой. При этом понимать – и обмелевшую реку, и увядшие цветы, и утомленную дремлющую иву. Понимать, что и сердце стихии бывает встревоженным и обиженным на человека, самоуверенно нарушающего поэтический закон мироустройства, взаимосвязь красных цветов и звездного неба, стихотворения и грозы. Со стихией примиряет и согласовывает человека – поэзия, в которой происходит идеальная жизнь России. В поэзии, удерживающей в себе всевышнюю справедливость ко всему сущему, и выживает всегда классово расслоенная Россия; в поэзии зреют и ее революции. Самую справедливую и искреннюю идею – идею сбережения народа творящей природой, родной землей и родным небом стихотворение доносит до человека с горней высоты. 
На той высоте, где в присутствии Михаила Лермонтова «звезда с звездою говорит», и находится центр русской поэзии. А «зарницы огневые, воспламеняясь чередой, как демоны глухонемые, ведут беседу меж собой» в присутствии Тютчева. Поэзия знает о том, что не только прозрачно светлое, но и «таинственное дело решалось там – на высоте». Но там же вновь и вновь загорается ночная звезда, от которой навсегда светло в горнице Рубцова. У русской поэзии – горняя природа, а это и национальная стихия народа, для которого исторически дорого поэтическое устройство мира.
В своей поэзии народ остается таким, каким он и нужен горнему Творцу. Поэзия знает и, как свидетельствует ее многовековой опыт, заботится об уникальности народа, в котором язык творит себя.
Россия живет – боясь нарушить классическое стихотворение своей жизни – хоть в геополитике, хоть в духовном самосохранении. Потому всегда для нее важно «лодку мастерить себе» и «поливать цветы». Еще и геополитическое дело – русская поэзия. Удержание пространства, сплочение породненных земель – от традиционного, размеренного стихотворения, а стихотворение – от многовекового родства народов и их земель. Поэзия, соединяющая горницу народного духа и светлое величие звезд, сохраняет в народе смысл богоугодно самобытного и политически независимого бытия в мире, где идет война множества национальных смыслов существования.
А «хлопотливый день» народа, творящего свою жизнь под родными небесами, приближенными к земле поэтами, в мировой истории непременно должен проходить под ивой – вблизи своей стихии. Так и будет жить, поливая цветы, размышляя о жизни и мастеря лодку, народ, в чьей истории продолжается «золотой век» поэзии.

ПРЕДКИ
Благодаря национальному достоинству выжили и сохранили свои народы наши предки. Тысячу лет назад они только учились плести лапти, но уже тогда изнутри переплетали Россию. Их национальное происхождение было для них сокровенной данностью, как и сами народы – абсолютная данность всемогущей природы. Россия их делами, их судьбой и их повседневной жизнью писала на пергаменте истории свою «национальную идею» единения и единства. Реальное единение народов нашего края началось задолго до упоминания этого факта в русских летописях. Исторические документы дают повод нынешнему государству официально обозначить фундаментальный факт нашего бытия. Россия начала формироваться тогда, когда наши предки поняли, что им судьбой предписано жить здесь вместе. Сама история сформулировала «национальную идею» для выживания и существования России, собрав разные народы на одной земле.
Многовековое единение воплощает историческую волю народа. Политике в России сегодня следует поспевать за народной волей, за народной мудростью, опытом совместного проживания. При любом политическом строе и при любой власти Россия-народ не откажется от своей сущности.
Единение народов – как совершенное произведение истории. Для воплощения истины необходим сплав национальных своеобразий. Для устойчивости, бесконечности человеческой истории одинаково необходимы – и этническое многообразие, и державно-государственная однородность. Истории дорог каждый народ – и в национальной единственности, и в межнациональном единении. Единение было уникально тем, что оно происходило возле незыблемых традиций национального достоинства каждого народа.
Национальная политика государства, хотя и формулируется политической элитой, но начинается в самом народе. Нашему государству удавалось извлекать свою национальную политику из глубин народной реальности, потому и сохранялась страна многие века. Народ тысячу лет рос, развивался в единстве. В пору исторического младенчества народа случались и межнациональные конфликты. Но это была агрессия младенцев, которые встречаются впервые. Если даже какие-то силы в политических целях ссорили народы, то народы, по большому счету, не ссорились, держались за свое единство на одной земле – важное условие выживания в мире. Революции, гражданские войны порождали трагическое социальное противостояние в многонациональном обществе, но межнациональное единство людей оставалось незыблемым.
За тысячу лет произошла мудрая интеграция мордвы – основательного народа от земли –  с русской культурой, с общим животворящим культурным контекстом. Русский поэт Сергей Есенин об этом сказал по-своему: «Затерялась Русь в мордве и чуди!». Красивую мордву на Руси, среди своей творящей природы – у себя дома, изображают картины Федота Сычкова. Кистью русского художника Сычкова сама Русь, любя, рисовала мордву – яркой, красивой, жизнерадостной, настроенной на долгую историческую жизнь на своей земле. Русь входила в мордву, в ее природу и становилась ярче и неповторимее. В этом уникальность России – исключительной родины многих народов, не желающих оказаться в «плавильном котле» и потерять дарованные историей и природой культурные и духовные ценности.
С землей-матерью – Масторавой связана и эпическая культура мордовского народа, его эпическое мышление. Изначально, с первых протяжных, многоголосых песен началось глобальное, неторопливое, основательное мышление народа, надолго пришедшего на землю. Живая, творящая, любящая свои народы земля – такова родина мордвы, пришедшей со своим культурным своеобразием в единый многонациональный народ. При этом Масторава мордвы, расположенная в самом центре России, – единственная родина, отцовская земля и русских, и татар. Песенное многоголосье тоже характеризует мордву – как народ, одаренный способностью солидарно с другими народами, многоголосо жить на свете, не терять свои главные духовные ценности, связанные с любовью к живой земле, ни при каком политическом строе.
Но какой народ скажет о себе, что он – не народ земли! Однако мордва – народ моей земли – той земли, на которой вместе с мордвой жили мои предки-жестянщики. Они крыли железом крыши домов в мордовских селах. А мордовские умельцы валяли валенки для татар. Первые шаги по земле я делал в мордовских теплых валенках. Кажется, и сегодня в этих валенках продолжаю идти по отцовской земле, и она всегда для меня остается теплой. Тысячелетняя даль ясна, как на утренней заре. В этой дали – наши предки  вместе близки к одним деревьям, рекам, ливням и закатам. И наша природа соединяет народы, формирует их жизнь во многом по своему образу и подобию, своим строгим характером определяет их основательную духовную и политическую сущность, позволяющую сохранять в веках общую страну. Мне кажется, и главный герой мордовской мифологии Тюштя, до того как стать правителем мордвы, вместе с моими предками пахал землю и пас стада, потому Тюштя – близкий и мне исторический герой.
Мы живем на общей земле, породнившись с общей природой, сочувствуя друг другу, – одним народом, вышедшим из разных племен. Если произошло такое межнациональное единение, то значит, здесь поселились изначально близкие, духовно и физически тянувшиеся друг к другу народы, из которых и мог сформироваться единый народ. Исторический феномен единения связан, прежде всего, с народами единой родины. И потому в новейшей истории уместна подчеркнутая государственная забота об укреплении коренных народов той или иной местности. Должно быть, сама почва созывала эти народы в общий контекст.
Мордва, русские и татары, приблизившись друг к другу, расширили и качественно изменили каждый свое этническое пространство. Эта простая, но могучая философия жизни людей оказалась необходимой и для их собственного выживания, и для тысячелетнего самосохранения России.
Каждый народ дает миру свой урок истории. Более того, исторический опыт любого народа важен для геополитической устойчивости всей страны. И каждый такой урок народа – вклад в науку совместного самосохранения в мире.
Потому и появление в жизни мордвы славянских и тюркских народов тысячу лет назад целесообразно рассматривать как именно такую эволюционную волю исторической судьбы. Это важно иметь в виду при осмыслении процесса единения людей.
Единение народов – живой процесс, из которого невозможно выйти, который и длится тысячу лет. Такое единение постоянно творит себя, модернизируется в истории, адаптируется к политическим реалиям, сменам политических эпох, государственных строев, экономических формаций, но при этом продолжается процесс человеческого сплочения народов одной земли. Продолжается и просвещение, обретение мордвой, не теряющей свою этническую самобытность, – и русской, и татарской культуры.
В контексте Единения еще ярче выглядят и звонче звучат знаковые имена наших соплеменников и земляков: скульптора Степана Эрьзи, просветителя Макара Евсевьева, поэта Хади Такташа, патриарха Никона, певицы Лидии Руслановой, писателя Шарифа Камала, адмирала Федора Ушакова, поэта Александра Пушкина, чье имение Болдино – часть нашей исторической родины. А задолго до этого контекст единения своими деяниями создавали мордовские и татарские князья – Пургаз, Пуреш, Бехан, Кугуш, Тениш, Еникей, Кулунчак. В течение веков бывала и настороженность между их сородичами, но пронзительная история уже знала о том, что их потомкам предстояло быть вместе. Историей Отечества уже было принято ее волевое решение по объединению этих народов, если сегодня потомки Бехана и Пургаза, Кугуша и Пуреша живут в человеческом и гражданском единстве на отцовской земле, в лоне родной природы, с которой слились и в которой ныне покоятся древние предки. И деревья, и травы этой земли доносят до нас слившиеся воедино голоса наших предков. И они, уже из самой природы, подтверждают праведность единения народов. Голос предков важен и для современного народа, сумевшего оценить свое единство, и для потомков – чтобы они могли в своей жизни опираться на надежный исторический фундамент.
Оседлые мордва, русские и татары-мишари нашего края вместе противостояли набегам кочевых народов. Наши предки здесь обрели твердь, а с оседлыми народами на своих просторах и земля была устойчивой. Земля, населенная именно оседлыми народами, тогда становилась великой Россией. Противостояние оседлости и кочевья – двух непримиримых образов жизни – продолжается и сегодня: державная оседлость коренных народов России и геополитическое кочевье, набеги на суверенные страны вооруженного до зубов Запада находятся в жесткой оппозиции друг к другу.
А все наши выдающиеся предки сегодня вместе с нами собрались в контекст красивой даты – 1000-летия Единения мордовского народа с народами Российского государства, политически обозначенный в начале XXI века. В великий контекст единого народа лежал их великий исторический путь – через поля и леса, по земле и по небу, через подвиги, радости и страдания, через конфликты и непременное примирение.

ОСОБАЯ ФОРМА СОЗЕРЦАНИЯ
Насколько важна для поэта социальная публицистика? Вновь ли перед нами тот же случай, когда «поэт в России больше, чем поэт»?
Людям, конечно же, нужна парадоксальная публицистика поэта, чтобы в их жизни присутствовала и бескорыстная, не циничная, добрая, потому – животворящая политическая мысль. Такую политическую публицистику писали классики русской поэзии Тютчев и Блок. Метафизическое влияние доброго поэтического слова – конечно, более существенно, чем агрессивный публицистический спор. В поэте, пишущем политические статьи, природа бескорыстно заботится о справедливости. И Пушкин занимался политической публицистикой, известны его веселые слова о себе: «Писал стихи и ссорился с царями». Публицистика – уникальная традиция русской литературы. Писать бы только красивые стихи, но Россия не перестает совершенствоваться, не перестает строиться, иногда и разрушаясь, вот и приравнивает поэт перо к публицистическому «штыку». До сих пор, говоря словами Маяковского, «для веселия планета наша мало оборудована». Поэт и публицистикой своей «оборудует» планету – для поэзии.
Однако важно уточнить: поэт в своей публицистике обычно не ставит частных задач, какие, например, ставят профессиональные политики. Публицистика поэта и не должна стремиться мгновенно «влиять» на социальные или политические процессы, тем более, переустраивать существующую реальность. Хотя нам, возможно, кажется, что мы переворачиваем мир, что от нас как-то зависит жизнь народа, но, на мой взгляд, несколько иначе следует оценивать смысл писательской публицистики. Не путать ее с той политической «мышиной возней», которая имеет значение только для самих авторов статей, но никак не влияет на жизнь других людей, если на дворе – мирное время, а не эпоха революционных или военных потрясений. Мир развивается и живет по своим часто непостижимым, не зависящим от человека законам. Те же революции, разрушения держав, мировые войны, формирование или разрушение народов – не публицистикой приводятся к жизни, а суровыми, необратимыми законами исторического развития. Влияние самодеятельной публицистики не распространяется мгновенно на центры принятия решений, тем более – на вселенскую эволюцию, хотя ей для чего-то нужны те, о ком я пишу в своих статьях: и изоляционисты, и державники, и космополиты, и «строители» новых «наций».
Скорее всего, не время публицистики и сегодня, когда снова актуальны слова Гоголя, обращенные к поэту Языкову: «Богатырски задремал нынешний век». Какое же тогда слово более уместно в нынешнем веке? Можно снова процитировать Гоголя: «Нынешнее время есть именно поприще для лирического поэта». Вроде бы стихи сегодня мало читаются в народе, но академик Владимир Вернадский искал и находил гармонию в стихах Тютчева, чьи строки «Невозмутимый строй во всем, созвучье полное в природе…» сделал эпиграфом к своей книге «Биосфера». Академик Юлий Харитон часто обращался к поэзии Блока. Время стихотворения как художественного абсолюта в мировой культуре не завершается.
Для чего же поэту нужна публицистика, если он не намерен оказывать личное влияние на переустройство мира? Для писателя, художника публицистика имеет свою особенную ценность, связанную не с конкретным сиюминутным «влиянием» на жизнь, а с созерцанием жизни, даже с неким развлечением, активным интеллектуальным отдыхом. Или же – с необходимостью публично обозначить глубоко личную позицию в культуре, что писателю по каким-то причинам необходимо сделать на данном этапе своей творческой деятельности.
Публицистика для поэта – особая, активная форма созерцания мира, своеобразное прикосновение к бытию не только стихами. Но стихи являются главным основанием, дающим поэту право на такое прикосновение к миру, которое было бы достойно заинтересованного внимания мира.
Публицистика, когда она касается каких-то острых тем, конкретных людей, непосредственной сферы их деятельности, порождает своеобразные социально-философские движения в среде читающей интеллигенции. Например, в среде тех же националистов или ученых-этнологов, близких к космополитизму. Бросишь в воду камешек – и видишь, как расходятся по воде круги, касаясь камышей и прибрежных кустов. Такой же эффект и от статьи – чуть преображать жизнь, приводя в некоторое движение близко расположенный мир. Круги на воде лишь на мгновение оживляют тихую заводь, но не меняют сам водоем, который тут же возвращает свое естественное состояние. Чего только не наслушаешься о себе от раздраженных, агрессивных оппонентов! Для чего-то нужны писателю эти «круги на воде». Возможно, все для того же художественного творчества, для созерцания мира в его раздраженный, взбудораженный час.
Вместе с тем писателю не следует часто отвлекаться на игру с камешками, летящими в воду, у писателя есть свое особое, художественное предназначение в мире – создавать поэзию, созерцая мир. Гораздо больше пользы и радости поэту приносит шелест листвы на ветру, ливень, метель, гром над полем. Пожалуй, даже публицистически ценнее – просто рассказывать об этом, но рассказывать так, как никто еще этого не делал. А это уже – художественная литература. В публицистике, о чем бы в ней ни шла речь, человек чаще всего ошибается, абсолют не подвластен логике, но метафора, дарованная только поэту, права всегда. Поэзия не «влияет» на жизнь, а сама является жизнью.
Следовательно, и политическая активность поэта – особого рода. Поэту важно не покидать свое место, не лезть на чужие «баррикады». Важно не мельтешить, не втягиваться в политические дрязги, не отвечать оппонентам, вспоминая не только слова Пушкина: «Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, Но ты останься тверд, спокоен и угрюм. Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум», но и мудрость персов о том, что оппоненты поэта – всего лишь «горсть муравьев». Это не тупое высокомерие, а необходимое для богоданного бытия поэта ощущение своей самодостаточности.
Публицистика поэта должна быть, говоря словами Цветаевой, продолжением поэзии другими средствами. Потому, никогда не отвечая оппонентам и не воспринимая их всерьез, уместно являть в публицистике лишь собственную безоговорочную политическую альтернативу. Поэт, пишущий политическую публицистику, интересен тем, что умеет улавливать и «другими средствами» передавать философию стихии, геополитический скрежет континентов, диалог вечных мерцающих звезд и бренных сияющих держав. Все это может быть выраженным в деталях. Например, о деструктивных деяниях националистов я говорю в статьях не как о частностях, а как о знаках возможного распада державы. Какое до этого дело поэту? Без России – нет его поэзии! Вот какое – жизненно важное – дело!
И политическая публицистика тоже есть продолжение поэзии. Поэт другую публицистику и не пишет. Она нужна поэту, прежде всего, для обозначения и утверждения собственного места в истории народа, которая всегда связана с политикой. Но у поэта своя политическая задача – быть в истории!
Публицистика, конечно же, необходима людям. Но поэту она необходима не для политического переустройства мира, а для политического поддержания его главного на свете дела – поэзии.

ЭТНОЛОГИЯ ПУШКИНА
Как говорил Пушкин, «история народа принадлежит поэту». А в такой сложно организованной стране, как Россия, поэту принадлежит не только история, но и этнология. Во всяком случае, лишь при прикосновении к ней пера поэта, этнология станет не разобщающим, а миротворческим знанием.
Взгляды поэта, касающегося сложнейшей этнической материи, которую сейчас кто-то активно растаскивает на всяческие искусственно раздуваемые этнические «миры», находятся в постоянном эволюционном движении, смело пульсируют в поиске новых смыслов и образов.
Поэт объективно включен, следовательно – преображает общекультурный процесс осмысления значительных явлений и фактов современного бытия нашего сложного, но единого народа. В этнологии поэта фокусируется триединство времени народа в истории.
Русские поэты неизменно выступают за историческое единство народа России! На осмысление этого единства публицистика поэта имеет, как и академическая этнология, свои права и пользуется своими действенными средствами. Возможно, было бы больше пользы, если бы поэтам удавалось найти общую приемлемую и достойную площадку для солидарного взаимодействия с отечественными этнологами. Потому что сегодня была бы полезна солидарная работа отечественной интеллигенции над укреплением единого духовного пространства России.
Положения о необходимости сохранения объективного исторического единства нашего народа перед лицом глобальных геополитических угроз очевидны для каждого человека, размышляющего о ситуации в многонациональном Отечестве и вокруг него. Очевидна и искусственная актуализация национально-этнической темы в национальных республиках, озабоченных проблемой собственного политического укрепления.
Народы России, находящиеся в поле зрения поэта, непременно едины и непременно любимы Отечеством такими – какие они есть от природы. «Что нужды? Ровно полчаса, Пока коней мне запрягали, Мне ум и сердце занимали Твой взор и дикая краса», – так Пушкин в классическом стихотворении обращался к калмычке.
В мире будет больше гармонии, когда о калмыках будут судить по стихам Пушкина, о народах Кавказа – по стихам Лермонтова, в которых описано их мужество и неповторимость. И народы Кавказа, и калмыки из стихов Лермонтова и Пушкина, благодарно любя русских поэтов, будут сильнее любить и Отечество свое – Россию. Веря поэтам, они больше будут доверять и самой России.
Поэтическая этнология Олжаса Сулейменова на весь мир книгой «Аз и Я» высветила древнюю совместную историю славян и тюрок, их историческое родство, выдержавшее испытание веков.
И татары чтят как национального героя – Льва Гумилева, описавшего бытие татар в поэтической истории, которая не обижает народ, а помогает ему жить и развиваться в своем государстве – России. Заметим, что речь вовсе не идет лишь о комплиментарной этнологии поэта…
И чуваши чувствуют себя еще надежнее в своем Отечестве – вспоминая, с каким пронзительным сочувствием и восхищением описано их историческое бытие, их культура и мифология в очерках Николая Гарина-Михайловского. «То небо, те поля неба, и этот круг девушек, и их песня, и я слились вместе в одно, далекое, забытое, что было когда-то и моим», – такое древнее родство с чувашским народом ощутил русский писатель, увидевший национальный праздник Уяв. «Что оперы, что романсы?! Разве передадут они этот аромат вечно молодой весны и нежной тоски о проносящихся веках? Разве передадут они эту песнь народа, две тысячи лет сквозь ломку пронесшего с собой яркий образ прежней жизни? Разве можно выдумать такую песнь?».
Ничего и не надо выдумывать в самодостаточной истории России, как поющие чувашские девушки не выдумывали, а слышали от самой земли, свою песню, с которой шли и продолжают идти в сторону творящей истины.
Важно – не отбрасывать опыт литературы. Народ силен литературой, в которой отражен великий опыт национального бытия народа. Тем более, нельзя, отбрасывать художественно-философский опыт, поручать национально-историческое обустройство народа России этнологам, сидящим в Москве и создающим этот опыт по надуманным социологическим теориям, пришедшим с Запада. Вот почему этнология в России, как и вся история, должна принадлежать поэту.

ЖУРАВЛИ НАД ЗЕМЛЕЙ
Впечатлительным был образ: журавлей на юг к местам зимовки на дельтаплане провожал Президент России Владимир Путин, лично участвующий в программе по восстановлению популяции журавлей-стерхов, численность которых сократилась до двух десятков. Стерх – священная птица для здешних коренных народов, воплощает одного из наиболее почитаемых ими богов.
Но в Индии и Иране, куда эти птицы прилетают на зимовку, их беспощадно истребляют. «Боги» российских народов дороги только России, которая и взяла на себя ответственность за сохранение этих редких птиц на белом свете, тем более, они и гнездятся только у нас. И сами коренные народы, как исчезающие журавли, уменьшаются в численности, теряют языки и самобытность, однако и с ними остается только их единственная родина – Россия. Возможно, и свои коренные народы Россия убережет от исчезновения, не давая погибнуть их святыням: не только птицам, воплощающим их богов, но и языкам и национальному достоинству.
Боги российских народов вне России оказываются уязвимыми, беззащитными. И сама Россия вне своих геополитически защищенных территорий, вне своей физической и метафизической Евразии, так же уязвима. И влиятельной России на планете Земля, которую завоевывает Запад, может остаться столько же, сколько журавлей-стерхов. Но Россия, судя по ее мощному евразийскому порыву, себя сохранит. И потому особо символическим является полет Путина во главе журавлиной стаи над Сибирью.
Нам важно быть «в стае»; важно быть этнически многообразным, но государственно единым народом. Тогда и можно уцелеть – под защитой родного государства. Журавлей-стерхов, защищенных государством, которое имеет мировое влияние, не убьют на границе и за границей. Защищенный государством народ сохранит себя в мировой истории. И не столько Путин сопровождал журавлей в сторону юга, сколько – государство, для которого природа и история России неделимы…
Россия в то же время ответственна не только за птиц и зверей, не только за свои народы, но и за дружественные государства, против которых давно ополчился Запад. Есть страны, которые до сих пор видят в России даже не только союзника, но и заступника. Если оставаться великой державой, то необходимо быть готовым нести ответственность за справедливое мироустройство на планете Земля. Потому полет Путина в белом костюме во главе журавлиной стаи имел огромный символический смысл: Россия и сама – вожак для своих геополитических друзей.
Путин поднимался в небо несколько раз. Сначала дул сильный ветер, и за его скоростным дельтапланом полетел только один журавль. Так и с Россией неизменно остается самый близкий друг – Белоруссия, которой Россия помогает преодолевать ее путь в суровом мире. Потом за Путиным полетели уже несколько журавлей.
А кто сегодня остается – вместе с Россией, доверяя ей? Куба, Венесуэла, Казахстан, Сирия?.. Только на заступничество России еще надеются те страны, над которыми нависла угроза вторжения на ее территорию войск Запада. Ливия, Ирак, Афганистан, Югославия уже знают, что бывает с суверенными странами после западных бомбардировок.
Президент страны – главный политик, и естественно, каждое его публичное действие имеет значительный политический смысл. Путин – лидер особой нации, для которой важен не только хлеб насущный, но исторически важна и окружающая среда: с живой природой связана духовная основа нашего народа, ощущение Родины. Не случайно Путину близки строки самого народного поэта Сергея Есенина: «Если крикнет рать святая: "Кинь ты Русь, живи в раю!" Я скажу: "Не надо рая, Дайте родину мою"».
Потому важно, чтобы не исчезали киты, белые медведи, леопарды, тигры, журавли. Не случайно в России, где Есенин называл зверей «братьями меньшими», запущены и реально действуют государственные программы по спасению исчезающих видов животных и птиц…
Власть российского Президента не только от «электората», но и от природы – живой, одухотворенной и божественной. Власть российского Президента – и от журавлей, тигров, китов, леопардов, медведей. От святынь коренных народов, от их священных мест и от их богов. От молитв не только в традиционных храмах основных религий, но и от языческих молитв. От благодарности тувинского пастушонка, которому Путин подарил свои часы. Свое уникальное историческое время российский Президент не вверяет лишь кремлевским курантам над Красной площадью. Часы, отмеряющие его особое время в политике и истории государства Российского, должны идти в разных точках необъятной России…

СОПЛЕМЕННИКИ ДЕРЖАВИНА
Уникальная историческая судьба моих предков – темниковских татар-мишарей, сформировавшихся в Темниковской Мещере – независимом княжестве, расположенном между Московским государством и Казанским ханством. В это княжество, по утверждениям историков, входили части нынешних территорий Пензенской, Ульяновской, Нижегородской, Рязанской областей и Республики Мордовия. В XVI веке мишари участвовали в военных походах на Казань вместе с многонациональным войском Московского государства. И закономерно, что мировоззрение темниковских татар-мишарей до сих пор во многом опирается на древнюю, должно быть, генетическую модель державного бытия предков.
Темниковские мишари, которые сегодня живут во всем Поволжье, в Сибири и на Урале и говорят на «мишарском диалекте» татарского языка, самой землей поставлены в основание государства Российского. Сама родина-земля нас, потомков служилых татар, удерживает на наших государственно-державных позициях.
Мы почитаем Казань – как свою культурную столицу. Потомок темниковских татар-мишарей Хади Такташ, ставший классиком татарской литературы в Казани, предстает в нашей национальной истории как убедительный фактор единения народа. Но если Казани историей предназначено реализовать миссию центра татарской вселенной, то для этого татарской столице необходимо объять всю необъятность народной истории. В ином случае Казани не удастся стать в новейшей истории реальной законодательницей идеологии национального единства и величия татар.
Темниковские татары-мишари не могут оторваться от родной земли, от своей истории. Но мишари и в своей истории убежденно остаются татарами, хотя данное понятие ассоциируют, прежде всего, с собой, а уже потом – с казанскими соплеменниками. И только в этой истории, восходящей к деяниям своих темниковских предков, воспринимающимся нами как священная данность, мы культурно жизнеспособны.
Несмотря на то, что единый литературный татарский язык создан на основе языка казанских татар, кстати, существенно отличающегося от языка темниковских мишарей, должна быть создана подчеркнутая атмосфера исторического равноправия внутри татарского народа. Культура мишарей, особенная и уникальная органичной взаимосвязью с русской культурой, представляет собой самодостаточное явление одновременно и татарской культуры, и культуры общечеловеческой. Следовательно, и развивать мишарям следует именно свою культуру – как таковую, а не подстраиваться, деформируя национальную сущность, под казанские стандарты.
Не случайно историческое и культурное самосознание мишарей выработало гордую поговорку: «Мишари – сливки татар». В этих словах выражена не кичливость мишарей, а более всего – выражено чувство национального достоинства, любви к своей истории, уважения к деяниям предков, которые, возможно, в свое время осознавали себя самостоятельным народом.
Мишари не забывают о своем самостоятельном историческом значении, потому их объективно не может устроить статус и положение своеобразной «этнической» провинции, более того – национального захолустья при доминирующем культурно-политическом положении казанских татар.
Эти утверждения опираются на мироощущение и мировоззрение писателя, потомка темниковских мурз, чувствующего духовную связь с исторической родиной – Темниковской Мещерой. Пушкин, говоря о том, что «история народа принадлежит поэту», имел в виду объективную философскую правоту писателя, выражающего народное мироощущение, мировидение и чувство исторической справедливости.
Темниковские татары, в отличие от казанских татар, объективно ближе к русской культуре, потому у них и несколько другая философия – философия безболезненного и даже гармоничного сосуществования с русским языком и русской культурой. Казанские татары исторически несколько оппозиционны по отношению к русскому языку, в мощном влиянии которого усматривают угрозу для существования и развития татарского языка. Мы понимаем тревогу наших казанских соплеменников, на протяжении долгого времени терпеливо выслушиваем их упреки в «обрусении», но в то же время эту проблему не демонизируем и свою жизнь в центре России не драматизируем.
Если казанских татар беспокоит проблема «русификации», то татар-мишарей их история и нынешняя жизнь убеждают в том, что в братском соседстве с русской культурой народы российского ландшафта (в данном случае – татары) не теряют себя, не исчезают. Напротив, в русской культуре они обретают твердь среди бушующего океана глобализма.
Русский народ, так же, как и татары, собравший себя из множества племен, живет – реализуя пространство, в котором есть место всем народам, оказавшимся в физических и метафизических границах Российского государства. Более того, в этом пространстве и должны быть все народы, вместе с русскими реализуя такое пространство, которое было бы подобно многообразной природе нашего ландшафта. От природы – и наше национальное многообразие, многоязычие, и наше народное единство.
Потому не искусственная русификация татар происходит, а это татары в родной исторической стихии ищут и находят опоры для жизни и национального развития, которому не противостоит русский язык. Наоборот, русский язык поддерживает и развивает в себе нашу национальную культуру, защищает ее в жестких условиях глобализации. Для татар открыты огромные ресурсы русского языка для презентации своей уникальной культурной философии в России и во всем мире.
Искренне прислушиваясь к своему мироощущению, мы и в русской песне узнаем родство свое, вспоминаем свою древнюю духовную историю. Значит, и наши древние предки-татары сочинили русскую песню. И народ не теряет своей ценности – как самостоятельный субъект истории, имеющий собственное уникальное предназначение.
Но и великая русская культура устами своих просветленных творцов гордо узнает и признает в себе древнее татарское влияние, усиливающее ее опоэтизированным пространством. Гоголь так писал в своих «Выбранных местах из переписки с друзьями» об одном из лучших русских поэтов и политиков, потомке татар Гаврииле Державине: «Недоумевает ум решить, откуда взялся в нем этот гиперболический размах речи. Остаток ли это нашего сказочного русского богатырства, которое в виде какого-то пророчества носится до сих пор над нашей землею, преобразуя что-то высшее, нас ожидающее, или же это навеялось на него отдаленным его татарским происхождением, степями, где бродят бедные останки орд, распаляющие свое воображение рассказами о богатырях в несколько верст вышиною, живущих до пяти тысяч лет на свете, – что бы то ни было, но это свойство в Державине изумительно».
Русская литература и татарская литература одновременно опираются сейчас уже на могущество русских и татарских богатырей духа и поэтического мировидения, стратегически необходимого для уникального существования народа в истории и культуре, которую на протяжении нескольких веков творят и многие знаменитые потомки татар. Потому и всем нам нужен богатырский масштаб в осмыслении неразрывности русской и татарской истории. Политическая ситуация на планете Земля сегодня такая, что слабая нация не сохранится в новейшей истории.
Темниковские татары, сегодня считающие себя частью единого татарского народа, преодолевают искушение позиционировать себя как отдельный народ мишари, хотя для этого нашлись бы и исторические, и политические, и культурно-лингвистические основания.
Мишари всерьез не ставят и не ставили перед собой и стратегическую задачу создания в своем пространстве, вне Казани, центра самостоятельного национально-культурного бытия. Однако мишари всегда жили практически самостоятельной национальной жизнью, сохраняя татарский язык и культуру, но и не закрываясь от русского языка и державных интересов родного государства. Верить в то, что творящая истина поселилась на твоей родине при твоей жизни – этому нас сегодня учит и наша литература.
Те народы, которых природа задумала оставить в веках, одарены надежной твердью – литературой; возле великой литературы народы чувствуют себя уверенно, развиваются. Необходимо новое осмысление феномена народных – «национальных» – писателей. Не только язык и покорное следование оппозиционным к русской культуре представлениям иных казанских татар о национальном бытии сегодня должны являться основными показателями национальной принадлежности писателей татарского народа.
Востребованный новейшей историей народный писатель татар тот, кто в себе метафизически воплощает Русь и татар, создает уникальный художественный сплав из сложной материи исторического взаимодействия татар и русских на одной земле.
Литературу татарского народа на протяжении нескольких веков создавали ее основоположники – вдохновенные авторы произведений на родном языке. Но учитывая стремительные мировые процессы, сегодня необходимо пересматривать стратегию исторического существования и исторического самопредъявления народа, находящегося в многовековом культурном взаимодействии с другими народами. Потому новое, эволюционно востребованное мировоззрение непременно заключается в том, чтобы понять и признать право литературы реально двуязычного татарского народа на сложное историческое бытие. И если татарская культурология и литературоведение окажутся способными к принятию и формированию такого мировоззрения, то они смогут не только восстановить, но и расширить исторические границы культуры многомиллионного татарского народа.
Реалии XXI века уже требуют от татарской гуманитарной и политической элиты широкого осмысления общемировых историко-культурных процессов, выработки дальнего позитивного зрения на культурную мощь народа, чья художественная литература способна проявить себя и в новой языковой реальности.
Историческое наложение культур создало новую культурную реальность – из совершенно уникальных феноменов, невозможных даже 100 лет назад. Без учета этой эволюционной реальности в метафизической жизни многообразного татарского народа, разбросанного по огромной территории, уже вряд ли возможно вести речь о создании полноценного национального единства татар.
Потому в отношении новой культурной реальности нельзя использовать устаревший понятийный аппарат, признавая «национальными» писателями только тех, кто пишет на языке казанских татар, не являющемся в полном смысле родным языком мишарей. Необходимо философское признание той объективной реальности, что для мишарей художественное самовыражение на русском языке сегодня не менее естественно, чем на татарском. И художественное самовыражение татар на русском языке целесообразно оценивать как позитивный фактор уникальной презентации культурной сущности народа в мире. Тем более, русский язык, метафизически сроднившийся с татарским поэтическим мировидением, позволяет воплотить в себе мироощущение татар во времени и пространстве.
При оценке этих литературных феноменов необходимо исходить из устоявшихся культурных парадигм, но не ограничиваться лишь языком написания литературных произведений. Не менее важна художественно-историческая сущность этих произведений: признание и художественное воплощение писателем татарского происхождения исторических традиций народа, веры предков – ислама. Следует учитывать уникальное и неповторимое кораническое видение писателя, остающегося в истории своего народа, когда мир воспринимается им как книга. В качестве иллюстрации считаю уместным привести собственные поэтические строки о родной земле, которая в свое время была частью Темниковской Мещеры: «С неба тайно прилетают книги – И землей становятся навек. Животворный запах книг великих Нахожу в сияющей траве. Яркими цветами зарастает Необъятный, солнечный Коран. Из него пшеница вырастает, И на нем бушует океан…». Такую русскую литературу татары на нынешнем этапе своего исторического развития вправе считать своей национальной литературой.
И татарская национальная культура, безусловно, расширит свои политические границы, очерчивающие единство народа, и укрепит свои художественные основы, если произведения такого писателя, который в себе воплощает сложный феномен философского самосохранения народа в многотрудной истории, будут переведены на татарский язык.  Потому что татар сегодня уже не выразить без Руси. Русь – это и гениальное творение татар. Татары много своего опыта духовного и физического существования, много своей философии, выработанной в процессе преодоления пространства, вложили в Русь. И татары качали Русь в колыбели-пространстве, пели степные песни, просветляя простор, ставший общей родиной. И сегодня пытаться отдалить от себя Русь, как того хотели бы национальные изоляционисты, все равно, что от себя отдалить самого себя. Для татар быть в оппозиции к русской культуре, в которую они вложили свою вековую мощь, все равно, что быть в оппозиции к самим себе.
И это не столько показатель обрусения, сколько обретение нового национального качества, историческое развитие. Это – качественно другое самоутверждение татар в мире, обретение современных основ для существования в твердом, укрепляющемся статусе выдающегося народа, именно в таком статусе и необходимого мировой истории. Ее как раз и создают народы, у которых находятся силы, превозмогая трагедии, идти по истории и сохранять себя.
И важно, чтобы татарская национальная культура впитала и справедливо реализовала историческое единство и неделимость татарского народа, разделенного пространством и особенностями многовековой жизни в различных культурных условиях. 
Русь в татарах и татары в Руси – есть особо убедительный фактор мировой истории, политической философии и геополитики. Это – возрождение крупного, мировоззренчески сильного народа для нового века и нового тысячелетия.
А в новом веке и новом тысячелетии по-прежнему политически и исторически актуально стихотворение классика татарской литературы Габдуллы Тукая «Не уйдем», написанное в 1907 году как ответ на провокационные угрозы черносотенных депутатов Государственной Думы выселить татар из России в Турцию за участие в революционном движении. «Мы не уйдем туда! Уйти не могут города и реки! Здесь пережитые века пробудут с нами, здесь навеки! Здесь родились мы, здесь росли, и здесь мы встретим смертный час. Вот с этой русскою землей сама судьба связала нас».
Откровение татарского поэта ныне читается еще и так, что народ никуда не пойдет из России за теми, кто в эпоху нового грандиозного передела мира зовет его в сторону турецких или саудовских духовно-исторических ценностей и геополитических интересов. Сегодня и современный татарский поэт Ренат Харис продолжает историческую и политическую линию Тукая: «Не соблазнит чужой свободы звон, Врага коварный зов Для нас не страшен, Мы не уйдем из пламени знамен, Из вольности лугов, Раздолья пашен! Живые корни дерева страны, В грядущие мы верим поколенья! Пускай уходят те, кто неверны, Кто предает Отцовский кров забвенью. Тукай ушел, сказав: «Мы не уйдем!» – В весенний дождь, Но громче год от года Апрельским первым грозовым дождем Звучит: «Мы не уйдем!» – В душе народа».
Но это вовсе не значит, что татары, «не уходя», отказываются от своих богоданных интересов: от родного татарского языка и веры предков – ислама. Только вера и язык будут укрепляться и сохраняться в народе тогда, когда этому будет способствовать живая историческая память. Именно историческая память способна напоминать о том, что татарский народ, не разучившийся говорить на родном языке и не перестающий быть выдающимся народом, остается одним из основных творцов России на протяжении всей ее истории; одним из основных творцов не только Российского государства, но и русской культуры.
Габдулла Тукай, отводя себе роль «луны», отражающей свет «солнца», как раз и выражал великую вселенскую судьбу татар в истории России. Тукай писал: «Пушкин, Лермонтов – два солнца – высоко вознесены. Я же свет их отражаю наподобие луны». Сияние солнца и луны – такая же эволюционная закономерность для единого неба, как и совместное творение России русскими и татарами в близком присутствии всех других наших народов. Именно самодостаточное взаимодействие русского и татарского начал создало и утвердило политический статус культурного многообразия России, которым для автономного самосохранения и развития, для реализации многообразия в единстве впоследствии смогли воспользоваться все ее народы.
Безусловно, и государство, осознавая эти реальные основы своего существования, должно и впредь создавать условия для уникального культурно-языкового самовыражения русского, татарского и всех других своих народов. 
И уже сегодня татарин, пишущий художественно-философские книги по-русски, в себе воплощает нынешнюю и грядущую судьбу сплотившихся татар и славян – потому, что он никуда не уходит и, говоря словами Тукая, не уйдет из этого пространства. Это и есть единый народ, по-прежнему ни на кого в мире не похожий, по-прежнему культурно парадоксальный и непредсказуемый.
Как раз о таком народе я однажды имел честь написать в стихотворении: «Будет неземная Ярославна по-татарски плакать о Руси». Именно в таком художественно-философском отношении к родной земле я увидел абсолютную мировоззренческую модель современного бытия и русской, и татарской литературы, длящихся тысячу лет. Кажется, это и есть тот великий исторический идеал, во имя которого преодолевали земное и небесное пространство наши древнейшие предки, обретшие родину на этой земле, среди этих лесов и полей. Во имя достижения этого идеала наши священные предки – темниковские татары, подчиняясь драматической неизбежности своей исторической судьбы, шли вместе с московским войском на Казань.
Татарская культура, в том числе и татарская лингвистика, на протяжении многих веков оказывает благотворное философское и языкотворческое влияние на русскую культуру и русский язык – и сохраняется возле русской культуры и русского языка, сохраняется вместе с ними. Значит, существовало их изначальное природное поэтическое родство.

РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА ТАТАР
Феномен литературного творчества татар на русском языке до сих пор не находил своего достойного определения. Термин «русскоязычная татарская литература» искажает масштаб данного культурного явления, несправедливо отправляет его на периферию татарской национальной литературы в то время, когда это – самостоятельное культурно-историческое явление. Более того, было бы исторически противоестественно, если бы русская литература татар – так мы определяем этот феномен – не существовала. Многовековое политическое взаимодействие двух крупных народов, основавших Российское государство, непременно должно было породить свою литературу.
Тем более, сама история, дав русской литературе писателей татарского происхождения Державина, Карамзина, Тургенева, Куприна, Аксакова и других, из своих праведных глубин закаляла метафизику России, утверждала ее особую сущность, просвещала державный дух нашего единого народа. Уже в XVIII и XIX веках происходило зарождение русской литературы татар – нынешнего культурно-исторического феномена.
Русская литература татар одаривала и одаривает метафизику России особым художественно-политическим и философским качеством мировидения, мироощущения, миропонимания и устойчивого культурно-государственного самосохранения. Русская литература татар, всегда и отовсюду идущих по истории в сторону России, создает особые художественно-поэтические основы для физического и метафизического существования родного пространства татар и русских.
История посылала татар в общенародную литературу накануне державного единения пространства, чтобы они, пройдя через поколения, проявились в своих потомках – ныне классиках русской литературы для выражения сокровенной правды идеального существования этой земли.
И о существовании русской литературы татар я закономерно говорю сейчас в связи с собственным литературным творчеством, в связи с собственным бытием в русской литературе.
Татарский народ долго шел по истории – к своему русскому поэту, способному внятно выразить открытое метафизическое пространство многих народов, породненных землей, – как одинаково родное для всех пространство, в котором нет чужих, нет инородцев.
Логика метафизического бытия темниковских мурз в своем государстве – России непременно вела их к своему русскому поэту. История темниковских татар должна была проявиться в поэзии, поскольку любовь народа к земле проявляется – прежде всего в поэзии. Русская поэзия татар в условиях «этнополитического» передела пространства вынуждена политически – публицистикой, в том числе и данной статьей – отстаивать свою территорию, свой общечеловеческий суверенитет.
Моя русская литература сегодня чувствует и знает о том, что татары, животворяще удерживаясь в пространстве, цеплялись за каждую соломинку, цветок, дерево, молнию, одновременно воплощенные в русской реальности и русской метафоре, потому – одухотворенные. И я – потомок темниковских мурз, служивших Отечеству, понимаю и принимаю то, что такое бытие татар сегодня продолжается во мне. Русь поэзией отзывается на открытое татарами мыслящее и одухотворенное пространство, так она держится за татар в русской литературе. Более того, было бы несправедливо и противоестественно, если бы в данном случае великая политическая стихия Темниковской Мещеры, в которой сплоченно возмужало многоплеменное государство Российское – извлеченное самой стихией как гармония из хаоса, не произвела на свет свою русскую литературу, являющуюся непременной производной выдающегося взаимодействия политики, религии и культуры на этой земле.
Татары – великие поэты пространства, они шли в Русь, значит – шли в пределы и русского языка. И на этой земле стихия соединилась – в изначально соединенных пространством русских и татарах. Потому само пространство продолжает именно от татар ждать их особенную русскую литературу – для себя и для мира, чтобы быть полноценно выраженным и узнаваемым в этом мире. И это становится уже требованием всемогущей и властной природы, сроднившейся со своим державным суверенитетом.
Жизненно важно, чтобы литература на родине говорила татарам, ставшим уже двуязычным народом, о том, что их любит история, любит каждая травинка на родной одухотворенной земле. Бытие русского художественного слова, которое татары впитали с молоком истории, становится метафорически еще светлее от признания родного культурного присутствия в себе татар – строивших здесь государство, принесших в него степной потенциал безграничности, установку на бескрайнее пространство. Русская литература татар феноменом своего существования отстаивает устойчивое историческое самостояние и всего татарского народа – опираясь на огромные политические и художественные возможности русского языка.
Русская литература татар представляет собой фактор обретения татар – Русью. И обретения Руси – татарами.
Этот объективный исторический процесс не только не завершен, он находится в самом разгаре, является объективным фактором эволюции. И качество этого процесса имеет большое культурное и геополитическое значение для России, потому что русская литература татар вносит в философию отечественного бытия глобальное пространственное мышление, востребованное в эпоху грандиозного передела мира. Травинка в нашем пространстве – не просто травинка, а субстанция, имеющая геополитическое значение. Потому что эта травинка растет на земле, которая нуждается в общенародной защите от наших могучих геополитических конкурентов, готовых растащить это живое и мыслящее пространство по чуждым духовным и политическим контекстам. Таково пространственное мировидение русской литературы татар.
По всемогущей воле истории свою художественную философию татары, сохраняя свое имя и веру предков, конвертировали в литературный потенциал русского языка, потому этот литературный язык стал и нашим национальным достоянием. Татары уже на протяжении долгого времени свою общечеловеческую национальную жизнь реализуют не просто в творении русской литературы, но и в любви к ее общечеловеческой сущности, художественно аккумулирующей наше человеческое достоинство. Мы вкладываем в эту литературу свою художественную и философскую энергию, мощь своего поэтического мировидения. И развиваемся – расширяя свои художественные и философские горизонты. Людям необходимо не только национальное развитие, но и развитие общечеловеческое, и такое развитие татар происходит в пространстве русской литературы, в котором свободно реализуется и само творческое бытие татарского народа.
Татары развиваются и потому, что не перестают ощущать себя людьми Вселенной. Ислам учит татар – находить свои координаты в звездах, а не на земле. Это и есть истинные национальные координаты народа, ощущающего сияющую близость Вселенной, заполненной Богом.
И литература татар на русском языке – проявление мировой литературы под теми звездами, которые светят татарам, светя одновременно всему человечеству.
Искренне заглядывая в сложную философскую глубину своей истории, любой народ из древних веков задает себе вопрос: продолжается ли его литература, бесконечно выражающая его духовную сущность, продлевая эту сущность во времени? Какая литература отражает историческую объективность пути народа, какая литература идет с народом рядом, поддерживая и оправдывая его, по сложной истории? Есть ли у народа своя национальная литература, которая выражала бы особый национальный взгляд на природу своей истории?
Моя русская литература, и являясь такой литературой, слышит эти вопросы моих предков из глубин веков. И моя русская литература знает о том, что эти века – рядом, а предки стали самою мыслящей землей, на которой мы живем. «Когда станет мною земля, То я захочу убедиться: Растут ли цветы из меня, И мною полна ли пшеница? Стихи шелестят ли в листве? Взошла ли трава молодая? Валяются ль кони в траве, Меня, как всегда, узнавая? Отец узнает ли меня, Покрытого вьюгой седою? Бессмертная стала земля Отцом моим раньше, чем мною…».
Людям свойственно искать политическую гармонию с землей, родиной, стихией. Литература как раз и помогает человеку находить эту гармонию со стихией, убеждая человека в том, что стихия – не хаос. Гармония со стихией достигается народом и через политическую гармонию с другими народами, которые соседствуют с ним в контексте стихии. Потому и литература значительна только общечеловеческая, поскольку каждый народ, независимо от численности, непременно ощущает и должен ощущать свое мировое значение. Литература как раз и поддерживает народ в этом его ощущении, а поддерживая – помогает ему не терять чувство национального достоинства, то есть – силы для дальнейшего исторического развития рядом со многими другими народами.
Именно в таком понимании стихии заключены и религиозные истоки и философская правота моей русской литературы, которая – будто письма наших предков о родине, о Боге, о природе. Эта литература выражает и самосознание родной природы, метафизику родного пространства.
А пространство татар сегодня уже такое – русско-татарское, оно только так просвещено, оно научено только такому историческому миропониманию. Литература татар по-русски читает вместе со своим народом именно это пространство – творящее наше бытие, одухотворенное нами и одухотворяющее нас, говорит от имени примолкшей, но исторически значительной реальности культурной жизни татар.
Потому русская литература татар способна выразить и кораническую – вселенскую – грань необъятного русского национального смысла, которую не выразила собственно русская литература, изнутри русского языка вносить исторические поправки в справедливое устроение жизни людей на общей родине.
Вместе с тем русская литература татар представляет собой не только культурно-художественный феномен. В контексте этой литературы формируется идеология, необходимая для политического, государственного и метафизического существования всей России на планете Земля. Для России, несмотря на смену строев в ней, неизменно насущной остается поэтическая, то есть – не оторванная и от горних смыслов, политика державного обустройства нашего пространства.
В русской литературе сконцентрирована и жива до лучших времен, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется», идеальная политика обустройства России по закону справедливости. Это важно для народа, потому что текущая государственная политика часто игнорирует достоинство человека на земле, но земля, голос которой слышит литература, знает о несправедливости государства к человеку, а значит – и к самой земле. И поэзия трагично знает о том, почему возникают революции стихии – ураганы и землетрясения.
Русская литература татар, убеждая людей в одухотворенности и божественной правоте родной земли, на которой происходит сложная и живая история народа, выполняет и уникальную художественную задачу – поэтически способствует удержанию единства нашего пространства в нашем времени. Потому сегодня эта литература, являясь литературой крупных политических метафор и больших философских смыслов, восстанавливает историческую справедливость и выражает эволюционно необходимое мусульманское, кораническое бытие этой земли – общей родины русских и татар.
Русь не забывает родословную своих поэтов. Русский писатель таджик Тимур Зульфикаров считает: «Русь не признает поэта-инородца». Но татары – творцы пространственного всемогущества Руси – не могут быть в этом пространстве «инородцами». Потому это и просвещение Руси – русская литература татар, это и прояснение истинной исторической и культурной сущности России.
Итак, исходя из ныне существующей реальности, можно утверждать: у татар есть своя литература на русском языке, если даже это литература одного писателя, представленная одним сборником пронзительной лирики. Татары – народ со своим уникальным историческим надрывом, со своим богоданным местом, которое нельзя покинуть, потому что другого места для татар на свете нет. И тем, что татары являются самими собой со своим уже художественно воплощенным историческим надрывом, они ценны мировой культуре, они эволюционно важны для человечества. Литература и востребована народом для обозначения его равноправия и самоценности в человечестве.
И этой литературе необязательно быть нарочито «национальной», искусственно «колоритной». Поэтический масштаб произведений, написанных писателем из татар, и будет характеризовать сам масштаб этой литературы – возможно, и ее мировой масштаб.
 Если какой-то народ в человечестве достигает вершин в литературе, то все без исключения народы уже смогут создавать свою литературу только в контексте уже достигнутых вершин. Они – русская, итальянская, немецкая, французская – литературы принадлежат всему человечеству…
Любая национальная литература, которая ниже, примитивнее уже кем-то однажды достигнутых вершин, по большому счету, не является литературой в открытом мире. Отдельные люди в народе, желающие быть достойными людьми, непременно будут убегать в сторону достигнутых вершин.
И само понятие «национальная литература» – условное, надуманное понятие, необходимое для оправдания отсутствия конкурентоспособности в мировой культуре…
И литература велика тогда, когда не просто созданы тексты, но и эти тексты, озарения, образы, метафоры – восприняты, впитаны для духовно-интеллектуальной реализации образованным народом, который стремится совершенствовать себя в истории и далее…

САМОБЫТНЫЕ ЛЮДИ
Нет ли очень часто лукавства в заявлениях тех, кто подвизается возле «этнополитики», о «сохранении самобытности народов»?
Что такое – самобытность? Что ей сопутствует, что является ее исключительным условием?
Самобытность (в одежде, языке, обрядах, ремеслах) складывалась из единственной возможности жить только так и никак иначе. Самобытность являлась следствием материально-духовного бытия людей в закрытом пространстве. Потому сегодня, чтобы «сохранить самобытность», необходимо было бы вернуть людей в это закрытое пространство, лишить возможности соприкасаться с миром, его достижениями в культуре, науке, технике, экономике; вновь обуть их в лапти, вернуть в каменный век. Там была самобытность, но – естественная или же вынужденная. Однако она изжила себя, исчерпала, потому что исчерпала себя жизнь в условиях закрытого «этнотерриториального» пространства. Закончился воздух, а людям хотелось жить дальше, потому что природой была отмерена большая и долгая жизнь – человечеству. И люди, принадлежащие к разным этносам, стремились именно к тому, чтобы жить в человечестве. То есть – сохранить свою жизнь.
И каждый человек, какому бы этносу он ни принадлежал по происхождению, стремится к тому, чтобы быть причастным к бытию человечества, к самым высоким достижениям человечества в разных сферах его жизнедеятельности, иметь равные со всем миром условия для того, чтобы пользоваться этими достижениями. Лишь тогда и сам он будет способен производить что-то интересное для этого мира…
А призывы и возня многих из тех, кто сделал своей доходной профессией напыщенные речи о «сохранении самобытности», могут лишь мешать полноценному существованию народов. Эти люди своей незначительной суетой просто путаются в ногах у тех народов, за чью «самобытность» они вроде бы борются.
Независимо от политической или культурологической суеты, судьба любого народа сложится так, как предначертано, как расположились исторические «звезды», какая энергия осталась в историческом потенциале. И коренные малочисленные народы Севера просуществуют столько, на сколько у них еще осталось энергии, не растраченной на выживание среди холода. Но они не исчезнут, они растворятся в стихии, как-то по своему меняя ее, делая содержательнее.

СТАРЫЙ ПРУД
Уже несколько веков человечество ждет истину, не отходя от стихотворения «Старый пруд» японского поэта Басё.
Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка.
Всплеск в тишине.
Этому короткому стихотворению приписано столь грандиозное содержание, что оно, кажется, о нескольких мирозданиях.
Это стихотворение, действительно, может быть обо всем, если читать его художественно, если читать поэтически, если одновременно создавать поэзию, если осознавать стихию живой и мыслящей субстанцией.
Не Божье ли слово – лягушка, прыгнувшая в старый пруд, прыгнувшая туда, что существовало, кажется, всегда? До старого пруда была вода. И вода заговорила. С лягушкой ли заговорила вода? Или же – сама с собой? Нужно это было воде?
Но произошла неизбежность. Лягушка жила в воде, она и прыгнула в воду – в свой мир.
Все на своем месте, все в своем мире, все в своем времени и пространстве. Все своевременно и уместно – потому и истинно, потому и поэтично. Все уж есть; ничего в материи (физике) не происходит специально для метафизики. Метафизика нужна только для того, чтобы повторить: все есть, все неизменно, все истинно. И «всплеск в тишине» раздается потому, что иначе быть не может. Есть лягушка, есть пруд, в который непременно должна лягушка прыгнуть.
Поэт тоже издает всплеск (стихотворение), потому что он живет у себя дома – в метафизике, как лягушка живет в старом пруду.
Пруд стар, мир стар. Но всплеск воды всегда нов, всегда впервые в пространстве – для мгновения. Это – мгновение слышит всплеск, потому всплеск и слышен вообще, потому он и существует. А для пространства и лягушка, и пруд, и всплеск воды – есть собственное воплощение, которое не делится на всплеск воды и воду, на пруд и на лягушку, прыгающую в пруд.
О чем этот всплеск, к которому несколько веков мудрено прислушивается человечество? Ни о чем!
О чем стихотворение Басё? Оно – ни о чем, в этом и его гениальность.
О чем трава? О чем цветок? О чем лунное сияние? И о чем дождь? И у этого стихотворения – судьба травы, цветка, лунного сияния и дождя.
Судьба любого явления природы гениальна. А это стихотворение потому проросло в истории мировой культуры в отличие от тысяч возможных подобных стихов, что оно оказалось уместным и своевременным мгновением в неторопливом пространстве великой истории Японии.
Старый пруд – это еще и история Японии. Но не потому, что об этом думал и писал Басё. А потому, что история Японии – тоже воплощение пространства, следовательно – в пространстве все сущее находится в кровном родстве.
И как раз по этой причине стихотворение «Старый пруд» может быть обо всем на свете, что существует и не существует. Так же, как и цветок обо всем на свете, и трава, и дождь.
Всплеск воды в  тишине – откровение природы. Но это откровение было произнесено просто потому, что лягушка вернулась домой – в свой старый пруд. Для лягушки нет в огромной Вселенной другого места, которое бы она знала. И этого достаточно для жизни. Значит, для лягушки и Вселенная не огромная. Она не огромная и для поэта, потому и стихотворение Басё – короткое.
Всплеск воды – истина. Ничего не произошло, чтобы прозвучало откровение природы. Просто лягушка вернулась домой.
И для того, чтобы мир сохранял себя, не нужно ничего, кроме обычного бытия. Чтобы всегда был старый пруд…

НУЖЕН ЛИ ПОЭТ ПРИРОДЕ?
Кто есть поэт? Это человек – поверивший в собственное озарение о том, что именно он узнал о существовании абсолюта, именуемого Богом, в себе; узнал о существовании свободного Бога, исповедующего свое непрекращающееся творение во всем.
Поэт (речь не только и даже не столько о человеке пишущем стихи, сколько о человеке – мыслящем метафорами, производящем, по воле природы, озарения), осознающий себя частью стихии, узнал в себе и Бога – как воплощение стихии, который не перестает творить себя каждый миг – это и есть существование бытия. Иосиф Бродский сказал о поэзии: «Поэзия не развлечение и даже не форма искусства, но, скорее, наша видовая цель».
В поэте (то есть в человеке, обладающем поэтическим мышлением), который соединяет в образе материальное и духовное, Бог, в существование которого в себе верит поэт, пишет и слово свое. Оно обращено Богом только самому себе. Поэт дает возможность слышать слово Божье каждому человеку. И в поэзии это слово имеет обыкновение твориться всегда, создавая бесконечную картину многогранного мира.
Поэт нужен творящему абсолюту, стихии, для того, чтобы был на свете тот, кто бы знал о существовании Бога и тогда, когда Он будет безвестным, сокрытым. Ему нужен поэт, чтобы, оставаясь в его знании о себе, не пропасть, не исчезнуть, не потерять тот маяк, по которому можно будет вернуться в мир. Поэт ему нужен и потому, что только поэт может истинно знать о Боге – как о Творце. Знание о Боге – как таковом – необходимо для того, чтобы существовала твердь, на которую могла бы ступать эволюция бытия.
Особый человек – поэт, но и он отрекается от своей необычности; его откровение – как лист дерева: появляется, цветет, опадает – и уже не принадлежит дереву.
Поэт, умеющий творить мир, проникает в предвечность и в грядущее, в себе самом узнавая Бога. Но бремя творения в себе поэт не взваливает на Бога; он сам творит и сам берет на себя ответственность за творение. Так и каждому человеку, как подсказывает логика творящегося бытия, необходимо делить с Богом – в себе – труд творения мира.
Поэзия напоминает человеку о том, что его жизнь протекает во время Бога – творящего абсолюта, его жизнь идет в присутствии Бога. Вне этого присутствия никакой жизни быть не может вообще.
Своим существованием поэзия напоминает, обращаясь к человеческому разуму: сколько можно блуждать, топтаться в пространстве, если Бог уже привел человека в себя, в свою сущность, которая воплощена в стихии?
Призвание поэзии – свидетельствовать о сокровенном голосе стихии. Человек, чтобы существовать в стихии, должен слышать этот голос. Человек должен уметь разговаривать с природой. Для чего же иначе человек существует в природе? Человеку жизненно необходимо вновь и вновь осмысливать свое существование в природе.
В мире, возможно, зреет новое религиозное мировоззрение, которое может быть только поэтическим по сути своей. Именно такое мировоззрение, понимание того, что Бог есть земля, зреет в мире с самого начала его существования; с первого мгновения, когда человек услышал шелест травы и уподобил его шелесту крыльев бабочки; когда грохот горного обвала человек уподобил громовым раскатам грозы. И с самого начала существования мира именно поэты слышат истинное слово Бога – как высшей субстанции, сущность которой смог осознать человеческий разум. Поэты видят его истинный образ. Примеры поэтических озарений во всей мировой литературе свидетельствуют об этом, а чтение стихов является процессом сотворчества с поэтом и стихией.
В великих стихах Державина, Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета, Есенина, посвященных природе, Бог, позволяющий этим стихам – быть, признает свое непосредственное родство со стихией, в которой поэзия воплотила себя.
 
УСТАМИ МЛАДЕНЦА
В детстве, когда я слышал за окном вьюгу, мне казалось, ребенок плачет. И мне казалось, что этот ребенок младше меня, беззащитнее и беспомощное меня, потому что я в теплом деревянном доме, а тот ребенок на холодной улице, в темноте.
Взросление стихии для человечества всегда в грядущем. И добрые дела людей накапливаются в природе на будущее, когда стихия повзрослеет, то есть – когда сможет осмысленно оценивать добрые деяния человечества. В этом – смысл гуманного существования человечества в мире. Потому и возможна была поэзия, возможны были научные открытия, что в нашем настоящем времени стихия всегда находится во времени своего младенчества.
Стихия – как ребенок, который играет с этим миром, забавляется, радуется, взрослеет. Стихия – младенец; и еще не время младенцу слышать все из того, что может сказать, сообщить о Боге поэт.
Стихии не нужно знать того, из чьей плоти она состоит. Стихия должна оставаться вольной – в этом условие ее существования. И воля стихии не должна быть ограничена смыслом существования; знанием о добре и зле; знанием вообще о существовании Бога – как меры абсолюта.
Мир существует, творясь и развиваясь, только потому, что зрелый возраст стихии – впереди, только предстоит в будущем. Непременная, уже существующая в пространстве бытия зрелость стихии притягивает ее младенчество. Только в младенчестве стихии возможны озарения, поэтическое восприятие мира, творчество и развитие. Без поэзии мир развиваться не может.
Когда Пушкин в письме Вяземскому говорил о том, что «поэзия, прости Господи, должна быть глуповата», он, естественно, имел в виду ту «глупость», которая в порыве бесхитростности способна на творение новых реалий. Эта «глупость» – и бескорыстие, великодушие, безоглядное мужество поэта узнавать Бога в каждой детали сущего.
«Глупость» поэзии подобна «глупости», то есть бесхитростности и безоглядности в реализации своего естества – травы, ливня, восхода. Такое бытие природы и есть для самой природы – поэзия. А великие парадоксальные стихотворения, которые создаются людьми для людей, призваны соединять неделимую материю, соединяя человека и стихию.
И человек лишь тогда достигает истинно великих высот в мировоззренческих прозрениях духа и в прорывах естественной науки, когда в мире всемогуще торжествует та самая «глуповатость» поэзии, то есть безоглядное мужество радостно принимать парадоксы бытия – как дар Божий.
Однако каждая эпоха должна иметь свою картину взросления стихии; в каждую эпоху человеку важно знать, что именно он застал период взросления стихии. И продолжал задавать вечно актуальные вопросы. В чем стабильность мироздания? Существует ли сознание стихии? Существует ли сознание космоса? Понимает ли стихия человеческую мысль? Слышат ли звезды молитвы людей? Существует ли вселенский разум?

ГОРЬКАЯ ЗЕМЛЯ
Однажды осенью, когда Америка бомбила Афганистан, я видел (естественно, вообразил), горестно проходя возле наших мокрых берез, как босой старик-афганец плачет, лучится в молитве, постигая истину под американскими бомбами. Но не постигает, потому что его безысходность и его гибель через мгновение – и есть истина. Он погибал на своей земле, на своих песках, обжигавших равнодушную луну…
Будто светящееся горе старика, под которым горела его земля, была описана в одной книге бытия, а участь могущественных поджигателей – в другой, несуществующей. Предназначения вооруженного до зубов американского солдата и нищего афганца-старика были начертаны в разных книгах, которым до скончания века не сойтись на одних страницах.
Неужели и впрямь: тех, кого любит создатель миров, он избрал в свои мученики, в свои жертвенники во имя истины-земли. А тех, кому он не верит, он избрал в мучители, в палачи. Эта земля будет у афганцев даже после их смерти. Они относятся к своей земле – как к вечности, и потому разве можно таких людей – убить?
И война в Афганистане не была похожа на конец света. На конец света было похоже то, что завоеватели вместе с бомбами бросали голодным афганцам хлеб. Убивая их землю, они кормили этих людей хлебом.
Хлеб – который убивает, мог вырасти только в золе огненной геенны. Убивающий хлеб был страшен для тебя, потому что он обижал тебя и унижал тебя – нашего кормильца. За эти хлебы спрос с его «сеятелей» будет суровее, чем за бомбы. Время проходит, но остается вечность.
Такие же четки, как у молящегося под бомбами старика-афганца, были и у моей бабушки, завещавшей мне – не обижать землю…
Мне слышалось, что какие-то африканские племена, тысячи лет босиком (чтобы не ранить землю) ходившие по джунглям, были роднее земле, чем просвещенный Запад, свои скудные века потративший на то, чтобы убивать землю – и тело ее, и душу. Каким-то жалким в такие часы мне казался Запад – на вид сытый и могущественный.

КРАЙ БЕЗДНЫ ЗЕМЛЯНИКОЙ ЗАРАСТАЕТ
Вспоминая об угасших деревнях моего края, думаю о том, что наш мир не продвигается к совершенству, к идеалу, но и далеко не отходит от него – чтобы не оказаться в пространстве небытия. У меня есть стихотворение «Ягоды земляники»: «Стареет Бог – его рука дрожит, С ладони в бездну падают деревни. Ветшает мир. Растерянно парит Над бездною беспомощное время. Ему нет места на земле пустой. Но над землею – снова рассветает. Средь бывших деревень в глуши лесной Край бездны земляникой зарастает…».
Это стихотворение о том, что Бог, не перестающий быть младенцем, стареет. Стареет – оставаясь младенцем. И дрожит его рука, и с дрожащей ладони падают и падают деревни в бездну. Мир ветшает на краю бездны; возле небытия стареет бытие, почти скользя в бездну. И мы видим, как над бездной беспомощно парит растерянное время. Может быть, парит в образе ангелов – также оказавшихся беспомощными в совершенствовании человечества – вестями, книгами, религиями, нравоучениями.
На земле нет для времени – места; у времени есть место лишь над бездной небытия. Там же встает и солнце; в том же месте над землей рассветает.
И среди опустевших, среди бывших деревень в лесной глуши край бездны зарастает ягодами земляники. Если Бог, созданный человеком, не спасает мир от нашествия бездны, то стихия создает своего спасителя в себе.
Земля сама творит свое спасение; земля сама становится Богом для самой себя. Ягоды в опустевшем краю – как весть о спасении земли. Вернее – как весть об изначальной спасенности стихии.
Ягоды – мысли земли о вечности; это ответы земли на вопросы неба, заблудившегося в недосягаемых вершинах, ему предписанных мыслью человеческой.
Люди до сих пор собирают ягоды возле бывшей деревни Арга. Почти у края бездны собирают сладкую землянику люди…

ЗВОНАРЬ
Стихотворение «Сон ангела», написанное мной в ноябре 1993 года, не вошло ни в одну из моих поэтических книг. «Мир ко сну безмятежному клонится. И пурга потушила фонарь. Ну а мне снится звездная звонница, ждущий часа бессонный звонарь. Этот светлый звонарь есть на свете Оттого, что приснился мне он. И моя, может, жизнь в мире этом Только грустного ангела сон? Может, снюсь ему я в миг досуга С белым свитком наивных стихов? Вдруг проснулся я с жутким испугом От рыданья ночных петухов. Через годы-секунды буранные Может звездная вспыхнуть война. И тогда глаз сомкнувшего ангела Вмиг разбудит тот звездный звонарь».
Кажется, наш мир уже сделал все для того, чтобы прервать сон ангела, в котором, быть может, человечество лишь и живо. И бессонный звонарь-пророк, кажется, еле сдерживает себя, чтобы не ударить в великие колокола. И что должна делать сегодня поэзия земли? Хранить ли своим безмолвием сон ангела, пытаясь его продлить, или же неповторимым звоном торжественных метафор отвлекать вещего звонаря от его звонницы?
Тревожно – жить и писать стихи. Еще тревожнее – не дожить и не дописать то, что уже написанным увиделось и спящему ангелу в его сне, что написанным увиделось и в моем сне. Кажется, поэзия порой бывает готова к тому, чтобы призвать человечество вырвать языки всех колоколов земли, лишь бы не проснулся ангел, который непременно видел во сне и мою рукопись с поэмой о возвращении Творца на землю. «Всевышний возвращается на землю в одежде обветшалой и простой». Ангел видел во сне мою рукопись – уже написанную и переписанную набело рукой самого ангела. Эту рукопись я и сам еще боялся увидеть во сне. Ангел видит во сне все сущие и пока еще не существующие рукописи поэтов.
Когда писала стихотворение «Сон ангела», мне казалось: ангел видел и меня, который на берегу Мокши-реки втайне от всех думал о книге стихов «Мой поводырь», для которого предназначался и «Сон ангела», и, возможно, боялся не успеть дописать книгу до того, как наступит последняя на белом свете война. Такое большое значение в те годы я придавал стихотворному слову в те годы. И не знаю, придаю ли такое же значение стихам сегодня, верю ли сегодня в их столь мощное влияние на бытие.
И на берегу Мокши в те мгновения надо мною летали радостно-пугливые стрижи – вещие стрижи, гнездившиеся в глинистых берегах Мокши. Они с шелестом вылетали из берега, будто это были живые шелестящие страницы тайной рукописи, которую Творец до поры прятал в стрижиных гнездах. Страницы стрижами летали надо мною, над берегом, над рекой, над закатом и будто бы в моем сердце, вместившем и реку, и землю, и закат, искали мою книгу и не хотели слушаться даже Творца, предписавшего им до поры прятаться в гнездах.
Возможно, тогда я и впрямь боялся, что кто-то разбудит ангела, чей сон – все наше мироздание. Возможно, тогда я и впрямь боялся, что скрипом пера и шелестом бумаги сам ненароком разбужу ангела. И разобьется его сон вместе с огромным и хрупким мирозданием.
Майской ночью 1994 года я написал и другие стихотворные строки, также оставшиеся лишь в черновиках «Моего поводыря»: «Светлая с небес сошла строфа На тетрадь без моего касанья. И правдивей этого мерцанья Никогда не смогут быть слова». Я всегда знал, что стихи сочинять невозможно. Их можно лишь находить – как закат в капле росы, как догоревшую луну в камне среди поля.
Или же – мне хотелось, чтобы и мои стихи были по сути своей явлениями природы. Ведь еще в ранней юности я написал: «Хорошие стихи. Они для нас И дороги безмерно, и обычны, Как ветер, звезды, зори в ранний час, Как росы на полянке земляничной. Порой не знаем, кто их сочинил, В каких местах и как они рождались, Как будто сами строчками чернил Легли на лист бумаги и остались…».

МИЛЛИОН ХАНТОВ
В знак благодарности за проникновенное слово о ливах – почти исчезнувшем финно-угорском народе – журналист из Ханты-Мансийска, дочь оленевода – сестра стихии Ульяна Молданова подарила  мне тряпичную хантыйскую куклу-оберег Акань, изображающую женщину в национальной одежде. 
В последние годы ливов оставалось на земле лишь несколько человек, но они старались сохранить себя – народом, о чем и написано в моем эссе «Ливы нужны всем». И хантов, соплеменников Ульяны, на белом свете осталось только 22 тысячи человек – уже мало по сравнению с миллионными народами, но еще много по сравнению с ливами!   
И я задал себе парадоксальный вопрос: а могут ли тающие ханты когда-нибудь стать миллионным народом? Может быть, ханты сегодня и есть миллионный народ, если к официальной статистике добавить их предков, которые, по представлению хантов, не умерли, которые непременно возродятся «в следующей жизни»? А если к этой «статистике» добавить хантыйских духов, богов, то ханты, должно быть, многомиллионный народ?..
Для физически малочисленного народа важно ощущать себя духовно многочисленным – вопреки статистике. И потому ханты самоотверженно остаются в мире – вместе со своими вечно живыми предками, духами, богами. Вместе со священными – тоже живыми – деревьями, полянами, мысами, озерами. Предки и природа – живые, они – часть народа, потому что и современные ханты не покинули их.
Народ не может выжить в суровом мире без преодоления своей малости. У мира нет жалости к малочисленным, в мире нет сочувствия к слабым. Нельзя быть слабым и «малочисленным». И хантам важно знать о сочувствии к ним суровой земли, о жалости холодного солнца. И важно знать о любви «дядюшки-грома», кем и поныне остался гром в сердце Ульяны – с тех пор, когда в ее детстве гремел над чумом.
И тот же «дядюшка-гром» – один из хантов, потому что явления природы – соплеменники хантов. Их, породненных с природой, действительно больше, чем зафиксировала официальная статистика.
И гром не перестанет быть хантом, пока есть этот народ под грозовым небом, пока этот народ ответственность за свое бытие возлагает на стихию, а ответственность за бытие стихии возлагает на себя. Потому и вся Вселенная для хантов – тоже хант. А в другой Вселенной ханты, может, и не выживут – где им еще взять величие, как не в приближенной к себе великой стихии! Это многочисленные народы вроде бы способны в себе генерировать стихию, завоевывать новые земли, поворачивать вспять реки, бурить скважины в мерзлой земле. И это дает основания иным народам планеты агрессивно гордиться своей большой численностью, «историей», культурой, вероломно захватывать земли и государства других народов. Но все бренно – кроме вечной стихии, с которой породнились малочисленные народы. Бытие живой грозы и солнца, метели и ливня – национальная история северных народов. Вся родная природа – их оберег.
Так и рыдание метели, шелест травы, шум тайги, звонкое сверкание снега – это язык северного народа. Ханты сочиняют собственное, жизненно необходимое понимание языка стихии – своего предка, явлений природы – своих соплеменников. Потому сегодня не только метель, деревья, озера и мысы здесь – ханты, но и сами ханты – из рода снега, озер, деревьев и грозы.
И солнце для хантов – родное, знающее только о них. Так люди стремятся к признанию их самой Вселенной, к обретению всемирного значения. Если о тебе знают солнце, гроза, тайга, то можешь ли ты быть потерянным на обочине мира, можешь ли быть «малочисленным»! Сама природа помогает малочисленным народам сохранять их человеческое достоинство, потому что природа в равноправном союзе может существовать только с достойными людьми, способными воспринимать ее – как живую, но не с теми, для кого природа – только источник ресурсов, то есть – материального обогащения.
Возле суровой природы людям было необходимо иметь много богов, чтобы по отдельности раздобрить и озера, и пастбища, и грозу, и все небо. Было жизненно необходимо сродниться с природой так же, как с соседом по чуму, по стойбищу, говорить с природой, договариваться о мирном сосуществовании, привлекая к этому и богов-миротворцев. Это необходимо и сегодня, в условиях современного информационного мира, когда наука уже по-своему объясняет сущность явлений природы. Но ханты не будут хантами, если признают вечно живую, сочувствующую им природу «неживой материей».
Когда свирепствует засуха, буйствуют лесные пожары, как это случилось в центральной России летом 2010 года, невольно возникают вопросы: способен ли договориться «просвещенный» человек с «дикой» природой? И такая ли уж дикая – стихия? Или жестко просвещает она гордого человека, стремящегося перехитрить стихию, властвовать над ней?..
Ханты вроде бы отстают от истории, пропадают на ее задворках, наивно вверяя смыл существования «дикой» природе. Но они держатся «за старое», то есть – за свою традиционную философию, за свое язычество потому, что у них мало сил для существования в напряженном контексте мировой истории, в контексте человека-человечества, уже давно начавшего разговор с единым Богом, пытающегося разгадать его великие замыслы.
Но ханты и не торопятся в «цивилизацию», потому что не могут оставить в социальном небытии своих духов, задержавшихся в эпохе язычества. Боги – тоже соплеменники хантов. Вновь и вновь вспоминая о том, что ханты – соплеменники грома, солнца, дерева, метели и священного мыса, с которым говорит холодная и умная вода, и я ощущаю себя соплеменником земляничной поляны на своей родине – в Поволжье, соплеменником грозы и ливня над этой поляной.
Почитание хантами мыса больше, чем Иисуса Христа, уже пришедшего к ним, также свидетельствует о кровном родстве народа со стихией. Что же, страдание земли было прежде страданий Христа. Ханты верят, что на небе Иисус Христос и Турум – их верховный бог – поймут друг друга. Возможно, Христос здесь тихо молится о хантах, но не прерывает громкого шамана, не мешает хозяйскому грохоту «дядюшки»-грозы. Христос переживает о людях Бога, пришедшего к ним в знакомых явлениях природы. Иное явление Бога для них – преждевременно или вообще неуместно. А духи мыса, озера, поляны тоже всегда вместе, потому на земле и не заканчивается животворящая гармония.
Но священная земля хантов страдает и сегодня, будто распятая теми, кто бурит нефтяные скважины там, где живут боги. Руководитель Ассоциации коренных малочисленных народов Севера, Сибири и Дальнего Востока Российской Федерации Сергей Харючи напоминает о том, что «40 процентов оленьих пастбищ сегодня испытывают стрессовое воздействие промышленных объектов, приводящее повсеместно к их загрязнению, деградации и выводу из оборота». Нам необходимо понять землю хантов – понять как живую и мудрую, сочувствовать именно такой земле. Много священных мест на родине хантов – это значит, что ханты сочувствуют своей земле.
Ханты не покидают свой идеальный мир мифов, но тем временем этот мир вечных богов и духов – ветшает, разрушается, народ продолжает исчезать. Предстоит расставание с богами, будто и они, прозревшие, стремятся в «цивилизацию». Будто и они узнали и признали то, что Бог един, а они лишь «исполняли обязанности» Бога в конкретных условиях бытия данной части человечества, когда людям не хватало тепла и света для осмысленного приятия неделимости творения мира. Это хантыйские боги в изгнанье плачут о своем народе, необратимо уходящем от них, а не метель рыдает возле чума. Важно слышать богов, слушая голос природы. И я сегодня слышу северных богов с центра России.
Более того, не умирают ли все-таки северные боги – потому еще меньше становится малочисленных народов, богоизбранно оказавшихся в центре великой вселенской битвы духа и капитала? Или устали боги противостоять тем, кто выкачивает живые соки из земли хантов? Если земля – живая, священная, божественная, то значит, вместе с нефтью и газом «недропользователи» часто варварски выкачивают кровь Бога?..
Миру нужны «энергоресурсы», хантам нужна родина. Только с родиной для хантов связано национальное существование под солнцем, которое тоже – великий хант. Истина испытывает мир на справедливость, разместив на богатых землях крохотные народы, за которыми – сама природа, сами духи земли, сами языческие боги и сам Творец Вселенной!
А истина, поселившаяся в чуме, растерялась. И я за тысячи километров слышу, как возле чума метель, рыдая по-хантыйски, умоляет истину – восторжествовать и на стойбище, и во всем мире, отстоять Божью справедливость, победить. Я слышу так, потому что – соплеменники стихии только от стихии могут ждать истинного заступничества.
Но им вряд ли следует в XXI веке увлекаться своей «малочисленностью», экзотичностью. В нарочитой, политизированной этнической «экзотичности» боги деградируют, становятся потешными, теряют свои основы, свою истинность, могущество, а вместе с богами деградирует и мельчает народ.
Мелко становится вокруг, из жизни людей уходит великодушие, значительность смыслов и замыслов, без которых все человечество оказывается на мели, как великанша-рыба из поэзии северных народов. Русский поэт Николай Рубцов писал: «Боюсь, что над нами не будет таинственной силы, Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом». Великанша-рыба, устремленная вместе со всеми «чешуинками»-народами в глубины общечеловеческой истории, садится на мель, потому что уходит из мира ощущение вечности. Для многих Бог – уже ушедший, потому царит на земле, в том числе – и на земле хантов, вседозволенность «сильных мира сего»…
Мир, обосновавшийся в иной цивилизации, не вернется к хантам, не примет на веру их язычество. Ханты не догонят по-иному просвещенный мир. Только Россия, продрогшая на смертельном морозе, ждет своих хантов возле чума, чтобы без них не отправляться в путь. Россия, чья природа – извечно живая и одухотворенная субстанция, пишет законы «о защите исконной среды обитания и традиционного природопользования» северных народов, потому что эти места сегодня – озябшее сердце самой России. Потому и продолжает Россия своей современной цивилизацией защищать устаревшую, но жизненно родную цивилизацию «коренных малочисленных народов» – наших соотечественников.
Но малочисленным народам сочувствует не та «Россия», которая выкачивает из тундры ее недра и корежит священное пространство северных людей. Им сочувствует другая Россия, которой и самой трудно выживать в капиталистическом мире, отвергающем справедливую сущность России, ее человеколюбивую правду. Нечто чужеродное, излишне меркантильное вторглось и в живую жизнь России и разрушает ее. Обветшала, умирает, как и языческие боги, деревня – родина России. Потому и вся Россия сегодня – как любой ее малочисленный, тающий народ.
А позволяя варварски выкачивать энергоресурсы из священных мест коренных народов этой земли, Россия, провозгласившая себя единой, сама лишается и собственных метафизических ресурсов сакрального бытия под живым, всевидящим солнцем. Потому сегодня и я – верящий в то, что земля – живая и небо живое, пишущий стихотворение «Тундра», ощущаю себя «представителем малочисленного народа»: «В тундре зябнет время возле чума И прячется от холода в метель. И дух России здесь в тяжелых думах Среди метели белой поседел. Не оттого ли как родное племя Мне дорог малочисленный народ, Что в тундре и мое замерзло время – И потому оно не настает?..».
А кукла Акань видит своих хантов. Глаза закрыты – чтобы оставаться в спасительном язычестве, от которого вроде бы далеко ушел остальной мир. Не видеть того, что ханты исчезают, а видеть Бога – просто веря в него.
Сейчас кукла, кажется, великодушно улыбается, видя то, что я пишу о хантах – как о непременно миллионном народе, чье величие, должно быть, признано самой стихией.

ГРОХОЧЕТ УГРЮМЫЙ СТАРЬЕВЩИК
Мое детство еще застало старьевщиков, приезжавших в наше село за ветошью. Не так же ли и эволюция в образе старьевщика обходит пространство; объезжает на грохочущей телеге? Исчезают деревни, цивилизации, города, государства, идеологии, религии. Все это уносит с собой эволюция в образе старьевщика. «Грохочет угрюмый старьевщик В деревне тяжелой арбой. Деревня моя исчезает – Старьевщик увозит с собой. Россия моя пропадает, Ветшает великий народ. И Родину завтра старьевщик С собой навсегда увезет…».
Ветшают народы, а в них ветшают истины, стареют абсолюты – и эволюции, чтобы оставаться таковой, необходимо вывозить это «старье» – из пространства; из бытия вывозить в небытие.
Но и небытие не перестает окончательно быть; оно продолжает существовать – воплощаясь в ветхих вещах и явлениях. Пространство отдает их эволюции – взамен на образ грядущего Бога. Эволюция-старьевщик уносит из пространства не только языческих идолов, но и ветшающие образы Бога.
Пока строится грандиозный, идеальный, совершенный образ Бога, материал в виде разрозненных образов успевает устаревать, ветшать. И эволюция уносит мировоззренческое, философское старье из пространства бытия – заменяя его неизменно одним: вдохновением поэтов, рождающих парадоксальные образы Бога.
И мировоззрения, унесенные эволюцией в небытие, даже в пространстве небытия продолжают утверждать абсолют; продолжают сооружение Бога и в небытии. И старьевщик для чего-то собирает ветошь.
Истина не может забыть о любом материале, участвовавшем в ее сооружении; даже о том материале, который был до начала мира.
Какими-то таинственными, не от мира сего, людьми казались мне в раннем детстве старьевщики. Не помню, что мне тогда досталось от них. Возможно, глиняный свисток…

СТРАСТИ ПО ЗЕМЛЕ
Страсти по Иоанну, страсти по Матфею, страсти по Марку… Бах отпевал великих пророков земли. Бах отпевал их, покидающих родину, где они не были так признаны, как будут признаны в небесах. Бах отпевал пророков, которые на грядущей земле, возможно, уже не будут востребованы. Другому завету в грядущем будет внимать земля – своему завету, обращенному к себе.
Бах слышал переживания Христа, которые не слышали апостолы. Но не было нот, чтобы выразить пророческое рыдание Христа. Христос, предвидевший волнение каждой былинки на земле, не мог не предвидеть того, кто, сравнявшись перед Богом с былинкой, в смиренной песне воспоет Вселенную. На голгофу степи поэт принесет тяжелый крест своего таланта, но в этот раз восторжествует справедливость: за миг до казни поэта до этой степи успеет добраться Всевышний – «в одежде обветшалой и простой», с колючей звездой-Россией на рубище, и скажет, что этот крест не поэту принадлежит, а ему – Всевышнему. И все поверят, ведь и до этого никто не сомневался: дар поэтов только от Бога…
Последние дни и часы Иисуса Христа будто переживаются Бахом как целые тысячелетия и века. Страдания и смерть Христа сопровождаются небесными знамениями. Во Вселенной траур, но траур – торжественный: человечество, убивая Христа, идет по пути, предвиденному Христом, предсказанному им на Тайной Вечере…
В Тайной Вечере Баха участвует все человечество. Оно и должно навсегда остаться на Тайной Вечере вместе с теми, кто предаст Христа, и кто трижды от него отречется. Человечеству, возможно, уже не дано отречься от этих своих родственников в грядущей вечности, если оно в нынешней вечности делами подкрепляло свое родство с ними.
Бах не только славит Христа, но помогает ему, насколько хватает бесконечности музыки, до срока укрываться в прозрачности красоты, а порой – в дыму, клубящемся над пламенем баховских страстей по апостолам Христа. Бах музыкой заслоняет вечность Христа – от предстоящей вечности, где откровение первой былинки на грядущей земле будет признано истиной.
Музыка Баха потому и прославляется церковью, что отпевает вечность Христа на этой земле, но этому отпеванию не слышно конца. Вечность Христа хоронят тысячелистники, ставшие ангелами и никогда не знавшие о том, кем себя явил миру Христос. Повсюду на полях моей родины – тысячелистники…
Я слышу надрыв «отпевания» вечности. А церковный хор, отпевавший самого Баха, ни ангельскому пению не был подобен, ни птичьему. Хор пел обычно, пел заурядно, будто и не великий Бах уходил из мира сего. Церковный хор пел устало и неозаренно, да и что мог еще сказать церковный хор после Баха…
Церковный хор пел заурядно потому, что Бах теперь его уже не слышал, теперь уже Баху было не до него. И будто не до мира без Баха было и хору…
Последние дни своей жизни Бах пребывал в слепоте. Будто и потому он не видел черту, за которой все-таки завершается вечность Христа. А мир тысячи лет пребывал в слепоте – не видел Бога. В слепоте Баха, Гомера, Паганини, моей бабушки и моего соседа фронтовика дяди Миши, умершего в один из Дней Победы. Мир, не видя Бога, терпел поражение от дьявола, а Бог был рядом всегда, потому и не было у дьявола не только дня, но и мгновения победы над Вселенной.
Бог был рядом. Молилась ему моя слепая бабушка, перебирая старые четки из финиковых косточек, и завещала мне – никогда не обижать землю тяжелыми ударами по ней. Завещала не обижать землю, по которой, видимо, только что прошел Всевышний. Он слышал молитву моей слепой бабушки; слышал песню «День Победы», которую пел хмельной дядя Миша.
Слышал Всевышний и хор. Но не тот церковный хор, отпевавший Баха, который много столетий покидал этот мир. Всевышний слышал другой хор – тайно приснившийся умирающему Баху и, возможно, снящийся ему до сих пор.
Бах, на миг прозревший во сне, увидел хор: в нем должны были петь, а значит – пели Авраам, Моисей, Гомер, Христос, Мухаммед, Данте, Лермонтов, немые языческие боги, чей каменный прах ветры унесли на небо, мой отец – простой крестьянин из татарской глуши, до слез любящий русскую песню о коне, вольно гуляющем по лугу…
Хор будто был создан во Вселенной для рыдания о сгубившей себя земле, для исполнения гимна земли грядущей. Я слышу этот хор над моею родиной, только слов пока не различаю. На каком языке он поет? Вспомню ли когда-нибудь этот язык? И не на этом ли языке явится в наш мир еще одна книга – для продолжения вечности Христа, Мухаммеда, поэтов, пророков, ангелов и языческих богов? Для продолжения вечности – не оцененной человечеством, так и не сумевшим заполнить ею миг своего бренного существования. Сказано же было чуть раньше: «С вещею книгою из мирозданья явится новый поэт…».
На языке этой поэмы, еще не продиктованной поэту единственным Автором, заговорит камень, из которого сделаны языческие боги, – и они обретут дар речи и уже не будут молчать в грядущем хоре. Я уже слышу пение этого хора над своей родиной!..

НОВОЕ ГОСУДАРСТВО ИСТИНЫ
То ли отдаляясь от Бога, то ли приближаясь к нему, человек задает самому себе вопрос: где Творец? От неуверенности и даже от страха человек постоянно задает этот вопрос. Не покинул ли он человека в его неидеальном мире? Не ушел ли строить идеальное государство, захватив с собой тот колышек, который на месте своего идеального государства не успел вбить человек?
Человек побоялся поранить пространство, а пространство изначально было создано для идеального государства. «Тот колышек, который я не вбил, Чтоб не поранить нежное пространство, Творец с собой в дорогу захватил, когда ушел он строить государство. Там первым гражданином будет Бог, А государем изберет поэта, Которому предписано судьбой – Всевышнего сберечь в начале света. Творец в избе поселится глухой. Согревшись быстро у остывшей печки, Он сам пойдет по полю за сохой И от сохи не оторвется вечно… И лишь поэт, заняв высокий трон, Его полюбит в облике убогом. А дьявол будет навсегда сражен: Он не захочет стать безвестным Богом».
Так вот, в новом государстве, которое построит Бог, он же будет первым гражданином. Поэта он изберет государем, царем. Поэта – потому что судьбой именно ему предписано в начале света сберечь Всевышнего.
Государь поселится в глухой избе. И согревшись возле остывшей печки, пойдет за сохою по полю – и уже никогда не оторвется от сохи.
Он мечтал только об этом. Это и было пределом совершенства. Человек достиг этого предела совершенства в самом начале своего существования на земле – но не оценил. А Бог оценил этот предел в самом начале своего вечного существования – и всегда стремился к этой совершенной жизни. Он стремился всегда к безвестности, незримости, неприметности.
Но поэт всегда существовал для того, чтобы знать о существовании Бога. И сейчас только поэт, занявший высокий трон, полюбит Бога в убогом облике. И как раз лишь любви поэта будет хватать Богу.
И лишь тогда будет навсегда сражен дьявол, потому что впервые он не захочет стать Богом – безвестным; впервые не захочет занять место Бога – за сохой…
Истина творения в том, чтобы быть – за сохой. Лишь Бог оценивает совершенство такого бытия на свете. «Бог, ставший самою землей, Сияет мне в раме оконной. Икону напишет другой – Кто землю считает иконой. И книгу напишет другой – Кто книгой считает поляну. Он повесть о вере живой Откроет за ближним туманом».
Наступит и такое время, когда Бога, сияющего, ставшего самою землей, можно будет увидеть в каждой оконной раме.
Земля будет и книгой, и Богом – одновременно. Каждая поляна, каждая степь и пустыня будут фрагментами этой книги-Бога; Бога-книги. Великая повесть будет писаться сама…
Такие мысли появляются, когда гляжу на всемогущество земли в тихом краю исчезающих деревень и буйствующей травы, достигающей неба…

ФИЛОСОФ
Ницше, возможно, догадывался о том, кто есть земля: «Теперь же самое ужасное преступление – хулить землю и чтить непостижимое выше смысла земли!». Но, узнав о том, что «Бог умер», Ницше еще не знал, потому что рано было знать, о том, где родится Бог. Ницше в пространстве еще был очень далек, наверное, навсегда далек от истины о рождении Бога, потому он не слышал голоса новорожденного абсолюта в стихии.
И это – естественно, потому что знающему о том, что «Бог умер», не может быть дано знание о том, что Бог жив, что он рождается вновь и вновь, и каждый раз – навсегда…
У того, кому дается время философией разрушать основания бытия, не дается время сооружать другие основания, которые – единственные, которые – навсегда.
Бог только потому позволил Ницше на весь мир произнести «Бог умер», что высочайшая творящая субстанция  вновь родилась – накануне этих слов, в момент их произнесения и сразу же после того, как Ницше это произнес.
При этом величие Ницше определяется исключительной богоугодностью его философии, его смелости и свободы. Устами Ницше, отрицающего Бога, Бог свидетельствовал о себе: он настолько безграничен, что воплощен во всем, в том числе – и в отрицании себя, в возможности, данной им самим философам отрицать свое существование. Даже отрицание себя Бог заполняет своей и только своей сущностью.
Создавая пространство отрицания Бога, философы тем самым расширяют общее пространство Творца. А пространство признания Бога человечеством расширено до предела. Потому и были призваны на свет такие философы, как Ницше.
А то, что Ницше почитал землю, в которой уже был воплощен Творец, свидетельствует о том, что Ницше находился на близком расстоянии от истины.
Человек, который мыслит за природу, мыслит и за Бога. С одной стороны, человек наделяет Бога своими особенностями, в том числе – и слабостями. Но, с другой стороны, человек, мыслящий за Бога, преображается, обретает мощь и уверенность творца.
Человечество ищет, но не может найти точку отсчета творения мира. Но у Бога начала не может быть, потому что у него нет времени, которое было бы однонаправленным и необратимым. В вечности Бога начало может быть и в конце, и в середине.
Хаотичен в этом мире и ход вещей; хаотичен распорядок явлений. Следовательно, мы не знаем о начале мироздания потому, что этого начала в простом его понимании еще не было.
Так и стихотворение нередко пишется поэтом хаотично. И бывает так, что началом становится строка, появившаяся в самом конце текста, в самом конце работы над текстом. И читатель может никогда не узнать о том, что было в самом начале сочинения стихотворного текста. Потому что того, что было в самом начале, уже может и нет в стихотворении, оно вычеркнуто, уничтожено и забыто поэтом. И то, что было в начале текста, уже никакого значения для содержания стихотворения не имеет.

СТРАШНЫЙ ХУДОЖНИК
Гитлер не был одарен той же материей метафизики, которой были одарены немцы Гете, Ницше, Бетховен, Маркс. Но Гитлер – рисовал, он претендовал на метафизику. Он из бытия вырывал кусок Бога, который, судя по отсутствию у него таланта при огромной гордыне, ему не был предписан. Но он не мирился с предписанием, он не мирился с отсутствием у него дара творить художественные миры – и вырывал из бытия кусок Бога. Кусок Бога, вырванный из всемогущего контекста, может быть лишь безобразием. Гитлер обожествил безобразие.
Потом он все вырывал из контекста бытия – куски истины (идеология социальной справедливости), пространства (завоеванные страны), времени (навязанные миру войны). Он вырывал то, что ему не было предписано – и все вырванное Гитлером уродовалось. Но и Бог возвращал свой кусок, восстанавливая свою целостность. И пространство возвращало свои куски – страны освобождались. И истина восстанавливала в себе свою часть – Гитлера уничтожила красная держава настоящей социальной справедливости.
 Гитлеру не был изначально дан талант художника. Значит, когда изначально не принадлежит тебе что-то из целого, то и вырвав из целого кусок, присвоить его невозможно. Целое восстанавливается всегда, вырывая из твоих рук свой кусок. Тем более, когда такой человек, как Гитлер посягает на кусок Бога, то Бог, восстанавливая себя, восстанавливает и все другое, из чего Гитлер вырывал куски.
Бог милосерден, жертвенен и справедлив. Так и Советский Союз, освободив себя, освободил и Европу. Освободил и саму Германию от Гитлера.
Советский Союз был одарен. Он был недостаточно грамотен – красный Советский Союз, но он в то же время учился у Бога; он проходил у Всевышнего уроки собирания себя воедино. Советский Союз, собирая себя, воедино собирал земли, народы, истину.
А Гитлер и свой народ, противопоставив его человечеству, вырвал из контекста Бога. Но немцы до Гитлера в Боге успели оставить Маркса, Бетховена, Тельмана, Гете, Шиллера, Гейне – людей от самого творца. И Бог за них держал немецкий народ в себе. Хотя нация и согласилась на определенном этапе с тем, что Гитлер вырвал для нее вселенскую избранность у Бога. На том этапе нацию не смогли вразумить ни литература, ни философия, ни музыка, ни живопись.
Бог не отпускает от себя ни один народ. Для того он и художников дает каждому народу, то есть – дает плоть свою, чтобы в себе удержать все сущие народы.
Гитлер, уведя многих немцев в нацизм, противопоставив их всему человечеству, тем самым и оторвал кусок от Бога. Вторая мировая война, грандиозное кровопролитие. Это Бог, от которого был оторван Гитлером кусок, кровоточил. Но не отдавал свой кусок, восстанавливал себя.
Как еще раньше он не отдал Гитлеру кусок бытия – картины Гитлера художественно не талантливы. То, что изображено, не истинно живое бытие Бога в доступной материи.
Но не ошибка ли всемогущего и всеведущего Творца в том, что он не одарил Гитлера художественным талантом? И не за свою ли ошибку он потом расплачивался таким кровопролитием?
Может, непосильную ношу из необъятной любви к человечеству и из жалости родительской к человечеству он взвалил на себя, не взяв на подмогу при непрекращающемся творении мира каждого, кто хотел бы этого? Не пожалел ли он однажды Гитлера, взявшего в руки краски и кисть? А Гитлер не понял жалости Бога – и обиделся?
Что произошло с художником Гитлером? Бог не открылся ему тем, кем он уже был, – землей, стихией. Гитлер – преждевременный художник, Богом обиженный. И в прямом смысле, если учесть тяжелую юность Гитлера. Ему нечего было терять в этой жизни, а обрести он хотел многое…
И оказались в Германии совместимыми – великая общечеловеческая философия и нацизм. Рядом оказались – достигнутый предел совершенства и бездна для падения духа.
Предел совершенства проходит по краю бездны. Гитлер, обиженный Богом, увел за собой немецкую нацию к краю бездны.
Феномен немцев, принявших фашизм и ушедших за Гитлером, в том, что наступила гордыня нации. Гете и Бетховена было немного, но, кажется, всем немцам хотелось их национального величия.
Гитлер убедил нацию в том, что не только художественный гений есть дар Божий, но и сама национальность. Но это убеждение может быть только от отчаяния, от обиды на Бога за то, что он обделил художественным даром.
Ведь что есть – художественный дар? Это – доступность Бога с любой стороны света, во всем сущем – через парадокс, через неожиданную метафору. Это – открытость Бога.
В Германии было слишком много великой культуры, она слишком сильно приблизилась к народу, избранность гениев стала чуть ли не обыденностью для нации. И нации стало мало лишь «пальца» Бога, которым он указал немцам на предел совершенства. Германия захотела откусить, оторвать всю «руку» Бога, которым он творил мир.
В великой философии и культуре Бог приблизился к немцам. И расстояние между Богом и нацией стало опасным – таким, что нация вдруг поверила в свое всемогущество вблизи Бога. Бог, творящий весь мир, был почти среди немцев – в великой культуре и философии, следовательно, и немцы поверили в то, что они имеют на этот мир больше прав, чем все другие народы. Вплоть до уничтожения всех любых других народов.
С первых мгновений реализации таких «прав» на Божий мир немецкая нация начала этот мир разрушать. Она начала разрушать Бога, обидевшего Гитлера.
У Гитлера был глобус, который затем был продан на аукционе. Так вот, земля Гитлера есть лишь такой глобус, который мог пойти с молотка. Но Бог, ставший всей землей, не достался Гитлеру.
Глядя на свой глобус, Гитлер и его нация видели землю, на которую они, как им казалось, имели особые права. Права – большие, чем у самого творца.
У Творца не было и нет основания для уничтожения народов. Немцы для этого сами создали себе эти основания.
На Бога, видимо, много обиженных на свете – предела совершенства существовать не может, потому что предел совершенства – это конец света, конец творения. И потому, что многие обижаются на Бога, до сих пор немало людей в Европе, кого привлекает образ Гитлера.
Мир не перестает заниматься богоборчеством. В Древней Греции были героями те, кто мог вступить в битву с богами. В нынешнее время мы видим агрессивное поведение Америки, тоже уверовавшей в свое особое «право» на Божий мир.
От Гитлера скрылось бытие. И он погрузил землю в пространство небытия. Он повернул землю в сторону Апокалипсиса...

СЫЧКОВ
Русь, кистью Федота Сычкова, рисовала мордву – с любовью, талантливо, будто срисовывала с давно написанной гениальной картины.
Рисуя мордву, Сычков, прежде всего, рисовал время, когда земля еще не была одинока. Картины Сычкова сохранили сияние, необходимое земле для того, чтобы всегда оставаться во взоре Всевышнего, не пропадать во мраке.
Сычков и тем уникальный художник, что рисовал только настоящее время. Лишь настоящее время – истинно, оно – как глина в творящих руках Бога.
И вот сегодня, уже из своего настоящего времени, я вижу тот мир, будто это и мой мир, то время – будто и мое время. На картинах Сычкова я ощущаю приближение себя в этот мир, в этот край, в эту глушь, уже слышу свои шаги, уже вижу свои пока едва уловимые очертания. Узнаю и своей портрет на картинах Сычкова, потому что Сычков рисует и меня.
Сычков рисует и меня, потому что и моя родина, село Акчеево, – недалеко от села Кочелаево. И моя родина близи этого мира, вблизи каждого живописного сюжета. Сычков мне близок тем, что вблизи его художественного мира – мой мир, рядом с его красками – краски моей родины, на смену его цветам уже произрастают мои цветы, возле его вдохновения – и мои грядущие озарения о живой и творящей земле.
Нарядные мордовки с картин Сычкова на одних и тех же ярмарках, гремевших в примокшанской округе, встречались с татарками моей деревни.
Будто глазами единственного художника бытия смотрит Сычков на мордву. А в гениальном взгляде всемогущего Творца любой народ – есть мировой народ, потому что великий Мастер видит созданный им мир в единстве и неделимости. Это мордва как любимое явление природы – не оторванная от всего остального мира – сияет на картинах Сычкова.
Творец всегда ближе к красоте первозданной. Сам великий Творец вместе с Сычковым рисовал этот мир. Сычков срисовывал мир с картины Творца, на которой еще и краски не успели высохнуть. Румяные мордовки в красных нарядах возле красных и сочных цветов – это не высохшие краски на холсте Создателя.
Каждый художник – подмастерье Бога, то есть – умеющий воспроизводить первозданную линию и первозданный цвет.
Потому творящаяся стихия открылась Сычкову. И потому такие ясные, сияющие лица у мордовок на картинах Сычкова. Он не выбирал, кого рисовать. Он – как выдающийся подмастерье – рисовал тех, кто уже был на его родине, на кого ему еще до его рождения указал единственный Мастер.
Сычков просто рисовал свою родину – село Кочелаево и его окрестности.
Сычков, вернувшись из Петербурга, жил в деревне, в глуши. Будто лирический герой моей книги «Ягода репейника». Будто и Сычков произносит слова героя «Ягоды репейника»: «Здесь, среди необъятного безлюдья, обо всем хочу рассказывать тебе, будто ты покинул созданный тобой мир, а теперь только от меня можешь узнавать, как мир живет без тебя; как, не умея жить без тебя, творит тебя каждый миг. Я здесь один; будто и слышишь ты меня – только одного».
Огромный мир, весь космос – в присутствии художника уместился в одной деревне и ее окрестностях. Вселенная – окрестности Кочелаева. Сычков рисует землю, угодную создателю мира.
Но Сычков рисует эту цветистую землю, будто зарю рисует за час до ее угасания. Так и цветущие места, нарисованные Сычковым, ожидало угасание, безлюдье, запустение…
Мир и есть окрестности родины художника. Родина любого большого художника – центр мироздания.
Совершенство красоты достигнуто здесь – в стихии. Совершенная стихия – мир простых крестьян. Из глубин природы вышел и совершенный поэт стихии – Есенин, заметивший: «Затерялась Русь в мордве и чуди». Художественно соприкасаясь с этим миром, поэту, как и живописцу, не надо ничего сочинять, выдумывать, приписывать.
Эти люди, нарисованные Сычковым, нужны совершенной красоте – как часть стихии, как часть совершенства. Потому без этих людей, в опустевших деревнях, и стихия становится будто опустевшей, лишившейся опоры своей…
Учиться бы и нам у Сычкова – так работать: картину за картиной создавать, смиренно признавая своей работой непрерывность творения. Сотни картин Сычкова светятся на земле. Не так же ли работает и сам единственный Мастер?

СУДЬБА ХЕМИНГУЭЯ
Эрнест Хемингуэй не смог прекратить охоту, двустволка тягостно и надрывно звала его – убивать. Кажется, это было его единственным призванием в жизни, его главным наслаждением, которое он – выдающийся жизнелюб – не хотел прерывать никогда, продлевая это наслаждение в своих книгах – об охоте и о войне.
Хемингуэй знал о том, что ему предписано не богоугодное, страшное дело, и он утешал себя, уговаривал, ссылаясь на первую мировую войну: «Я поступал так, как поступили со мной. Меня подстрелили, меня искалечили, и я ушел подранком. Я всегда ждал, что меня что-нибудь убьет, не одно, так другое, и теперь, честное слово, уже не сетовал на это. Но так как отказываться от своего любимого занятия мне не хотелось, я решил, что буду охотиться до тех пор, пока смогу убивать наповал, а как только утеряю эту способность, тогда и охоте конец».
Эти слова Хемингуэя находятся на другом метафизическом континенте от слов Сергея Есенина: «И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове». Не так же ли, как Есенин и Хемингуэй, отличаются друг от друга Россия и Соединенные Штаты Америки?
Хемингуэй был настоящим сыном своей земли, точнее – своей страны. Америка Хемингуэя – матерый геополитический охотник – не перестает при Божьем попущении охотиться на страны и континенты, на параллели и меридианы, на горы и пустыни. Будто и оккупированные страны для Америки то же самое, что для Хемингуэя – львы и зебры, тигры и антилопы.
Америке законами развития геополитики было предначертано стать могущественной страной, государством-охотником, возможно, для вразумления пространства геополитическим напряжением. Под прицелом Америки, которая первой в мире создала ядерное оружие, оказалась и сама планета Земля – как добрый, доверчивый зверь в девственном пространстве мироздания.
А Хемингуэй своей судьбой, своей стихийной силой не только охотника, но и солдата, сражавшегося с оружием в руках на войне, был призван олицетворять свою родину такой, какой она могла быть в истории мира, – могущественно хищной. Такой страной должна быть только Америка возле могущественного океана; и таким же писателем мог быть только Хемингуэй возле могущественной природы.
Но те, кто остается в Божьем любящем взоре, неподвластны матерому охотнику – Соединенным Штатам Америки, родине Хемингуэя.
Друг Хемингуэя Фидель Кастро, которому было предписано явить миру политическое торжество горней истины о возможности справедливого мироустройства, всю жизнь был под прицелом Америки, но пуля в Божьем пространстве всегда летела мимо Фиделя Кастро.
Судьба вечного охотника не оставляла Хемингуэя: «Настоящий охотник бродит с ружьем, пока он жив и пока на земле не перевелись звери, так же как настоящий художник рисует, пока он жив и на земле есть краски и холст, а настоящий писатель пишет, пока он может писать, пока есть карандаши, бумага, чернила и пока у него есть о чем писать».
Возможно, и литература для Хемингуэя была охотой за образом, за сияющей тенью льва на «зеленых холмах Африки», испуганно убегающего от Хемингуэя. Но литература была вторична для Хемингуэя, литература была для Хемингуэя средством смакования страсти убивать, потому не была великим художественным откровением его литература.
И Бог, милосердный ко всем, лишь однажды вознаградил Хемингуэя – возможностью покаяния через по-настоящему поэтическое слово. Бог, оставляя первозданной хищную (охотник – всегда есть хищник) сущность Хемингуэя, единственный раз даровал  ему поэзию – для выдающегося описания убийства. То была его повесть «Старик и море», которая якобы о победе человека над стихией. Но, безусловно, победила сама стихия. Она просто оказалась милосердной к хрупкому и голодному старику, которого на земле ждал мальчик, и в знак огромного милосердия стихия пожертвовала своей  огромной рыбой, вскормив ею акул из своих же глубин.
Воспитывала ли стихия сама себя судьбой Хемингуэя? Познавала ли стихия через Хемингуэя истинный мир людей? Если судьба Хемингуэя была «экспериментом» в руках стихии, то это –  трагическая судьба человека, призванного природой для собственного жестокого вразумления – убивать ее, бессмертную, по пути к своей гибели.
Хемингуэй был родным сыном стихии, но ему судьбой было предначертано восстать против нее, сохраняя с нею кровное родство. Не так же ли и Америку Хемингуэя бережно хранит возле себя великий океан, лишь время от времени, как свое шаловливое дитя, любовно вразумляя неожиданными ураганами?
Огромная рыба, тигр, зебра, лев – совершенные создания стихии, потому охотник, намеренно желавший быть и художником, убивал совершенство: «Я был так удивлен тем, что лев просто-напросто свалился мертвым от выстрела, тогда как мы ожидали нападения, геройской борьбы и трагической развязки, что чувствовал скорее разочарование, чем радость. Это был наш первый лев, мы не имели никакого опыта и ожидали совсем иного». Так описывал Хемингуэй начало своей охоты в Африке.
Истекающий кровью африканский лев представлял собой зрелище того, как истекает кровью совершенство, застреленное писателем. Но этот писатель не был способен постигнуть льва – как воплощение божественной гармонии, потому легко, радостно и жадно убивал его и его собратьев.
Хемингуэю было мало просто застрелить льва, ему хотелось мучительного сопротивления зверя, обреченного на смерть. Ему хотелось – сопротивления и страданий совершенства, ему хотелось победы над совершенством. Но знал ли Хемингуэй, что может происходить, когда сопротивляется стихия? Его Америка узнала об этом во Вьетнаме – и больше не возвращалась туда на охоту. А Хемингуэй хотел возвращения в Африку, чтобы видеть ее первозданную природу и вновь заставлять ее страдать и истекать кровью.
Истинная жизнь Хемингуэя не позволяет верить его выраженному в словах гуманизму: «С нашим появлением континенты быстро дряхлеют. Местный народ живет в ладу с ними. А чужеземцы разрушают все вокруг, рубят деревья, истощают водные источники…».
Так он писал об Африке, где убивал, убивал и убивал тигров, леопардов, зебр, львов, убивал – играя и наслаждаясь. Его Америка тоже говорит о свободе человека и ценности человеческой жизни, о демократических ценностях и развитии, когда ракетно-бомбовыми ударами превращает в руины цветущие города и свободные страны. Как после этого можно спокойно и сладострастно оставаться на одной планете с разбомбленными государствами и растерзанными народами? И как, оставаясь на одной планете, находиться рядом с растерзанным тобой «животным миром» и описывать при этом красоту зеленых африканских холмов и нежность морской глади?
А львы, зебры, леопарды, тигры, оставшиеся в своей Африке, были недоступны Хемингуэю в конце его земного пути. Но охота не завершалась, ее и невозможно было завершить в этой жизни. Перо уже было недоступно Хемингуэю так же, как африканские звери, а лист бумаги был уже недосягаем, как сама Африка.
Но двустволка тягостно и надрывно звала Хемингуэя – убивать.

ВЕЧНЫЕ ПОДСОЛНУХИ
После того, как появилась на свете картина Винсента Ван Гога «Подсолнухи», и подсолнуховые поля на моей родине стали иметь отношение к этой картине – по закону постоянно творящегося единого текста-мироздания.
Ван Гог рисовал и наши подсолнухи, потому что все подсолнухи на земле – родственники. Враждуют ли они – подобно людям? Есть ли между ними связь? Говорят ли они друг другу о том, что видят и слышат в том или ином краю?
Подсолнухи, выжженные солнцем. Кого больше любит солнце, того больше выжигает.
Подсолнуховые семечки – как зерна стихии, зерна истины. Подсолнухи, изображенные художником, устали от одной реальности, они уже мыслями и чувствами в той реальности, когда взойдут и зацветут их семечки.
Подсолнухи похожи на взъерошенных людей, которые испытывают отчаяние и веру в вечную жизнь. В их сердце – боязнь смерти и стремление в будущую жизнь.
Ван Гог и себя изобразил в подсолнухах; Ван Гог художника в подсолнухах изобразил. Подсолнухи выражают воспроизводство сияния; грусть и тревогу сияния.
Художник по отношению к Богу – все равно, что подсолнух по отношению к солнцу…
Поняты ли ими ветры, ливни, грозы, сумерки? Это, может, те подсолнухи, которые поняли истину: ничего в мире и во времени не меняют ни грозы, ни ливни, ни ветры, ни сумерки?
В сумерках подсолнухи могли заменить солнце, чувствовать себя лучше, чем днем – при солнце. Но ночью им было еще грустнее, потому что ночью им было яснее, что они не заменят солнце.
Не радовало их и лунное сияние: от него подсолнухам было тревожнее, оно старило подсолнухи.
Научились ли чему-то подсолнухи? Только смирению: просто быть под солнцем – и в этом видеть свое предназначение.
Подсолнухи ощущают связь с космосом. Таковы подсолнухи Ван Гога, ощущавшего и свою связь с космосом. Но и осознают эти подсолнухи, что Вселенная имеет над ними власть, а они не имеют никакой власти над Вселенной. Каждому в этом мире свое: кому-то вечность, а кому-то – бренность. И кто счастливее – неизвестно.
Семечки, конечно, взойдут, но это уже будет жизнь других подсолнухов, которые помнить и знать не будут о тех, кто взрастил семечки.
Человек испытывает свое родство со стихией; потому человеку свойственно уподоблять стихию – себе. Это видно и по другой картине Ваг Гога, на которой изображены вороны над пшеничным полем.
Много над полем черных ворон. Но есть и незримые ангелы. Ангелы и вороны в одном облаке – над одним полем. Такова картина Ван Гога; и это облако – как выражение одной на всех истины. Художник неповторимо, по-своему читает содержание зримого бытия.
Истину изобразил Ван Гог, рисуя пшеничное поле. Черное – вороны – тоже есть божественная и богоданная истина.
И само великое небо – как огромный синий ангел, склонившийся над Богом – землей.
Над самым сердцем Бога растет кормящая людей пшеница. Чья дорога светится в пшенице? Чья дорога пролегает – по сердцу Творца?
Подсолнухи Ван Гога – познавшие совершенство, постигшие предел совершенства, познали, что и вечность – бренна, не совершенна, и совершенство – не вечно. И есть на свете только то, что есть. Истекает их вечность – Ван Гог изобразил подсолнухов в момент истекания их вечности.
Подсолнухам, пшеничным полям Ван Гог исповедовался безмолвно.
Подсолнухи – метафора. Мир не прекращает творить себя – увядая и вновь возрождаясь в первозданном виде. Из семечка возник мир – из сгустка сумрака небытия.
Нарисованные Ван Гогом подсолнухи, поля, вороны, небеса, деревья – параллельно познают бытие; познают стихию. Стихия познает себя в своих проявлениях, запечатленных на картинах живописцев и в текстах поэтов. И явления стихии – в художественных произведениях – постигают существование Бога. Художественное произведение – это то место, где стихия встречается с Богом, обретает Бога; обретает смысл и меру такого существования, чтобы человек, существуя в стихии, жил в Боге…
Светит мне и вослед, и навстречу подсолнух. С акчеевского ли поля? Или с картины Ван Гога?..

ХАОС АЙВАЗОВСКОГО
Не образ ли  третьей мировой войны, которая – все же, надеюсь, не состоится, невольно изобразил Иван Айвазовский в картине «Хаос. Сотворение мира»? Картина Айвазовского будто абсорбировала грядущую войну. Бог, взглянув на картину Айвазовского, передумал ее допускать…
Айвазовский любил рисовать хаос. Даже в тихой картине «Прощание Пушкина с Черным морем», написанной вместе с Репиным изображена встреча гармонии и хаоса. Изображено прощание гармонии в поэте со смирившимся хаосом в море. Стихия и сохраняет в себе гармонию – благодаря постоянному взаимодействию в себе с хаосом.
Но хаос необходим стихии. Об этом свидетельствует картина Айвазовского, так и названная – «Хаос. Сотворение мира». Стихия хранит хаос в себе, «как зеницу ока». Хаос есть не просто всемогущество стихии, а ее истина, ее религия. Если стихия есть Бог, то хаос – религия Бога. Хаос есть то, что стихию в ней самой заставляет постоянно работать, расширять предел собственного совершенства. Хаос подстегивает стихию, заставляет ее быть Богом, то есть – творящим абсолютом.
На картине Айвазовского я вижу: хаос есть святыня стихии, святыня Бога, чей свет пронзает хаос. Хаос есть та святыня, которой надо дорожить, которую надо оберегать. И как раз во имя этого в сознании стихии постоянно возникают мысли о дружбе с хаосом в себе.
Стихия всегда стремится к размеренности, к обретению меры абсолюта, к определению пределов совершенства. Но достижение этих целей означало бы прекращение эволюции, а эволюция прекратиться не может, поскольку есть вечный хаос – как воплощение меры того, что не может и не должно иметь меры.
И стихия, постоянно поддерживающая ясность своего ума существованием поэзии, значительное место в своем сознании уделяет заботе о существовании хаоса. Это ясно видит Айвазовский.
К теме хаоса часто обращаются и другие художники, изображающие гармонию в мироздании. Живопись и поэзия рисуют хаос – богоугодным.
Богоугодность хаоса в искусстве проявляется в том, что художники любят изображать хаос. Без любви, без сочувствия хаосу Айвазовский не смог бы создать такие картины, которые живут в веках. Что значит – картина живописи остается в веках, что значит – не истлевает холст? Это значит, что стихия еще не нагляделась на эти картины, что стихия так просвещает и просветляет себя. Сама Вселенная не наглядится на картины Айвазовского.
И хаос, изображенный на великих холстах, не застыл в «косной» материи, а ощутил почитание себя, любовь к себе, сочувствие и признание его необходимости. То же самое хаос, живущий в сознании стихии вместе со всем сущим и являющийся сознанием стихии, испытывает, будучи воплощенным в стихах поэтов и картинах живописцев. Даже изображая подсолнухи, Ван Гог рисует их – помнящими от земли время хаоса.
Поэзия, в том числе и живопись, таким образом в себе растворяет хаос; поэзия – являющаяся наиболее сокровенной мыслью стихии.
Гармония, выраженная в размеренном и систематизированном ходе вещей (цветение и увядание, сияние и сумрак, тишина и шум), есть молитва стихии, обращенная к хаосу. И хаос слышит эту молитву, внимает ей, потому и не устанавливает свое полное всевластие на свете.
Не потому ли и Бог, в чем бы он ни был воплощен людьми на протяжении эпох,  не устанавливал свое всевластие в мире, допускал и попущения, что люди, ждавшие от Бога прямого вмешательства в их дела, установления всеобщей справедливости, роптали на него. Но он никогда не устанавливал свое полное всевластие в мироздании – как раз для того, чтобы не нарушить ход вещей в себе.
Молитва человека, обращенная к Богу, требовала непосредственного вмешательства Творца. Но чтобы мир не терял равновесия, Бог не мог исполнить каждую молитву, хотя, должно быть, и слышал каждую из них. Из всех без исключения молитв Бог извлекал одно – любовь к себе абсолютному, и эта любовь помогала ему удерживать равновесие абсолюта во времени и пространстве.
В своем бытии стихия никому не угождает; ни одно действие ею не совершается в угоду или в утешение человеку. Но молитва, обращенная к стихии, необходима самому человеку для обозначения особого места в пространстве Бога, места – с которого человек слышен Богу. Именно на этом месте человеческий разум обретает силу и устойчивость, которые необходимы для участия в познании стихии наравне со всеми другими ее явлениями и вещами. Разум человека – как часть стихии – равноправно участвует в познании мира.   
Так и молитва стихии хаосу полна любви, которой достаточно хаосу для того, чтобы существовать равномерно. Молитва стихии хаосу постоянна, потому хаос постоянно знает и уверен в своем всемогуществе, которое не нужно испытывать, превратив в хаос всю сущую стихию.
Хаос и впрямь есть высшее всемогущее совершенство в контексте стихии. Хаос, сильнее которого в природе ничего не существует, может все сущее сокрушить или пощадить. И в картине Айвазовского божественный свет уверенно возникает из глубин хаоса; в этих глубинах происходит сотворение мира…
Но обретение хаосом гармонии могло бы только деформировать и уничтожить хаос, который в таком случае перестал бы быть самим собой. Потому и символично «прощание» Пушкина с Черным морем на картине Айвазовского. Потому и красноречивы слова «прощай, свободная стихия» в стихах самого Пушкина.
Потому стихия бережно сохраняет в себе первозданность хаоса, его несравненное величие. Это видел и изображал Айвазовский. И поклоняется стихия хаосу. Поэзия, созерцая сущее, узрела это поклонение, потому не разделяет стихию и хаос.
Вселенная, взглянув на картину Айвазовского «Хаос. Сотворение мира», увидела великую гармонию в себе, увидела свою радость, свою душу. Айвазовский, рисуя хаос, рисовал душу Вселенной. И рисовал человека, растворившегося в хаосе, и породнившегося с ним, потому – спасшегося в великом хаосе. Именно из глубин хаоса человек вышел – поэтом, то есть тем, кто способен договориться со стихией, в ее буйстве узреть гармонию. И хаос – наиболее естественное состояние и всей стихии, и человека.
И вот еще о чем подумалось, глядя на «Хаос. Сотворение мира». Айвазовский невольно изобразил образ третьей мировой войны, которая – все же не состоится. Картина Айвазовского будто абсорбировала грядущую

ЗЕМЛЯ ЮРОДИВОГО
В Саранске и зимой, и летом ходил босиком по земле юродивый – не зная, но чувствуя, что такое земля. И только земля хранила юродивого, а не церковь. Поклоняясь земле, безумный старик бродил по ней босиком – не отличая лета от зимы. Юродивый ходил по земле босиком – он чистосердечно верил в землю-хранительницу, которую беспрестанно разрушает «разумное» человечество. Но свою боль земля разделила между людьми и животными, а себя избавила от страдания – во имя человечества. Так и блаженные живут – как земля, не боготворя свою боль. У земли есть предназначение – дождаться Всевышнего, потому она не вправе погибать от страданий. Она – вечна, а вечное – не может болеть.
В моих ранних «Рябиновых бубенцах» есть стихотворение о юродивом: «Плясал юродивый у рынка под медный звон колоколов. Стояла глиняная крынка, наверное, для медяков. Глазея, будто на икону, не стало грустно никому. Звонил лишь колокол церковный. Не по нему, не по нему».
Тогда мне казалось, что церковный колокол звонит по людям, не жалеющим юродивого, отвергающим и избивающим его. Но – церковному колоколу уже тогда не было дела не только до юродивых, но и до всех остальных людей. Церковный колокол звонил – по самой церкви, стоящей не краю бездны. И не церкви на Руси жалели юродивых, а юродивые жалели церкви, потому и не покидали их, хотя истинными хранителями убогих и беззащитных безумцев была земля. И не эти люди, одетые в рванье, виделись ей юродивыми. Юродивыми казались земле – церкви, одетые в камень и золото, особенно – церкви начала XXI века. Это они безумствовали, не ведали, что творили, нередко осеняя и благословляя лукавство и алчность богатых, отобравших у народа добро, нажитое в поте и крови, забравших у земли ее святые недра.
Церковный колокол звонил по самой церкви – которая, одержимая историческим злопамятством, не смогла простить красную державу, что в младенчестве срывала с нее купола. Церковь в начале 90-х годов XX века не стала ли рядом с теми, кто убивал эту державу, уже повзрослевшую и не отвергающую церковь, во имя завладения богатствами и пространствами ее? И не церковь ли отдала оставленные ей на хранение кресты для распятия красной державы на всем безграничном державном пространстве?
Большевики, может, и по-юродски безумно начали делать великое жертвенное дело спасения Родины – разрушая каменное лукавство церквей, но не справились с этим, поспешив превратить себя в мертвых идолов. 
Юродивые, живущие в церковных сторожках, своим безумством – одни! – противостояли лукавой мудрости церквей. Не так же ли и поэты противостоят лукавости философий?
Юродивые будто проживают время грядущего поэта до его появления на земле. Проживают – без дара слова, потому что тяжесть слова извечно посильна только поэтам. Слово – бестелесно, оно не может вместе с пустыми бутылками и камнями невнятно громыхать в суме безумца, не может быть несвоевременно проговорено в бреду.
Юродивые лечат людей – жалостью Творца к себе и делятся этой жалостью, как единственным медяком или коркой хлеба. Юродивые, воплощая в себе жалость Творца, лечат людей, просто приближаясь к ним.
Юродивые любят дождь, метель, грозу, зной, потому что зной, гроза, метель и дождь – такие же «юродивые» неба. И они одарены «безумством», отвергающим не только философии, но и религии.
Всевышний дает юродивым безумство – чтобы на земле были люди, не ведающие сомнения в нем.
И Всевышний дает поэтам прозрение, чтобы они – увидев его – не ведали сомнения в нем.
Творец посылает юродивых – чтобы люди верили в его близость. Если юродивый идет босиком по острым камням и морозному снегу – разве Творец может быть далеко! Потому, не обожествляя юродивого, необходимо видеть рядом с ним того, кто единственно достоин обожествления.
  Юродивый не узнал бы грядущего поэта. Юродивый шел босиком по февральской морозной земле, но разве мог он знать о том, что это была новая книга!
Блаженные проходят по земле дорогой Всевышнего, потому что – такая его дорога вовеки свободна. Сам Господь по дороге юродивого не пройдет никогда. Потому и юродствуют блаженные, потому и делают – что хотят.
В Саранске юродивый жил в чулане среди пауков, мышей, тараканов: не было еще на земле воистину великого храма. Он приходил в церковь, но – посмотреть: не родилась ли она ночью заново, когда луна ангельски пела, когда звезды пророчески молчали. И проводил юродивый целые дни при саранской церкви – в ожидании церкви. И ища церковь на земле – ходил по ней босиком.
Земля! Может быть, обжигали босые ноги юродивого те места на земле, где грядет великая церковь? Но – его ноги обжигала вся земля – хоть морозный февральский снег, хоть жаркий июльский песок, хоть крапива, хоть камни, хоть цветы.
Земля жалела юродивого. Дар юродства – принятие этой жалости, обоготворение ее, благодарность за нее.
И не потому ли саранский юродивый часто находился возле храма, что уже и храм был в его суме среди булыжников? Или же храм был единственным, что оставалось не разрушенным навсегда?

БАБОЧКА НАБОКОВА
Совершенное письмо, идеальную стилистику, безупречную поэзию Владимир Набоков видел только на крыльях бабочек и в стихах Пушкина. Автором неподражаемых линий на крыльях бабочек мог быть только сам творящий абсолют. Каждый поэт мечтает сравняться с ним, сжигая в этой мечте всю свою жизнь.
Набоков по всему миру ловил бабочек, дремавших на цветах. Цветы были красивее бабочек, а бабочки были красивее цветов. И им не нужна была посредница-поэзия, но они были нужны поэзии.
Однако бабочки, пойманные Набоковым, умирали, а мертвые бабочки не являли собой совершенства. Хотя и говорил Набоков о том, что его интерес к бабочкам – «исключительно научный», но «наука», умертвлявшая насекомых,  противоречила поэзии, которой нужны только живые бабочки – как образ совершенства.
Будто мертвая бабочка прилетела и в литературу Набокова, определила собой – убитой писателем, сущность этой литературы, а не живая, шелестящая бабочка с цветов, растущих на горной вершине. Живая бабочка нежно порхала над рукописями Пушкина, узревшего в мире «чистейшей прелести чистейший образец».
Набокову нужна была идеальная бабочка, которая ранее нигде ему не попадалась на ландшафте мира, на травах и деревьях континентов. Набокову нужна была бабочка с великими, сияющими линиями, проведенными на ее крыльях самим Набоковым.
И Набоков попытался поймать такую бабочку – в девочке Лолите.
Лолита – тоже бабочка, пойманная Набоковым и лишенная естественного пространства, цветка жизни, счастливой судьбы. Кажется, Набоков судьбу Лолиты переписал так же, как он ловил и умертвлял бабочек, прикалывая иголкой к холодному стенду, лишая их судьбы, предписанной им Богом.
Набоков поступал почти так же, как Эрнест Хемингуэй, убивавший львов, тигров, зебр, леопардов, Богом выпущенных на вольный ландшафт – для собственного созерцания красоты.
Переписывая судьбу изначального природного совершенства – девочки Лолиты, Набоков поместил ее в затхлое, губительное пространство, скорее всего, темного, глухого, потаенного угла своих страданий – потусторонних джунглей сердца и разума.
Набоков намеренно столкнул совершенство с убожеством – страданиями и страстью старого, больного и грешного человека. А там, где совершенство девственно доверчиво, а убожество безоглядно жестоко, страдает совершенство и торжествует убожество.
И когда Набоков называл это сочинение «романом о любви», он вновь был подобен Хемингуэю, который видел красоту в корриде, когда истекало кровью жестоко обманутое доверчивое животное, будто совершенство истекало кровью. И мучительная гибель совершенства радовала гордое сердце, не сумевшее постигнуть совершенство – живым.
Набоков всегда называл «Лолиту» своим самым лучшим и любимым произведением. Сочиняя, навязывая в глазах мира уродливую судьбу невинному ребенку, Набоков, прикрывшись именем художественной литературы, пользуясь вседозволенностью вымысла, уродовал совершенство, непокорное ему. 
Набоков не смог уподобить свое письмо неподражаемым линиям на крыльях бабочек. Он не смог стать вровень с совершенством, потому он сделал вызов совершенству – исказив его замысел.
Но если мир будет устроен только так, как вдохновенно описал его Набоков в своей «Лолите», то мир, не узнавая в таком бытии Божью волю, разрушится. А если в мире будет так, как описано Пушкиным в его поэмах, то мир будет продолжаться, потому что не будет изуродована гармония благоразумного и благочестивого естества. 
Набоков много думал и писал о Пушкине, чьи стихи по сверкающей тонкости были как раз подобны росчеркам линий на крыльях бабочки. Набоков и в пушкинских стихах ловил солнечных бабочек совершенства, но они были неуловимы. И чем мог Набоков ответить Пушкину, которым был уже описан «гений чистой красоты»? Набоков своим переводом «Евгения Онегина» на английский язык и подробными комментариями к тексту романа по буквам, звукам и прозрачным оттенкам звуков постигал стихотворное совершенство Пушкина. И чем мог ответить Набоков на порыв Татьяны Лариной: «Но я другому отдана; я буду век ему верна»? Набоков Пушкину мог ответить только смиренным молчанием или же «Лолитой».
Набоков, судя по всему, только «Лолитой» мог ответить и всей русской литературе, которая у родной природы, просвещенной Богом, училась естественной красоте благочестия, гармонии между сердцем и разумом. Только «Лолитой» Набоков, отвергнув Россию, отказавшись от имени русского писателя, мог ответить Лермонтову, Тургеневу, Есенину, Блоку, Фету, Тютчеву. Потому что Набоков знал о себе: «Моя личная трагедия состоит в том, что мне пришлось оставить свой родной язык, родное наречие, мой богатый, бесконечно богатый и послушный русский язык, ради второсортного английского». Может быть, судьбой человека, отвергнувшего метафизическое естество, была продиктована «Лолита».
На цветке совершенства сидела бабочка, ставшая Лолитой, явленной миру Набоковым. И пострадала природа так, как она всегда страдает, когда срывают из ее сердца цветок, ловят бабочку на цветке, убивают льва, бегущего к Богу по «зеленым холмам Африки». 
Но так о Набокове я написал, должно быть, только потому, что мне самому было бы очень скучно ловить бабочек. И я бы постеснялся всевидящей стихии в себе, чтобы под видом сочинения о любви описывать совращение ребенка старым, похотливым человеком. Черное в природе не бывает белым, ночь не бывает утром, зло не бывает добром.
Набоков говорил: «Настоящий писатель должен внимательно изучать творчество соперников, включая Всевышнего». Соперничество со Всевышним рождает только судьбу Лолиты, соперничающую с гармонией…

ДЕТСТВО
Я чувствую, что во мне соединились – открытый простор и лес, запах ветров и солнца и зеленый тихий шелест берез. Именно они должны были соединиться в мире, чтобы родился я, сочетающий в себе их единство. Поэзия и есть встреча и соприкосновение стихий. Но пройдет еще много веков, пока зазвучат стихи – конечно, на русском, только на общем родном языке двух великих стихий одной мыслящей и одухотворенной земли.
Происхождение моих предков – в тумане, который не рассеется никогда. Но этот туман – моя поэзия. В ней для меня воплотилась историческая истина происхождения моих предков. В этом тумане, моей поэзии, скачут на лошадях тюркские племена – и для того, чтобы добраться до этой земли, которая есть воплощение моей поэзии.
Моим первым поводырем на земле была метель, радостно сочинявшая на моем пути высокие сугробы. «Уазик» председателя колхоза, на котором меня и мою мать привезли из роддома райцентра Ельники в родное Акчеево, с трудом преодолевал бездорожье. Ничьих следов еще не было на этом пути, потому что даже мое время шло за мною лишь вослед – ступая на колеи, оставшиеся от колес вездехода. Мое время в истории босиком шло по глубокому снегу, превозмогало метель, но не могло угнаться за колхозной машиной.
Буран, бунтуя против тысячелетнего мира, будто всю землю хотел превратить в чистый лист, чтобы новорожденный поэт записал на нем вольное стихотворение о грядущем невиданном счастье. Но старые ветлы, посаженные возле нашего дома дедом, самоотверженно восставали против стихии – и заслоняли собою древний мир от преждевременного разрушения.
Родившись, я много плакал. Особенно – в непогоду, в метель, в дождь: тревожила грыжа. Будто я еще до рождения поднял какую-то непомерную тяжесть и взвалил ее себе на плечи. Но позже мне бывало и философски больно. Казалось, я одинаково чувствую как прошлое, так и грядущее. Будто в кромешной темноте войны без вести пропадаю с дедом – и ничто меня уже не спасет. Люблю ли я, пропадая без вести, страну, кричу ли «За Родину! За Сталина!», думаю ли о коммунизме? Наверное, ничего не кричу, ни о чем не думаю, только – о неминуемой гибели.
А еще – будто с прадедом несу по историческому бездорожью тяжелый крест «потомка Чингисхана». Недоумевал в юности, зачем на нас его взвалили?.. Хотя, может быть, и потомок Чингисхана! Сегодня, в 2014 году, я уже пишу так: «Во мне Россия русского поэта Научится в грядущем узнавать». Сегодня я уже пишу: «Конечно, я – потомок Чингисхана, И Ленина, и поля, и грозы. Явившись из февральского бурана, Иду я вольнодумно по Руси».
Самое большое, что мать и отец тогда могли желать для сына – это судьбы колхозного агронома, инженера или сельского учителя. Поэзия была тогда для них неузнаваема или же безнадежно позабыта ими со времен языческого поэтического прошлого. Откуда сыну простых людей быть писателем? Им, и не читавшим книг, писатель казался почти небожителем. И им, интуитивно, не хотелось отпускать меня на небо, им не хотелось, чтобы их сын жалко, как нищий, стучался в навеки запертые небесные ворота. Но я для того и становился писателем, чтобы рассказать людям, что небожителем не является даже создатель мира. Я становился писателем как раз для того, чтобы сокровенное слово сказать – о земле.
Писателем я начал становиться очень рано. Однажды, в годы моего детства, к нам в село приехал участковый ветеринарный врач для того, чтобы делать прививки коровам. И ему потребовался помощник – записывать фамилии хозяев привитых коров в тетрадь. Я с удовольствием вызвался это делать. И уже в это время ощущал свое писательство, его важность и необходимость в данный момент.
Будучи учеником 3-4 классов я более всего любил читать учебники русской литературы за 8-9 классы, меня интересовало бытие писателя, интересовали биографии Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Толстого, Тургенева. Так, судя по всему, я к себе примерял бытие писателей. Значит, писателем я был всегда?
Но что же было в начале? В начале было мое детство, в котором, как в крохотной деревне, поселился Творец, возвращаясь – мастеровым – из вечности моих предков-жестянщиков. Отыскав меня, по их молитве, он безмолвно напевал возле моей колыбели песню, еще недописанную им. Всю последующую жизнь я буду стремиться ее дописать, но так, наверное, и не допишу. Он привел к моей колыбели все наше племя, пращуром которого был он сам. Предки мои – жестянщики принесли в дар молот, наковальню и необъятную жесть небес и оставили их возле моей колыбели. Но эти дары предназначались не мне, а тому, кто находился около меня с первых мгновений моего появления на свет и целую вечность – до этого.
Колыбель, в которой мать качала меня, висела под самым потолком. Метельными зимними ночами часто гас свет, и меня баюкали при мерцании керосиновой лампы. До сих пор помню запах этого мерцания.
Божественными были летние ночи в Акчееве в годы моего детства. Они божественны и сейчас – значит, детство не заканчивается. Луна пахла луговыми травами, земля благоухала луной. Золотые звуки полей таили предстоящее слово. Помню свежесть летних ночей, будто только что сотворенных, и свою непостижимую грусть. Рядом со мной находился тот, кто создал эту ночь, пахучую луну, мерцающие травы. Так близко с человеком он находился только в его детстве. Но детство способно боготворить лишь себя, обожествлять – только будущее. Более того, наше детство – это и детство создателя мира, когда ему еще не время открываться нам.

БАБУШКА
Творец приходит в наше детство, качает вместе с матерью нашу колыбель, не скрывая от младенца лица своего. «Когда я в детстве вспоминал о боге В бревенчатой родительской избе, То женщину я видел у порога, В безмолвии сошедшую с небес». Так напишу я в стихотворении «Детство» в 2002 году. Творец в детстве мне представлялся в образе древней, белой женщины. Алла-аби, бабушка-Алла. Она мне казалась – постоянно смотрящей в наше окно. Она потом постоянно виделась смотрящей во все мои рукописи.
И мне эта белая древняя женщина виделась над нашим домом и высоко за окном.
Вот так, должно быть, Творец – над каждой деревней, над каждым домом и за каждым окном. Он неустанно смотрит за нами, и ничего не сокрыто от него. Он что-то нам говорит. Но он нам что-то говорит только в нашем детстве, когда мы не можем понять его слов. Детство может только боготворить истину, как и поэзия – лишь созерцать ее могущественную красоту. Поэзия – вечное детство человечества. Всевышний и человечеству важные слова говорит только в детстве человечества. Этим словам можно младенчески поверить, но невозможно их понять.
Таким, каким я представлял себе Творца в детстве, его можно видеть только в детстве. Видеть Бога в каком-то облике – это, должно быть, язычество. Язычество – и есть детство человечества. Невозможно вечно пребывать в детстве, но только в детстве можно быть по-настоящему близким Богу.
Человечество-младенец видит истину, но, еще не научившийся говорить, не может ее выразить. Поэт несет на руках этого младенца – и по его плачу узнает единственную правду.
Священную женщину в детстве я видел в окне. Небесную женщину в детстве я видел в окне. В моем детстве небо ли было на земле, или – наш деревянный дом был в небе?
Казалось бы, вот он – создавший нас, на нашей родине, в нашем детстве.
Но мы, вырастая из детства, покидая родину, уходим и от него. Куда и почему уходим? Что ищем? Мы уходим искать свое племя, свой род, свою первородину, нам бывает мало родного Создателя. Будто кто-то придет – чтобы заново создать этот мир. И трудно постигаем истину о том, что ничего – и никого – другого нам не предписано.

СОН ПРЕДКА
Мы уходим в глубь веков, в начало начал. А было ли начало? Моего отца Абидуллу родил Хуснеддин. Хуснеддина родил Хибятулла. Хибятуллу родил Хасян. Хасян родил еще Садыка – деда моего отца по матери, Айзята и Мохаммеджана. Все они были мастерами-ведерниками и кузнецами.
Мне хотелось творить прошлое: чтобы Хасян уже тогда знал о том, что в его роду появится поэт – человек, сочиняющий книги. Мне хотелось, чтобы Хасяну приснился сон, в котором какая-нибудь знахарка из соседнего мордовского села сказала ему о грядущем поэте, и чтобы во сне Хасян увидел поэта, чтобы молния ударила в белую жесть – и выжгла неизвестный ему профиль. Ведь я уже был рядом, я уже был на земле несколько сотен лет назад. Мне хотелось, чтобы мой предок Хасян почувствовал радость, а проснувшись, рассказал о своем сне своим родственникам – и осталась в роду легенда.
Я хотел того, чего не было и, наверное, не могло быть. Сооружая то, чего не может быть, не разрушает ли поэт единственное мироздание? Или же – поэт сооружает откровение о том, что «будет жить, не нарушив завета, моя родина тысячу лет. Если даже придет конец света, возле Бога не кончится свет»? Но я говорю о завете – который не написан, чтобы его не могли ни сжечь, ни нарушить люди.
Я мечтал о сне своего далекого предка обо мне. Но стихам не нужно, чтобы им предшествовали какие-то знамения. Стихи – сами себе предшествуют, они сами себе знамения. И не нужно было Хасяну видеть необычные сны, предвещающие о моем рождении. Звонкие удары его молотка по наковальне уже были предвестниками моей поэзии! О моей поэзии предвещали и березы, шумевшие вдоль дороги, по которой ездил Хасян, и горячая дорожная пыль, поднимавшаяся вослед телеге, и небо, радующееся откровению лунного сияния. Без всего этого не было бы меня. А родственники, соплеменники и соотечественники и без легенды меня узнали.
А сны видит каждый. Когда мой отец приезжал на лошади с колхозной фермы, он привязывал лошадь к воротам, и она жевала сено. И дремала стоя. Какой мир снился уставшей колхозной лошади, поднявшейся, как и мой отец в четыре часа утра? Может, совершенное мироздание можно было создать из лошадиных снов? Но лошади не разговаривали с поэтами. А поэты любили лошадей, потому что только лошади оставались одинаково совершенными и в снах, и наяву.

АСКЕТЫ
Мне был дарован путь – и я не мог остановиться. Я не отвергал догмы, тоже предписанные Творцом, но я отвергал тупик даже возле храмов. Я уже видел: Абу Талиб и Гете, Ньютон и Гомер, Сократ и Чингисхан – верили в общего, объединявшего их Бога, что и подарило им общее бессмертие. В эти часы я спрашивал себя самого: как выглядит книга, в которой рукою Бога написана истина? И сам себе отвечал: она всякая, ведь пространство этой книги – во времени. О своей писавшейся книге на полях ее черновика я написал: «У нее нет никакой литературной задачи. Это – совсем не литература». Это – документ, подтверждающий, как я, неприметный человек, рожденный в глуши полей и лесов, аскет и бедняк, шел к Богу, шаг за шагом преодолевая необъятное пространство, укрытое от дьявола временем.
Аскет и бедняк – и мой отец. Он и не мог не быть аскетом: ему дано было принести в мир меня, и у него не оставалось сил тащить на себе еще тяжесть злата и серебра. К тому же там, куда его направил Всевышний, уже были золотые горы, которые стремительно врезались в серебряные небеса. И я не мог не быть аскетом. Мне нужно нести почти непосильную тяжесть веры в то, что наш Бог – рядом с нами, пройти мимо золотых гор, державших серебряные небеса, и идти дальше – туда, где светился Всевышний, где этот свет воплощали в своем сиянии зеленые травы, желтые одуванчики, красные репьи, солнечная пшеница. Все это было невыносимо далеко, но все это было здесь – на нашей родине: в селе Акчеево, в Ельниковском районе, в Мордовии. Потому мы шли по своей дороге и пешком в валенках и сапогах, и на гремящей телеге, в которую была впряжена утомленная от неблагодарных трудов белая колхозная лошадь. О том, каким был этот путь и что я видел в дороге, мне еще предстоит рассказать.
Еще в начале своего художественного пути я спрашивал себя в записной книжке: «Как сохранить себя пречистым на пыльных дорогах и грязных бездорожьях, ведь только Создателю нашему можно прийти «в одежде обветшалой и простой». Можно ли прийти в народ – минуя его, отвергающего поэтов? Можно ли сохранить в чистоте свой белоснежный наряд, чтобы было в чем явиться на грядущее торжество высшего смысла, на торжество – где ты одновременно и званый, и избранный».

МАЛЕНЬКИЕ ЛЮДИ
Временами я жалел «маленького» человека – нищего возле рынка, «бомжа», убогого старика или старуху. Часто на моем пути встречалась древняя сгорбленная старушка в центре Саранска, просившая милостыню на хлеб и – тут же – крошками кормившая птиц.
Мне казалось, что в эти мгновения и Творец находился возле нее, он ее руками кормил небесных птиц, ее руками прикасался к тем, кто подавал старушке монету. Может, этих птиц он завтра призовет в свои ангелы, и этих щедрых на подаяние людей призовет в свои ученики? Время этой старушки уходило, но, казалось, оно уходило в том же направлении, в каком в этот миг уходили облака, плывшие над Саранском. Ни время убогой старушки, ни облака не знали о своем пути ничего.
Еще справедлив мир, в котором силен слабый человек – просящий милостыню, и слаб сильный человек – проносящийся мимо убогой старушки на блестящем автомобиле. Создавший этот мир по-прежнему оставался со слабыми, по-прежнему шел по земле, а не по коврам, усыпанным цветами.
Так и поэту надо оставаться возле тех – кого сегодня обижают и унижают. Ему надо быть там, потому что там – настоящий дух, и лишь там возможно не упасть духом. Если мы хотим отыскать Бога, мы должны прийти к слабым: он неизменно возле них.
Когда-то я написал в тетради: «Меня первой признает какая-нибудь юродивая старушка». Я писал о признании – почти таком же, как признание меня журавлями и цаплями, садившимися на берегу тихого озера, как признание меня тысячелистником на родине, являвшемся ко мне в образе разбившегося ангела. И мне было радостно, когда пьяные, а может, и бездомные женщины возле саранского рынка, собиравшие пустые бутылки, громко говорили мне вслед: «Наш поэт пошел». Это было чем-то сродни признанию журавлями и тысячелистниками, и это было для меня не менее важно, чем признание докторами наук.
Пьяные женщины собирали бутылки и даже не собирались читать «Грядущую землю», которую я начал переписывать летом 1999 года. Но «Грядущая земля» знала уже и о них.

ЗЕМЛЯ ОТКРОВЕНИЯ
Когда я писал свои книги, работал напряженно, спеша, составив для себя жесткий план. Когда я писал, ощущал, что мир находится в движении, будто гонится за крутящейся землей. Мне было важно, чтобы не болели родители, не страдали близкие. И я всегда испытывал беспокойство, когда шел по своей дороге с пером, как с посохом, в руках. Потому что в эти часы я будто бы отдалялся от близких людей. Это был предначертанный путь. Я шел из будущего в прошлое. Мои персонажи тоже шли из грядущего в прошлое. Они ли следовали за мной, я ли шел за ними? Они – мои родственники, они – мои соплеменники и соотечественники. Работал я обычно в тайне почти от всех. Даже от своих родителей, которым по-прежнему пока еще не очень нравилось то, что я пишу книги. Они жалели меня, они думали, что эта работа доставляет мне мучения. По-своему они были правы. Мучительно – боясь «выронить» какое-то озарение – вписывал я свои персонажи, уже ставших мне будто соплеменниками, в уверенный контекст грядущего. Он уже существовал, и новый народ, сформировавшийся на нашей земле из разных племен, о котором я постоянно думал, был необратим, потому что уже существует еще более необратимая цель для него: не расстаться со Всевышним! Этому народу, как мне вдохновенно казалось, предстояло объявиться на земле.
Этот народ не имел ни языка, ни истории, описанной в истлевающих летописях, ни поэзии. Но сама земля вдруг пожелала заговорить языком именно этого народа. Это вселенский философский народ. Но в тысячелетие раз приходит некто – может, и с пером в руках – кто является и народом, и его писателем. Таков – наш грядущий поэт, собиравший своих соплеменников по всему миру, в сущих и несуществующих пределах.
Я спешил написать то, чему положено быть в «Грядущей земле», и не торопился написать того, чему там быть пока еще не следовало. Мне казалось, что я готовил приход нового поэта. Будто от имени грядущего поэта я обожествлял каждую травинку и птицу, каждое дерево и звезду. И будто от имени грядущего поэта было произнесено и до меня: «Я – Бог, я – червь». Но червь, быть может, лучше человека знает, что есть Бог; но жалкий воробей, не умеющий покидать место, где вылупился на свет, лучше знает, где находится Бог.
Необычно я жил, когда писал «Грядущую землю». Как ни в чем не бывало, выходил на городскую улицу, шел в газету, встречал знакомых, слушал и часто говорил житейские банальности, а ведь лишь несколько часов назад – был в Аравийской пустыне, вместе с поэтами Востока смотрел на луну. Посещал древние Афины, где Сократу говорил о его тайном солнце, о котором он, наверное, и сам уже забыл.

ПОЛОВОДЬЕ
Родился я на берегу реки Мокши. И с раннего детства мечтал стать поэтом. В юности читал Есенина, родившегося на берегу Оки. И думал: Есенин ли, тоже деревенский мальчик, по предписанию истории родился на берегу Оки, или же Ока за тысячи лет до его рождения именно на том месте сотворила свое русло, чтобы омыть родину поэта? Ведь что такое земля, где рождаются стихотворцы? Это – место, куда первым долгом ступает Творец, идущий заново творить мироздание. Творцу нужна земля, на которой каждая былинка и каждый куст увидены поэтом такими, какими их не видел даже сам Творец. Ему для нового творения нужна земля, до него на свой лад сотворенная поэзией. Поэты – поводыри Творца, идущего заново создавать белый свет таким, каким он уже сочинен поэзией.
Двоюродная сестра моего отца Ханифа апа, жившая в Горьком, писала в письме моим родителям: «Плачу от радости, рассказываю своим детям о том, что Камиль – поэт. Вам не понять мою радость. Берегите его. Этот дар ему и вам послан Богом». А обращаясь ко мне в том же письме, говорила: «Ты нужен Родине нашей, прославь ее!».
Когда писались юношеские стихи, я ощущал себя значительным человеком. При этом никогда не переставал ощущать себя былинкой на вселенском ветру. В моих стихах на меня смотрит поэзия, для нее – любая былинка велика, потому что поэзия никого не отрывает от Бога.
А самая великая, предназначенная для вразумления мира книга, которую Творец хранит в небе, еще не написана им. Чтобы сохранить ее в небе, он и не пишет ее. Написанная книга – небесной быть не может. В книгу надо верить – не видя ее. Вера иною не бывает. Люди и священные книги сочиняли верой своей. И Творец был уже рядом, когда писались откровения. Он не читал того, что писало человечество, он только веру человечества читал…
И я смиренно писал стихи – казалось, видя перед собою лишь сияющую бесконечность какого-то грядущего текста.
Хотя все еще думал время от времени о романе, но так и не решался браться за него.
И сейчас, оставаясь в отдаленье, смотрю на сияние «Тихого Дона», «Мастера и Маргариты», «Старика и моря», «Героя нашего времени», «Капитанской дочки». Но меня снова успокаивает – Вселенная! Вселенная, взявшись за роман, никак не допишет его и мечтает об отдельных стихотворениях. И сочиняет их – молнии, ветер, сияние росы на траве.
В рукотворных романах написано обо всем. Но всегда так не написаны до конца – гром, метель, ливень, лунное сияние. Они не повторяются в человеке.
Вселенная не сводит себя в один роман. И поэту предначертано одно: быть соавтором Вселенной. Или, еще лучше, брать Вселенную в соавторы, чтобы текст стал сияющим и могучим…

РОДИНА ПОЭТОВ
Предки мои под звон молота и наковальни, под певучий скрежет жести готовили меня в поэты. Так нравилось думать мне в юности. Своей природной, нелукавой жизнью они готовили меня в писатели – для того, чтобы я сказал новое слово о земле, на которую уже ступил Творец. Ступил – не покидая Вселенную. Я издали различал звенящие запахи Вселенной.
Наши предки любили свою землю не меньше, чем невидимого Бога. Может быть, за несколько сотен лет до моих стихов чувствовали, что Всевышний на земле. Они в землю верили. Но, веря в землю, мои предки – более всего – верили в присутствие Творца на земле. Так почему-то нравилось мне думать о предках своих.
Обветшают идеи, истлеют книги, народ утомится от назиданий пророков. И будут писаться новые книги и вскоре – истлевать. Но вовеки веков будет оставаться нетленным слово, которое еще не изрек тот, кому оно безраздельно принадлежит. Все великие книги – попытки человечества изречь это слово за Бога.
В сельской библиотеке я часто брал чрезвычайно взрослые книги – сочинения Маркса, Энгельса и Ленина, справочники по политической истории. И – почти их не читал. Зачем же носил эти книги домой? Наверное – желая соприкоснуться с тайной крупных личностей. Меня еще в детстве влекла тайна их судьбы, как простор – заполненный солнцем и мраком одновременно.

ГЛИНЯНАЯ СОБАКА
В детстве мне дарили копилки – раскрашенных глиняных кошек и собак, куда мои родители и родственники время от времени бросали рублевые советские монеты. Мне нравилось брать в руки эти копилки, трясти, ощущая их звонкую тяжесть. Я понимаю Фета, понимаю Кольцова – слышавших музыку тяжелого звона монет.
Потом дело моих родственников будет продолжать и народ – читая мои стихи и радуясь им. Вот и не могу до сих пор по-настоящему повзрослеть, вот и остаюсь в детстве – продолжая собирать звонкие, золотые «монеты» метафор.
Биография мастера должна создаваться постоянно, беспрестанно, неустанно. Поэт и детство свое создает по образу и подобию метафоры, которую он боготворит сегодня.

ОТЕЦ
Отец в горнице читал молитвы озарено, торжественно. Когда-то, много лет назад, он и сам мальчишкой кротко сидел в горнице, слушая – как читал молитвы его отец. И тогда Всевышний сидел возле моего деда в переднем углу горницы, а потом вместе с ним же отправился и на войну. Бросил ли Бог моего деда на поле битвы? Нет, остался на поле битвы вместе с ним. И я сегодня держу свой путь на это кровавое поле: будто искать Всевышнего – возле моего деда, в пропитанной кровью земле.
На домашних молитвенных вечерах я сидел и октябренком, и пионером, и комсомольцем. Мне нравился пионерский галстук, я радовался, когда получил комсомольский билет. В присутствии Бога мне хотелось быть нарядным – в красном пионерском галстуке, а позже – с комсомольским значком на груди.
В молитвенные часы будто все Акчеево было деревней Всевышнего. И тысячи других деревень на земле. Может, потому и не наступал конец света, что Господь не отдавал предпочтение ни одной из тысяч молящихся деревень?..
Смотрю сквозь время на военное детство отца – и вижу: оно совпало на нашей земле с младенчеством Всевышнего, заново родившегося творить и время, и пространство. И не знаю: к Богу ли я шел, возвращаясь в военное детство отца, или же шел к отцу, направляясь в младенчество Бога – тоже военное, тоже тревожное.
Мой отец – маленький – переживал о своем отце и старшем брате, которые были на войне. Младенец-Господь ни о ком не переживал: у него не было ни отца, ни брата. Он был сыт колосками с темных осенних полей, он был согрет кизяками, он был омыт слезами солдатских жен и матерей. Он был здесь – и ему было надежно возле себя.
Отец мальчишкой пас колхозных лошадей. После ночного красное солнце обагрило тысячелистник. А на фронте такой же цветок был облит кровью моего деда, убитого снарядом. Тысячелистник на акчеевском лугу знал о гибели моего деда. Но мой отец не смотрел на тысячелистник, а следил за табуном.
Грянувший гром повторил звуки снаряда, попавшего в землянку, где был и мой дядя – старший брат отца, а отец побежал за ускакавшим табуном – в другую сторону света от войны.
Сегодня много мудрых утешительных слов я мог бы ему сказать, но тогда – была только гроза, тогда говорила только природа. Может быть, и обо мне, грядущем, говорила гроза, когда табун бежал в овсяные поля.
Зимой в метели и в мороз мой отец вставал в четыре часа утра и отправлялся на колхозную ферму, затянув пояс солдатским ремнем, на бляхе которого сверкала звезда.
В детстве, сидя на гремящей телеге, в которую была впряжена белая колхозная лошадь, я ощущал, будто гремящая телега была моей колыбелью. И в этой колыбели я вместе с отцом – колхозником – преодолевал бесконечность, возвращаясь к истине, к поэтическому закону эволюции во Вселенной. Будто с неба на белой лошади отец по полям вез меня на землю. Я не сильно тосковал о звездной Вселенной, покидая ее, потому что знал: в своих будущих стихах я скоро открою великое пространство – о чем бы ни были эти стихи. «Будто кони над землею плачут, потеряв дорогу навсегда». Это о лошадях, которых мой отец пас в детстве. По-татарски плакали лошади, которые убежали от отца в грозу. Стихия, слушая их плач, учила татарский язык – и обучала этому языку свои тучи, травы, деревья и поля возле моей деревни.

СУДЬБА ЗЕМЛИ
Я видел, глядя на пустующие улицы и угасающие дома, как мое село сползает в бездну истории.
Я слышал грохот, скрежет, звон и гул разрушения Акчеева. И я, творящий невиданные миры на бумаге, торопливо омывающий руки накануне нового творения стихотворных книг, не мог предотвратить умирание своей родины. Оттого ли, что она была частью старой земли?
Или же оттого, что само разрушение старого было частью нового творения? И я ведь здесь появился для того, чтобы создать что-то нерушимое!
Когда я вдохновенно писал свои первые стихи, самоуверенно верил в то, что я пришел сохранить Акчеево, сказав миру о том, что здесь поселился Господь. То же самое я сегодня говорю за тысячи других деревень и моего Отечества, и моей планеты. Что могу предъявить в доказательство? Свое вот такое понимание и вот такое видение моей земли. Будто я писал стихи еще и для того, чтобы громко – гремя наковальнями, звеня закатами и ягодами рябин – идти по земле. Так я гордо думал, когда писал первые стихи и начал их публиковать в районной газете.
Образы были дарами мне, а мне необходимо было только дотянуться до даров: принесший их еще не мог приблизиться к земле. Вот что такое – труд поэта.

          НОЧИ ОЗАРЕННЫЕ
Горы уже не боялись затмения солнца, как его не боялись и акчеевские поля и луга. 11 августа 1999 года было такое затмение. Оно может только озарять поэтов и природу. Одному мгновению вынужденной темноты в небе должно спасительно сопутствовать сияние вечных книг на земле. С предвечных времен ничего лучше книги человечество не придумало. Навстречу каждой сияющей книге делает свой неизмеримый шаг наш Всевышний, увидев в этой книге одно: человечество любит его и ждет. И лишь дьявол злобствует от неприкаянности. «Бог создал человека, человек создал дьявола. Дьявол – это человек борется с Богом. Ангел – это Бог спасает человека, борющегося с Ним». Так писал я через несколько дней после затмения солнца. Писал в одну из своих таинственных августовских ночей, освещенных сокрытым солнцем  и пахнущих прохладной листвой и горячими звездами. Я находился в эти ночные часы – в чингисхановской степи, сидел возле чингисхановского костра, гладил гриву его лошади и тосковал об Акчееве, над которым сияли те же звезды, а на гениальном лбу неба гудели напряженные морщины электропроводов. Когда они, бывало, рвались от бури, мы в доме зажигали керосиновую лампу и при ее свете пили чай с вишневым вареньем, а потом в учебниках литературы я читал биографии Толстого и Пушкина и мечтал о судьбе большого писателя. А еще говорил с отцом о прошлом, о предках. Может, уже тогда мне было тоскливо и неуютно без ясности в своей родословной. А сегодня без этой ясности бывает даже безысходно.
Зная особые сроки своих книг, писал их – не жалея сил, как мои односельчане работали на колхозных полях. В эти часы затмения солнца у колхозников-односельчан я учился писать свои книги. Придавая в юности какое-то особое, почти мистическое значение книгам, я писал их, хотел издавать, веря в то, что книги способны изменять мир. А надо ли его изменять?
Я ощущал связь поэтического слова и почвы. Не только стихотворного слова, но и жреческого, апостольского и просто – отцовского и материнского наказа каждому из нас.
Мои родители не знали, какие книги я пишу, о чем переживаю в них, чему радуюсь. Но мои родители были частью природы, поэтому и для них я писал свои книги.
Чтобы обдумывать новые и новые книги, я не раз возвращался на глинистый берег Мокши, в подполье открытого простора.
И сегодня будто вдыхаю вселенскую истину, когда дышу сырым запахом старых почерневших бревен родного дома, прикасаюсь руками, оставившими на время перо и бумагу, к сырам почерневшим доскам забора. Кажется, в детстве и эти бревна любили меня, и эти доски, а сейчас обиженно тоскуют обо мне – все реже и реже приезжающем в деревню.
Таинственнее и надежнее места я не знал, потому что этот простор любил меня, скрывая до поры от всего мира мои мысли, как мать и отец, не читавшие моих книг, бережно хранили любую бумажку, на которой мной было написано хотя бы одно слово. Тоже, должно быть, придавали мистическое значение изреченному слову…
Возвращаясь с лугов, часто до глубокой ночи говорил с отцом. Однажды мы говорили о Пушкине. Отец мой и его не читал, но жалел Пушкина, так рано погибшего.
Порой я рассказывал отцу о жизни пророка Мухаммеда. Но я не спешил говорить отцу, читавшему молитвы в нашей горнице, о том, что слово пророка – сказано, а поэзия – продолжается, и миру предстоит услышать откровение поэта. Мир, который будто бы катится вслед за дьяволом в бездну, услышит это слово – звучащее ему навстречу не как предупреждение о конце света, а как простое напоминание о том, что конца света не будет, если даже исчезнет в дьявольском небытии человечество.
Отец слушал меня, а сам больше любил луну, солнце и землю. В часы полнолунья он читал молитву. Уже позже я напишу об этом: «Молитву отца полнолунью Я слышал единственный раз В далеком душистом июне В какой-то торжественный час. И благоухали в июне И сумрак, и тишь, и слова. Молилась с отцом полнолунью, Казалось мне, даже трава. И небо ночное светлело, Звенело, горело в ответ. Я видел: луна зеленела, Внимая зеленой траве». От далеких предков, наверное, было у отца особое почитание неба…
А на лугах, где я подолгу мечтательно бродил,  было много гусиных перьев. Все лето и осень стада гусей паслись на лугах возле озер и реки – и роняли свои перья, будто пытаясь взлететь в небеса, где им не было места. Белые гусиные перья на золотом одуванчиковом лугу. Грядущих ли поэтов они ждали? Или сама вечность на этих лугах тысячами перьев создавала новую литературу – для единственного читателя? Только ветер иногда прикасался к перьям, но ветру они не были нужны. Свою поэму ветер давно написал и потерял где-то между небом и землей.
На лугах иногда лежал я ночью среди густого тысячелистника, и издалека, наверное, меня даже не было видно. Можно сказать, что я впитывал энергию вечности из родной земли. Но ценнее всего в те ночные часы для меня было одиночество. Я тогда не столько размышлял, не столько сочинял стихи, не столько отдыхал, сколько чувствовал близкое присутствие Творца и величие мира. Величие огромного мира я более всего ощущал на своей родине, на своих лугах, возле своих густых белых тысячелистников.

БЕЗЫМЯННОЕ ОЗЕРО
Думал на берегу заветного Безымянного озера, расположившегося недалеко от нашего дома, 18 июля 1999 года: надо ли мне писать книгу «Черновики солнца», названную потом «Грядущая земля»? Солнце, закатившееся в тень своих черновиков, не слышало (оно слышит только светом) мой неуместный вопрос. Книга, писавшаяся мной, и была в тот момент моей «настольной» книгой. Писал ли я ее? Или же – лепил из глины метафоры?
Много глины на берегу моего Безымянного озера. Но здесь никогда не было гончаров. И мои предки вряд ли обжигали глину. Более важным для своего времени делом были заняты в жизни мои предки-жестянщики: они столетиями заделывали небо. Это я увидел сейчас, когда смотрел на прозрачную небесную жесть, укрывающую землю: пашни, луга, лесочки, дома.
Когда Творец придет на землю, он не пройдет мимо светящейся глины, которой когда-нибудь стану и я – впитавший в сердце много солнца. И сотворит он теплыми руками светящуюся истину и здесь же обожжет ее. И вспомнит ли о моих стихах, тоже сочиненных здесь? И их я будто бы лепил из глины родного края.
В юности я любил заточение открытого простора, когда на сто верст никого, кроме прозрачной тени того, кто приближается сюда, чтобы заново творить землю и небо. Его вмещает каждая еловая иголка, но ему необходим открытый простор. Открытый простор необходим для того, чтобы постоянно помнить: твой путь велик и он упирается только в солнечный горизонт.
Природа раз и навсегда принесла в мир поэта прозрачную глину, которую надо поделить на песни, стихи, поэмы, военные подвиги во имя спасения Отечества. Так же навсегда пришел и ландшафт, чтобы быть поделенным на города, деревни, пустыри, степи, горы и пустыни.

НА СОБАЧЬЕЙ УПРЯЖКЕ
Жил в нашей деревне жестянщик Касим, который в санки зимой и двухколесную телегу летом впрягал двух собак – Букета и Сармуна.
Когда загнанный Сармун напился в Мокше воды и умер, то жестянщика по округе одиноко возил Букет.
Об этом я слышал в детстве. И когда скулила на улице вьюга, мне иногда казалось, что скулит одинокая собака из прежнего века. Но никто вьюгу-собаку не впрягал в санки.
Может, и младенец-время, предвещая новую эпоху творения света, так непривычно носилось по моему краю на собачьей упряжке?

ОТВЕРГНУТЫЕ ЧЕРНОВИКИ
Однажды вечером я, еще школьник, решительно сжег в печи пачку писем из редакций газет. Это были отказы на разосланные мной первые стихотворения и рассказы. И это были горькие для меня письма, я стеснялся их, и для меня стало тягостным и невыносимым их существование в природе. Я с удовольствием бросил письма, напечатанные на ярких бланках, в огонь. Я бросил в огонь отвержение меня, неприятие меня. Будто заранее сжигал будущее неприятие меня и моего слова. Сейчас мне кажется, что письма чадили. Но осталось сладостное чувство освобождения от тяжелого груза. Будто бы тот огонь, улетающий в небо через трубу, заступался за меня, восставал против моего отвержения.
Чем были мои первые неудачные «пробы пера», отвергнутые еще районной газетой? Это дар Божий прятался до поры даже от меня. Это дар Божий был в пространстве моем, но еще не в моем времени. Тогда еще было далеко до первых книг, тем более, тогда еще было далеко до «Лунной мастерской», в которой я по-новому говорил о поэтах нашей Родины.
  Магический кристалл моей новой книги, как мне казалось в особо вдохновенные часы, – это камень с той пустыни, который держал в руках Творец. Так казалось мне тогда. И если бы мне тогда так не казалось, то я не смог бы сочинить и издать «Лунную мастерскую». Эта книга рождена в келье открытого пространства. В какие-то книги поэты собирались авторами, а в эту – они сами пришли, освободившись даже от тяжести своих биографий. Книга будто восстала из пепла мной отвергнутых черновиков. Нет биографий у моих персонажей, потому что есть единая и неделимая биография книги. Но мне нужны были реальные имена поэтов – потому что написанное мной о лунной мастерской казалось мне слишком правдивой правдой.

ДУШИ ИХ ПЕВЦА НЕ ПОСТИГАЛИ
Михаил Лермонтов жаловался на своих современников: «Души их певца не постигали, Не могли души его любить, Не могли понять его печали, Не могли восторгов разделить». Но почему же поэт вынужден говорить на языке людей, часто не любящих и не слышащих его? Потому лишь – что с этими людьми в это время и на этом языке разговаривает тот, кого поэт считает творящим абсолютом, слышащий и любящий людей.
Поэты на земле появляются только в такое время, когда Бог разговаривает с людьми, а поэт – разговаривает с Богом. И все это происходит на одном языке. Заговорил поэт великими стихами – значит, в это время творящий абсолют разговаривает с людьми.
Не опасен ли предел совершенства, явленный мировой поэзией – миру? В «Опавших листьях» Василий Розанов писал: «Слово не возбуждает, о, нет! Оно расхолаживает и останавливает. Говорю об оригинальном и прекрасном слове, а не о слове «так себе». От этого после «золотых эпох» в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Народ делается как сонный, жизнь делается как сонная. Это было и в Риме после Горация, и в Испании после Сервантеса».
Однако не только литературные тексты являют поэзию. Более всего, ее являет сама стихия, связь времен и пространств в этой стихии, уловимые и неуловимые звуки непременной гармонии между временем и пространством. Розанов задает себе вопрос: «Почему «век Николая» был «веком Пушкина, Лермонтова и Гоголя», а не веком Ермолова, Воронцова и как их еще. Даже не знаем».
В контексте стихии как поэзии и Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, и Николай, и Ермолов, и Арина Родионовна, и ямщик, и Розанов – почти равноправные элементы, многоцветная глина в руках единого Мастера. Такова истинная поэзия, которая есть единственно сущая философия стихии, ее запечатленное бытие.

МОИСЕЙ
Я знал, что дерево альгарробо было живым, и верил, что Моисей был здесь, в моем краю. Но он был одним из тысяч соплеменников грядущего поэта, которые стерли ноги за века, пока искали выход из пустыни. Потому что мир, в котором устарели заветы, превратился в пустыню. Но не придет пророк, не придет поводырь. Земля сама придет в поводыри – и все увидят это.
Ваятель Степан Эрьзя создал Моисея из множества кусков альгарробо. Творец собирал себя из тысяч языческих богов. Но Эрьзя из кусков альгарробо, как из тысяч пророков, создавал Моисея-человека.
Скульптор из кусков дерева собрал Моисея, как Моисей из тысяч соплеменников собрал народ и не давал ему погибнуть в пустыне. Не так же ли и поэт из метафор собирает текст? И метафоры должны соединиться в тексте, как языческие боги соединились в едином и могучем боге.
Микеланджело, может быть, работалось легче, чем Эрьзе, потому что он из одного – дарованного – куска ваял Моисея-бога.
Был я «Моисеем» своих стихов; а целью моих стихотворных скитаний была земля – земля обетованная. Крестьянский сын, выросший на полях и лугах, перелопачивавший в детстве тяжелое колхозное зерно, тем не менее, я тосковал о земле – недостижимой и непостижимой. Она всегда была близка, всегда была рядом, но я ощущал себя будто бы находящимся внутри какого-то корабля. Будто смотрел через стекло на землю – и не чувствовал ее. Орали лягушки, я знал об этом, но душа их не слышала. Ходил по траве, но не чувствовал, а только знал об этом. И потом я буду боготворить землю, придумаю землю грядущую – от недостижимости и непостижимости земли реальной, земли единственной. И какие бы открытия я ни сделал в литературе, в какую бы высь ни вознеслось мое слово, все эти открытия и высоты будут означать одно: высоту недостижимости и непостижимости земли.
Находясь в своем пространстве с видом на землю, я силился ее любить, силился радоваться ветру, траве, дереву, реке, озеру, полю. Но тотчас же начинал тосковать – по ветру, по траве, по полю, по озеру. И настоящее успокоение себе находил только в одном месте – в своем закрытом пространстве с видом на землю.

ПРАЩУР НАРОДОВ
И не завтрашним ли заветом сгорал закат надо мною, когда сидел я на берегу реки Мокши. А сама Мокша тихо текла мимо сел моей округи, и в вечерние часы, когда солнце касалось воды, мне казалось, что светлая Мокша течет в небеса.
С пером-посохом в руках мне пришлось мысленно обойти Вселенную, чтобы затем вернуться к тому месту, где мои корни, где мой народ. Вернее, мой народ всегда был впереди меня. Но, возвращаясь к народу, я уже не мог не принести с собой к нему Вселенную – с ее звездной бесконечностью, с ее луной и солнцем, с полетом дьявола в бездну и сиянием Всевышнего в степи, с пустыней Сахара и краем неведомых эвенков, с Элладой Гомера и Италией Данте, с Андалусией Гарсиа Лорки и кельей монаха Рублева, с Кырлаем Тукая и древней пустыней Моисея. Я хотел, чтобы у народа мишари была Вселенная, а у Вселенной были мишари. Творец – хранитель Вселенной – не придет к народу, если у этого народа не будет своей Вселенной.
Когда человечество было маленьким племенем, Всевышнего было много: он становился пращуром грядущих народов. Сегодня, когда народов на земле – бесчисленное множество, Всевышний – один. Он своим идеальным и абсолютным единством миротворчески соединяет многочисленные народы. Соединяет в истинной поэзии, которую не отвергает ни один народ. 

ДУБ НА БЕРЕГУ ВОЛГИ
Когда летом 2003 года я плыл на теплоходе по Волге, видел, как Волга течет в мои грядущие стихи. В мои будущие стихи, как мне уже казалось, направлялось все, чего касался мой взор, до чего возносилась моя мысль.
Волга текла в мои стихи мимо Ульяновска, где на берегу махал мне выцветшим красным знаменем моей державы Ленин, мимо Самары, Жигулевских гор, Саратова, Казани. Волга текла мимо сонных берегов, которые, наверное, проспят появление снова возле Волги того, кому суждено прийти, чтобы изменить мир.
Волга текла мимо великого дуба с размытыми корнями, который взахлеб пил пустоту небес из раскаленной чаши. Не о нем ли я уже сказал в прежних стихах: «Дуб гордый изгнан в вышину, Глотает вместо ягод звезды»? Но этот дуб на берегу Волги глотал не звезды, а пустоту и был похож на пророка, мимо которого не была пронесена огненная чаша неба. Дерево не знало предсмертных слов мессии: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия». Но слова не спасли и мессию, а чаша, не пронесенная мимо, даровала ему вечную жизнь.
И взор поэта, случайно не миновавший дерево с размытыми корнями у Волги, способен даровать дереву вечную жизнь. А может, наоборот, дерево дарует вечность и поэту, встреченному на неспешном пути дерева?
А Волга – живая вода, пролитая из преждевременной чаши, чтобы ее до поры не испила моя Родина, которая во имя постижения охраняющей любви Творца должна была познать бунты, революции, войны, мятежи, гибель пророков и поэтов. Идеал погибает от преждевременного познания его.
И Волга не течет, а возвращается в чашу-Россию. И Мокша возвращается в чашу-сердце поэта.

БЛИЖНИЙ ВОСТОК
Ближний Восток – полыхающая метафора, свидетельствующая о том, что, изгоняя богов, невозможно творить мир. Когда идет война от имени религии, от имени Бога, от имени книги, это тоже – изгнание Бога, уничтожение религии, сожжение книги. Изгнанные боги не могут творить мир. Их миссию взяли на себя народы. А народы, взявшие на себя миссию богов, могут творить только войну.
Евреи и арабы, отказавшиеся от родных богов, данных Всевышним, разрывают Всевышнего – и обречены творить непрекращающуюся войну. Они боготворят войну, они войну обожествляют. Но эта война не прекращается и не прекратится – потому что даже обожествленная война не может явить откровение.
Ближний Восток – земля, мечтавшая о Боге. Она тосковала о Всевышнем, когда народы этой земли рушили богов. Всевышний приходил на эту землю – чтобы в свое царствие забрать безвинно убиенных богов. Но сам поселился на иной земле. На земле – которая тосковала о нем, потому что он пришел на эту землю, значит – всегда был с этой землей.
Он давно не возвращался на Ближний Восток. Если кто-то и может быть на Ближнем Востоке миротворцем, то это лишь творящий абсолют. Ближний Восток когда-то первым на земле изгнал его богов, присланных творить мир.
В своих стихах я иду на Восток. Мне нужно понять «феномен» вечного, неутомимого восхода. Но, идя на Восток, не двигаюсь ли одновременно на Запад?

ПОЭТ ПО ИМЕНИ ТЕКСТ
Шли годы, я становился старше, больше вселенского пространства впитывал в себя. И уже чувствовал, что Лермонтов, Есенин, Рубцов по возрасту становились мне как бы младшими братьями. У меня не было младших братьев, и с годами я обретал их в русских поэтах.
Вглядываясь в себя, я видел – как работает поэт по имени Текст. Он работает так, как я работал, когда писал свою сокровенную поэму «Стихия»: собирая метафоры по миру. Если я их собирал в себе, только что видевшем травинку, песчинку, тропинку и росинку, то Текст собирал их в самом себе, беспрестанно видящем и всю землю, и каждую былинку на ней.
Откладывать работу нельзя в такой ситуации ни на час. И я чутко прислушивался к озарениям, и метафоры во мне бесконечно творили сами себя, когда я вглядывался в былинку – и она каждый раз являла мне новое озарение. Так же песчинка, росинка, лист древесный, след путника на тропинке.
И звуки моей пишущей машинки словно были звуками шагов истины по моей земле. Я писал упорно, стараясь выполнять обязательства по ежедневному количеству страниц. Обязательства я брал перед своим поэтическим суеверием.
А поздно ночью писал только карандашом заготовки для завтрашней работы: ловил в себе озарения. Но было важно не переходить черту – и не принуждать метафору к работе, когда она уставала работать.

МАЙСКИЙ СНЕГОПАД
Особое время – когда пишется новая книга. Особым было и время работы над «Грядущей землей». Мне и самому казалось, что я только-только готовлюсь к поэзии. Поэзия – это молчание Бога, когда говорит земля. Услышавший это молчание – и есть поэт. И даже безобидный ветер может показаться дьяволом, когда он ненароком помешает тебе расслышать молчание Бога. И даже наивный стихотворный гром тысячелетней мировой литературы кажется тебе несвоевременным безумством, свадьбой ведьмы.
Готовясь к поэзии, в холодном мае 1999 года я мысленно грелся на красных песках Аравийской пустыни. Думал там остаться надолго, но Россия меня настигала и там. Она настигала меня и в Сахаре. Там я не мог оставить Россию. В часы грандиозного блуждания во Вселенной мне важно было знать, что у меня во Вселенной есть Россия.
В мае 1999 года часто шел снег. Народ говорил: этим летом будет мало ягод. Что же, природа учила людей оценивать горечь бытия, ведь в мире по-прежнему шла война. Истекали кровью кавказские горы, истекал кровью Ближний Восток, а через несколько месяцев предстояло гореть в дьявольском огне Белграду.
Меня радовали майские снегопады, потому что они были языком Вселенной, который важно слышать поэзии всегда. Язык Вселенной непорочен и чист, не знает лукавства. Снег может падать где угодно, но в мае он уже точно знает – где падать.
Третий снегопад – 6 мая – я уже загадывал, мне хотелось, чтобы он был. И снег шел, когда светило – восходя – вечернее солнце. Когда снег не перестает знаменательно падать, нельзя спать и не работать. На полях черновика я тогда записал: «Этот май родился в феврале». Синоптики говорили, что такого мая вообще никогда не было в новой истории российского ландшафта. Снег падал в мае – значит, в чьей-то зеленой тетради было еще много чистого места.
В эти же дни майского снегопада – в дни особого торжества родного неба – я записал на полях черновиков: «Образ Пушкина раздули, вдохнув в него необъятность неба. Это право народа. Но небу тесно только в Пушкине». В то время, когда пишутся новые стихи и поэмы на русском языке, видимо, всегда думается о Пушкине…

СТАРИКИ
В юности я собирался когда-нибудь записать рассказы деревенских старушек о прошлом. Вместе с ними уходила живая материя родной истории. Они знали моего деда и прадеда – лунных мастеров-жестянщиков, вести о которых будто жестяными обрезками слетели с верстака и срослись с землей, срослись с ландшафтом. Теперь с предками меня разделял космос, и не потому ли я через вселенскую поэзию свою стремлюсь породниться с этим космосом, внушить ему, что каждая травинка и ягода принадлежат ему и помнят  свое родство с ним. А старушки могли бы указать мне потерянные в репьях тропинки, чтобы я быстрее добрался до предков своих, чтобы быстрее добрался до пращуров родного народа, а потом и до пращура земли. Теперь мне одному приходится преодолевать это расстояние – преодолевая вечность Творца.
Я был еще молод и не был готов вести записи. К тому же, увидев мой блокнот, старушки поставили бы печать на свои уста, потому что они были напуганы эпохой Сталина, они научились молчать. И благодаря этому – научились слышать несуетливый голос истины, речь творящего абсолюта, которая – безмолвный свет. Много света накопили наши кроткие бабушки. Может, еще и потому жив мой народ. Много золота молчаливого боголюбия своим потомкам оставили эти смиренные бессребреницы.
Старушки часто вспоминали о конце света, верили в его непременное наступление. Их старость боялась конца жизни – как конца света. А наше детство боялось конца света не больше, чем юродивую старушку, которая ходила по деревенской улице и пугала детей своим убогим видом и угрозой забрать нас в свою суму, в которую они собирала милостыню. А тот, кто придет создавать новый свет «не из осколков бренных», был уже рожденным младенцем, если моя поэзия узнает его вскоре. И он был ближе к нашему детству, чем к старости наших бабушек.
Конец света уже наступал и для них самих, для их эпохи, для Советской власти, которая родилась у них на глазах. Они были старшими сестрами Советской власти, и они будто бы знали, что их младшая сестра – в красном платке из поблекшего стяга – умирала вместе с ними. Им были неведомы хитрости глобальной политики, но родное сердце предчувствовало скорую погибель страны.
В детстве я больше тянулся к старикам, чем ровесникам. Потому, наверное, что уже ребенком носил в себе возраст всех предыдущих поколений своего народа. А может, мой возраст был еще древнее? Я тянулся к старикам, и они говорили со мной, как с равным. Вспоминали свое прошлое: войну, революции. Вспоминал ли и я свое тысячелетнее прошлое: древние войны и древние бунты, которые видел в своих озарениях, в которых активно участвовал – в своих же озарениях? 
Не для того ли рождаются время от времени поэты на земле, чтобы, переписывая Апокалипсис, отодвигать его от земли.
Но потом оказалось, что я опоздал делать записи.
Если бы я не написал книги в свое время, они бы, возможно, не написались никогда. И если бы в свой назначенный час не совершались революции и подвиги, мир перестал бы развиваться и существовать. А сегодня, оглядываясь, вижу свет на нашей улице, где жили бабушки из XIX, пушкинского, века, хотя они читал только Коран на арабском языке, и им не было никакого дела до Пушкина. И мои стихи они не прочли, хотя именно они одарили первым сиянием мою поэзию, благословили ее первыми молитвами.

ЖИВУ В СТИХОТВОРЕНИИ ТВОРЦА
Когда пишутся стихи, то жизнь поэта происходит в пространстве творящегося стихотворения природы. И природа творит поэта – заодно со своим цветком, репейником, деревом, ручьем, метелью. Случайно ли поэт вписался в это пространство, оказавшись на пути великого поэта-стихии, попав под его творящую руку? А что делал поэт? Шелестел, цвел, громыхал, звенел, молчал. Был воплощением стихии, ее стихотворением…
Я пришел, чтобы услышать стихию, понять и выразить ее философию. Чтобы листва на ветле, посаженной возле дома отцом, не шелестела бессмысленно. Чтобы небо, касаясь дождем и грозой жестяной крыши, гремело вместе с великим смыслом.
Метафора – как ангел – прилетает в сердце поэта только отдохнуть перед тем, как отправиться в вечность. Духовная энергия стихии концентрируется в поэте. Поэт и сам – стихотворение природы, ее самопознание.
Пишу стихи, а где-то рядом живут Державин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Фет. Живут – в природе родины поэта. Будто те же ягоды едят, те же цветы видят. Из тех же туч высекают метафоры, от тех же громов слышат откровение природы, сияние тех же закатов и молний высвечивает их стихи. Свет той же луны освещает их уединенный путь. У нас одна луна. Я учусь у классиков русской поэзии, просвещаясь возле природы вместе с ними.
Поэт – это человек-стихия. Постоянно, стихийно творится метафора в пространстве поэта. Вот и пишу стихи, как дерево шумит листвой, луна сияет, дождь идет. Стихи – потому, что они уже есть в мире. Пишу стихи – чтобы не противоречить бытию, эволюции, стихии.
С чего начиналась моя поэзия? Пришли наследники степей на эти земли. И во мне соединились – открытый простор и лес, запах ветров и солнца и зеленый тихий шелест берез. Именно они должны были соединиться в мире, чтобы родился я, сочетающий в себе их единство. Поэзия и есть встреча и соприкосновение стихий. Но должно было пройти много веков, прежде чем зазвучали стихи – на общем родном языке двух великих стихий одной мыслящей и одухотворенной земли.
Я ощущаю свою нарисованность в природе. Узнавание себя в божественном рисунке и признание себя – таким, каким создала тебя творящая природа, помогает быть поэтом. Грандиозно быть поэтом, узнавая себя – уже нарисованного на холсте Творца.
Многие мои стихотворения написаны в лунные ночи. Луна сияет, бурьян цветет, а вот деревня угасает – будто убывающая луна. При лунном сиянии вышел на улицу, заросшую бурьяном. И чувствую: Апокалипсис уперся в меня среди деревни, возле нашего дома.
Но ветер подул мне в спину – это дыхание живой стихии меня поддерживало, не давая упасть. Кто же еще поддержит меня среди безлюдья! Никого больше нет позади, потому и отступать некуда.
Хотя – позади меня шумела и скрипела ветла, посаженная отцом возле дома. Она тоже была за меня. Будто отец говорил со мной в шелесте ветлы, уже все о мире зная, говорил отец. Шелестит, волнуется сияющая листва. И мне волнительно, тревожно и радостно возле сияющей, волнующейся и шелестящей листвы. Будто дерево продолжает древнюю молитву моего предка.
Листва ли во мне волнует и тревожит историю, забытую землей? История ли во мне, забытая землей, тревожит и волнует деревья возле меня, чтобы они, отразив историю на своих сияющих и чистых листах, донесли ее до земли в необратимые часы листопада…
Ветла взошла из ветки, потому что ее земля только здесь. Отец возле дома посадил ветку ветлы, сейчас возле дома растет огромное дерево. Во время недавнего урагана ветла не дала ветру сорвать жестяную крышу с дома. Ветла, посаженная отцом, знает о том, что отец-жестянщик уже умер, умерли и все мои предки-жестянщики. Они сейчас кроют небо. Они сейчас кроют небо и над ветлою. Потому – не гром сейчас гремит на небе…
Живу в стихотворении Творца. И в этом стихотворении летит тополиный лист с Болдинского дерева. Летит с 1830 года, и еще не долетел до Саранска. Может, по-прежнему буйствует холера и не отменены карантины? Начнется ли моя Саранская осень, если не долетел из Болдина листочек? Березовый лист летит из Болдина до Саранска. Узнаю ли, если долетит? И как узнаю, если там нет Пушкина?
Трава слышит человека. Но моя речь постоянно кажется мне несовершенной, чтобы быть достойной внимания травы. Как трава выражает себя в восхождении, как звезда выражает себя в сиянии, как дождь выражает себя в соединении с землей, а молния – в сверкании, так и человеку предписано выражать себя в признании стихии – живой и мыслящей. Трава слышит человека, восходя к небу из человека, ставшего землей.
И Тютчев здесь – в вечерних облаках, в примолкшем громе. Я в детстве читал Тютчева. Тютчев издал одну стихотворную книгу – как сборник тысячелетий. А сборник тысячелетий – всегда непременно сборник стихов о любви. Небесный поэт сочинял этот сборник – по одному стихотворению в тысячелетие, вкладывая по одному тысячелетию в стихотворение. И Тютчев бы вечно сочинял на земле сборник, уже созданный в вечных небесах, если бы этот сборник не отправил в типографию Тургенев.
Я здесь поселился тысячи лет назад, получив землю не от московского князя, а от самой стихии – чтобы поэтом родиться на этой земле в необходимый для стихии час. Кажется, и рождался я тысячи лет – и в мокром стогу соломы, и на студеном метельном ветру, и на открытом просторе, и в деревянной избе.
Живу в стихотворении Творца. И в этом же стихотворении: лошади, свет керосиновой лампы зимними ночами. Будто в XIX веке я жил среди крестьянских детей, и сам был крестьянским сыном. Но не было господ-помещиков, не было помещиков Пушкина, Некрасова и Фета. И не нужны они были этой вольной земле. Только вольное небо было моим господином, только я сам был своим единственным поэтом. И это потому, что советская страна была здесь тысячи лет.
Живу в стихотворении Творца. И в этом же стихотворении – глухая деревня в поместье Фета различима только вблизи. Поместье Фета заросло бурьяном и крапивой. Подкова, слетевшая с копыта лошади, все летит неприкаянно в мирозданье. Из любви к вечному поэту то луна воплощается в подкове, то солнце. И только потому подкова не улетает за пределы Солнечной системы, что там никто ее не узнает, и никто в ней не воплотится.
А кто гремит в остывшей кузнице Фета? И кто свет зажег в пустой избе угасавшей деревушки? Лев Толстой задержался в гостях у Фета, зажег керосиновую лампу. А Фета дома нет. Фета давно уже нет дома, он в вечность уплыл на лодке, на которой «не видно замка». А где еще быть Толстому, как не в гостях у поэта? Куда ему плыть? Стихотворение длится миг, а роман не заканчивается никогда.
О чем цветок на свете? О чем трава? О чем ветер, касающийся цветка и травы? О чем на свете я? И для чего я на свете? А я для того, чтобы знать о том, что земля, на которой живут цветы и травы, дышит, живет, мыслит. Я для того, чтобы знать о том, что творец мира рядом. И потому непременно будет его пришествие на землю, что он уже пришел. Об этом – и цветок, и трава, и ветер, шелестящий травами и цветами…
В поисках идеального читателя поэт отправил письмо на свою родину – в безлюдье. И безлюдье ответило своему поэту. Но поэту надо поехать туда, чтобы, читая зеленый, прохладный лист лопуха, вдохнуть свежесть родины, ее первозданное торжество. Читая лист лопуха, поэт узнает о том, что нет на родине безлюдья, если сама родина ему ответила такой животворящей свежестью…
Сорвал букет ромашек. Живя в стихотворении Творца. С одной из ромашек, прежде чем ее сорвать, стряхнул божью коровку. Стало немного страшно. Но понял: когда-нибудь напишу об этом стихотворение – и мне простится. Возможно. Если божья коровка прилетит на листочек с моим стихотворением. Поэзия – проявление Божьей стихии.
Слушаю великий шелест травы на берегу реки Мокши. Люди, ставшие глиной, прорастают травами на моем лугу. И шелест трав на ветру – это их голоса. Народ мой говорит – шелестом травы! Дар речи у него – от ветра! Но не различить сегодня в шелесте травы ни Пушкина, ни автора «Слова о полку», ни моего деда, ни отца. Но все они сегодня одинаково знают истину.
Живу во Вселенной – открытой Богу. В стихотворении Бога живу. Беззащитно живу. Потому и люблю грозу, что можно за черною тучей, укрывшись от мира, побыть в уединении. И что-то успеть написать, сидя на березовом пеньке. Втайне от Пушкина, чье Болдино листопадами сияет невдалеке, и Державина, который был губернатором в моем краю. Потом по шелесту травы, шуму деревьев, грохоту грозы и лунному сиянию и они, находясь в вечности, узнают содержание моих стихов.

ПЕРЕД ЭТОЙ ВРАЖДУЮЩЕЙ ВСТРЕЧЕЙ
Александр Блок писал: «Я слышу рокоты сечи И трубные крики татар, Я вижу над Русью далече Широкий и тихий пожар».
Блок заглянул в бесконечность, когда там еще не было света. Он видел бездну, но – не ринулся в нее. В той бездне царил русский язык, но он был настолько прозрачен, настолько наполнен живою невиданной вестью, что Блок не узнал его. Он повернул обратно – в твердь традиционного прошлого.
И тот, кто придет потом, тоже подойдет к бездне и – повернет обратно. Блока привела к бездне бесконечности сама творящая стихия – распахнула перед поэтом бездну. А стихия, уже уверовавшая в себя, как в единственного творящего абсолюта в бесконечном времени, уведет грядущего поэта от бездны.
Накануне сотворения мира стихия, которая и есть творец этого мира, скрывалась в бездне – в бездне идеи, в бездне смысла, в бездне своей неузнанности и невиданности, а сегодня стихия – твердь.
Не о таком ли Творце тосковал Блок, страстно веря и находясь в ближней дали от него?
«Перед этой враждующей встречей Никогда я не брошу щита». Встреча эта – враждующая потому, что непривычная, потому, что другой поэт несет идею, а не он. Идеальную идею, двигающую эволюцию по ее единственному пути, всегда несет другой поэт – такое предписано испытать всем поэтам. Поэты это переживают болезненно, враждебно. «Никогда я не брошу щита». Когда Бога несет другой, поэт не может бросить щита – перед несущим Бога в мир. «И смотрю, и вражду измеряю, Ненавидя, кляня и любя: За мученья, за гибель – я знаю – Все равно принимаю тебя!». Вот этим Блок и гений, что он превосходит самого себя: «Все равно принимаю…».
Боится ли Россия Христа? «И капли ржавые, лесные, Родясь в глуши и темноте, Несут испуганной России Весть о сжигающем Христе». Скорее, Россия знает непобедимую истину, грядущую через священную бесконечность ее простора. Простор России – бесконечен – потому истина, идущая Россией, навеки останется здесь: бесконечный простор непреодолим, его невозможно покинуть.
Простор России – уже знает о творящей сущности стихии в себе; знает от классической русской поэзии, истинное прочтение которой, кажется, еще только предстоит. Земля – мыслящая и одухотворенная – определила классический статус русской поэзии за то, что именно поэзия признала землю творящим абсолютом и свое развитие подчинила поэтическому закону – единому с эволюцией мироздания.
Потому Россия никогда не пропадет, никогда не сгинет. Когда в ее просторе воплощен сам творящий абсолют, пропасть невозможно. Блок дорожил этим простором, дорожил – не бросая щита. Поэт был готов защитить этот просто даже от Бога, если бы он не признал землю творящим абсолютом, если бы не подчинился поэтическому закону эволюции природы и человечества в ней.
Совсем новое прочтение Блока? При новом свете, исходящем от стихии – как творящего абсолюта – великие стихи возможно читать только по-своему. И в этом реализуется поэтический закон, благодаря которому Вселенная существует, развивается и узрела свою вечную перспективу.

КРАСНАЯ ЗВЕЗДА ВСЕЛЕННОЙ
Вправе ли я писать о Христе нечто новое, парадоксальное, поэтическое? Да, только поэтическое право позволяет мне это сделать. Как и Юрий Кузнецов по праву поэта написал: «Полюбите живого Христа, Что ходил по росе И сидел у ночного костра, Освещенный, как все… Так откройтесь дыханью куста, Содроганью зарниц И услышите голос Христа, А не шорох страниц». Многое выражает Вселенная сияющим молчанием зарниц…
В грозный процесс сотрудничества со стихией, в создание меры абсолюта, то есть – в создание Бога, человек вовлек силы, образы, в которых воплощает соединенную волю свою и космоса. Вот мое стихотворение: «Уже земляника поспела! В сиянии белых берез Один собирал землянику На русской поляне Христос. В траве затаился, как в храме. Апостолы мимо прошли. Об истине здесь кровоточат Июльские раны земли. На русской поляне у леса Впервые Христос воскресал. И здесь, землянику вкушая, Он Господа тело вкушал. В тревожном молчанье деревьев Он голос отца услыхал. Христос, возвратившийся с неба, Отца на земле отыскал…».
Христос и в реальной жизни поэта собирает землянику в сиянии белых берез. Поскольку мы говорим об этом на русском языке, значит, Христос собирает землянику на русской поляне, то есть – на поляне русского языкового восприятия мира. Земляника выросла на почве русского языка.
Христос затаился в траве, как в новом храме; в новой реальности. А может, в единственной реальности. Апостолы его тоже ходят по этой поляне, но они проходят мимо Христа – такого Христа не узнавая.
Такому Христу апостолы уже не нужны. Истина рождения Бога всецело вверена воображению поэта; не просто стихотворца, а поэта-народа или же – народа-поэта.
Христос вернулся, как и  обещал, но вернулся – в парадокс поэта, в котором совершается эволюция абсолюта. И об этой истине сегодня не апостолы свидетельствуют, а кровоточат «июльские раны земли» – ягоды земляники. Кровоточат – потому что истина эта – изначально в крови у стихии.
И здесь, больше, чем в Израиле, происходит воскресение Христа. Там происходит великое воскресение Христа, в той языковой стихии, которая может воскресить его новым парадоксом. И каждый раз, в стихии поэтического парадокса, Христос, который сам есть бессмертный поэт, будет воскресать впервые – на любом языке, в любой культуре.
И везде он будет только начинать свой путь. Вкушая землянику, он будет вкушать тело Бога-отца. Христос всегда будет лишь начинать свой путь; потому что бытие мира – это начало эволюции Творца, начало начал.
Мир уникален тем, что у этого начала нет конца; смысл существования мира – в вечном начале существования. Смысл не может быть в конце, в гибели.
Феномен вечности заключается в том, что у творения мира есть только начало.
И отца Христос уже обрел на земле – и в земле. Голос отца он услышал в тревожном молчанье деревьев. И отца на земле Христос отыскал на земле – вернувшись с неба.
Только здесь, на земле, идет сооружение основ Бога, основ абсолюта.
И Вселенной земля нужна для того, чтобы было кому постигать Вселенную, которая и сама себя постичь не может. А земле, чтобы познать Вселенную, нужно быть Богом…
Христос, родившийся от людей, и сам в человеке познал безграничность Бога. И Христос уже не покидал землю, не покидал человека, потому что человека покинуть невозможно даже в космосе, если человечество – парадоксальным умом своего поэта – познает Вселенную; строит и творит Вселенную…
Христос слился со стихией, обрел в ее бытии свою вечную спасительную речь. Второе пришествие Христа состоится, а скорее, уже состоялось – в мир поэта. В мир Юрия Кузнецова. Или любого другого поэта, который полюбит живого Христа, что ходил по росе и сидел у ночного костра, освещенный, как все.
В царство Божье человечество всегда двигалось по дороге социальной справедливости, по красной дороге. «В царство Божье не ведут дороги, Красный путь крапивою зарос. А с Голгофы, обжигая ноги, Вот уже спускается Христос. Много лет его душа болела, Видя с недоступной высоты, Как стоит на бездорожье Ленин – Некуда ему свой крест нести. И когда спасенная Россия Вверит революцию Христу, с Лениным торжественный мессия На свою вернется высоту. Низко над землей воспламенится Красная воскресшая звезда… И вот так на свете состоится Новое пришествие Христа».
Большевики, тоже ступившие на красную дорогу, но ступившие грубо, вроде бы разрушили хрупкое Божье царство, но оно разрушиться не может, если хотя бы где-то на свете светит солнце и колышется на ветру травинка.
Красный путь сегодня будто бы зарос крапивой, и в царство Божье вроде бы уже и не ведут дороги. И при этом можно увидеть, как с Голгофы, «обжигая ноги», в наш мир уже спускается Христос. Причем, видят это не те, кто ждет пришествия Христа, а те, кто знает о том, что Христос никуда с земли и не уходил.
И спускается Христос с горы Голгофы – с конкретной целью. Много лет, как свидетельствует стихотворное озарение, болела душа Христа, когда он со своей недоступной высоты видел на бездорожье Ленина, которому некуда было нести свой крест.
Никто не собирается Ленина прославлять распятием.  Но урок Христа человечество никогда не забудет и не допустит ничьего воцарения через распятие и воскресение.
Навстречу Христу из бурьяна, в котором пропадают деревни, выйдет Россия – спасшая сама себя в своем бурьяне, вылечившая себя своим пространством. И революцию Россия вверит Христу – отдаст на хранение, чтобы здесь отобрать никто не смог у России ее революцию. И тогда торжественный Христос вернется на свою высоту – с Лениным. Потому что революция русская Христу без Ленина не нужна, более того – тягостна.
И поэты, а точнее – народ-поэт, увидят красную воскресшую звезду, которая низко воспламенится над землей.
Таким и будет новое пришествие Христа; второе его пришествие в мир поэта, вместе со стихией творящего образ Бога на земле.
Не случайно призывал русский поэт Юрий Кузнецов: «Так откройтесь дыханью куста, Содроганью зарниц И услышите голос Христа, А не шорох страниц».

ЛЮБОВЬ К РОДНОМУ ПЕПЕЛИЩУ
Неподалеку от села Акчеева, в нескольких десятках километрах, родился и вырос татарский поэт, признанный в Казани классиком, Хади Такташ. Творец хотел, чтобы народы полюбили его – новорожденного, и спаслись в этой любви, как в Ноевом ковчеге, от конца света. Только для этого в народах и рождаются поэты – пишущие стихи о деревьях, полях, диких гусях, революциях, сиянии окон холодных сельсоветов. Будто не поэты пишут об этом, а сам народ.
Словно и для того народ рождает поэтов, чтобы оттянуть свою встречу с Творцом, подольше не отвечать на его прямые судные вопросы. Народу нужно, чтобы поэты подольше разговаривали с Творцом в то время, когда сам народ будет готовиться к встрече с ним. Для этого же раньше народы и многочисленных языческих богов сооружали.
И если Творец полюбит поэта какого-то народа, то он, может, и сам захочет свое детство провести в этом народе. Существует ли уже этот народ или уже не существует? Большой он или маленький, если он уже есть на земле?
Позади были мои книги «Лунная мастерская» и «Грядущая земля», оставившие в душе много выжженных мест, которые ничьими стихами вылечить я уже не мог, а только – подорожником акчеевских лугов, только земляникой акчеевских лесов. Но мне хотелось сказать слово о Такташе, а более всего – о поэзии, о Всевышнем, о земле. Когда готовил доклад к его 100-летию, еще не знал, что полюблю Хади Такташа за то, что он был родственником земли, за то, что он был нашего – грядущего – рода-племени. Юбилейные торжества выпали на священный месяц Рамазан. Если даже я не так часто молился, но с особо священной нежностью думал о земле.
Мне дороги поэты красной эпохи, потому что красная эпоха, в которую родился мой отец, дорога эпохе моего откровения.
Я много писал в газетах о репейниковом запустении на месте родного дома Хади Такташа в Мордовии. Но иногда мне казалось, что Такташ говорит: не нужно больше об этом писать. Оставьте мне мое запустение, репейники, лопухи, сугробы снега. Оставьте мне мою правду! Мое бурьяновое место похоже на место моего народа и моего Отечества – и пусть Творец видит правду, по земле моей узнает меня, а не по холодному и мертвому изваянию.
Разве правду о себе земля не знает лучше не только писателей, но и жрецов, но и пророков? Репейники на месте дома поэта, сугробы снега и небо, касавшееся их, были правдой – более искренней, чем любые речи, статьи и книги. Репейники и сугробы – подлинники нынешней земли. В тоске она сегодня. Она не только Такташа забыла, но и пророка Мухаммеда, потому что истину омрачил дьявол, сломавший державу, а народ, не защитивший державу, не защитил и истину. И это – истину земля укрывала репейниками и сугробами, тальником и небесами. И мне, видевшему это, угрюмые репьи и необъятные снега на родине революционера были бесконечно дорогими. Однажды летом – уже у себя на родине – я сфотографировался на фоне репьев и крапивы. И мать сказала мне: «Даже репьи на карточке красивы». А репьи были красивы на земле, которую я любил и в которую верил.
На родине Такташа мы опустились на колени перед тем местом, где родился поэт. В газете «Мордовия – 7 дней» я написал: «Возможно, видел это Хади Такташ, возможно, радовался, но слишком далеко в исторической дали он находился и не мог прийти, чтобы вместе с нами опуститься на колени перед своей землей». Но тогда я неохотно опустился на колени. И себя утешил только тем, что, опустившись на колени, видел перед собой Акчеево, его поля и луга, видел перед собой Россию, видел Творца, который по сугробам и репьям шел в грядущие пределы.
Такташу открывались образы потому, что он был рядом с народом, он был внутри народа, когда рядом с революционным народом находился Творец. Лишь потому тогда и не очень большие поэты становились большими поэтами: возле Творца даже травинка обретает другие размеры, чем вдалеке от него.
Все места на земле – святые. Иерусалим и Мекка не более святы, чем окрестности любой деревни в глубине России; чем заросшие бурьяном окрестности Арги, где горела керосиновая лампа, светилась икона, выли волки, а старушка-отшельница ругала Бога.
В 1931 году на родине Такташа случился пожар. Земляки именно поэта, человека не от мира сего, обвинили в бедствии. Такташ покидал деревню потрясенным, будто и сам дотла сгорел в том пожаре.
Виновен ли Такташ в пожаре? Разве что испепеляющей любовью он мог воспламенить родину, как и старик-афганец – пламенной молитвой, негаснущими угольками четок. 
Что же поэтам оставалось делать? Писать небывалые стихотворения и говорить небывалые слова о Родине, которые превосходили бы силу огня, которые бы не горели.

ОБЛАКО НА ЗАКАТЕ
Его образ – как облако. Как туча на закате, перед восходом луны. И будто туча мне задавала вопросы.
Мои читатели собирались по одному, шли ко мне разными дорогами с разных концов света – на свет поэзии. В 1998 году в стихотворении, включенном в «Ближнюю деревню», я написал: «А Восток вновь в монахи пострижен. И обет уже произнесен. Мой читатель – монах-чистокнижник – до меня был на свете рожден. Чистокнижник не знает веселья. И под грузом вселенских грехов он столетьями в запертой келье, плача, слепнет без белых стихов».
И через пять лет я получил письмо от Михаила Петровича Ивашкина из далекого мордовского села Атяшево: «Я давно собираюсь написать тебе, но все что-то страшусь, как и ты боишься встречи со своим чистокнижником».
Действительно, я писал в стихотворении: «Мои тексты давно поседели, их венчает нездешняя грусть. Мои тексты давно побелели, но с монахом встречаться боюсь». Михаил Петрович писал: «О твоих книгах скажу одно – это чудо. Я никогда не мог представить ничего подобного, я просто упиваюсь. Но эти книги пока доступны только чистокнижникам, а их пока еще очень мало. Но все твое впереди в самом ближайшем будущем, очень близком. «… И сядут судьи, и раскроются книги…». Здесь и твои книги…».
Будто новое племя собирали те, кто хотел видеть мир не завершающим свое существование, а творящимся. Это и есть поэзия – изображать мир творящимся. И за каждое свое стихотворение я сажусь так, будто впервые беру в руки авторучку, будто впервые вывожу изображения букв, будто впервые в жизни творю стих. И ужу сегодня сам себя сужу намного строже судей, перед которыми завтра «раскроются книги». Мое сердце старается не ведать радости от созерцания вчерашних достижений.
А Михаил Петрович писал: «Мне 74 года, но я не старик, я – старец. Сказано – «старцы ваши во снах будут вразумляемы». И вот на мне исполнилось это пророчество. За один день до нашего с тобой знакомства я вижу сон: сижу я в каком-то светлом просторном зале за столом, и идут ко мне люди. И вот подходит незнакомый муж, я смотрю на него и, наверное, узнал его, потому что спросил: «Пришел?». Он говорит: «Да, пришел». И я проснулся и стал думать – кто же это был? А на следующий день у сына на столе нашел сборник стихов и сразу увлекся. Это была твоя «Ближняя деревня». И когда на обложке, на последней странице, увидел твой портрет, сразу узнал в тебе моего ночного гостя».
Откровенно говоря, меня не удивило это признание, потому что я знал о стихийном происхождении поэзии, которая идет к поэту ото всюду на свете.
В своем стихотворении я сказал о чистокнижнике: «Он столетьями в запертой келье так безропотно ждет не меня. Он не знает ни сна, ни веселья и живет без еды и огня». И Михаил Петрович мне признавался в письме: «Последние двадцать лет я не прочитал ни одной книги, исключительно занимаюсь исследованием Священного Писания. За это время три раза переплетал Библию и чувствую, за мой труд Господь вверил мне слово. Все твои тексты пронизаны Словом, я очень рад, что Господь послал тебя ко мне, а в этом я не сомневаюсь. Дерзай, у тебя бесконечное будущее».
Наверное, и впрямь читатели рождаются раньше писателей – своим тревожно-светлым ожиданием освещать наше бездорожье в вечном пути.
Еще Михаил Петрович писал: «Когда ты творил свою «Землянику», я в то же время делал свою земляничную поляну физически – делал земляничные гряды, это тоже символично. Ведь земляника – это не что иное, как земля Каина еще до ее проклятия».
Стихотворение «Земляника» появилось в 2000 году: «Ночь. Домовой из света дней минувших, как из соломы, тайный стог метал. В стогу, в сиянье зябкое уткнувшись, бессонно кроткий ангел ночевал. О небесах тревожно тосковал он. Но как без ягод улететь с полян! Как долго земляника поспевала! Укрыл поляны ягодный туман…». Может, и на моей грядущей земле вначале выросла-поспела земляника, а потом – уже для нее – появилась твердь? Может, перед тем, как сотворить новую земную твердь для себя, Творец прислал в дар будущему племени свое простое откровение – землянику? Ведь как она появилась, судя по моему стихотворению: «В ту ночь Всевышний светлые поляны животворящей кровью окропил – он руки всемогущие поранил, нечаянно коснувшись тайных вил. В избе, припав к ослепшему окошку, глаз не смыкал уставший домовой, боясь, что ангел Землю, как лукошко, в ночное небо заберет с собой». Домовой еще не знал, что эта земляника поспела уже на новой земле. И Господь уже на этой земле – и некуда улетать ангелу.
Михаил Петрович писал, что он тоже слушает лунное молчание, что лучшие книги существуют в лунном молчании еще до их появления на бумаге. В лунном же молчании им были прочитаны и мои книги. И они вызывают у него такой же восторг, как и пророческое молчание луны. «Твоя «Лунная мастерская» истинно поэма».
Он всегда знал о существовании лунной мастерской, о реальности «метасферы», где уже написаны все бывшие и будущие книги. И он их читает, прислушиваясь к «лунному молчанию». «Спасают Библия и твои сочинения, я в них живу». «Откуда это у тебя, скажи?..».
Много лет назад Михаил Петрович сидел в тюрьме за драку. И когда его с группой заключенных пешком переправляли из одного места в другое – а идти пришлось около ста километров – на ночлег его оставили в холодном сельсовете. Ему кажется, что это было мое родное село Акчеево и тот сельсовет, о котором написано в стихотворении «Из непроизнесенного»: «В эту ночь нагряну до рассвета, Чтобы поселиться здесь навек. И в остывшем зданье сельсовета Радостно останусь на ночлег».
Если даже он ошибается за давностью лет, то в главном он прав. Если даже не в Акчееве много лет назад ночевал мой читатель, все равно все мои сельсоветы – как образы – в каждой деревне, как над каждой деревней – моя молчаливая луна, которая в своем терпеливом безмолвии до поры хранит наши грядущие манифесты.
Он мне написал о моем же стихотворении: «Перечитай внимательно «Из непроизнесенного», очень внимательно. Это уж точно – «богом сочиненные стихи». Так показалось моему далекому, почти таинственному читателю.
Туча, поговорив со мной, уплыла куда-то. В жизни я его никогда и не встретил. Сожалел, что он не дождался выхода в свет моей «Стихии» – книги, которую, кажется, предчувствовал и предвидел. Каждая книга напишется в свое время. «Так вот твоя книга пишется как раз вовремя, у меня есть основания говорить об этом…».
Он слушал лунное молчание. А я как раз писал «Стихию» – книгу о всевышней природе. И светящаяся, уплывающая туча – Михаил Петрович жила уже в этой стихии, узнав ее, хотя  и раньше он жил только там…

ЛОВИТЬ РУКОЙ УСКОЛЬЗАЮЩИЙ МИР
Сочиняя и издавая книги, я придавал им большое значение, верил в то, что-то изменят в культуре. Потому меня радовало появление каждого проникновенного читателя и ценителя. Одним из них был доктор филологических наук Николай Морохин, с которым я однажды познакомился в Нижнем Новгороде. И стал посылать ему свои выходившие в свет книги.
Послал я профессору Морохину и книгу «Ягода репейника». И получил его письмо: «Ваша «Ягода репейника» – об ответственности человека за мир после ухода доверившего мир человеку творца. И его можно окликать, пытаться догнать, но все уже в чем-то лишено смысла. Потому что важно понять, что он оставил, доверил, дал – и все. Ваша книга сродни широким полотнам Уитмена, которые создают мир, перечисляя всё, что в нем обитает, всё, что дорого. И это уже – за гранью художественного, это превращение простой номинации в акт творения реалий. Она сродни и древним книгам, которым приписывается священность – она непроста, аллегорична, провоцирует на толкования, является трудным чтением. И Вам удается подняться над конфессиональной конкретикой, в сферы, где под вселенскими сводами Ислам смыкается с Христианством, куда тянутся древние веры волжан. И это совершенно Ваш стиль, Ваш способ мыслить – он невоспроизводим, Вы самостоятельны. И Ваш мир не абстрактен. Вы жестко привязаны к земле, к Деревне, которая превращается то в песчинку, то в Космос, где ощущается дыхание вселенского, вечного. Но при этом она остается простой деревней с родственниками, с пашней, с коровой, с кузнецом, с разоренным колхозом. Более того, она остается российской и татарской деревней.
Блистателен Ваш рассказ о поводыре, который завел в репейник слепую, и оба опоздали на моление. Он превращается в притчу, смысл которой можно истолковывать так и сяк. Без этих начал Ваши рассуждения утратили бы почву, стали бы умозрительны, ушли в некий философский снобизм – они и так абсолютно уязвимы, почти теряют местами эту самую почву – Вам остается только улыбнуться вслед непосвященным. Но Вы удерживаете себя и опять ловите рукой вроде бы ускользающий мир».
Когда вышла стихотворная книга «Наизусть», я и ее отправил в Нижний Новгород. И вновь услышал голос Морохина: «Ваш сборник «Наизусть» – интересные, яркие стихи, полноценно принадлежащие тому необычному Вашему миру, который открывается читателю предыдущих книг прозы и стихов.
Но, пожалуй, по сравнению с Вашими прежними сборниками он ушел туда наиболее глубоко, и образы вполне раскрываются только в большом контексте, куда входят Ваши прежние книги. Это очень непростое чтение, рассчитанное на внимательного, многое помнящего и просто дающего себе труда в чем-то разобраться читателя.
Завораживает то, до какой степени Ваш мир пронизан новыми, неизведанными связями: между Космосом и талантом, между травой и судьбой Родины. Вот за этим и встает по существу та цельность и вечность бытия, которую Вы понимаете и утверждаете. Она реализуется в сложной взаимозависимости вещей в Мире. И за этим просматривается мысль о человеческой ответственности: Бог просто создал мир и ушел.
Надеюсь, книга найдет своего читателя, людей, которые задумаются о своей жизни над Вашими стихами».
Когда встречаются такие читатели, начинаешь верить в то, что не случайно рождаются на свет и твои книги…

ПОМНЮ ЧУДНЫЕ МГНОВЕНЬЯ
Видимо, в минуты некоторой усталости в моей рабочей тетради появилась такая запись.
«Есть желание – если и писать что-то, то писать по-другому. Не как искусство, а как естество – откровенно, искренне, грандиозно, безоглядно и лишь в последнюю очередь художественно.
Я устал находиться в русской классической традиции литературного сочинительства. «Золотой век» можно любить, но жить в чужом времени невозможно. Пушкин помнил «чудное мгновенье», но это было его «мгновенье», это была его правда, которая ушла вместе с Пушкиным. Но утомительно и бессмысленно много веков с придыханием «клонировать» в размеренных русских текстах пушкинскую правду. Может, уютно и безопасно существовать в пушкинском контексте, прикрываясь пушкинским пространством и не вырываясь из пушкинского времени, но для меня это невыносимо скучно, чуждо, а самое главное – это не предписанная мне участь. Утверждаю это – исходя из своего глубинного мироощущения.
Я устал сочинять традиционные русские стихи, вгоняя озарения в правильный, определенный Пушкиным для себя, но тяготящий меня размер, в мучительно рифмующиеся слова. Я более-менее умело создаю стандартно добротные стихотворные конструкции, используя для их создания тончайшую материю единственного мироощущения, данную мне для другого. Ну какой я русский классический поэт, если мне судьба определила такое имя! Не нужно мучительно заниматься тщетным!
Русские традиционные стихи, если их писать самоотверженно, забирают всю жизнь сочинителя, заточают ее в жесткие очертания своего размера, навязывают богоданным импульсам чрезвычайно определенную, ограниченную ритмику Пушкина. И реальная единственная жизнь становится в данном случае материалом для производства внешне красивого, но абсолютно обманчивого заменителя жизни. Меня это тяготит потому, что мне известно свое абсолютно иное природное предназначение. Это не каприз, не обида на безвестность в литературном мире, но это, наверное, взросление духа.
Русская стихотворная традиция, должно быть, еще не исчерпала своих ресурсов для удержания русской литературы на исконной эстетической почве, но моя миссия мне видится в другом измерении, на других основах. Важно активно, действенно признавать то, что поручил мне делать Бог.
Русское стихосложение для меня мучительно и от того, что нельзя жить жизнью Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Это неправильно и совсем не интересно мне. Если я когда-то касался их жизни, то, кажется, делал это абсолютно отчужденно, с холодным сердцем. О поэтах мне интересно было говорить только как о заметных элементах стихии, выражать замеченную мною взаимосвязь их стихотворений и судеб с явлениями природы.
Мне не интересно и знать о литературе то, что предлагает знать традиционное университетское литературоведение. В данном случае я совсем не «литератор».
Я устал сочинять, устал писать хоть и парадоксально, но «правильно». Устал подчиняться той или иной художественной идее, в том числе и той, что стихия – «живая и одухотворенная». Я этого не знаю, это я сочинил, стремясь иметь свою идею в литературе, а теперь эксплуатирую тезис.
Это я мог бы утверждать из глубин собственного мироощущения, но – не описывая внешний мир. Он создан не мной, мне не известен ни смысл, ни замысел. Сочиняя смысл сотворенного мира и замысел Творца, я могу только празднословить, если даже гениально. Более правдивым может быть описание того, что со мной делает этот мир – сотворенный не мной. Не выдумывать смысл для мира, не придумывать замысел за Творца.
Дар едва уловимого, тончайшего мироощущения мне дан не для «литературы», а для самого тончайшего мироощущения, которое есть воплощение воли того, кто сотворил меня. Если смогу выразить это мироощущение, которое для меня дороже и интереснее литературы, – как таковое – честно, правдиво, искренне, то, возможно, это и будет достойным творчеством. Форма определена складом моего характера, ума, нервной системы, физическими данными и социальными составляющими. Это – эссе; безоглядное письмо, истинно запечатлевающее мироощущение».
Вот такую запись я сделал однажды, издав пять стихотворных книг. Но уже в 2014 году выпустил сборник стихов «Век жестяной», где есть и стихотворение «Рифма, покидаю я тебя». Время от времени меня посещает порыв уйти от метрического стиха. Однако вновь и вновь возвращаюсь к размеренному поэтическому письму. «И снова вернусь в свое стихотворение, ограниченное размером, где вновь за меня будет мыслить, чувствовать и устраивать мироздание всемогуще божественная стихия». Так написал я в эссе «Цветок татарника», имея в виду то, что отказаться от дарованных природой чудных мгновений стихосложений – как от ягодного лета – отказаться по своей воле невозможно…

ТРАВА НА ДИКОМ ПОЛЕ
Вот запись, которую я сделал после российского «литературного собрания».
Российское литературное собрание – отчаянный отголосок советского безвозвратного прошлого. Пришел Владимир Путин – еще немного советский человек. Но участие Путина в этом собрании – все равно, что его полет во главе журавлиной стаи, встреча с белым медведем, дарение тувинскому мальчику-пастушонку дорогих часов со своей руки. А участники «литературного собрания» ждут от государства невозможного и, может быть, даже вредного – признания поэтического творчества профессией, создания государственного союза профессиональных писателей, гонораров, приоритетного книгоиздания. Хотя поэтическое творчество – исключительное хобби, и только потому, что оно хобби, оно значительно, интересно, велико и первозданно, оно божественно и богоугодно. Великую поэзию создают только те, для кого это занятие есть хобби, есть любимое бескорыстное, жертвенное дело. Лермонтов, Грибоедов, Тютчев, Фет... Другое дело, что у кого-то из них государственный капитал может приобрести тексты, кого-то одно гуманитарное сообщество может признать гением, а другое гуманитарное сообщество – не признать вообще никем, даже не заметить. И Путин на этом собрании, проговорив очень много и о многом, кажется, наиболее важную мысль и отношение к литературе выразил в короткой реплике по поводу Бродского. Судья, который судил Бродского за «тунеядство», услышав от него, что он поэт, спросил: а кто Вас назначил поэтом?..
Чем сегодня блогер или самиздатовец, кого реально читает 200-300 человек, чьих текстов они искренне ждут, меньше писатель, чем какой-то национальный «профессиональный» писатель, которого государство издает в виде бумажных книг, не имеющих, возможно, ни одного читателя? Или блогер, востребованный ныне живущими людьми, сиюминутен, а «профессионал» будет востребован завтра теми, кто, может быть, завтра будет жить? Это обман, иллюзия, достояние пыльных книгохранилищ, это то, чего нет и никогда не будет. А если что-то и будет, то вырастет из неведомого «сора», блога, записных книжек, дневников тех, для кого эти дневники, блоги, записные книжки сегодня есть «праздное» увлечение, хобби, просто живое, любимое дело, к которому Путин, то есть государство, не имеет никакого отношения. Более того, они не хотят, они даже боятся, чтобы государство имело к этому какое-то отношение. Путин многое делает уже тем, что не мешает, не вредит литераторам, не устанавливает жестокую цензуру.      
И эти несколько или несколько десятков блогеров вполне могут сбиться в круг, спорить о судьбах России, считать друг друга великими или не считать таковыми.
Литература стала клубным делом, интересным для узких кружков людей. Кто-то из них мнит себя большими писателями и спасителями «традиционной» России, кто-то спасителями общечеловеческих ценностей и демократии. А кто-то пишет что-то на своих страницах в социальных сетях или же на бумажных страницах своих рабочих тетрадей, никем себя не мнит, но его тексты читает больше людей, чем «патриотов» или «либералов», а иногда и вместе взятых.               
Время поэзии не прошло. Но поэзия сегодня не живет и не будет жить только в том, в чем она жила при Пушкине и даже при советской власти. Обветшало прежнее пространство бытия поэзии, обветшал в обществе статус этого пространства. Хватит перепевать Пушкина! И не надо ждать от Путина чуда: он не воскресит, не омолодит одряхлевшее пространство прежнего бытия поэзии. Тем более, поэзия живет там, где хочет, но сегодня она не хочет жить только там, где прежде, – в вымышленном тексте. Так же, как не хочет уже основная часть человечества жить в деревенской ветхой избушке, отапливаемой торфом или же кизяками.               
Путин ведь тоже поэт, но его поэзия выражается в ином, более современном и своевременном. Он просто со стороны любит наблюдать за теми, кто любит поэзию, но хочет выразить ее в старой, отжившей для поэзии материи.
Ленин тоже был поэтом, и Сталин, и Чингисхан, и Циолковский...               
От литературы некоторые ждут «большого дела». У литературы может быть одно большое дело – неповторимая метафора. Другое дело – востребовано это в качестве крупного, общественно значимого явления сегодня или не востребовано. В любом случае, для узкого, утонченного слоя людей литература именно в первозданном своем предназначении будет необходима всегда...    
 «Большое дело», о котором говорит интеллигенция, считающая, точнее – желающая считать, литературу профессией, не в «литературе» как в вымышленных текстах воплотится. Это было вчера, при Пушкине и Герцене, потом в какой-то мере при советской власти, но сегодня, тем более завтра, это «большое дело» не в литературе воплотится. Мир не стоит на месте, природа живая, мыслящая и постоянно творящая, она не будет повторяться, она не может повторяться, она не будет считаться с желаниями тех, кто хотел бы остановить время, остановить бытие, заключив его в предсказуемое пространство.   
Влияет ли на что-то литература? Нужно ли современному обществу влияние литературы? Нужно ли – физически? Не противоречит ли возможное влияние морализаторства и вымысла на нынешнее психофизическое состояние общества в третьем тысячелетии?..
Литература сегодня может развиваться в условиях естественного отбора, когда крохотный стихотворный сборник, изданный малым тиражом, может оказаться в центре внимания «экспертного сообщества», которое тоже формируется естественным образом из любителей литературы и университетских исследователей. Литература сегодня – как цветы на диком поле...   
Писательство было сакральным, значительным делом потому, что очень и очень многие люди стремились к этому, хотели этого занятия, более того, испытывали в нем естественную, почти физиологическую потребность. Сначала у большинства не было для этого грамоты, потом было недостаточно технических возможностей, к тому же и государство ограничивало людей в возможности стать писателями, потому что и государство стремилось к писательству, безраздельному писательству. А потребность народа в писательстве не только не исчезала, а нарастала у критически огромного количества людей. И вот они получили для этого политические, технологические и технические возможности, вследствие чего государственные «оковы» мирно рухнули. Сегодня все желающие – «писатели», и многие из этих пишущих людей уже не способны признать ни чьей исключительности в писательстве. Народ, можно сказать, дорвался до писательства, до иллюзии собственноручного сочинения реалий своего бытия. Сегодня остается писателю, желающему профессионального бытия в письменном слове, найти нишу, где его текст будет оценен частным или государственным капиталом...

ЮРОДИВЫЙ В ПУСТЫНЕ
В пустыне заблудился юродивый. Кричит и будит огненные спящие пески. Трясет сумою красной, сшитой наспех из выцветшего флага, долго реявшего над сельсоветом в далеком, ныне угасающем селе.
Трясет сумой юродивый. Гремят в суме булыжники, деревни, атомные бомбы; гремит окаменевший и оклеветанный «Тихий Дон». В суме у юродивого то, что оболгано, осквернено, отвергнуто, но не перестало быть для него дорогим. А клюшкой его была корявая ветка ветлы, которая много лет росла возле нашего дома.
Пустынные пески спросили имя юродивого. Ничего, кроме имени своего – Советский Союз – он и не помнил. Ни Ленина, ни Сталина, ни Горбачева уже не знал юродивый. Он их не любил, а в его суме было только то, что любил юродивый. Ничего из того, что он ненавидел, он не бросил в суму перед тем, как отправиться в пустыню. Даже дорогое его уже тяготит, не то, что ненавистное ему. Бетонным бюстом Ленина ударил его по голове Горбачев, а потом еще продержал за колючей проволокой в сталинском лагере – для того, чтобы после страданий, связанных с именами Ленина и Сталина, юродивый возненавидел их навсегда, перестал считать их своими учителями.
Его лишили идеи о возможности справедливого государства под солнцем – это его смысла жизни лишили. Пространство было гениальным умом Советского Союза. Потому ума его лишили – лишив пространства.
И Советский Союз, ставший безумцем, отправился в пустыню, перепутав ее со степью. Он в степь собирался – за пространством-умом, потому что он хотел к своим учителям – к древним собирателям пространства, к собирателям его великого державного ума. Наконец, к Шолохову он собирался в степь, потому и не тяготил его «Тихий Дон» в красной суме.
А здесь песчаный ветер ослеплял его и вырывал величественное имя – Советский Союз – из выветрившихся уст юродивого. Может, и хорошо, что вырывал ветер это звучное имя, чтобы оно не погибло на высохших без сокровенного глагола, повелевавшего пространству быть единым, устах…   
Но в далеком и глухом селе России мальчик писал стихотворение о пророке, заблудившемся в пустыне. Мальчик писал о том, что ослепляет его песчаный ветер и искушает, ослепленного, просит имя его взамен на пространство. Маленький мальчик в глухом селе вразумляет пророка, сообщая ему в своем стихотворении о том, что пространство не принадлежит песчаному ветру. Великое пространство-ум Советского Союза было спрятано в маленьком стихотворении, занявшем лишь одну шестую часть обычного листочка в клетку в школьной тетради.
Мне кажется, это я был тем мальчиком, сочинявшим стихи, потому что Советский Союз, отправляясь бродягой по миру, сшил себе наспех суму из флага, реявшего над нашим сельсоветом…

ЗАПАХ БЕРЕЗОВОЙ КОРЫ
Зимними вечерами, сидя возле горящей печки-голландки, я в детстве и юности нередко согревал душу и мечты, гнездившиеся в душе. Огонь пах березовой корой. Белая кора чернела, будто непорочные листы, до поры отложенные для небывалых текстов, кто-то самоуверенно заполнял своими стихами.
У горящей печки я набирался тепла, чтобы не только сочувствовать Вселенной, озябшей вдали от божественного сердца, но и могущественно согревать ее земным теплом.
 Не в таком ли огне жгли свои поэмы Гоголь и Пушкин? И не в этом ли огне только что сжег свое преждевременное откровение Творец? Невозможно быть поэтом – не признавая смело свое родство с Пушкиным и Гоголем, более того – не ощущая, что живешь с ними в одном времени. Для творящей поэзии существует только одно время, как и для самой природы.
Сожжение Гоголем «Мертвых душ» – не менее значительная поэма, чем ее оставшаяся часть.
Потом я нередко сжигал и черновики поэтических текстов. Но среди них не было школьной тетрадки, в которой я на одном дыхании написал наивный рассказ «Дом» – о том, как два брата строили в лесу избу. Будто уже тогда я готовился создавать для Всевышнего новую деревушку на своей родине? И одну из своих стихотворных книг потом назову «Ближняя деревня». Книга будет завершаться такими строчками: «Я деревню ему возвращаю, Теплый дом в тупике полевом… Богу родину я завещаю, Взяв себе лишь скитанья его».
И не потому ли одним из основных образов в моей поэзии будет оставаться образ деревни – угасающей? Угасающей жертвенно – будто для того, чтобы жалость Создателя всегда была прикована к этой земле.

ВЕКА И ЗВЕЗДЫ СХОДЯТСЯ В СТРОКЕ
Должно быть, не просто вдохновенно, но и уверенно я однажды написал: «Вселенная – одно стихотворенье.  Века и звезды сходятся в строке. И я впишу туда свое смиренье На всемогущем русском языке».
Стихия влияет на стихотворение, ей посвященное. Дарит образы, метафоры. Озаряет поэтов не только космическими идеями, но и ритмом, размером, когда стих громыхает – как гроза, бушует – как море, течет – как вечерняя река. Есенин называл себя «Божьей дудкой», зная о том, что в озарениях поэта воплощается философия стихии как творящего абсолюта. Такой абсолют и являет себя в поэзии на протяжении всей истории ее существования. И Лермонтов в небесах видел такой абсолют, и «до слуха» Пушкина касался такой «божественный глагол», от которого могла встрепенуться душа поэта.
Влияет ли на стихию стихотворение? Если бы поэты не верили в воздействие своих стихов на стихию, то они, скорее всего, не обрели бы значительный художественный масштаб. Лермонтов прежде всего стихами хотел быть «братом» буре. И Маяковский знал о том, что его «стих трудом громаду лет прорвет».
Великое существование поэзии убеждает в том, что природа свое откровение обращает к поэту и в поэте совершает мировоззренческие открытия; в сознании поэта раскрывает свою философию. Говоря о стихии, мы подразумеваем все бытие, способное к познанию себя, то есть – всего сущего, что заключено в стихии.
Природа в поэте познает себя, даже просвещает себя в человеческом познании, в парадоксальных поэтических озарениях узнает свои новые и новые отражения, свои невиданные очертания, свое прошлое, настоящее и будущее. Уже и в этом выражается сущность стихии, которая никогда не перестает творить себя, которая, несмотря на внешнюю «стихийность», непредсказуемость явлений природы, имеет свою изначально четко выстроенную философию, концепцию действий и стратегию существования.
В поэзии стихия выступает не просто как одухотворенный и мыслящий субъект, а как абсолют, постоянно творящий себя. Именно таковой стихию знает поэзия. Более того, поэзия самим феноменом своей абсолютной неповторимости доказывает, что стихия – именно такова.
Феномен поэзии подтверждает, что в ней стихия – мыслящее и чувствующее начало. Устойчивое понятие «дар поэта – от неба» имеет буквальное физическое значение, поскольку мыслящая земля и мыслящее небо не просто познают самих себя в поэте. Земля и небо своеобразно обмениваются мировоззренческими откровениями, узнают об общности и единственности контекста стихии, находят взаимопонимание, признают одновременно физическое и метафизическое родство.
Не менее уверенно и вдохновенно я и завершил свое стихотворение о поэтической сущности мироздания: «Вселенная – мое стихотворенье, В котором я столетьями живу, Не дописав еще свое смиренье – Пока несовершенную строфу».

ПЫТАЛСЯ ЧУДО ПОВТОРИТЬ
Замысел стихотворения, «вспыхнувший» от озарения, принято относить к воле природы. И стихотворение как выражение воли природы, в наиболее грандиозном его варианте, можно считать совместным произведением поэта и стихии.
Мыслящая и одухотворенная стихия – такая, какой стихию мыслит поэзия – является своего рода соавтором стихотворных текстов. Через соавторство стихов природа являет собственный феномен творчества, выпукло демонстрирует осязаемость и внятность творения, подчеркивает особую близость творящего человека и природы.
Соавторство выражается и в признании поэтом стихии как творящего абсолюта. В данном случае полноценно проявляется значение слов «природный дар поэта».
Стихия является соавтором стихов, вроде бы и не «зная» об этом. Но об этом знает и это признает поэт – сам как часть стихии, как средоточие и воплощение высшего мироощущения, миропонимания и самопознания природы. Без такого знания о себе невозможно творить значительные художественные произведения. Без такого знания поэтов о самих себе не существует и не развивается литература.
Прочитаем стихотворение «Фитиль», принадлежащее моему перу. «Как сердце женщины от страха – От грома корчилась земля... И спичка трепетала страстно, касаясь ночью фитиля. Лампада перед Божьим ликом Дрожала, становясь светлей. В тот час по небу кто-то чиркал Сырыми спичками лучей. Не вечный демон ли украдкой Искал фитиль в небесной мгле? А чудотворная лампадка Была той ночью на земле. В одном заброшенном селенье, В избенке женщины простой Богоугодное свеченье Стихий тревожило покой. И грозовою злобой полный, Бессонный демон до зари, Ломая спички жгучих молний, Пытался чудо повторить...».
Близость неба и земли воплощена в метафизике, в происходящем стихотворении. Стихотворение не сочиняется, оно – происходит.
Демон, выпущенный в небо Лермонтовым, летает теперь в пространстве любого русского стихотворения, касающегося неба, грозы, тучи, сумерек. И делает демон то же, что и лирический герой нашего стихотворного произведения, также названный «демоном». Небо не отвергает демона, узнанного в вышине поэзией минувших эпох и неизменно узнаваемого теперь всей поэзией. Это – дань Лермонтову, от которого небо уже неотделимо. Хотя в реальности демона – как фактора материального мира –  в небе не было, как и «бесов», увиденных Пушкиным, не было «в чистом поле». Но и Пушкин не мог отвергнуть историю ландшафта, которой навсегда было предписано существование «духов» в пространстве.
Обратимся к тексту «Фитиля». Почему земля – часть стихии – могла корчиться от грома, если вся стихия есть творящий абсолют, единый и неделимый? Или это изображена еще не просвещенная земля? Или стихотворение написано поэтом тогда, когда он и сам еще не представлял себе такую – живую – сущность стихии?
А может, потому боялась земля грома в угасающей, судя по всему, деревне, что грома боялась женщина – лирическая героиня, а земля была солидарна с ее одиночеством, страхом, с ее непросвещенностью – неведением о стихии того, что только потом явит о ней поэзия. И земля находилась в контексте того пространства, где совершалось стихотворение, где совершался страх лирической героини, где уже «спичка трепетала», приближенная к фитилю. Значит, там предстояло сияние.
В стихотворении прочитывается картина всей эволюции философского представления о том, что есть стихия, которая просвещает поэзию, и которую поэзия на всем пути взаимодействия с природой упрашивает быть Богом. 
Лампада становилась светлее. Но – перед «Божьим ликом» или же перед грозовым сиянием в ночном окне? Не узнал ли огонь – одно из начал стихии – творящий абсолют? Не откровение ли огня о стихии как творящем абсолюте было воплощено в том робком сиянии «в избенке женщины простой»? Ведь древняя родословная огня была от неба, от истины, которая, по представлению поэзии, сходит с вышины. И истину стихии огонь не открывал впервые, а всего лишь вспоминал, вновь находил в своей сияющей памяти. Но о том, что вспомнил огонь в лампаде, вернее, никогда и не забывал, всегда помнил и тот, кто по небу «чиркал сырыми спичками лучей». Лампаду ли он зажигал? Нужна ли ему лампада? И обязательно ли он был в оппозиции к истине? Пушкин видел демона в небе, сиял ему необходимой для поэтического постижения стихии наивностью и слышал от демона его откровение: «Не все я в небе ненавидел, Не все я в мире презирал».
И все-таки, кого слышал Пушкин в небе? Пушкин и Лермонтов нам говорят о том, что в небе есть демон. Нам надо верить Лермонтову и Пушкину, они нам предшествуют в эволюции стихии, они – уже сама стихия. Но сама стихия уже и «вечный демон» из стихотворения «Фитиль». И если стихия есть творящий абсолют, может ли демон, воплощенный в ней в составе великой поэзии, отрицать себя, быть в оппозиции к самому себе?
Не есть ли демон – воплощение метафизического страха преждевременности истины о творящем абсолюте, воплощенном в стихии? Эволюцию невозможно ускорить, а поэзия всегда занята тем, что торопит эволюцию, метафорами проговаривает заранее то, что эволюция произнесет позже на языке неопровержимого бытия. И люди поверят эволюции в свое время, а поэтам люди не верят никогда. В этом убедился Лермонтов, когда в нем люди отвергали пророка: «Глупец, хотел уверить нас, Что бог гласит его устами!». Пушкин, зная об этом, от имени неба вырвал свой «грешный» язык поэта – «и празднословный и лукавый».
В пушкинском «Пророке» происходит непосредственное сотворчество неба, явленного в шестикрылом серафиме, и поэта, который влачился в мрачной пустыне. Небо и поэт, можно сказать, вместе пишут стихотворение «Пророк», которое не просто текст, но само совместное бытие воли неба, избравшего человека для своего самовыражения на земле, и этого человека. Встреча неба, явленного в серафиме, с поэтом есть текст стихотворения, а все остальное – метатекст: и «неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье». И само стихотворение лишь метатекст к этой встрече, то есть – к истине существования творящего абсолюта, которому необходимы поэты для его самовыражения. 
И гибель Пушкина на дуэли, по большому счету, была  вырыванием пророку его языка – чтобы не были произнесены преждевременные слова. Возможно, и слово о творящей мир стихии.
Почему у демона спички «сырые»? Это тоже наша дань истории поэзии, сочинившей этого духа – не способным на светлые дела, на творчество. Значит, истинный огонь принадлежит не ему. Мы остаемся в традициях русской поэзии, поскольку эти же традиции определяют и размер нашего стихотворения – уютный, уже ставший классическим, размер, родственный гармонии. Именно этот размер позволяет нам внимать гармонии и органично встраивать в ее ритм и наш голос.
Потому пусть и демон будет таким, какой он в русской поэзии, у Пушкина, Лермонтова, Тютчева. И такой, какой он есть, он может в качестве лирического героя послужить нашей идее признания стихии единственным творящим абсолютом.
И пусть «вечный демон» ищет «фитиль в небесной мгле». Пусть он в вышине, при свете того фитиля, если зажжет его, увидит сущность великой и всемогущей стихии.
Но ведь не найдет демон фитиль, потому что не сможет найти. Мы остаемся в традиции русского классического стихотворения, в утвердившемся силлабо-тоническом пространстве, в испытанной поэтике. Потому «чудотворная лампадка» той ночью, когда происходило наше совместное со стихией стихотворение «Фитиль», была на земле – «В одном заброшенном селенье, В избенке женщины простой».
Но и в традиционном стихотворном ритме, в традиционной концепции добра и зла происходило наше совместное со стихией стихотворение. И стихия, снисходительная к автору стихотворения, не возражала против традиционного размера и поэтики, против очень тривиальных рифм «земля – фитиля», «селенье – свеченье» и писала стихотворение вместе с поэтом, выражая свою благословляющую волю только в метафоре.
А может, здесь не только снисхождение, а нечто большее? Может, это – изначальная ритмика и поэтика самой стихии? И потому за внешней тривиальностью рифм скрывается феномен простого естества созвучий гроз и сияний, метелей и цветений в природе, созвучий истин?
Близость, созвучие слов в стихотворении может рождать новые смыслы, подтверждая то, что в творящемся контексте истинно поэтического произведения нет случайных слов. Созвучие явлений природы рождает другие явления. Так существует стихия. И так же существует, то есть – происходит стихотворение. Созвучие рифмующихся слов в стихотворении олицетворяет созвучие физических и метафизических начал.
Вот рифма: «земля – фитиля». Земля не может существовать без сияния. Она всегда находится возле горнего света, своеобразного небесного «фитиля», зажженного, как солнце, самим творящим абсолютом.
Если обратиться к рифме «селенье – свеченье», можно вспомнить о том, что селение, обычно находящееся возле сердца природы – в лесу, среди полей, на берегу реки, – издает свечение. Кротость, богобоязненность и смирение бытия сами по себе светлы. А кто эта «простая» женщина в «избенке»? Мать поэта? Бабушка пророка? Вдова героя? То есть, она, скорее всего, имеет отношение к тем, кто своей жизнью творит свет, – стихами, откровениями, подвигами.
Читая рифму «простой – покой», думаешь о покое, который возникает от непременной простоты истины, ее обязательной внятности. Самые гениальные откровения всегда просты и дарят покой мятущемуся уму и сердцу человека.
Возьмем рифму «полный – молний». Молнии появляются в небе тогда, когда небо наполнено и даже переполнено физическими «эмоциями», накопившимися в процессе бытия, жизнедеятельности пространства. Эти «эмоции» неба могут быть похожи на «злобу» демона и на многое другое, но в любом случае, если это – метафора, будут сверкать, высвечивая огромное пространство.
А что касается рифмы «зари – повторить», то повторяемость зари есть свидетельство размеренного существования вечности в нашем пространстве, над каждым полем, над любой простой «избенкой» в глуши мира.
Сейчас мы вновь убедились в том, что в процессе парадоксально-поэтического прочтения не только самого стихотворного текста, но и отдельных рифм, может происходить расширение метафизических границ стихотворения. Текст при подобном чтении доказывает свою способность воспроизводить бесконечное количество ассоциаций, мыслей, новых образов и метафор.
А то, что «в избенке женщины простой богоугодное свеченье стихий тревожило покой», это правда. Если демон был уже стихией, в то же время он оставался таким, каким был явлен в стихах Пушкина, Лермонтова, Тютчева и других поэтов «золотого века», то стихия в нем испытывала тревожное состояние. В его неприкаянности, непонятности, поэтической отверженности миром. Но стихия собирала себя в неделимый всемогущий абсолют, за границами которого не могло остаться ничто из сущего. Потому «богоугодное свеченье», которое «стихий тревожило покой», может быть, радостно их тревожило.
И демон – в стихии, которой стала и вся поэзия, – пытался участвовать в стихотворении, которое происходило в это время на свете. Происходило потому, что и на земле, и в небе стихия творилась в одном ритме, в одном размере, в одной поэтике. Был, по выражению Тютчева, «невозмутимый строй во всем, созвучье полное в природе». И стихотворение «Фитиль», и порыв природы были одним целым.
Поэтика неба и земли едина тогда, когда творится стихотворение. Или же стихотворение творится тогда, когда в одной поэтике сходятся земля и небо. Это происходит всегда. И всегда происходит совместное стихотворение стихии и человека. Иногда такие стихи выражаются в слове, иногда остаются только в тайном озарении поэта, внимающего себе и природе.
В стихотворении написано о демоне: «И грозовою злобой полный». Значит, все-таки не смертельной злобой, если «грозовою», потому что в грозе, самой по себе, злобы нет и быть не может. Здесь первична гроза, а не злоба, потому что злоба в отношении демона уже всего лишь дань традиции русской поэзии, которая могла демонизировать и грозу, и метель, и листопад, и зарницы огневые, которые, как заметил Тютчев, «Воспламеняясь чередой, Как демоны глухонемые, Ведут беседу меж собой».
«Бессонный демон до зари» пытался постигнуть тайну богоугодного свечения. А на заре настанет просветление, и демон исчезнет из обозримого пространства. Заря, которая только наступит, уже является метатекстом стихотворения.
Демон на заре потому исчезнет, что окажется: демон был всего лишь не узнанным и не понятым явлением стихии, как «бесы» были намеренно, точнее – вдохновенно не понятыми Пушкиным. Тем более, поэзия и «должна быть глуповата» для того, чтобы она вообще могла существовать как общее творчество стихии и человека. Поэзия в значительной мере основывается на вере в намеренно не узнанные явления. Более того, важно не узнавать всего сущего, тем самым оставляя пространство для воспроизводства новых смыслов в метафоре и посредством метафоры.
Для того «поэзия должна быть глуповата», чтобы знать о стихии то, что она не просто живая и мыслящая, а то, что стихия – творящий абсолют. Это и делает поэт посредством метафоры.
Для чего это нужно человеку? Для того, чтобы мыслить, следовательно – жить. И наша теория творящего чтения поэтического текста нужна для того, чтобы мысль человека была безграничной, органично вписалась в эволюцию.
А «глуповата» поэзия еще и для того, чтобы не быть умнее самой стихии, следовательно – не закрывать горизонт для бесконечного движения мысли.
Значение метафоры в эволюции культуры заключается в ее способности раздвигать границы мысли, миропонимания и мироощущения. Метафора, состоящая из материи парадокса, содержит в себе энергию для движения мысли человека в бесконечность.
Стихия позволяла поэтам преображать свои явления, создавать параллельные образы, придавая этим явлениям новые значения и смыслы. В том числе – и демонизировать абсолютно непорочные существа в стихии. Стихия текста становится своеобразной автономией внутри общей всеобъемлющей стихии.
 Демон, который «Ломая спички жгучих молний, Пытался чудо повторить», стремился быть понятым, прощенным и признанным как часть стихии поэзией, идущей в русле поэтики Лермонтова и Пушкина.

ПОЛЮБИТЬ БУРЮ
Можно ли полюбить стихию такой, какой она воплощена в поэте – мыслящей, совестливой, парадоксальной?
Поэт видит среди поля черного жеребенка, который отстал от табуна. Одинок ли жеребенок в поле? Пропадает ли? Если бы жеребенок был одинок и если бы он пропадал, это бы означало, что сам мир пропадает в бездне, что в этом мире нет категории Бога, что пришел конец света.  Вот стихотворение: «Средь поля – черный жеребенок, В грозу от табуна отстал. Его всю ночь при свете молний Гром терпеливо утешал. Сегодня ночью жеребенка, Похоже, туча родила Среди травы, растущей в небо Вблизи татарского села».
Но конец света наступит тогда, когда его признает поэт; когда он в себе согласится с явлением конца света.
Но поэт для того и есть в мире, чтобы никогда не признавать конец света, отрицать возможность его наступления.
А для этого надо увидеть, надо знать, что жеребенка, отставшего от табуна, всю ночь при свете молний утешал гром. Утешал терпеливо, утешал с любовью, как мог. Более того, поэт верит в то, что происходит только так.
Гром, оказывается, и не мог поступить по-другому; гром помнит свое родство с жеребенком, которого, похоже, сегодня ночью родила туча. И родила среди травы, растущей в небо; растущей в сторону тучи, грома, грозы, растущей вблизи села. Село – место, где живут люди, которые тысячи лет творят, сооружают Бога верой своей. В их жизни многое меняется; но ничего не меняется вокруг них. Травы – тысячи лет те же травы; небо – то же небо; грозы – те же грозы. Стихия терпеливо ждет, когда человек соорудит Бога. Стихию похожей на человека делает поэт.
Туча рождает жеребенка; она еще не знает и сама об этом.
Но, рождая жеребенка в такой мысли поэта, в метафоре, туча становится частью цельного процесса эволюции Творца, без существования которого человечество не обходится. Этот процесс вовлекает в свой контекст человека и стихию.
Где существует такой мир, который видит поэт? Не в сознании ли Бога, который остается вечным младенцем; чья зрелость – есть явление вечно грядущее? Стихи наводят именно на такую мысль: «Христос Голгофу не покинет! Гора Голгофа высока. Господь-отец восходит к сыну Тысячелетья и века. Еще с травою лишь сравнялся, Растущей возле ног Христа. Пока он в гору не поднялся, Христос не будет снят с креста. И с каждым часом, с каждым веком Все выше скорбная гора. Мир кровью заливают реки Из четырех Христовых ран. А над Голгофою рыдает Осиротевшая гроза. Святое небо разрывает – Христовы раны завязать».
Художественное творение мира совершает поэт. И в этом мире и Бог является творимым; и его сущность создается вновь. И при художественном творении мира даже от образа Бога поэтом отсекается наносное.
Бог у поэта заранее согласен с тем, что скажет поэт. Бог по-новому, еще больше любит опят, луга, грома-грибника, ветряную мельницу, заново сотворенных поэтом: «Буйный ветер, кровью истекая, На закате покидал село. Мельница избила ветряная Крыльями тяжелыми его. И всю ночь на пустыре дремучем Ветер сиротливо причитал. А в ответ чертополох колючий Головой сочувственно кивал…».
Сама стихия их не довела до совершенства, до идеала, но поэт – в метафоре – до совершенства доводит, при художественном творении, мир. «Белый свет здесь кончился до срока. И оставив горние места, Бог на землю навсегда вернулся, А земля была уже пуста. Долго, долго он земле молился, И земля была еще жива. Он свою молитву в землю сеял – И всходила горькая трава. Но сегодня помолиться с Богом Никого на этом свете нет… Горевал он… И с травы-полыни Снова начинался белый свет…».
Образ Бога вновь и вновь, бесконечно, творится при художественном творении мироздания. 

СЛЫШАТЬ ГОЛОС
Книгу «Стихия» я писал только карандашом: должно быть, так в глазах вдохновлявшего меня абсолюта я старался подчеркивать преклонение перед самим текстом и только перед ним. «Стихия», как и «Лунная мастерская», есть знание творящего абсолюта о себе, о поэзии, о природе – в данный момент, в художественном сознании данного человека, автора данных книг.
Я вообще люблю тексты, напечатанные на серой газетной бумаге. Значение самого текста высвечивается этим. Маленький худой человек может властвовать над умами народов, шелестя несколькими листочками серой газетной бумаги.
Поэтом являл себя не стихотворец, а сам текст, который шел для того, чтобы творить мир.
И вся земля наша становится воплощением текста, потому что ему, в отличие от меня, не нужны даже карандаш и серая тонкая бумага, на какой печатаются газеты.
И чтобы жить и творить в эпоху самого текста, конечно же, необходимо омыть руки и омыть сердце.
Метафора – как ангел – прилетает только в омытое сердце поэта, который – сын свободы – не сооружает в своем сердце клетку: и метафора прилетает в сердце поэта только отдохнуть перед тем, как отправиться в вечность.
И к самому миру я стал относиться как к тексту, который сам творил себя, и важно было одно: не мешать тексту самовольным и самоуверенным вторжением в его просторы. Если текст в себе увидит что-то враждебное, агрессивное, то он тотчас мобилизует в себе силы и выбросит тебя далеко за пределы заветного пространства, как героический народ выбрасывает врага за пределы заветной Родины.
Писал я заветный текст – и только к концу черновика ко мне приходило понимание самой книги, будто я не писал, а читал ее. И знал, что при правке текста буду опираться на свое понимание его. А может, при правке пойму что-то совсем новое, о чем пока еще даже не догадываюсь.
Ведь в июле совсем по-другому нами понимается солнечная поляна, когда земля – творящийся текст вносит в нее правку – спелую землянику, будто новую созревшую идею.
Поздно ночью, завершив очередные карандашные заготовки на завтра, послушав в себе метафоры, я звенел глиняным колокольчиком, висящим на стене: возвещая текст о том, что я сделал то, что мне положено было сделать сегодня.
Книга «Стихия» воплотила в своей художественной материи голос многих поколений, слышавших откровение земли. Поэт, подчиняясь бесспорной художественной воле в себе, узнал этот голос.
Поэт познал самопознание стихии. Самопознание бытия происходит одновременно во всех существующих категориях времени. Таким образом, происходит сплочение единого, неделимого времени.
Стихия, познавшая себя вновь, повзрослевшая, возвращается и в свое прошлое, к своим истокам, к подсолнуху, к цветку. Цветок – первое слово стихии. Адам в колыбели появится намного позже.
Откровение стихии, возможно, со временем станет и основанием новой религии; она объективно созревает в общественном сознании. Но, скорее всего, на смену времени религий приходит время философии.
Приходит время философии, знающей о том, что все сущее участвует в постоянном творении высочайшей субстанции – Бога, знающей о том, что луна и солнце – как глина, которую не выпускает из рук Творец.
Можно сказать и так: небытие, утомленное, уставшее, совершило революцию в себе. Стихия – производная революционного конфликта внутри небытия.
Бог признает над собою власть стихии. Творец мира признает абсолютную первичность стихии, признает то, что она и сотворена стихией.
Сама стихия Творцом осознает только себя. Она вольна. Бог родился в стихии для ее самопознания. Следовательно, Бог благословляет философию стихии.
Человек ждет от Бога только справедливых решений, только справедливых действий. Но Бог не всегда поступает «справедливо» с точки зрения человека. «Стихийные бедствия» случаются. Но их не следует воспринимать как наказание или назидание человеку в ответ на его неправильные или «греховные» поступки.
Это внутренний конфликт самой стихии, двух ее начал: уже обретшего Бога в себе и еще желающего сохранять свободу от его всемогущества над собой. Это еще и проявление появляющейся усталости стихии нести в себе обретенный смысл и меру существования.
Наконец, в этом проявляется младенчество стихии. Младенец в колыбели – и улыбается, и плачет. Кажется, именно это знал и Пушкин, написавший: «Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя. То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя».
От Бога люди всегда ждут справедливого суда: наказания злых и поощрения добрых. Но справедливости нет; в войнах часто побеждают злые и страдают добрые.
Потому что Бог еще не судит; потому что стихия еще занята в основном только собой. Человечество получило от стихии, уже обретшей смысл и меру существования, волю.
Итак, философия стихии, подчиняясь художественному миропониманию, говорит нам: сегодня мы находимся в эпохе младенчества стихии. Мы в самом начале начал. То, что мы вроде бы знаем о мире, совершится в грядущем.
Природа еще мало знает о человеке. Но природа узнает о человеке всё. Сегодня еще многое зависит от человека в том, что природа узнает о человеке.
Но природа будет искать в человеке гармонию подобно той, что есть в ней самой; природа будет искать в человеке родство по гармонии.
А сегодня человек и природа пока еще заняты каждый собой. Полной гармонии нет ни в стихии, ни в человеке.
Своеобразной альтернативой друг другу являются стихия и человек.
Молитва человека возвращается – к самому человеку, соприкоснувшись со стихией, с ее всемогуществом, со смыслом и мерой существования природы. Потому человеческая молитва и имеет силу. Человека всегда волнует проблема собственного обустройства возле стихии, возле природы.
В книге «Стихия» звучит голос Бога – завтрашнего, завершающего свою эволюцию; звучит голос стихии – уже обожествившейся.
Бог пошел навстречу к человеку, больше всех на свете нуждающемуся в Боге, ищущему Бога, зовущему Бога, рисующему его мир. Стихия обрела смысл и меру своего существования. И тогда она сама приняла на себя ответственность за спасение человечества от самой себя – стихии.
Философия стихии познает в ней высшую творящую субстанцию – для спасения человечества от стихии, в которой главенствовал хаос; для производства этики и морали стихии. Молитва человека обращена к совести стихии. Значит, человек изначально допускал существование не просто сознания стихии, но и ее этики и морали. Философия стихии познает в ней абсолютную логику для того, чтобы свергнуть прежде всемогущий хаос.
В стихии нет абсолютной власти одного начала над другим; ничто не посягает ни на чью свободу. Есть зима, есть и лето; ураган вроде бы крушит мир, но при этом живет и самое маленькое насекомое, не унесенное ураганом.
Аномалии природные – это, наверное, стремление одних начал стихии захватить власть над другими началами. Потому и аномалии необходимы стихии для животворящей эволюции. Вот откуда у поэтов свобода ассоциаций и вседозволенность парадоксов…

ФИЛОСОФСТВУЕТ ПРИРОДА
Художественное озарение о творящей сущности стихии есть явление самой стихии; это – неотъемлемая часть материи, представляющая собой такой вид материи, которая способна к воспроизводству процесса художественного познания. Художественный образ явления стихии и само явление стихии представляют собой единую материю.
Книга «Стихия» выразила саму философию природы. Это – парадоксально-непредсказуемое из ассоциаций, порожденных метафорой, цельной концепции о самой стихии, которая не перестает твориться. И концепция сама – есть стихия. Можно сказать, эта философия идет от самой стихии – от озарения; от метафоры, от воли природы.
Стихия говорит о поэте. Но поэт – в данном случае, разумеется, не просто автор текстов, создатель метафор и выразитель художественных озарений. Это – тот философ, который свои озарения осознает производными от бытия стихии, творящей все сущее.
Поэт – тот философ, который осознает и себя частью стихии. И если мыслит он, то значит – мыслит и стихия. Если стихия сотворила каждый цветок на лугу и каждую звезду на небе, то лишь стихия и творит и художественные образы, и метафоры, и художественные озарения о самой стихии.
Художественный образ есть материя, произведенная стихией в процессе своего повседневного бытия. Потому художественный образ есть стихия. Это ощущал, судя по всему, и Николай Рубцов: «Вот так поэзия, она Звенит –  ее не остановишь! А замолчит – напрасно стонешь! Она незрима и вольна. Прославит нас или унизит, Но все равно возьмет свое! И не она от нас зависит, А мы зависим от нее...».
Такая философия и по сути своей стихийна, то есть – основана на естественном и непредсказуемом даже самим философом воспроизводстве ассоциаций.
Человеческий разум, способный к поэтическому мировидению, существует в стихии потому, что стихия не склонна к «растительному» и незрячему существованию.
Необходимо заметить, что те народы, которые создали мощные философские основы своего существования, более всего и приблизились к сущности стихии и, более того, своей культурой приблизили к себе стихию, жаждущую самопознания в человеке. Культура, вырабатываемая в процессе созерцания и познания природы, и является той родной для стихии материей, которая и объединяет в родстве стихию и человека.
Стихия так стихийно (непредсказуемо, парадоксально) философствует, размышляет, полностью вверившись своей органичной материи – поэту. Сознание, которому свойственно поэтическое, художественное познание природы – как абсолюта, более материально, чем сознание, которому не свойственно поэтическое мировоззрение.
Философия стихии воспитывает в философе, а через него и во всем человечестве, свободу, которая прежде должна проявиться в стихийной необъятности идей и, прежде всего, в признании Богом самой стихии.
В этом смысле книга «Стихия», написанная от имени стихии, согласно нашему представлению о сущности природы и литературы, и написана стихией. Как, впрочем, и любое поэтическое произведение, способное порождать невиданные ассоциации, как и цветок, способный порождать при его созерцании множество ассоциаций.
В книге «Стихия» к человеку обращалась стихия. А в книге «Ягода репейника» человек обращается к стихии – к Богу.
И если создана материя в виде такого художественного текста, значит, стихия слышит человека, признающего ее Богом. Значит, стихия принимает от человека такое признание. Значит, материя поэтического парадокса не чужда стихии, это ее естество.
Человек, обращающийся к стихии, говорит о том, что Бог ушел, и что Бог рядом. Бог, который не был стихией, был оторван философами от живой материи своей. Человек оставался в стихии, а Бог был оторван от человека.
Обращение человека к Богу свидетельствует о том, что человечество обретает в стихии абсолют, причем, обретает – опережая философию. И в данном случае поэтическая интуиция художника оказалась рядом с человеком, в ком, хоть и противоречиво, но зреет признание стихии в абсолюте. И философии важно слышать поэзию, догнать и повести с собой.
Что есть разговор, который ведут человек и стихия? Это – вновь срастается единая материя мироздания. Потому это тоже есть философия стихии. Это стихия разговаривает с собой, познает и просвещает себя.
Жизнедеятельность всего сущего есть философия стихии, поскольку любое явление в природе подчинено логике и представляет собой неотъемлемую часть глобальной системы. Логике противостояния гармонии подчинено и бытие хаоса. Но хаос – как часть системы, основанной на сознании стихии, – не может воцариться и занять собой все мироздание.
Существование такой логики и функционирование такой системы свидетельствует о существовании сознания стихии, а значит – и ее философии.
Книги «Стихия» и «Ягода репейника» – тексты, в которых выражена поэтическая вера в творящую сущность стихии. В этих текстах выражена философия стихии, частью которой, как уже отмечено, является и сам поэт. А философии для существования важно – не бояться быть собой. Так же, как не боятся бить собой ураган, вьюга, цветок. Они не могут не быть собой, в обратном случае стихии бы не существовало.
Стихия может вселить свою сущность только в безоглядно устремленную за своим естественно-парадоксальным порывом философию.
Стихия свою философию обращает только к себе. Философия стихии изначально предназначается только для внутреннего обустройства абсолюта, воплощенного во всем сущем. Эта философия не предназначена отдельно для человечества, поскольку и человечество – часть стихии, часть Бога, потому и дарована ему способность познавать стихию, причем – познать и ее творящую сущность. И человечество в поэтах узнает об истинной сущности своей.

ЧЕЛОВЕК ЛЮБИТ КОСМОС
Стихия не слышит человека – такого, каким он представляет себя сам. Стихия и не знает о человеке – как о таковом, потому что стихия не знает разницы между человеком и цветком, между океаном и человечеством.
Человек способен познавать только свое познание, возможно, и необъятное познание, когда речь идет об ассоциативном мышлении поэтов. Такое сознание человека, возможно, еще больше расширяет пространство познания стихии.
Но ведомы ли человеку масштабы познания цветка, океана, солнца, горы? Можно ли им отказывать в существовании у них познания только на основе того, что познание человека пока не в силах экспериментально доказать наличие познания у цветка?
Не есть ли совершенство красоты цветка – даже в человеческом восприятии – как раз воплощение процесса познания «Божьего мира» отдельно взятым цветком? И не потому ли цветок является пределом совершенства, что он и мир познал – совершенным?
И не есть ли разум человека – низший уровень познания мира? Не достиг ли тот же цветок несравненно более высокого уровня познания, что позволило цветку не просто увидеть Бога в стихии, а раствориться в нем и стать им?
И в этом случае цветку уже не нужно знать о человеке, о времени, о вечности, о пространстве и о самом Боге. Обратимся к тому, что философ, опираясь на свой опыт постижения сознания стихии, мог услышать от нее.
И не потому ли человеку дано познать, созерцая цветок, что стихия взращивает разум человека – подобно цветку? Взращивает потому, что стихия, существующая в границах абсолютной логики, в которой воплощено и единое время, именно разум человека взращивает для будущего совершенства, которое окажется совершеннее всего в стихии.
Все разумное человечество, возможно, пока лишь крошечка пыльцы для опыления совершенства, необходимого для эволюции стихии.
И все это необходимо – для самопознания стихии, для становления Бога, а значит – для обретения непревзойденного совершенства самой первой, еще не существующей точки в пространстве, с которой бытие начало быть.
Насколько органично вписываются в философию стихии те явления, которые характерны для человеческого общества? Например, власть одних людей над другими. И насколько угодна стихии природа власти в человеческом обществе?
Исходя из нашего представления о сущности материи и ее единстве, можно утверждать следующее. Власть претендует, заблуждаясь в своем всемогуществе, на материю и не знает о том, что материя есть часть духа, а дух есть часть материи.
Потому наша мысль о творящей сущности материи, как никогда, духовна, что она признает закон справедливости внутри материи. Все, из чего состоит материя, справедливо друг к другу, потому что все в материи взаимосвязано, все судьбоносно. Справедливость питает материю.
Представление о Боге – как находящемся на безопасном расстоянии от человека – становится несостоятельным. Церкви, разобщающие человечество самим фактом своего существования, власть втягивает в обоснование своего существования, часто попирающего философию стихии, в которой все устроено по закону справедливости. Церкви нужны несправедливой власти – для присвоения Бога. Церкви нужны власти для подчинения себе и Бога. Такова особенность власти, которой свойственно стремиться к безграничности.
Согласно нашему представлению о стихии, она сама выступает в качестве творящего абсолюта, Бога. Но стихию можно рассматривать и как абсолютное, идеальное государство, которым правит абсолютная логика. Можно ли объединить то и другое? Чем тогда будет являться стихия?
Философия, основанная на парадоксально-поэтическом осмыслении бытия, допускает и такую возможность. То есть – возможно и так познавать мироздание.
И что тогда есть государства в человечестве, войны между ними, революции, мощность одних государств и слабость других? Все это укладывается в наше представление о том, что стихия – как абсолют – познает себя.
Человек любит космос. На земле политика несправедливостью к человеку часто притесняет Бога. Но и здесь Бог познает себя. Более того, дает возможность – не признавать себя. И наблюдает – какая часть людей не признает его абсолютное всевластие. И делает это Бог не для будущего наказания, а для самопознания, для осмысления качества собственного всемогущества.
Стихия, изначально являющаяся Богом, одновременно является и государем, царем, и в этом особенность эволюции в мироздании.
А что хочет познать стихия, формирующая из себя Бога, каковым она является изначально? Стихия стремится познать одно: вспомнить то, как она сотворила белый свет.
Стихия, познающая себя вечно, хочет того же, что тысячи лет хочет человеческий разум: познать тайну творения; познать, как несуществующая первая точка в пространстве небытия оказалась основой нынешнего бытия.
Абсолютная логика, при помощи которой стихия правит собой, не знает тайны – тайна не подчинилась закону абсолютной логики, потому что тайна воплотилась в парадоксе. И философия парадокса сегодня уверенно и востребованно участвует в постижении мира. Как раз и этим вызвана к жизни наша философия стихии.
Обретение абсолютной логикой тайны возникновения мира – означает быть Богом. Абсолютная логика, которая и есть Бог, без тайны, материализовавшейся в философии, не готова надеть на себя венец Творца.
Получается, что в границах абсолютной логики, в которые заключены и бытие, и небытие, и пределы совершенства, нет – Творца абсолютной логики; нет того, кто эту логику предписал самому себе.
Цветок, возможно, обладающий на данный момент наиболее совершенным разумом, обрел ответ в смиренном осознании Богом – себя. Следствием и проявлением этого осознания является совершеннейшая красота цветка.
Но устраивает ли смиренное совершенство и познание цветка – абсолютную логику? Абсолютную логику это едва ли устраивает. Стихии, скорее всего, тесно в своей абсолютной логичности, хотя она и безгранична. Абсолютная логика любит парадокс, который воплощен для нее в хаосе, но она во имя собственной абсолютности, во имя собственного самосохранения не взаимодействует с хаосом. И сокровенный идеал стихии, связанный с творящей непредсказуемостью парадокса, реализует парадоксальная философия человечества, цель которой – не найти, а искать истину.
И не в качестве ли воплощения своего несмирения с неведением тайны возникновения стихии абсолютная логика боготворит хаос? Воплощая отсутствие ответа на вопрос о тайне, хаос в неопределенности своей сущности оберегает надежду стихии на возможную грядущую определенность. Потому, как мы уже отметили, абсолютная логика боготворит хаос
Человек иногда называет себя венцом творения, но человека венцом творения не называет цветок.
Та первая, несуществующая точка в пространстве, с которой бытие начало быть среди небытия, находится где-то вблизи цветка – как растущего в центре пространства.
Но человек истину о смысле своего существования не обретет возле цветка, растущего в стихии. Человек легче обретет истину возле цветка, растущего в его личном пространстве.
И не в человеческом ли пространстве, которое есть философия бытия человека, померкла та первая, еще и не существовавшая точка в пространстве всей стихии?
Философия стихии выражает волю к признанию того, что эта точка существует в человеческом разуме, подобно солнцу в сумраке Вселенной.
Человеческий разум в своих границах заключает центр возникновения мира. В любом ином случае смысл существования человечества в стихии ускользает. А в данном случае возникает смысл взаимодействия человечества и стихии; осознание собственной необходимости человека стихии и ее абсолютной логике. А следовательно – и всему сущему, в том числе и цветку.
Человеку важно знать о необходимости мира – и отыскать его начало в себе как естественной составляющей стихии. Это позволено человеку самой же стихией. Поэзия в данном случае и призвана укрепить в человеке осознание этой воли стихии.
Философия, возникшая в начале мироздания, продолжается и сейчас; она ищет истину, не отходя далеко от того места, где незримую истину видит поэзия. Поэзия выражает голос стихии, и философия никогда не уходит от поэзии на такое расстояние, где голос стихии не был бы слышен.
Возникновение мира, та первая точка в пространстве, с которой началось бытие, воплотилось во всем сущем; все из сущего заключило в себе эту точку – начало возникновения мироздания. Потому в любой точке сущего, являющегося абсолютом, возможно увидеть истину.

ЗАКОН ОЗАРЕНИЙ
Любое озарение истинно тогда, когда оно – метафора, поэтический образ.
Стихия поэзии останется недоступной, если человек не будет горней волей избран для художественного взаимодействия со стихией, если не получит озарение – «божественный глагол». Этот глагол ничем нельзя заслужить – так же, как земля ничем не заслужила ягодную поляну, а ягодная поляна ничем не заслужила животворный дождь и сияние теплого солнца после дождя. Пушкин писал: «Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется, Душа поэта встрепенется, Как пробудившийся орел. Тоскует он в забавах мира, Людской чуждается молвы, К ногам народного кумира Не клонит гордой головы; Бежит он, дикий и суровый, И звуков и смятенья полн, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы...».
Просто гордыня самоуверенного поэта бессильна, беспомощна и ничтожна без пробуждения стихии в поэте, без «божественного глагола», без озарения. И кроме закона озарения нет для поэта иного властного закона. Стихотворное творчество есть чуткое и самоотверженное подчинение именно всесильному закону озарения.
Подчинение стихийному закону озарения – и есть «работа» поэта. Поэт, получивший озарение, и сам становится явлением природы, которое не может не прошелестеть, не просиять, не прогреметь, не пролиться, не зацвести, не увянуть. Сущностью бытия поэта в данный момент становится одно: воплотить озарение в художественном произведении, а это значит – полностью стать явлением природы, страдать страданием стихии и радоваться ее радостью.
И любое самостоятельное «всемогущество» поэта бессильно перед волей природы. Бытие классиков мировой поэзии есть великое подчинение закону стихии, написанному сиянием неожиданных озарений. Черновики Пушкина запечатлели смиренное, временами изнурительное, но всегда счастливое подчинение поэта закону поэтических озарений.
В данном случае поэта ведет сам творящий абсолют; ведет «свободный ум» творящего абсолюта туда, куда надо вести именно сейчас, в это и только это мгновение. И «берега пустынных волн», и «широкошумные дубровы» в это время могут быть безраздельно заселены только творящим абсолютом, вольно воплощенным в поэте.
Поэту остается одно – верить в это и в доступной ему материи воплощать озарение. Значит, поэт таким нужен эволюции, чтобы она продолжалась, может, и в противоречиях, но – парадоксах.
Не только метафоры воплощают озарения, но и идеи. И даже отказ от старых идей во имя новых воплощает озарения. Цветок увядает во имя того, чтобы вырос новый цветок.
Озарения поэта уже вписаны в существующую и творящуюся картину мира. И поэту важно – не искажать картину мира отсутствием в ней именно его озарений, которым определено место в картине, которые есть промысел Божий.
Писать стихи даруется не для того, чтобы менять мир, а для того, чтобы не противоречить Богу, не мешать ему удерживать творящуюся картину мироздания. Картину вечной Вселенной творящий абсолют удерживает в озарениях поэтов, воплощенных в стихотворениях, которыми являются не только литературные произведения, но и любые научные откровения, ратные победы, революции, зарождение и увядание цивилизаций, смена политических эпох и общественных формаций.
Озарения поэтов – это краски, которые творящий абсолют постоянно накладывает на картину мироздания, продолжая ее создавать.
Потому и права метафора, что в ней выражена воля творящегося абсолюта. В метафоре выражена воля творящегося абсолюта к жизни.
 И потому никем не достижим художественный абсолют, что художественный абсолют воплощен только в творящем абсолюте – единственном властелине поэтов.

САМОПОЗНАНИЕ ГРОЗЫ
У стихии есть сознание, есть философия. Можно сказать и так, что вся стихия и есть сознание самой себя, потому мы и делаем вывод об исключительной материальности сознания. Мы делаем вывод о том, что «бытие» и «сознание» составляют одну неделимую материю.
И художественное озарение, на которое в значительной мере опирается наша философия стихии, есть материя, причем, это высшая форма материи, в которой воплощается эволюция абсолюта.
Чем актуален данный философский взгляд на мироздание, данный философский опыт? У стихии нет иного бытия – как бытие творящего абсолюта. А у человечества нет иной функции, как в себе воплощать эволюцию абсолюта, воплощенного в стихии.
Стихия познает себя в непрекращающемся творении мира, в том числе – и в творении мира в художественном и философском творчестве человечества.
В революциях стихия познает себя в противоборстве справедливости и несправедливости. Революциями внутри человечества стихия  познает свое пространство, в котором хаос обладает необъятным всемогуществом. Революциями в человеческом обществе стихия не перестает напоминать себе о том, что бунт хаоса против абсолютной логики гипотетически возможен. Но теми же революциями и классовым противостоянием людей стихия говорит хаосу о том, что если хаос даже займет собой все бытие и небытие, обретенные им границы не перестанут быть границами абсолютной логики. Революциями стихия предупреждает хаос о том, что хаос, если взбунтуется и займет все пространство бытия и небытия, перестанет быть хаосом, а значит – станет частью небытия.    
На протяжении всего существования человечества как части стихии оно демонстрирует собственное самоотвержение. Человечество отвергает себя во всем и, прежде всего, в стихии, чьей частью является. Война с природой, которую ведет человек, это война с природой в себе.
Человечество стремится преодолеть философию стихии, вырваться из границ абсолютной логики, не освоив основ этой философии. Дело в том, что границы абсолютной логики охватывают не только бытие, но и небытие, потому вырваться из этих границ невозможно никому, даже человеку, кому дано высшее ассоциативное мышление, кому дана способность сочинить свое представление об абсолюте, определить собственную меру абсолюта, нарисовать уникальную картину творения мира. Человеку дано создать для себя Бога, исходя из стремления вырваться за границы абсолютной логики, подчинив Бога своему представлению о раздельном существовании бытия и небытия, материи и духа.
 Но и такая деятельность человечества, и даже его заблуждения, используются стихией – как материал, из которого вырабатывается энергия для постоянного и безупречного функционирования сознания стихии и логики ее существования. Абсолютная логика существования стихии, не взаимодействуя ни с чем в себе, не прикасаясь к хаосу, не укрощая его, сохраняет единственную истину о существовании мироздания безупречной.
Абсолютная логика, вмещая бытие и небытие в себе, позволяет быть в себе – всему, что может быть. Все, что есть в бытии, остается в границах абсолютной логики. В том числе и хаос. Здесь можно сделать вывод о том, что и бытие человечества является частью хаоса, включая всю человеческую философию и вероучения. Бытие человечества находится в хаотическом движении в обратную сторону от истины в поисках той самой истины существования в мире.
Философия стихии способствует сохранению и развитию хаоса, и это угодно абсолютной логике. Поддерживая существование хаоса, философия оберегает существование абсолютной логики, которой важно оставаться в невозмутимом одиночестве, любить хаос за то, что он не есть логика, и отвергать хаос, чтобы он не возмущал абсолютную логику.
Философия всегда есть микромодель зарождения бытия среди небытия. С несуществующей точки в пространстве начинается формирование мысли и мировоззрения.
Философия стихии необходима бытию для того, чтобы всегда напоминала о его существовании. Для бытия важно, чтобы в уникальной двуединой материи шел параллельный процесс постоянного зарождения бытия. Оно и сейчас не отошло далеко от той первой точки в пространстве, с которой бытие начало быть. Более того, оно и не может отойти от этой точки – от своего естества.
Через философию стихии человек сообщает абсолютной логике и хаосу о том, что он жив. И одновременно эта философия связывает между собой хаос, абсолютную логику и человека.

СТРАДАНИЕ СТИХИИ
Знание о том, что на планете накоплено столько ядерного оружия, что хватит для многократного уничтожения Земли, является предвестием большого страдания – испепеления Земли. Получается так, что Бог оставляет для себя возможность познавать себя вновь и вновь.
Как спастись человечеству? Как уцелеть? Переселиться в Бога, стать поэтом. Только в Боге человечество сможет перешагнуть через огонь. Поэту дано чувствовать и знать – каково Богу. Поэту дано чувствовать и знать, что Бог есть земля.
Стихия живет только поэзией, существование стихии – поэтическое в основе своей. «Хорошие стихи. Они для нас И дороги безмерно, и обычны, Как ветер, звезды, зори в ранний час, Как росы на полянке земляничной. Порой не знаем, кто их сочинил, В каких местах и как они рождались, Как будто сами строчками чернил Легли на лист бумаги и остались… Хорошие стихи. Они всегда Просты на вид. Но пишутся не просто, Ведь росы в поле, ветер, зори, звезды Природе тоже стоили труда».
Стихотворение, написанное мной в 16 лет, обозначило путь познания поэтической сущности стихии. Стихия явила мне свою поэтическую сущность еще в моем раннем стихотворении.
Поэт необходим для осмысленного развития мира: для постижения эволюции мира – природой. Творящая природа реализует себя в поэте.
И смысл существования мира – в поэте, в парадоксальном, бесконечно творящемся взгляде поэта на грани мира.
Достижение совершенства мира означало бы приход мира к тупику. Поэзия не отпускает человечество в этот тупик; поэзия ведет человечество по дороге – в сторону совершенства.
Поэт необходим для соединения человека и стихии; для передачи глагола человека – стихии. Для обозначения – в себе – единого пространства, в котором каждый миг рождается парадоксальный, потому бесконечный и бессмертный смысл бытия.
Чем можно объяснить вседозволенность парадоксов поэта? По нашей логике, это Бог отпускает поэта на волю, чтобы он, обойдя весь мир, вернулся к Богу, увидев и по-разному постигнув этот мир. Парадоксы поэта нужны Богу, который – единственный – может допустить вседозволенность в отношении поэта.
Именно поэт идет туда, куда не следует идти всем. Именно поэт возвращается с путешествия – свидетельствуя лишь о возможности такого возвращения из путешествия в бесконечность. Поэзия существует не для знания; а существует для того, чтобы горизонты бытия никогда не закрывались.
Талант поэта – единственное в человечестве, чему доверяет стихия. Потому что в поэте стихия реализует высшую справедливость – как протест совершенства против несовершенства.
Стихия пишет стихи до поэта, то есть – придумывает горизонты собственного бытия, наполняет смыслом каждую деталь своего существования.   
Стихия верит поэту – творящему Бога. Стихия поэту вверила творение Бога – второе и бесконечное творение.
Происходит преображение мира поэтом. Метафизически неисчерпаема потребность одухотворенной и мыслящей земли – в преображении поэтом.
Именно преображения с начала своего существования хотела стихия: чтобы былинка в степи была больше, чем былинка, и обрела иное пространство. А для этого кто-то должен был увидеть ее – не просто как былинку. И это мог быть только поэт. Это мог быть Пушкин: «Домового ли хоронят? Ведьму ль замуж выдают?».
И омовение, очищение мира происходит в поэзии – через преображение. Стихия через собственное преображение очищает себя, повышает степень своей одушевленности.
Поэт не обходится без гиперболы – стремления к предельному размеру Стихии – как творящего абсолюта. Гипербола – увеличение пространства, совершенствование его качества. Поэтическое уменьшение мира в метафоре – тоже есть стремление к размеру творящего абсолюта, но – к начальному размеру.
В стихии не прекращается эпоха поэта. В поэте – неделимая, неразрывная история борется за свое существование в стихии, которая сама есть творящий абсолют.
Великую поэзию стихия рождает только на языке великой политической истории; в политическом народе, в народе войн, побед, поражений и преодоления пространства.
Политика выступает как выражение самосознания стихии, ее тревог, печалей и восторгов.
Метафизическое право поэта быть таковым – от физической природы, от ощутимого и осязаемого естества. Ломоносов – естествоиспытатель поэзии.
Право автора «Слова о полку Игореве» – от самой войны, необходимой стихии в себе самой, на своем ландшафте, скрепляющем племена.
Право быть поэтом – от ландшафта, в пространстве которого стихия соединила древних предков поэта. Метафизической логике стихии было угодно, чтобы на этом ландшафте поэт был и художником, и историком, и политиком...
Только стихия физически подтверждает право поэта быть таковым. Великая поэзия созвучна со стихией.

ЦВЕТОК ТВОРЯЩЕГО АБСОЛЮТА
Биография поэта – тоже как произведение творящей и мыслящей стихии. В биографии поэта любая деталь, каждый факт и всякое событие находятся в жестком контексте поэзии как философии стихии. В поэте все живо, все истинно. В поэте мир един. Стихия уже все знает о мире; в стихии все сущее знает обо всем. Стихотворение воплощает гармонию поэта со знанием стихии обо всем сущем.
Бытие человека, которому суждено было стать поэтом, поверившего в свое особое предназначение, можно рассматривать как проявление этой философии, как творчество стихии.
Каждая деталь, каждый факт биографии поэта оказывается в контексте Божьего промысла, явившего поэта в мир на этом ландшафте, в этом месте, в этом народе, в этих предках, в этой истории. В моей книге «Ягода репейника» написано: «Будто в красном галстуке меня – еще в детстве – узнал ты и призвал в поэты свои. Миру предстояло измениться, сокрушение старых основ было предначертано.
Я пришел на свет вместе с красной эпохой по белому февральскому снегу. Мой красный галстук был белым от метели, будто поседевшим.
Я надрывно плакал в колыбели, висевшей под низким потолком нашего деревянного дома, и пророчил себе дело поэта. Моя колыбель, висевшая под низким потолком в тусклой деревенской избе, была моим Ноевым ковчегом – и я уже в день рождения отправился создавать новую землю и новое небо. Красная эпоха качала мою колыбель безмолвно – потому что колыбельная песня еще не была сложена мною…».
События в жизни поэта выстраиваются в контекст поэзии. Явления стихии тоже встраивается в этот контекст, обретают в бытии поэта особую поэтическую логику. Стихийные явления и социальные события оказываются художественно родными между собой в эпохе поэта.
Любая деталь в жизни поэта имеет отношение к стихам – написанным или еще не написанным. Реальность, соприкоснувшись с поэтическим сознанием, способствуют рождению образа. Реальность вступает во взаимодействие с поэтическим сознанием. Это есть стихийный процесс, логику которого рационально выявить невозможно. Изначально и поэтическое сознание представляет собой явление стихии. И поэтическое сознание формируется абсолютно всей окружающей реальностью.
Парадоксальная взаимосвязь вещей в мире поэта определяется контекстом биографии поэта. Биография влияет на формирование поэта, но она во многом определяется его поэтическим сознанием.
Поэтому можно вести речь об абсолютной своевременности поэта в мире, в природе. Поэта создает природа в конкретном времени, конкретном месте, при конкретной ситуации, конкретных событиях. Поэт может быть «лишним» человеком в обществе. Но поэт –  исключительно необходимый человек в природе. Можно сказать, жизнь поэта – глина в руках стихии. «В биографии поэта все есть правда: и явь, и сон; и будущая явь, и будущий сон. В биографии поэта – правда: и прошлые тысячелетия, и будущие, потому что в жизни поэта и минувшее, и предстоящее творится одновременно.
Творение мира я начинаю со своей жизни, со своей биографии. И то, что нужно знать миру о поэте, содержится в жизнеописании, созданном им самим. Никто более откровенно о нем не скажет, потому что вещий сон поэта о себе – самое правдивое откровение.
Поэт творит себя – через сбыточное пророчество о себе, о своем месте в истории. Поэт приходит расширять реально существующее пространство до необъятности…».
И право на слово о себе в лирическом стихотворении даровано поэту ощущением себя частью стихии, былинкой, листочком, дуновением ветра.
Природа в себе творит поэта так же, как она в себе творит ветер, грозу, ливень, цветение и увядание, шелест травы.
Читая выдающиеся поэтические произведения, ощущаешь: земля бы и сама говорила этими стихами, земля – знающая о своем родстве со всем миром, ягода – с пустынным песком, цветок – с джунглями.
Через поэта – ягода земляники или малины, например, связана с глобальным политическим событием; гриб в лесу – с глобальным историческим событием; шелест листочка на дереве – с глобальным вселенским событием. И поэт – как производная исторических закономерностей, как светящееся воплощение структуры стихии – необходим эволюции не просто для литературных произведений. Поэт нужен эволюции для породнения бренного человечества и вечной Вселенной. И народ, являющий в мире поэта, существует не для себя одного, а для всего человечества. Потому поэт в себе воплощает всю историю – и предыдущую, и последующую.
Стихия творит везде. Поэту дано ощущать себя плодом творения стихии. Стихия творит поэта – и только поэта. Цветок творящего абсолюта – поэт. Как тяжело в грозном мире быть цветком! Но как величественно ощущать, что постоянно тебя создает, совершенствует, закаляет сам создатель мира! Как величественно ощущать, что ты – то венец его творения, когда у тебя пишутся стихи, когда ты просветленно понимаешь мир;  то ты его самое убогое, самое неудачное создание, когда ты испытываешь растерянность при осмыслении великого вселенского абсолюта. Как раз тогда ты ощущаешь свое одиночество.
Стихия не завершила творение поэта. Это – создавая поэта, она образует жизнь человеческую. Поэзия – это состояние материи, когда она небывало творится от соприкосновения с мыслью. Происходит творение материи в мысли, творение пространства в мгновении.
Поэзия творится – для самовыражения стихии. Поэт – ее доверенное лицо. Поэзия – то невероятное значение, которое можно услышать от слова.
Поэт может двигаться в пространстве – метафизическом и физическом – только имея твердь ныне творящегося им текста. Находясь на твердыне создающегося текста, он может проходить бесконечный путь. Сойдя с этой твердыни, поэт теряется, вязнет в пустоте, упирается в тупик. Стихия для поэта наиболее полноценно существует в его творящемся тексте. Текст творится так же, как творится во Вселенной материя.
Радость поэту приносит только озарение, которое материализуется в недосягаемом тексте, в парадоксальном стихотворении, которое есть обретение цельности в стихии, логики в хаосе. Гармония есть логика, извлеченная из великого, творящего хаоса.
Приходит абсолютный поэтический гений, встает посередине мира – и излучает просвещение, излучает то, что есть художественная истина. Будто солнце светит, метель метет, дождь идет, ветер качает деревья.
Но если эту художественную реальность отвергнут пришедшие завтра и начнут притеснять травы и пески – проповедуя им другую истину, творящий абсолют, скорее всего, заступится за землю, на которой по-прежнему останутся травы и пески, реки и деревья.
Дерево, как и травинка, не в силах противостоять ветру. Но дерево радо ветру, благодаря которому дереву удается высказать корявое, скрипучее, но душевное слово свое – благодарность Богу за землю, за небо, за дожди, за солнце, за листву, за птиц и за ветер. Благодаря ветру дерево обретает свой скрипучий, свой пророческий язык, который радостно слушать творящему абсолюту.
Стихия тоже читает поэзию; стихия, размышляющая возле своего трепещущего листочка обо всем своем мироздании, может вспомнить стихотворение или судьбу какого-то своего поэта. «…ты слушаешь стихи наравне с шелестом листвы, шумом океана и безмолвием звезд».
И весь мир для поэта – как гениальный, постоянно творящийся текст, в котором ягода земляники на поляне подчеркивает смысл какой-то грандиозной кровопролитной войны на другом континенте. А песчаная буря над пустыней Сахара вдохновляет грядущую революцию в окрестностях угасших деревень России, где земля превратилась в пустыню.
Мы тоже творцы этого текста, и слова в нем живут наравне с пустынями, травами, горами, дождями, метелями, листопадами. И чтобы бытие не перестало быть, текст должен оставаться всегда гениальным, мы должны всегда оставаться творящими мир. 
С метафорой надо соглашаться во всем – вот истина для «литературоведения». Именно в метафоре абсолютная правда укрывается от убийственного цинизма прямолинейности.
Что было в стихах моего первого сборника «Рябиновые бубенцы»? Искреннее ли желание по-своему описать ветлу, дятлов, белую лошадь, рябиновые гроздья, Большую Медведицу? Или же я писал эти стихи только для того, чтобы быть узнаваемым с первых своих шагов по земле? Не от боязни ли пропасть, потеряться, исчезнуть до того, как напишу другие свои книги, сочинял я эти стихи? Не черную ли бездну я увидел в одном из своих снов – и меня озарило: все, кроме земли, есть черная бездна? И мне захотелось самого простого – остаться на земле, а для этого – свое слово сказать о рябинах, травах, лунном свете, лошадях. О том, что было для меня от рождения родным, где природа создавала – своей волей – из меня поэта. А властная философия стихии требовала – в самом начале литературного пути по одухотворенному и мыслящему ландшафту порадовать то, что было родным для поэта.
Самая настоящая, творящая мир стихия приходила в мое бытие в озарениях, метафорах, оттого я был еще ближе к полям и лесам. Они тоже были во власти поэтического закона эволюции, потому свое бытие они приносили в мой мир в моих же озарениях.
У поэта непременно существует метафизическая сверхзадача как действенная мотивация к творчеству. Для меня такой мотивацией является стремление не растерять метафоры, не растерять озарения – неслучайный дар живой и мыслящей стихии, которая непременно знает о том, как поэт распорядился этим даром.
На поэзию положительно влияет на свете все. И стихи – уже написанные, и трава возле реки, и табуны за рекой, и новость по радио. Даже ветер, шевеля на воде камыши, создает тысячи образов, потенциально пригодных для тысяч стихотворений. Истинную значительность поэт чувствует только возле трав, деревьев, воды, небес, деревень на горизонте. Здесь травинка дарит человеку великий дар – равенство с собой, будто растущей из сердца Бога.
Поэзия развивается и существует по совершенному закону мироздания, где все хаотично и едино, то есть – стихийно. Так и в поэзии все едино и неразрывно: и ветла у дома, и стихи о ветле, и белая лошадь, и Пушкин, и звезды над деревянным домом, и Лермонтов. «Хорошие стихи. Они для нас И дороги безмерно, и обычны, Как ветер, звезды, зори в ранний час, Как росы на полянке земляничной».
Стихи и стихия составляют единый текст. Имеется в виду стихия – уже просвещенная поэтами; и стихи – одухотворенные живой стихией, чье бытие происходит согласно поэтическому закону. Истинная поэзия органично вписывается не только в речь стихии, но и в ее молчание. Стихия и стихи наполняют друг друга родственными смыслами бытия – и становятся истинно родными.
Поэзия – философия стихии. Художественные озарения – исключительно явления природы. Невозможно научно, рационально доказать, чем значительно стихотворение, чем оно – поэзия. Живая, светящаяся энергия, которая приводит в движение ум и душу, свидетельствует о физическом бытии поэзии в стихотворении и вообще в тексте. Но размеренное стихотворение более всего приспособлено для сохранения поэзии и для сотворчества со стихией.

ПРИРОДА – КАК ГРУДНОЙ РЕБЕНОК
Творцом-стихией – охвачены все, даже и те, кого он и не вынуждает верить в него. Ему вера людей не нужна. Ему нужна собственная необходимость всему сущему! «Зеленый май. Туманы засинели. Сады не отряхнулись ото сна. Пьет воду жеребенок, дремлют ели. На цыпочках здесь бродит тишина. Неведомо природе в час рассветный, Когда она спокойствием полна, Что в мире есть зловещие ракеты, И может грянуть новая война. Тогда луга, сады и жеребенок Взметнутся черным пеплом в высоту… Ну а природа, как грудной ребенок, Наивно верит только в доброту». Эти стихи я написал в шестнадцать лет.
Неограниченная свобода в Боге – для человечества. Бесконечная свобода для самого Бога – он и физика, и метафизика. Это и есть основное условие великой эволюции!
«Ну, а природа, как грудной ребенок, Наивно верит только в доброту…». Но природа не всегда только добрая. Именно, как грудной ребенок, который и плачет, и смеется, и капризно бьет игрушки, и стихия творит не только ясные и тихие дни, но и ненастье. Зла нет, хотя  бы и есть зло…
Важно понимать природу вещей и не оценивать большинство даже вроде бы отрицательных проявлений бытия – как зло. Тогда зла будет меньше.
Природа и сегодня еще «грудной ребенок», верит только в доброту. И эта вера стихии создает Бога в самой стихии. Бог – наставник, утешитель возле стихии.
Что касается несовершенства человека, его богохульства даже в священных местах, то это не человек не смог прийти к Богу. Это Бог еще не добрался до человека.
Это стихия, природа еще не успела в человеке, как в части стихии, прорасти божественной зрелостью.
Идет ли Бог к человеку? Предстоит ли обретение стихией Бога в человеке? И от чего это зависит? Насколько это зависит от самого человека?..
Эволюция подразумевает постоянные поиски Всевышнего повсюду, во всем сущем и пока еще не существующем. Это и делает литература. Образ Творца не может быть застывшим, и все образы стихии являются образами творящей субстанции – Бога.
Поэзия нам говорит о том, что Творец продолжает творить и прежде всего – себя! Мы возле Творца тоже не можем оставаться застывшими, мы должны видеть его многогранное творение и должны стремиться понимать его.
При этом поэзия убеждает нас том, что абсолют один – стихия есть сам Бог; мы в Боге. И поскольку мы существуем и развиваемся в стихии – Бог проявляет к нам милосердие. Он уже любит нас и в начале своей эволюции. И поэты необходимы человечеству для того, чтобы свидетельствовать о непрекращающемся милосердии создателя мира.

ПОЭТ – ФИЛОСОФ СТИХИИ
Человек всегда стремился понять, где берет начало его мир, в чем заключается и в чем выражается начало начал бытия. Человечество никогда не перестает устами поэтов задавать себе вопросы: что такое Бог? Из чего состоит, как устроено мироздание? Или мир, появившись однажды, создал Бога?
Ответить на эти вопросы пыталась и ныне пытается естественная наука. Но естественнонаучное знание, даже самое неожиданное, со временем устаревает. И как оказывается, даже не приближает людей к прояснению вопроса о том, где находятся истоки истины, и о том, кто впервые посеял зерна бытия.
Свои ответы предлагала человечеству религия. Но и она не исчерпывала сомнений, потому что не являла Бога, следовательно – не могла явить истину об истоках бытия.
И только поэтическая стихия через поэтические озарения – от начала мира по сей день – являет человечеству Бога – в парадоксальных метафорах, образах. Более того, своим существованием поэзия не просто ведет человечество к истокам бытия, но и не позволяет человечеству отойти от этих истоков.
Парадоксальным образом в поэзии сходятся наука и религия. Потому поэтическое знание необходимо признать самостоятельной философией и говорить о функциональном значении поэта в формировании особого мировоззрения, особой философии, особого научного знания, в утверждении новых мировоззренческих основ. В современном мире поэзия обретает и значение религии. Интегрирующийся мир стремится к одновременно многогранному самопознанию, и поэзия и поэт несут новый образ Бога и новый вектор эволюции. И здесь художественное слово эффективнее, действеннее участвует в мироустройстве, чем религия…
Именно такое мировоззрение, понимание того, что Бог есть земля, зреет в мире с самого начала его существования; с первого мгновения, когда человек услышал шелест травы и уподобил его шелесту крыльев бабочки; когда грохот горного обвала человек уподобил громовым раскатам грозы. И с самого начала существования мира именно поэты слышат истинное слово Бога – как высшей субстанции, сущность которой смог осознать человеческий разум. Поэты видят его истинный образ. Примеры поэтических озарений во всей мировой литературе свидетельствуют об этом, а чтение стихов является процессом сотворчества с поэтом и стихией. А философия стихии, опирающаяся на феномен поэтического мировидения, является сотворчеством с самой стихией.
Потому уже можно говорить о том, что в мире вызрело новое мировоззрение. Религиозно многообразному миру необходима духовная основа – новый образ единого на все человечество Бога. Сам образ Бога – твердь; и твердь-земля есть образ и сущность Бога.
Поэзия предстает – как тысячелетнее подтверждение именно этой истины. Подтверждение этой истины – стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета.
Поэты часто проявляли богоборчество в отношении религий. Бог – как высшая субстанция – оказался в ограниченном пространстве утвердившихся на земле религий. Потому Бог раздвигает свои горизонты. Ни в чем нет абсолюта, все можно купить и продать, кроме божественного озарения поэта.
Это недостижимый абсолют – ему нельзя научиться, его невозможно заслужить. А процесс художественной самореализации поэта непременно самым естественным образом сливается с процессом самореализации стихии. «Поэт всесилен, как стихия», – утверждал Федор Тютчев.
Потому метафора есть плоть истины, что в ней воплотилась высшая творящая воля, которая в возможном представлении человека может быть только волей Бога. Бог не заслужил свое всемогущество, не научился ему и не может от него освободиться так же, как поэт – от своего таланта видеть весь мир творящимся в себе самом.
Вседозволенность метафоры – есть бесконечность истины, есть следствие длящейся эволюции самопознания Бога – какого мы знаем из существующих религиозных философий и какого мы еще не знаем совсем, но в любой момент его, непредвиденного, нам может явить поэзия.
Потому мы и говорим о том, что именно в поэзии происходит истинно свободная самореализация материи, происходит бытие самого бытия.
Человеку был необходим свой, родной, понятный Бог. И он, откликаясь на желание человека приблизить его к себе, доверяется метафоре поэта. Бог, ставший родным человеку, повсюду следует за метафорой, потому что лишь она способна открывать ему его же бесконечность.
И закономерно напрашивается поэтический вывод о том, что Бог свою бесконечность утаил в поэтической метафоре; и время от времени наведывается в свою бесконечность, наведывается в поэтическую метафору.
Своим существованием метафора свидетельствует об эволюции Творца, об эволюции высочайшей субстанции, для человеческого сознания произведенной самой же поэзией. Он в начале своей эволюции. Он каждому человеку должен дать дар; но очень много еще не одаренных. Мир от этого еще не совершенен. Но Творец в начале творения; он еще не может одарить всех; его еще недостаточно для того, чтобы его хватило на всех. И порой перед не одаренными он стремится искупить свою вину, давая им свободу овладевать материальными благами.
Продолжается эволюция Творца, доверившегося поэтам. В поэзии происходит бесконечное и беспрестанное наращивание пространства высшей субстанции – для человеческого сознания и  мировосприятия.
Правомерно сказать и так: поэт – есть воплощение самопознания высшей субстанции, с которой человек связывает появление и существование мира. Бог только в озарениях поэта позволяет себе безграничное познание стихии.
Бог устами поэта говорит, что он есть земля. Он признает свое непосредственное родство со стихией, в которой поэзия воплотила себя. Во всемогуществе стихии поэзия реализует собственное всемогущество, без которого не может быть бытия человеческого сознания.
Бог, как это явствует из опыта поэзии, – стихия, системно и целенаправленно творящая себя в вечности. Стихия творит себя и в своем физическом бытии, и в своей метафизике, которой является философия, основанная на художественно-поэтическом опыте бытия человечества.
Поэт – тот в человечестве, кто знает о стихии, что она есть творящий себя Бог; кто способен выразить это знание в художественном слове.
Через поэзию (философию бытия, берущую начало с того мгновения, когда бытие только начало быть) Бог устанавливает понимание справедливого хода вещей в мироздании. Поэту, судя по многовековому опыту художественного сознания человечества,  дано чувствовать и знать – каково Богу, то есть, каково высшей субстанции, которая, как представляет себе человечество, сотворила и продолжает творить мир.
Следовательно, поэту дано чувствовать и знать, что Бог есть вся стихия.
Поэзия, способная давать бесконечное число картин мира, бессчетное количество образов любой, даже одной, детали в бытии, убеждает человека в том, что истина только куется в мастерской Творца, она – еще только заготовка. И как раз по этой заготовке, увиденной поэзией, философия рисует портрет истины.
Через поэзию высшая, творящая мир и управляющая им, субстанция не только познает себя, но и самоутверждается. Через религии познает себя разрозненное человечество. А через поэзию познает себя единый Бог, от имени которого поэт, непременно подчиняющийся художественной воле в себе, осознаваемой в качестве воли природы, сказал себе такие слова: «Мое воплощение в твоих озарениях делает твое слово истиной».
Поэтическое представление о бытии позволяет сделать вывод о том, что Бог полнотой ответственности за истину еще делится с поэтом. В поэзии он позволяет себе и противоречить самому себе, и переписывать страницы уже изреченных откровений.
 В поэзии стихия наращивает свою духовную плоть, свое всемогущество и свою безграничность. Если поэзия просветленно существует в истории во все времена, то значит – самому Творцу нужно, чтобы о нем поэт говорил необъятно, безгранично, неожиданно. Потому что Творец идет отовсюду. Он отовсюду собирает себя воедино. Такова логика поэтической истины, которая устраивает мир, одержимый желанием постоянного развития.
Видеть Творца – идущим отовсюду –  может лишь поэзия. Сегодня не объективное время для возникновения и утверждения абсолютной религии. Потому еще и возможно противостояние цивилизаций и религиозных мировоззрений. Но разве мыслима вражда гениальных, абсолютно разных метафор даже одного предмета?
Закономерным проявлением эволюции стало посредничество языка человеческого во взаимоотношениях между стихией и человеком. Возможно, и основное предназначение языка заключалось в том, чтобы выполнить данную миссию посредничества между человеком и стихией. Глагол был призван обжечь именно сердце стихии – всемогущей и всевластной. Но первое знание человека об этом качестве стихии уже было поэзией. Поэзией было осознание человеком того, что стихия способна видеть, слышать и понимать человека, то есть – одушевление и наделение стихии разумом, а потом уже мировоззрением и мироощущением. Молитвы о дожде, об урожае – это сама стихия слышала не столько значение слов человеческих, сколько ощущала добрую энергию порыва человеческого сердца.
Если Бог, как явствует из поэзии, есть сама стихия, поэзия – средство самопознания Бога, то человечество – это то, что является совместным творением стихии как Бога. Он мобилизовал все возможности стихии для создания человечества, необходимого Богу для собственного самопознания.
Сегодня время знать об этом, потому что сегодня время завершения младенчества стихии, младенчества бытия. Об этом времени свидетельствует поэзия не только в литературе, но и в поэтическом естествознании. Теория живого вещества, сформулированная Вернадским, тоже свидетельствовала о таком времени.
В «Лунной мастерской» я написал: «Вернадский, возможно, подозревал, что в подлунном мире существует еще живое вещество стиля, которое в особо озаренные часы самоорганизуется в чудесные тексты». В пространстве парадоксальных текстов, наполненных энергией безоглядного признания высшей творящей субстанции в стихии, происходит эволюция этой субстанции, потому такие тексты извечно востребованы природой. А стихия состоит только из живого вещества, теория которого свидетельствовала о неделимости материи и духа.
Стихии необходимы опоры самопознания. Такими опорами являются поэзия и философия. А философия, опирающаяся на опыт поэзии и расширяющая этот опыт, сегодня, когда вера в религиозные догмы пошатнулась, призвана укрепить именно опору самопознания стихии.
Итак, эволюции во все времена необходим поэт – в нем человечество встречается со стихией; в нем разрешается конфликт стихии и человечества; в нем стихия обожествляет себя; в нем Бог принимает ответственность за человечество. В поэте человечество взывает к Богу, и Бог устремляется навстречу к человечеству. И во все времена в поэте происходит только это: и во времена самого древнего поэта, и во времена Гомера и Сократа, и во времена Лермонтова и Есенина. То же самое будет происходить и во время грядущего поэта, описанного мною в сочинении «Грядущая земля».
Таким образом, поэзия есть место встречи стихии, обожествившей себя, и человека, одухотворившего стихию в своем художественном сознании.
Но чем вызвано неприятие современниками поэтических гениев во все времена? Не потому ли это происходит, что гении приходят уже от стихии к людям, к которым стихия еще не приближалась?
Или же это неприятие – тоже проявление стихии – как ливень и трава, как град и цветы? Почему трава должна любить ураганный ливень? Почему цветы должны боготворить град?
Не потому ли гении при жизни почти всегда отвергаются другими людьми, что гении, получив озарения из непременного, предначертанного грядущего, опережают нынешнее состояние даже самой стихии?
А стабильность мироздания – в бытии поэта; в том, что есть разум – разум поэта – который всегда будет давать ответы на вопросы. Потому что поэт – тот, кого природа наделила способностью творить ответы на вопросы о бытии. И не будет тупика в эволюции.
И если нужно увидеть существование вселенского разума в реальном времени и пространстве, достаточно соприкоснуться с творчеством, философией поэта.
Стихия, слыша стихи лучших поэтов человечества, находится в своем раннем младенчестве; ее сознание только формируется. Потому вселенский разум пока еще противоречив и неустойчив. Парадоксальной противоречивостью отличается и метод эссе, которое своей сущностью способно воспроизводить неохватность вселенского разума, одновременно охватывающего небо и землю, гармонию и хаос, явное и скрытое.
Стихия, которую наш язык именует Богом, через поэта и в поэте познает себя в самых разных проявлениях бытия. Бог познает себя воплощенным в человеке и слове человека. Сегодня он познает себя и в стихии, потому сегодня стихия воплощает в себе все, что может являться сущим. Потому он и дал поэту безграничную волю – быть готовым к самопознанию Бога в самых неожиданных проявлениях бытия.
Вот что об этом говорит мой собственный художественный опыт взаимодействия со стихией: «А то мгновение, когда я верю слову поэта, и есть время истины, и вы только в  этом слове сможете   соприкоснуться с моей любовью».
Слово поэта, которое слушает Бог, в которое Бог верит, адресовано и стихии, воплощающей в себе Бога. До стихии доносится сияние поэтического парадокса. Парадокс сияет потому, что сияние – явление исключительно физическое. Бог изначально наделил метафору истиной. Это истина источает свет, от которого и стихия становится светлее, радостнее; потому слово поэта, адресованное Богу, адресовано и стихии.
Бог в стихии – и для того, чтобы не быть над стихией. Тогда бы, зная о существовании Бога над собой, стихия лишилась бы, отреклась бы от своей воли, без которой она не может быть тем, что она есть.
Потому стихия и должна знать о себе то, что она сама есть Бог; она сама единственная власть над собой. И потому Бог воплотился в стихии.
Но поэт будто удерживает Бога от того, чтобы он полностью был стихией. Иначе не осталось бы в мире места поэту. Тогда об этом мире, о стихии, о том, что есть стихия, перестал бы знать взрослеющий Бог. Без этого знания взросление Бога не могло бы обрести необходимое качество. А мир – не понятый, не увиденный поэтом, превратился бы в небытие. Такова логика существования литературы.
Созерцая стихийные явления природы, представляющие собой сотворение гармонии из хаоса, мы можем подумать, что Бог тоже собирается писать свое стихотворение; он тоже мечтает стать великим поэтом. Но не из слов состоят стихи Бога. Он оставляет слово – поэту, чтобы поэт продолжал писать образ Бога; продолжал писать Богу.
И наше художественное сознание говорит нам: свое стихотворение Бог будет создавать из камней. Он из камней сложит четки и выразит в них бесконечность.
Поэт дарован стихией миру для того, чтобы человек в нем слышал себя, обращающегося к Богу. И слышал Бога, обращающегося к человеку.
Поэт своим бытием, не отказываясь от озарений, показывает миру, что такое – быть самим собой.
Поэт явлен природой человечеству – для того, чтобы стихию назвать Богом, чтобы узреть эволюцию стихии. И, получается, сегодня человечество имеет жизнь во время Бога, жизнь в присутствии Бога. Сколько можно блуждать, топтаться? Но если звучит такое философское слово о поэте и стихии, значит, человек уже не топчется и не блуждает.
Поэзия нужна для того, чтобы не прекращался парадокс – двигатель развития мира в контексте бесконечности жизни. Бесчисленность и непредсказуемость ассоциаций, связанных даже с одним поэтическим образом, есть свидетельство бесконечности самой жизни. В этом и живет Бог. В этом он и каждый миг является миру.
Поэзия – и сама по себе необъятная философия. Парадоксальное по сути своей мироустройство свидетельствует об исключительной поэтической сущности мира. Можно образно сказать и так, что поэзия – это религия, созданная Богом для самого себя. Это – единственно постоянная и неизменная религия, потому что она неизменно жива парадоксальной жизнью новых метафор.
Поэт обозначает мир, который есть физическое воплощение Творца мира. Он и жив сложной, но неразрывной взаимосвязью вещей и явлений, исторических событий и природы, эпох и времен, секунд и веков, земли и неба, воды и суши. 
Стихотворение, поэтическое озарение – есть воплощенное проявление самой стихии, ее материи. А в материи стихии изначально уже содержится положительный ответ, утвердительная реакция на любую ассоциацию, на любое образное предположение.
Потому любое парадоксальное прочтение стихотворения (и другого художественного текста) – истинно.  Голосом поэта стихия обращается к себе самой. Стихия свой голос обозначает в поэте. Голосом поэта стихия не только вдохновляет, но и уговаривает себя продолжать свое собственное совершенствование, то есть – продолжать творение мира.
Стихия, по большому счету, уже давно повторяется, движется по замкнутому кругу: восход и заход, зима и весна, цветение и увядание деревьев, дождь и снег, гроза и тишина.
Стихия не повторяет себя только в поэте, только в поэзии. Стихия только в поэте совершенна в своей парадоксальности.
Поэтический парадокс обеспечивает свободу стихии для эволюции, для вечного существования мира.
Поэзия – это альтернативная реальность стихии. В этой реальности – в поэзии стихия обнаруживает то, что она есть творящееся и творящее начало, она есть начало и конец бытия; то есть – она есть Бог.
А поэт необходим эволюции для того, чтобы мировоззрение человека не застывало, не останавливалось на одномерном представлении о создателе мира. Поэт создает, воспроизводит образ абсолюта – у которого нет степени величия и нет степени ничтожества.
Бог в любом образе воплощается – своим допущением любого парадокса о себе; потому что парадокс – есть проявление эволюции.
Поэтический парадокс рассматривается нами как явление природы: гроза, молния, дождь, снег, ветер, листопад.
Парадоксальная  философская мысль человека о Боге и есть истинное житие Бога. Философия человечества – и есть реальное пространство для существования Бога. Наука, открывающая новые горизонты материи, и парадоксальная литература – в том числе открывает новые горизонты материи.
Свои религии в мире смогли утвердить те народы, которые имеют мощную философию и литературу.
Не только Бог родился, как свидетельствует христианство, человеком; но, может, более всего, человек рождается Богом. Более того, каждый человек на земле рождается Богом, поскольку Богом мы назвали стихию, а человек – часть ее. Такова – поэтическая философия стихии, философия мировоззренческих парадоксов, необходимых для многогранного развития мироздания.
Человек уже начал становиться Богом. Им – Богом – может быть только человек. Христос – великий поэт человечества. Поэт воплощает в себе Бога – ту субстанцию, без которой не обходится человек, оставшийся наедине со стихией. Но поэт велик тем, что не обожествляет себя. Пушкин писал именно о себе: «И внемлет арфе Серафима В священном ужасе поэт». Поэт тем самым оставляет безграничный простор для божественного самосовершенствования человека.
Осознанный, явленный философией Бог в человеке необходим для бесконечного совершенствования человека; для эволюции мира возле человека.
Бог в ходе эволюции сознания и мировоззрения человечества и воистину будет рождаться в самом человеке; в стихии. Он появится, он предстоит. Гармония между человеком и эволюцией творит бесконечность.
Но Бог – как высшая субстанция, в существование которого человек продолжает верить независимо от развития идеологий и научного знания, рождается в мировоззренческих муках.
Христос умер, воскрес и обещал вернуться. Так длится сложное рождение Бога в человеке, преодолевая заданность начала и конца.
И свое бессмертие, о котором человек знал, он узнавал во Христе. Человечество сочинило судьбу Христа, чтобы выразить себя, чтобы поверить в свое бессмертие.
И в то же время человека угнетало, утомляло и пугало необъятностью и какой-то безысходностью его бессмертие. И войны, которые никогда не прекращаются, есть непрекращающийся протест человека против собственного бессмертия. Человек не видит совершенства и в своем бессмертии.
Поэзия-философия вправе открывать грани творения. Бог – как необъятная субстанция – многогранен. Многогранное постижение Бога – есть строительство Бога.
 Человечество всегда занято одним – строительством Бога. Человечество таким образом занято строительством другой, параллельной, запасной реальности для себя.
Человек себя – создателя бытия – узнавал в том Боге, которого хотел себе представить. Свои дела человек хотел видеть божественными – и для того, чтобы не перейти грань, не перейти черту, за которой – бездна, человек хотел знать меру, маяки, ориентиры. Человек боялся быть одиноким во Вселенной, которая – вся – есть бездна. Ему нужна была хотя бы песчинка, за которую можно зацепиться.
Можно сделать такой вывод: Бог есть само движение к постижению Бога. Бог есть каждое мгновение постижения Бога; бесконечность этого пути и бесконечность этого времени.
Что есть – ожидание Бога; ожидание возвращения Христа? Это – человечество как бы отдыхает в бесконечном пути постижения непостижимого. А существование непостижимого является насущной необходимостью для человека, одержимого постоянным стремлением расширять философские границы своего существования. Ожидание человеком Бога – это перевалы в движении самого Бога, существующего в сознании человека. Так нам подсказывает философия стихии, основанная на нашем собственном опыте художественного мироощущения.
Что происходит в мире, где создается, где философски рождается Бог? Что происходит в вечности? В вечности происходит рождение абсолюта, именуемого Богом, доступное только поэтическому постижению.
Христос первым жертвенно открыл миру то, что было в мире всегда: человек является и Богом. Любой человек! Христос бессмертен оттого, что он этой истине отдал свою человеческую жизнь.
Продолжалась эволюция Творца. Ему нужны были люди, чтобы в их сознании совершать свою эволюцию. Им нужно было дать основу. Но этой основой могла быть лишь твердь, созданная из его плоти. И он дал им землю, которая становилась Богом в течение жизни человечества.
Земля, являющаяся Богом, сама будто вновь постигает свой путь. Он каждый миг вновь и вновь постигает свой путь. Он будто подталкивает развитие мироздания.
Он будто лишь взбирается на гору Голгофа, где распят Христос, назвавший себя Богом. Бог тысячелетия поднимается на Голгофу, потому Христос и остается столь живо и действенно в истории человечества.
Христос распят. И он распятым, в страданиях, как и все мыслящее человечество, ожидает прихода Спасителя – всемогущего защитника. Он воскрес; и он воистину воскрес потому, что он не может умереть в стихии, не дождавшись прихода Бога, который на земле и который есть земля.
Бог долго и терпеливо поднимается в гору. Он каждого человека и каждый народ ждет в себя; чтобы каждый осознал себя – им, как осознал Христос.
Но люди и народы осознают себя им, готовы себя осознать им – но отрицая друг друга, отказывая в таком же праве и возможности друг другу.
Идут войны. Льется кровь. Бог и свою эволюцию замедляет, ожидая развитие человечества; ожидая человечество в себя.
Но уже распят Христос, объявивший себя Богом. Обратного пути не будет. Эволюция Творца непременно предписывает всему человечеству достижение этой высоты. Человечеству придется идти к этой высоте – независимо от того, сможет оно пройти этот путь или нет. Если даже исчезнет в пути, если даже из всего человечества на этом пути останется один Христос. Но человечество уже сегодня получило этот дар Божий.
Человечество уже сегодня имеет землю, в которой воплощен Бог. В любом случае от человечества останется Христос, принявший на себя все грехи мира. Богу из людей достаточно одного Христа.
И человечество имело этот дар Божий – землю-Бога – всегда. То есть эволюция Творца имеет одну-единственную точку начала и конца. Бог всегда был землей и всегда ею будет. Если это – начало и конец эволюции, то у эволюции творца нет ни начала, ни конца; есть только развитие, есть непрекращающееся творение мира…
И культура отражала, осознанно или неосознанно – чаще всего эволюцию Бога в мире людей и в том пространстве, с которым мир людей жизненно соприкасался.
Более всего, эту эволюцию отражала художественная мысль, поскольку она в значительной мере представляла собой часть плоти божественной воли. Эту истину выражает понятие «дар Божий».
Художественная истина – часть материи, из которой Бог создает свою эволюцию; это материя – предварительно выброшенная в мир.
Сегодня время равенства всех в Боге. И сегодня можно считать молитвой – любое прямое обращение к Богу.
Человек необходим и для того, чтобы знать о Боге; чтобы поддерживать Его в Его эволюции; чтобы оставаться на месте во время неустойчивых, реформаторских этапов в бытии Творца; в эпохи Его перерождений и перевоплощений. Именно в это время особенно важно поклонение человечества перед Богом.
И революции, которые совершались на земле, были возможны и допущены и даже вдохновлены Богом потому, что он укреплялся, себя испытывал на твердость и надежность. Сегодня он укрепился: он есть земля.
Верит ли стихии сам – философ стихии? Вот метель, стихия. Молится ли он метели? Что есть молитва – дереву, метели, траве, солнцу? Это – радость от их присутствия в нашей жизни. Мы радуемся им – значит, молимся, значит, вмещаем их в свое сердце. В нашем сердце, необходимые нам, они продолжают творить нас. Они, создавая бытие вокруг нас, уже и в нас создают бытие; и вместе с нами создают бытие вокруг нас. Мы вместе с метелью, травой, солнцем, деревом, водой становимся соучастниками эволюции творца.
Новорожденный Бог на свете есть всегда. Бог рождается, стареет и умирает – как человек, как цветок, как дерево. И вновь возрождается – в новых людях, цветах, деревьях. Жизнь всего сущего в мироздании – есть жизнь Бога.
Он в нас. И он время от времени в нас забывает о своем великом опыте – и как младенец, готов впервые слушать о себе то, что сам давно постиг.
Религии были предназначены для человеческих сообществ. Но мир развивался. И это одинокий человек нового времени сделал с землей то, что с ней стало: она испытывает экологические, а значит – и мировоззренческие страдания, потому что она – на грани разочарования в человечестве. И перед одиноким человеком мир поставил вопрос, на который традиционные религии не могут ответить. Потому что современный человек – это человек сомневающийся, свободный. Отказавшись от опеки общества, одинокий человек ищет новые опоры, одной из них является философия стихии.
Каждый новорожденный человек – как первый человек. «А в свой час приходит тот, кто, взглянув на бурьян, видит весь мир, похожий на только что вылупившегося птенца. И берет он птенца в руки, кормит крошками из ладони, поит изо рта своего, а потом учит летать…». Об этом нам говорит тот же наш художественный опыт мироощущения.
Литература говорит нам о том, что сегодня время спасения Бога человеком. При Боге, который высоко и далеко, можно было убивать землю. Но при Боге, который сам есть земля, можно лишь молить землю о спасении ею себя – Бога.
Бог – в человеке: для того, чтобы человек породнился с землей. Человечество с землей породнено всегда.
Одинокому человеку и Творец мира кажется одиноким – потому что он воплощен в человеке, в этом одиноком и хрупком человеке.
Совершенный мир, воплотившийся в Боге, будто испугался своего совершенства; ему захотелось – жизни, постоянной, меняющейся каждый миг! И Творец воплотился в человеке.
Творящий абсолют в человеке воплотил всемогущество свое; он воплотился в человеке вместе со своим всемогуществом. Потому человек и властен над природой. Этим можно объяснить феномен постижения человеком космоса. Этим же можно объяснить то, что человеку удалось создать ядерное оружие, которое способно уничтожить и землю.
Творение нового мира – происходит в человеке. Весь иной мир, который вне человека, совершенен всегда.
Человек потому и одинок в мире, что он – пока еще чужой для совершенного мира. Творец еще не завершил творение мира – в человеке.
Вот что значит – творить новый мир вместе с Богом. Творить новый мир в себе.
Но чтобы не погибнуть в одиночестве и не погубить в себе Бога, человеку важно вновь породниться с землей.
Вернуть Бога – земле. Вернуть Бога земле – в себе. Соединить его. Об этом нам говорит философия стихии, об этом же нам говорит и собственный  опыт познания мира: «Потому мы сегодня и говорим о единстве Творца, человека и стихии; о единстве песчинки, урагана, соломинки, воды, неба».
Бог разрывается – между человеком и землей; между человеком и собой – сущим.
Человек – такое воплощение для Бога, где нет предела совершенству. Все, что вне человека, – уже совершенно: и цветок, и песчинка, и небо, и океан. В них Богом уже достигнут предел совершенства. А человек – несовершенен. И Богу необходимо такое место – совершенствующееся…
И стихия порой бунтует – против несовершенного человека! Чтобы стихии было против кого бунтовать, было где совершенствоваться – через революцию.
Все живое – бесценно; потому истинно ценно – только живое. Наше новое художественное мироощущение нам говорит о том, что никто ничего не создавал. Он родился, он растет; все – в нем; мы – в нем, мы – его части…
Вера есть то, в чем можно усомниться, особенно – со временем. И наступает время абсолютного Бога. Абсолютна – природа. Время веры уходит, Бога являет человеку поэзия.
Сдерживала ли религия развитие жизни? Или – давала передышку духу человеческому,  чтобы формирующийся и укрепляющийся дух не утомился от догматической модели Бога?
Бог, который навязывался людям через войны и политическую волю правителей, исчерпывал себя в жизни этих сообществ так же, как исчерпывала себя власть, установленная через насилие. Свидетельством тому – разрушение великих государств и исчезновение грандиозных мировых цивилизаций.
Христос свидетельствовал: есть Бог. Но Христос потому велик, что он более других на свете хотел быть Богом, отдал за это жизнь. Поэзия как философия стихии непременно занимается осмыслением феномена Бога. Это логично, закономерно и художественно неизбежно, потому что поэзия в себе воплощает не просто волю высшей субстанции, а ее парадоксальную вседозволенность по отношении к поэзии.
Познание методом метафоры, которая философски синонимична физическому проявлению материи (например, метафора грозы и сама гроза – синонимичны), это, на наш взгляд, наиболее эффективное и объективное познание, поскольку способно создать наиболее масштабное пространство для ассоциативного мышления. Высшая субстанция более всего познаваема поэзией, с которой их связывает общий феномен творения новой реальности.
Философия стихии как поэзии рассматривает Бога таким, каким он явлен миру поэзией, то есть – в качестве высшего творящего начала. Речь о том, что для философа, пользующегося методом эссе, фактор существования Бога является непреложным, несомненным, но при этом – бесконечно многогранным, художественно необъятным, философски парадоксальным.
Философия стихии творит себя, а в себе творит новые мировоззренческие кристаллы художественной истины, не покидая необъятный контекст поэзии. А в этом контексте философ, как и поэт, неизменно видит Бога. «И в небесах я вижу Бога», – писал Лермонтов, а Тютчев знал о том, что родную землю «в рабском виде Царь небесный исходил, благословляя».
Сознание стихии – совершенно и абсолютно. Сознание стихии тождественно самой стихии, каждому ее явлению.
Стихия познает себя в своих явлениях. В стихии идет бесконечный процесс взаимного познания явлений и вещей. Например, земля познает солнце. Познание – есть получение света, получение животворной материи света и тепла.
Стихия разделила себя на землю, воду, воздух и огонь – для объективности самопознания.
Бог есть постоянное познание единого, целого – его частями. Творящий абсолют разделил себя на множество частей. Стихия состоит еще из света и тьмы, шума и тишины, пространства и необъятности, хаоса и порядка. Но все они в стихии подчинены абсолютной логике, взаимосвязи, взаимозависимости явлений. Стихия есть воплощение разума, сознания, в котором познанием является постоянно творящееся бытие.
Бытие человечества также является частью сознания стихии. Потому не случайно, когда вспоминают гениальных людей, говорят, что у них «природный дар».
Дерево, шелестящее листвой, и океан, бушующий и поднимающий волны до небес, – есть проявление единого сознания мыслящей стихии, ее «поэтическое творчество» или же – проявление «прапоэзии». Это сознание имеет одинаковую и неизменную степень гениальности во все времена. Но это не значит, что в сознании стихии существуют однообразные и раз и навсегда предписанные мысли. В сознании стихии могут возникнуть и неожиданные озарения.
Есть ли уже, или может ли в сознании стихии появиться мысль о том, что стихия сама есть единственный и вечный творящий абсолют, то есть – Бог? Это зависит от того, насколько убедительной окажется философия стихии, как она в этом сможет убедить человека. Сознанием стихии, согласно данной философии, является сама стихия вместе с человечеством, его бытием и сознанием.
Но уже одно только озаренно-концептуальное возникновение этой идеи в философии означает, что эта мысль существует и в сознании стихии. Если мы об этом подумали в процессе поэтического созерцания бытия и одновременно парадоксально-философского созерцания самой поэзии, то значит, об этом знает и думает сама стихия.
То есть, мысль о том, что стихия есть творящий абсолют, является мыслью стихии, органической частью которой мы являемся вместе с нашим сознанием. Во всяком случае, это – размышление стихии, ее, возможно, и некоторые сомнения.
И поскольку в строительство этой концепции философия вовлекает поэзию, материю художественного образа, принадлежащую стихии, имеет место самопросвещение стихии и ее самообожествление.
Опыт человечества в художественном познании мира, запечатленный в поэтическом творчестве и вообще в поэтическом мироощущении, порождает новую, уникальную картину мироустройства, где материя и дух являют философскую синонимию друг друга.
Художественное познание бытия, как правило, не ограничивается познанием исторически обозримых эпизодов, а стремится объять необъятное, обозреть бытие от его начала до бесконечности.
Небытие устало не быть, и уже это – было началом поэзии; началом мира. Небытие взбунтовалось против самого себя. Небытие перестало себя вмещать; небытие начало нарастать. Порыв обрел плоть. Порыв стал мыслью, которая также обрела плоть.
Теперь нет небытия; все, что есть, – это бытие того, чего бы не было, чего не существует вообще. Пустота тоже есть сущее.
Небытия не существует, потому что существует Бог. При нем небытие невозможно. В мире, воспринимаемом художником, первично небытие; оно же – и конечно.
Возле Бога все сущее, в том числе – и человек, безгранично и необъятно. Творец рядом, потому что он – в верности твоей собственной, дарованной им, стихии. Мы стихию назвали поэзией, признали тождество и единство поэзии и стихии. Жанр стихии – стихотворение.
Бог – в даре человеку от него. Лишь в этом случае и человек – дар для него, а не обуза. Он и в каждом поэте ищет себя. Не потому ли и душа поэта всегда мечется?
Кажется, поэт не находит себя среди людей в своем времени. А разве и Творец «находит себя», если нет в мире совершенства, идут войны, страдают люди? И вообще – когда совершенству нет предела?
Но что должно быть – за поэзией, чтобы дух человеческий не устал от нее? Чтобы дух человеческий не воскликнул словами Заратустры: «О, как устал я от всего неосуществленного, что непременно желает стать событием! О, как я устал от поэтов!».
Поэзия – это эпоха младенчества стихии; это сказка для стихии – о ней самой. Но поэзии известна грозная быль о сущности Вселенной, о сущности природы. И вряд ли поэзии нужно искусственно сдерживать своевременное время этой были, этой грозы и бури.
Опасно затягивать младенчество стихии, то есть – оттягивать то время, когда природа будет полноценно реализовывать функцию Творца – меры абсолюта.
Затягивать младенчество стихии – значит, ускорять конец света. Что есть конец света? Это – отсутствие творения. Младенчество стихии – как абсолюта – лишь начальная стадия этой эволюции…
Истина тоже ветшает и устает. Она не может вечно находиться только в поэзии; она не может в зрелом возрасте быть ребенком и верить в то, что метафора есть правда.
А метафора – есть то временное пространство, в котором истина ожидает взросления стихии, чтобы потом полноценно воплотиться в ее сознании. Метафора – то пространство, в котором истина хотя бы в виде сказки находится вблизи стихии-младенца, чтобы ни на миг не отдалиться от нее, которой суждено явить себя в качестве единственного творящего абсолюта.
Всему свое время и в поэте: и поэзии, и философии, и безмолвию мудреца, и совсем новой речи. Важно, узнав об этом, не оставлять философию неприкаянной, больше положенного задержавшись в лирике. Путь иных поэтов – философия, призванная явить миру художественное тождество материи и духа, соединив разорванное бытие, участвовать в сотворчестве с материей. 
Когда талант философа отвечает на озарение, то философ, остающийся поэтом, слышит внутри себя разные звуки, но все они – звуки стихии. Слышит, как гремят горные обвалы, как ревут моря, как поют пустынные пески на ветру…
Философ, остающийся поэтом, в данном случае есть и сама стихия; и как трудно быть стихией; как трудно погонять и укрощать ураганы, как трудно поднимать на востоке солнце и на западе вновь его укладывать. Вот в чем участвует философия стихии, и только участие в этом оправдывает ее существование.
А самое главное – как трудно во всем этом сотворчестве со стихией находить смысл, еще труднее – оставаться уверенным в неизменности смысла. Потому у философии стихии есть еще одна задача – постоянно творить смысл сотворчества с материей, смысл бесконечного соединения разорванного бытия.
Происходит взаимозависимая эволюция Бога и мира, Бога – воплощенного в мире, и мира – воплощенного в Боге. Происходит движение Бога в целенаправленном процессе развития мира – к истине о тождестве материи и духа.
Бог – есть бесконечный, не прекращающийся процесс творения мира. Так же, как не может быть смерти творца, который есть сам процесс, так и не может быть конца творения.
Стихия, являющаяся высшей творящей субстанцией, есть и сам процесс постоянного творения мира.
Каждая новая дождинка, каждый новый листочек на ветке, новая ягода, восход солнца или порыв ветра – есть творение мира. Творение мира есть вся жизнь в любом ее сущем и еще не существующем проявлении, а также в том проявлении, которое не будет существовать никогда.
Мир, по большому счету, еще не рожден, если не рожден идеальный мир. Значит, мир пребывает еще только накануне происхождения. Потому что, если бы родился идеальный мир, нынешний мир, в котором существует человечество, непременно бы исчез. Но в человечестве, в его философии и художественном творчестве воплотилось постижение стихией самой себя.
Бог есть процесс самопостижения стихии. Бог есть осознание хаосом себя – как гармонии. Бог есть обретение хаосом смысла своего существования.
Бог есть идеал; это есть путь. Следовательно, Бог еще только предстоит на свете. Потому что – Бог на свете предстоит всегда; Бог, согласно смыслу постоянного творения сущего, всегда только в грядущем. Но он уже есть в грядущем, он уже существует. Это означает, что стихия вечна.
Сейчас в стихии происходит процесс появления Бога на свет – в его абсолютном всемогуществе.
Однонаправленное время в природе есть воплощение необратимого процесса формирования Бога. Принцип формирования Бога адекватен процессу формирования всего сущего на свете.
Стихия одновременно является и процессом творения себя самой, а этот процесс есть откровение формирующегося абсолюта. Абсолют только еще формируется.
Для чего на свете человечество? Бытие формируется; рождается; небытие перестает быть. Этот процесс возможен в слове; в истине; в восприятии истины. Для этого должен был появиться человек. Человек был востребован грядущим абсолютом, Богом – который предстоит.
Бог незрим не потому, что скрывается от человека. Бога в той мере (в полной мере), в какой он существует, человек уже увидел и не перестает видеть. В тех же явлениях и образах стихии. Но стихия неподвластна человеку, также неподвластен человеку и Бог.
И здесь может возникнуть вопрос к поэту: так можно ли стихию считать Богом? Условно – это самое раннее младенчество Бога; это первое слово Бога, обращенное к человеку о том, что он есть, что он предстоит, что он всегда только предстоит.
Что было в начале народной песни, как она возникла, каким образом появилось первое слово, первая строка? И было ли у этой песни начало? И может ли у народной песни быть начало, которое можно безоговорочно признать началом народной песни?
Человечество не знает о начале мироздания потому, что это никакого значения не имеет для существующего бытия; это не может являться полезным для эволюции.
Язычники видели Бога в предметах и явлениях стихии. Это было истиной. Но Бог ли покинул эти предметы и явления? Бог ли ушел от мира? Или же предметы и явления устали быть Богом, у них кончились силы для того, чтобы нести это бремя?
Потому что это было нужно не стихии самой, а человеку. Стихия перенесла бремя Бога на плечи человека.
Или же Бог – формирующий себя – сам передумал быть воплощенным в предметах и явлениях стихии? И он сейчас незрим – потому что нет в сущем других предметов и явлений для выражения Бога.
Или же Бог потому покинул предметы и явления природы, что научил стихию обходиться без Бога.
Может быть, Бог и сам обходится без стихии. Он самодостаточен. И стихия тоже самодостаточна.
Нужен ли хаосу – абсолют? Хаос при абсолюте погибает. Потому Бог дал жизнь всему сущему тем, что освободил все сущее от обязательности абсолюта. Освободив – дал возможность развиваться и обретать совершенство.
Нужен ли абсолюту – хаос? Абсолюту хаос нужен лишь для того, чтобы – не быть хаосом самому, оставаться абсолютом.
Бытие цветка – чего в этом бытии больше: абсолюта или хаоса? Бога или стихии? Цветок есть кратковременное мгновение приближения абсолюта к хаосу. Цветок есть общее дитя хаоса и абсолюта; их произведение; продукт их гармонии; прецедент возможности их творческого сосуществования; их родства; смысл их сотрудничества.
Может ли стихия контролировать деятельность и поведение человека? Она может противостоять человеку тогда, когда он будет грубо попирать жизненное пространство самой стихии.
Обязательно ли процесс формирования абсолюта в мире приведет к появлению в этом мире Бога?
Абсолют не воплотится в хаосе никогда. Абсолют спас себя, отдалившись от хаоса. Но при этом абсолют покинул хаос с любовью. Абсолют освободил хаос от одномерности, предоставил его самому себе…
Существует ли для Бога другое измерение – кроме человеческого измерения? Знает ли абсолют вне человеческого измерения о том, что он является Богом? И нужен ли Бог себе самому в этом качестве вне человеческого измерения; вне философии; вне поэзии; вне религий? Бог нужен и самому себе – только в художественном творчестве, в художественном опыте человечества.
Развитие мира – как колесо, которое катится с горы. Нужно ли подталкивать колесо, которое катится? Или – нужно ли его останавливать? В чем смысл бытия для колеса? В том, чтобы – катиться!
Бог является сущим во взывании к нему человека; в голосе, в слове человека. И в этом слове – он действенен и всемогущ. Поэзия делает Бога всемогущим, необходимым человеку; и эта истина доходит до стихии, потому что она своей материей родственна материи поэтического озарения. Следовательно, стихия соглашается с истиной, которую до нее доносит человеческая поэзия. Именно таким образом и в бытии самодостаточной и самотворящейся стихии появляется Бог.
Эволюция мира нуждается в творческом создателе, но уже не в догматике. Потому сам Творец меняет свою концепцию, воплотившись в художественной воле своих поэтов.
Творение мира, завершенное вне человека, в человеке продолжается. Эволюция Бога продолжается – в человеке. Рождение Бога в человеке было необходимо для того, чтобы именно в безграничном пространстве человека продолжить Богу свою эволюцию, свое развитие, свое совершенствование.
Язычество – это эволюция Бога в вещах, в предметах, в том, что – вне человека.
Народы – это грани самопознания Бога в разных языках, в разном звучании понятий, определений того, в чем воплотился Бог.
Стихии, как мы уже отмечали, было необходимо обрести смысл существования. Потому что лишь при этом небытие становилось бытием. А мера и смысл существования стихии воплотились в Боге. Авторством сотворения мира стихия поделилась с Богом. И он вступил в авторство сотворения мира.
Стихия, восставшая из небытия, становится бытием. Долгое время стихия существовала в себе самой и ради самой себя. Если бы это продолжилось, то стихия вновь бы вернулась в небытие. Стихии необходимо было обрести смысл существования, обрести смысл бытия.
Отсюда и власть Бога над стихией, отсюда и его всемогущество. Потому и впрямь без Бога ничто в мире существовать не может, потому что бытие может превратиться в небытие, если лишится смысла и меры своего существования, то есть – если лишится Бога.
Но Бог, порожденный стихией, не существует в отрыве от нее. Он – в самой стихии, отчего она и бессмертна. Природа слилась с Богом, со смыслом своего существования.
Мифология, эта древняя поэзия, зафиксировала великий процесс начала самопознания Бога. Он вглядывался в свое бытие в стихии с разных сторон. Боги разных стихийных явлений виделись древним людям разрозненными.
То же самое делали – и языческие боги. Появление религий, стремившихся отделить Бога от природы, извлечь Творца из стихии, связано с другим великим процессом – началом самопознания единого, осознавшего свое единство и единственность Бога. Голос Бога в такой момент услышали пророки единобожия.
Бог направился в сторону человечества, чтобы и человечество сделать соучастником собственного самопознания.
Стихия обрела для Бога смысл вечного существования. А Бог, пожелавший самопознания, произнес слово. Он посеял слово, взошла речь. Он захотел речью поэтов познать себя. Потому первые слова человека были только поэзией. Это первое слово стихии, обретшей смысл существования, и было Богом.
Итак, стихия мыслит; стихия творит; уже мыслит, уже творит; боготворит и обожествляет себя.
Будут и другие времена. Будет вечность, в которой стихия будет взрослеть, стареть.
Потом она снова во всем усомнится, совершит революцию в себе и вновь уверует в собственное всемогущество, а, скорее всего, – в то, что на белом свете нет никого, кто мог бы ее спасти. И поймет стихия, что она пережила не только религиозные мировоззрения собственные, а что она пережила Бога, воплотившегося в ней, ставшего ею.
Бог самой стихии, став ею, оставил всю ответственность за существование. И смысл великого существования Бога был в том, чтобы укрепить стихию, вдохнуть в нее непоколебимую вечность. В вечности стихии – вечность Творца, как и поэт – в своем великом стихотворении.
Мировоззрения обрастают грязью, покрываются пылью, начинают пахнуть тленом. Но для того и существует соленый океан, чтобы омывать и исцелять истину.
Поэт – человек, узнавший о том, что Бог воплотился во всем сущем (камень, трава, вода, песок), что белый свет создан из плоти Творца. А если Творец был всегда, и если белый свет не перестает создаваться, значит, он еще не создан, значит, творение мира еще не состоялось, и Бог еще только создает себя, он еще не обрел образ, он еще не совершен, он еще – младенец.
Жизнь человека возможна и бесконечна потому, что она развивается одновременно с развитием жизни, бытия Бога. Жизнь Бога – есть бытие непрерывно творящейся природы, творящегося мироздания.
Если даже завершено творение мира, то значит – Бог стал миром; мир стал Богом.
Лирическому герою «Ягоды репейника» Бог видится – ушедшим. Потому что он – еще не пришел, то есть – не завершил творение себя. То есть – на свете продолжается эволюция Творца. Он еще не создал себя таким совершенным, каким он мог бы прийти в мироздание, прийти к человеку. Человек и для того живет на земле, чтобы ждать и дождаться Бога – совершенного. Чтобы находиться с Творцом во время эволюции Творца. Но предел совершенству не определен.
Что значит: Бог – ушедший? Это – одинокий человек во вселенской глуши освободился от прежних образов Бога, явленных вчерашними учениями. Ушел – продолжать свое развитие. Творец занят одним – развитием себя, а уже в нем – всего сущего.
Он ушел: он оставил человеку возможность стать им; но для этого – взяв его истину себе! Человек обрел свободу, освободившись от Бога, который завершил творение мира.
Но – когда завершено творение мира, то тогда завершен и сам мир, значит – кончился свет.
И сегодня человечество и впрямь подошло к концу света. Но истина в том, что творение мира не закончено, оно только начинается. И человек, узнавший об этом, есть свободный человек.
И человек, узнавший о том, что и он как часть сущего создан из плоти Творца, узнал о своем прямом родстве с Богом.
Одинокий человек – расставшийся с вестью о том, что мир создан. Потому такой человек и живет в глуши, среди природы.
Природа – это бесконечное, никогда не прекращающееся рождение Бога. Мир не может быть окончательно созданным, если Бог жив и не перестает творить. Жизнь (бытие) Бога – только творение.
А если мир уже создан, то должно быть прекращено и творение Бога, то есть – должно быть прекращено существование Бога.
Творящееся мироздание знает о человеке – только в самом человеке, в его делах, помыслах, чувствах. Его невозможно обмануть, потому что невозможно обмануть себя. Бог в человеке и во всем, что возле человека, будто – камень, песчинка, вода, трава. Потому между Богом и человеком не нужен посредник.
Человек – исключительно ценен для Бога, потому что в этом человеке воплощен Он Сам. Бог воплощен в каждом и любом человеке.
Что есть «священная книга»? Это – обращение человека к Богу: на любом языке, согласно любой традиции, в любом образе, через любого посредника. Таким образом, не может отвергаться ни одно из существующих религиозных учений.
Не бренен ли Бог в человеке? Человек уходит в песок, а песчинка живет тысячи лет; и она уже состоит и из человека; вырастает цветок. И приходит поэт, говорящий, что каждый уже сегодня может быть Богом – творя вместе с ним мир.
Бог дал каждому человеку волю слушать только самого себя; но Бог дал каждому человеку возможность слушать поэта, разговаривающего с Богом о том, что он есть земля и весь белый свет.
Бог не обращается к человеку издали, свысока. Это – человек обращается к Богу в себе; человек воспитывает, растит Бога в себе молитвами.
В человеке Бог – болеет, сомневается, переживает, радуется, размышляет. В человеке он только начинает быть.
В земле он воплотился абсолютно; в земле он не ведает сомнения. Бог в том, без чего человечество погибает.
В людях – он частично; в земле он целиком. Наш Бог есть земля. Вся пища – от земли.
Земля-Бог – это то, в чем невозможно усомниться никогда. Земля была до религий; и возвращается Богом – после религий. Возвращение Бога – как земли; вот что такое – возвращение Бога на землю…
Сегодня такое время, когда человеку необходимо спасать не себя, а Творца! И спасаться – спасая Бога-землю. Такое время пришло, об этом свидетельствует поэзия с самого начала своего существования, с первого глагола, одухотворившего природу в метафоре.
Время приходит тогда, когда его принимает человек. Время Бога-земли принято поэтом. Это время, принятое нами, в нас будет творить бесконечную жизнь.
Книга поэтической философии «Стихия» свидетельствует о том, что священный идеал для человека – земля. Она – и божество; и молитва; и храм; и дом; и вечность. Земля – и философская величина в данном случае.
Признание земли Богом – это есть и молитва. Любое место на земле, где мысленно произносится человеком эта молитва или произносится вслух, есть храм. Любое место на земле есть храм, где находится человек, признающий землю своим Богом.
В любом месте на земле мир знает о себе, что он создан из плоти Бога, что он и есть Бог.
Бог воплотился в человеке потому, что ему, Богу, было одиноко в мире без человека. А одиноко было Богу среди собственного непостижимого величия. Ему было необходимо постигнуть собственное величие.
Конец света – это убийство Бога, воплощенного в земле, то есть – это убийство земли. Это и будет конец света для человека. В человеке: Бог – земля…
Но Бог еще и весь белый свет. Он был всегда, и он будет всегда. Земля – единственный истинный Бог человека. И сегодня наступило время человеку узнать своего Бога; во всех концах света узнать и увидеть истинного Бога.
Он создает – только себя; создает во всем, что есть на свете. Бог живет в человеке столько, сколько может жить. Он поселяется в человеке во имя поддержания порядка вещей в мироздании, потому что каждый человек занимает только свое место в мире…
Каждый младенец рождается Им. Но не все в течение жизни могут Им оставаться.
Важно смириться со своим естественным местом – это и есть быть в Боге. Для существования мира (Бога) необходимы и травинка, и песчинка, и дерево, и гора, и море, и капля в море.
И когда капля смиряется с тем, что она капля, а не океан, а травинка смиряется с тем, что она травинка, а не дерево, жизнь для них обретает единственно истинный, божественный смысл.
Но есть великое равноправие со всем сущим: и в жизни, и в смерти. В Боге уже существует все время, определенное для бытия.
Человеку нужна земля, опора; только земля – опора; потому земля – Бог, а Бог – земля. И предназначение, данное человеку природой, есть его опора, его земля.
Дар божий – есть Бог в тебе; узнать – его; молиться – ему; и ему – служить.
Но не тупик ли для человека – его место возле Бога? Не конец ли пути? Не конец ли света? Как жить дальше?
Наступило время нового породнения с землей. Это – испытание человеку. Великий Бог – как философская категория –  нуждается в человеке. Но будет ли Богом – человек?
Важно осознать время Бога на свете. Увидеть свою эпоху – временем Бога.
Не тупик ли это время? Но время блуждания в бесконечности не улучшило человека, но утомило его. Сегодня – время возвращения на землю, время возвращения домой.
Конец света может быть предотвращен человеком, если человек сумеет спасти Бога.
Философия стихии, воплощенная в поэтическом тексте «Стихии», утверждает: сегодня время спасения Бога. Время человека. Об этом времени свидетельствуют экологические бедствия, войны, вражда государств, способных уничтожить планету, в которой воплотился высший абсолют, за считанные минуты.
Герой книги «Ягода репейника» видит Бога – ушедшим. Куда ушел Бог? Бог ушел к себе – к человеку. Бог ушел к себе – и в травинку, и в песчинку, и в росинку; к себе – и в небеса; к себе – и в океаны. Человеку необходимо постичь, вспомнить свое родство со стихией. Стихия нас кормит и оберегает. Из человека растут травы и деревья. «Когда станет мною земля, То я захочу убедиться: Растут ли цветы из меня, И мною полна ли пшеница?».
И каждому человеку, скорее всего, полезно задуматься: вырастут ли из него цветы? Вырастет ли из него репейник?
И каждому человеку полезно задуматься о том, что пора в себя вернуться – за Богом, то есть – к земле вернуться.
Вера в Бога – сотворение в себе Бога; себя в Боге. Каким человек сможет его создать, такой Бог его и будет поддерживать; такой и будет наказывать.
Но мы являемся свидетелями и времени  одиночества Бога, времени Его усталости. Не в человеке ли ищет Он опору?
Бог занят только собой; творением только своей вечности. Люди – возле Бога, люди заключены в контекст постоянного творения мира, в котором воплощен Творец.
И люди имеют возможность учиться у него – быть им, быть похожими на него. Этого Творца – отвергнуть невозможно.
Слышим голос стихии: «Вы уходите в меня, вы становитесь мною, я становлюсь вами. И если я чем-то вам не нравлюсь, я – похож на вас…».
Стихия своим бытием учит нас – в себе не останавливать жизнь материи, когда мы уже знаем о том, что материя – духовна от рождения! Он для себя забирает плоть людей. Они уходят в землю. Он забирает жизнь; но он дает быть им – творить новую жизнь. И Божья трава на земле вырастает на Божьем солнце.
Так вот человечество, занятое научно-техническим развитием, время от времени вглядывается в природу, и только в ней реально ощущает близкое присутствие Бога. Будто пьет человечество чай из трав – и лишь в эти мгновения встречается с Богом. А дальше, после редких «чаепитий», вновь начинается бытие, когда каждый продолжает заниматься своим делом, то есть каждый пока еще самостоятельно продолжает свою эволюцию.
Религии и мировоззрения – как этапы, неизбежные для нашего контекста, в эволюционном развитии именно этого мировоззрения. Почему они были и почему не могли быть в свете того, что естественная основа нашего мировоззрения существовала и существует?
Но необходимо было остановить человечество, не позволить ему далеко уйти от земли. Необходимо было торжество истины: христианство лишь эпизод, лишь этап в развитии Бога. И чтобы Бог мог развиваться, мог продолжать свою жизнь – творение, необходимо было возникновение другого эпизода – непременно оппозиционного предыдущему.
Развитие Бога шло в человеческом сознании (для этого и необходимо Богу человечество, многонациональное, потому что грани Бога бесконечны!), и шло развитие в самом Боге, который есть земля.
В земле Бог развивался, постигая и эту данность о том, что земля – есть Он!
Эволюция Бога творила мир. Спасительная истина сооружалась из его плоти. И все было сущим и необходимым в контексте этой эволюции: язычество, идолы, деревья, травы, которым молились люди.
Что есть язычество? Это – в начале собственной эволюции Творец обходил себя, посещал предвечный, еще разрозненный материал накануне творения своего изначального единства. Но главное: человек, который уже был – им, во всем сущем узнавал его, специально разрозненного. Язычник – первым и узнавал, и признавал Бога, и первым включился в эволюцию Творца.
Бог, совершая свою собственную эволюцию, лишь подталкивает к развитию человека, оказавшегося у него на пути. Но у человека нет другого пути, кроме пути Бога. И сойти с этого пути человеку – некуда.
Озарения поэтов, художественно парадоксальные мировоззрения философов – это ожидание Бога, замедлившего свой эволюционный ход. Где он? – вот что есть художественно парадоксальное мировоззрение. И художественные парадоксы потому могут быть безграничными, что Бог везде, и любой ответ на вопрос о том, где есть Бог, является правдой. Более того, чем неожиданнее эти ответы, чем больше мест обозначает художник, где может и должен быть Бог, тем интенсивнее продолжается эволюция Творца, тем больше мест, уже принадлежащих ему. Он вновь философски осмысленно обретает, укрепляя свою власть. Это – об озарениях поэтов и философов.
Что есть революции, изменения общественных строев? Это – Бог ускоряет свой эволюционный ход, начинает интенсивнее толкать человечество в спину. И человечество начинает изнутри расталкивать самого себя, народы и классы начинают вытеснять друг друга из ограниченного пространства того пути, по которому следуют люди и Бог.
И революции могут называться божественными, промыслом творца, потому что происходят в контексте его эволюции, происходят в пространстве его развития.
Революции могут называться и сатанинскими, потому что вносят временный сбой в движение человечества впереди Бога. Но понятие и явление сатанизма актуально только для человечества, но не для Бога.
Человечество идет впереди Бога, потому человечеству было необходимо видеть впереди тень дьявола, чтобы бесконечность не виделась бездной.
Так и глобальные международные кризисы, мировые войны необходимо рассматривать в свете эволюции Творца; в свете самопознания стихии.
Сегодня развитие человечества еще находится на таком этапе, когда человечество продолжает уходить, убегать от Творца.
Более того, на сегодняшнем этапе эволюции Бога еще нет ответа на вопрос, что будет с человечеством и что будет с Богом, если состоится их слияние; если человечество остановится в своем развитии (научно-техническом, информационном, экономическом, культурном), а Бог совершает свою эволюцию неизменно: природа не перестает быть первозданной. Стихия развивается в себе самой.
Бог в небесах, Бог незрим – это неосознанная характеристика той реальности, что человек, состоящий из Бога, и сам Бог еще не соприкасались в одном осознанном пространстве.
Сегодня эволюция Бога (когда он есть земля и вся стихия) находится в наивысшей точке, возможной для человечества. Он есть само бытие сущего.
И гений человечества не знает, что лучше: развиваться, убегая от Бога; или же остановиться, вернуться в природу, к земле, к древним «языческим» основам, чтобы быть рядом с Богом, быть единым с ним.
Более того, гений человечества не знает, что истинно угодно Богу: отдаление от него человечества через научно-техническое развитие; или же слияние с человечеством.
Эволюция Творца на данном этапе находится в такой стадии, что приоритет одного над другим не признан ни Богом, ни человечеством.
Человечеству Богом дана воля уходить от него, научно-технически развиваться. Но отчуждения самого Бога от «научно-технического прогресса» человечества нет, потому что он есть земля; все происходит на земле; все ресурсы для жизнедеятельности человечество берет в земле.
Бог воплотился в земле, открылся человечеству; открыл человечеству и истину о своей эволюции. Не потому, что человечество стало такой силой, что Богу приходится с ней считаться. Стихия будет оставаться всесильной всегда.
Бог дал импульс развития сознанию человеческому. И Богу на определенных этапах важно с этим сознанием сверять собственную эволюцию.
Но возвращение человечества назад, в язычество, в природное младенчество уже невозможно. Получается, что невозможно возвращение человечества к Богу?
Бог, совершающий собственную эволюцию, пустил человечество впереди себя. В самой земле он мог остаться только сам – изначальное совершенство.
Он «отстал» от человечества – в вечности; он отправил человечество в «экспедицию» – в бренность. Может быть, для того, чтобы и бренность стала обладать характеристиками вечности?
Вот что значит – Бог уходит; вот о чем свидетельствует одинокий герой книги «Ягода репейника».
Бог намеренно отпустил человечество от себя в «цивилизацию», которая есть эволюция бренности, чтобы ни с кем не делить собственную первозданность.
Эволюция Творца происходит при исключительном сохранении его первозданности. Цветок остается цветком, земля – землей, океан – океаном, человек – человеком.
Отправив человека в «цивилизацию», Бог отдалил его от истины, которая не перестает быть воплощенной в стихии.
Язычники все-таки были ближе к этой первозданности Бога, и святые, отшельники, питавшиеся «даром Божьей пищи».
Таким образом, самых любимых своих людей – язычников Бог изгнал от себя в прогресс, потому что он продолжал эволюцию, которую предписал себе, он не мог предотвратить жизненно необходимый ему прогресс.
Религии (христианство, ислам и другие) – являются эволюционно оправданными и в том смысле, что отдалили Бога от человечества. Религии эволюционно оправданны – потому что способствовали эволюции Творца.
Социальная справедливость потому не воцаряется абсолютно на земле, что Творец идет следом. Он ждет впереди себя именно социальной справедливости. Для этого он наделил человека возможностью быть им. Быть им – на земле, которая есть он.
Эволюция Творца непременно предусматривает установление социальной справедливости на земле. Без этого земле невозможно полноценно оставаться Богом для человечества.
Он – ушедший, потому что его для одинокого человека воплощает прошедшее время – как неизменность, абсолют и неизбежность.
Религии использовались и для столкновения людей, для разобщения человечества. Но человечество изначально стремится к единению, его тянут истоки, его тянет в первородное прошлое, в котором воплощен неизменный абсолют. Когда он есть земля, он являет свое абсолютное единство и неделимость.
Жить по новым религиям стремился человек, но не достигал совершенства.
Человек поднимал Бога над землей – чтобы он землю хранил; чтобы он себя хранил для человека. Религии – своеобразная система защиты Бога, придуманная человеком, боящимся остаться без защиты Бога.
Геополитические конфликты на земле – это самоисцеление Бога болящим пространством, как горьким лекарством. Болит пространство, терзаемое войнами, государствами, столкновениями цивилизаций.
Почему Бог так сделал?  Почему он – неделимый – сделал свою плоть делимой, конфликтующей, для какой эволюции, для постижения чего? Потому что Бог использует геополитику в своей «политике» постоянно творящегося присутствия в мире.
В каждом из народов Бог сам себя познает. В Америке он познает себя – как физик и химик, в Индии – как философ.
Где-то он уже старик, где-то еще только младенец, впервые радующийся восходу солнца.
Почему одна политическая система сменяется другой – и ничего не меняется существенно? Потому что сохраняется абсолют Бога, воплотившегося в земле, в тверди, но не в метаниях человеческого ума и воли.
В Боге равноправно все сущее. Мир существует благодаря этому равноправию сущего в Боге.
Бог находится рядом с человеком в его детстве. Потом оставляет его, оставляя ему созданный мир.
Для человека, испытывающего страдания, бывает характерным ощущение: если сейчас мне плохо, значит, сейчас плохо и Богу, значит, и он испытывает страдания.
Поэзия, художественная философия слышат голос мироздания сегодня таким, что этот голос ими воспринимается как голос Бога, голос абсолюта. Потому что поэзия и философия слышат голос творящего мир и непрерывно творящегося мироздания.
Глобализация человечества объективно возникла для того, чтобы выстрадать постижение человечеством общности нравственного и мировоззренческого абсолюта. Языческие ручейки сливались в реки больших, ставших «традиционными» религий. Но и реки традиционных религий текли в мировой океан истины. Изначально существует баланс между приоритетами духовного и физического.
Без истинности земли как Бога мир существовать не может. Многовековая человеческая мысль взращивала Бога, растила его. И Бог пришел, открылся мысли человеческой. Человечество, по большому счету, заслужило этот дар – постигнуть образ Божий в абсолюте. И этот абсолют – земля.
Бог спасается в мире людей, узнавших о том, что стихия и воплощает в себе творящий абсолют. Философия стихии учит спасать землю – спасаясь нравственно, став человеком-поэтом.
Стихия обретает Бога через страдание. Страдание земли слышит поэзия, слышит литература. Человечество вольно или невольно стало причиной тех страданий, которые испытывает земля и испытывает небо. Только страдания приносят стихии – развитие космонавтики, ракетных вооружений, освоение пространства луны и других планет, перспектива звездных войн. Но эти процессы уже необратимы, значит, они угодны стихии для того, чтобы через страдания в себе самой обретать абсолют.
Отчаявшаяся стихия спасается и вынужденно обретает Бога в себе. Бог, утомившийся в битве с «дьяволом», также замеченным поэзией еще на раннем этапе ее существования, кажется, смиряется со всемогуществом стихии, воплощаясь в ней.
Смена религиозных мировоззрений была естественной. Это сам творящий абсолют менялся во времени и пространстве.
Менялся он и в поэзии. Это он вдохновил Пушкина на «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам». Нет страха перед землей родины. В земле твоей родины воплощен твой – предназначенный тебе – Бог. Родина – животворящее явление.
Хоронят людей на родине. Бог в этой земле. Он встретил там человека, явившегося на свет, и в тот миг для человека воплотился в его родной земле, в этой почве.
Одинокий человек может увидеть Бога и уходящим. Кто такой герой «Ягоды репейника»? Это человек в своей единственной жизни стремится застать хотя бы миг встречи с Богом, который всегда в движении, всегда устремлен в бесконечность, в вечность. Потому для смертного человека Бог может быть только уходящим. Потому что смертный (бренный) человек – сам уходящий для Бога, он – исчезающий из бытия Бога. Человек и Бога уподобляет себе – уходящему.
Философия стихии неустанно слышит голос самого бытия о том, что «человечество жить не может без истины, которая может быть только всегда творящейся, а творясь – она творит жизнь».
Философия неустанно слышит и голос бытия о том, что «величие не в том, чтобы стоять на месте; и велики вы не тем, что создали вчера, а тем, что создаете сегодня – в глазах у света».
 Стихия, воплотив в неделимости своей материи спасительную религию для себя, в том числе – и для человека, говорит: «Вы ждете от меня чудес – в доказательство моей истины. Вы ждете от меня лжи, потому что, совершив то, что вы считаете чудом, я солгу вам: я не знаю о другом чуде, кроме земли, в которой воплотилась моя истина…».
Тем временем, Бог постоянно сомневается в степени совершенства своего мира, но он творит еще более совершенный мир, преодолевая свое сомнение. Он продолжает сочинять мир; потому только поэт у него в спутниках.
Он сочиняет великие необъятные проекты; он в далеком грядущем видит то время, когда Он будет настолько всемогущим, что сможет из пепла, в который превратится земля, возродить жизнь. Но испепеленной в грядущем он видит землю – несовершенную.
Стихия творила себя; стихия сотворила из самой себя и Бога; и Бог будет совершенствовать стихию, созданную из него самого.

НА МЕСТЕ БУДУЩЕГО РАЯ
Творение мира будто только предстоит. Оно только еще будет, но будет очень скоро. С этим ощущением человечество живет на протяжении всех тысячелетий. «Творенье мира будет скоро! Пока, за тысячи веков, Везу беспечно санки в гору, Весь день леплю снеговиков. На месте будущего рая, Куда уже лечу с горы, Огонь безмолвно догорает –  Небытие в аду горит… В права творца вступлю смиренно. Да вечно будет только так: Согрею руки над геенной – И кротко встану за верстак».
С этим ощущением живет в стихии и сам Творец. Время стихии – это время младенчества Творца. Его, младенца, при поэтическом взгляде на мир можно увидеть повсюду.
Вот он за тысячи веков – еще ребенок – везет беспечно в гору санки; лепит снеговиков – из будущего, грядущего снега.
Поскольку нет идеального мира, а идеального мира не может быть никогда, человечество себя самого всегда ощущает живущим в начале творения, а может, и до появления мира.
Еще до появления мира младенец-Творец видел безмолвно догорающий огонь, в котором горело небытие. Оно сгорело в аду еще до появления мира. Никакого другого ада не будет. А тот огонь, в котором сгорело небытие, горел на месте будущего рая – того идеального мира, к которому будет стремиться человечество. И которого оно будет бояться – как тупика в своей эволюции. 
И сегодня на месте будущего рая – лишь пепелища, оставшиеся от сгоревшего небытия.
Бог, который угоден человечеству, всегда лишь в образе младенца. Более того, человечеству и хочется, чтобы творение мира всегда только предстояло; чтобы зрелость Творца всегда была только впереди. И человечеству хочется слышать от Бога обещание, что он еще только вступит в права Творца; только еще встанет за верстак – согрев руки над геенной.
А может, в поэте человечества он так и не встанет за верстак, так и не приступит к творению мира.
Может, в поэте человечества он сольется со стихией. Вернее, младенцем уйдет в стихию, будет пропадать в ней.
И Бога будут растить ураганы и закаты, земляничные поляны и ливни, вьюги и восходы.
И стихия не будет хотеть, чтобы младенец вырос. Стихии тоже необходим объект выражения любви. К тому же стихия будет бояться, что младенец, повзрослев, начнет творение мира – и будет переделывать ее, стихию…

ВСЕЛЕННАЯ УЖЕ ДРУГАЯ
Вселенная всегда разная – она разная каждый миг. Она другая и сейчас. Во Вселенной кончилась большая война. Бог – в представлении поэта – истекает кровью после битвы. Из его крови возродится вечное бытие. А сатана – также в представлении поэта – обескровлен. «Вселенная уже другая – Большая кончилась война. Всевышний кровью истекает, Но обескровлен сатана. А радость не дошла до мира, Давно покинувшего бой. Наш мир – землянка дезертира, Уже заросшая травой».
Но дошла ли до нынешнего мира радость? До мира – уже «покинувшего бой»? Парадоксальная ситуация: битва добра и зла шла без участия человека. Человек время от времени покидает дарованные, принадлежащие ему высоты. Но от этого высоты не переставали принадлежать человеку. Высоты продолжали и продолжают ждать человека.
А мир наш – похож на землянку дезертира, уже заросшую травой.
Человек не участвует в битве добра и зла. Может быть, не участвуя в этой войне, человечество как раз и выживает в вечности, может, потому и не погибает?
Кто же ведет эту битву, если и Бог заточен в человечестве, в пространстве человека? Может, стихия в себе ведет этот бой – и избавляет человека от гибели? Стихия, быть может, таким образом спасает человека; для того, чтобы человечество в себе взрастило Бога, стихия и готовит безоговорочную победу добра на белом свете?..

ВРЕМЯ КАЖДОМУ ВЫЛЕЧИТ РАНУ
И автор стихотворения создает мир, продолжая создавать и прошлое, и настоящее, и будущее – в стихии. «Я не помню, как выглядел дед. Вспоминаю – и вижу икону: И военного зарева свет Пишет лик его в раме оконной… Я не помню, как выглядел Бог. Вспоминаю – и вижу поляну, Где и свет земляничный засох… Время каждому вылечит рану».
Поэт не помнит, как выглядел его дед – он погиб на фронте задолго до моего рождения. Стремясь вспомнить его, он видит икону. И свет, возрожденный в метафоре свет военного зарева, в окопной раме рисует лик деда его.
Поэт не помнил, и как выглядел Бог; он не знает и о том, как будет выглядеть Бог в грядущем. Но поэту необходимо узнать, как будет выглядеть Бог; поэту необходимо создать новую реальность, опору для узнанного и узнаваемого прихода Бога в мир.
Вспоминая будущий портрет Бога, поэт видит – поляну. Если поэт видит так, значит, так и есть. На этой поляне, когда взглянул на нее поэт, уже засохла земляника. Время, которое лечит рану каждому, уже вылечило рану и Богу. Значит, судя по стихотворению, Бог живет не только в вечности, но и во времени…

ЖИВОТВОРНЫЙ ЗАПАХ КНИГ ВЕЛИКИХ
Принято считать, что книги присланы с неба, присланы тайно.
И книги, прилетевшие с неба, навеки становятся землей. И в сияющей – и весенней, и летней, и зимней – траве можно почувствовать животворный запах великих книг. Земля есть книга. Книга есть земля. «С неба тайно прилетают книги – И землей становятся навек. Животворный запах книг великих Нахожу в сияющей траве. Яркими цветами зарастает Необъятный, солнечный Коран. Из него пшеница вырастает, И на нем бушует океан…».
Глядя на Коран, имея представление о его сущности, можно вообразить, как он зарастает яркими цветами. Из него вырастает пшеница. На нем океан бушует и снова стихает. Над ним встает и садится солнце. Идут ливни. Идут войны – и кровоточит пространство солнечного, необъятного Корана. Это пространство ждет Бога, ждет всемогущую субстанцию, способную вылечить это пространство. Чтобы в его океане Бог омыл руки накануне нового и бесконечного творения мира.
А глядя на землю, можно видеть, что это Коран – и его не перестает писать стихия…

ГЛУХИЕ ПОЛЯ ЧЕЛОВЕКА
Между молитвой человека и явлением стихии существует родство. Ветер рыдает в пустых полях; человек молится в пустой избе. Ветер боится одиночества человека. Человек боится стать таким же неприкаянным на свете, как плачущий ветер.
Человек и природа боятся друг друга. «В пустых полях рыдает ветер. А я в пустой избе молюсь. Стать неприкаянным на свете, Как ветер плачущий, боюсь. Вокруг меня – поля глухие Мрачнеют даже на заре… Моя молитва – мать стихии, Осиротевшей на земле…».
В такое время глухие поля вокруг человека даже на заре мрачнеют…
Молитва человека – мать осиротевшей на земле стихии.
А стихия – мать человека, который всегда крохотный, беззащитный младенец во Вселенной…

ВОЙНА НЕ КОНЧИЛАСЬ НА СВЕТЕ
В моем стихотворении написано: «Как долго фронтовые годы Идут на родине моей!.. В лугах солдатские сироты Пасут колхозных лошадей. И ветер, подражая детям, Их гривы гладит в темноте. В России даже юный ветер, Сойдя с небес, осиротел. Война не кончилась на свете – Спасители идут на смерть. И лишь осиротевший ветер Никак не может повзрослеть…».
Стихия не может повзрослеть, потому что еще не время повзрослеть Богу.
Потому и ветер – еще ребенок; всегда ребенок. И ливень, и ураган, и метель, и восход, и закат.
В мире идет битва добра и зла; а стихия – остается младенцем. Стихия – похожа и на солдатских сирот, которые будто до сих пор пасут в лугах колхозных лошадей, с которыми играет юный ветер. А может, он именно на земле осиротел – сойдя с высот? Потому что на земле еще не наступило время Бога-отца?..

И ВЕЧНОСТЬ ИСТЕКАЕТ
Когда земля, в которую уходят люди, становится этими людьми, становится единым вселенским народом, то некоторые из этих людей хотят узнать: растут ли из них цветы? Пшеничные зерна ими ли полны? Пишется ли в их плоти – земле – непрекращающаяся книга бытия? В листве деревьев шелестят ли стихи? Трава взошла ли этой весной? И валяются ли в этой траве кони, и в земле узнавая того, кто пас их раньше на этих травах?
И узнают ли предки, раньше ставшие бессмертной землей, своего потомка, который покрыт седой вьюгой зимой? Или же в земле все люди существуют в единстве и неделимости – как единый разум, единый дух и единый организм? Такие вопросы мной заданы – скорее всего, самому себе – в стихотворении «Вечность».
Ставить такие вопросы и давать на них ответы в состоянии только поэзия, только поэтическая философия стихи.
Классическая русская поэзия своим существованием подтверждает объективное возникновение новой функции поэта, созревавшей в недрах культуры много веков. Эта поэзия значительна тем, что стихия с помощью поэзии усиливает поэтический вектор своего бытия. И новая функция поэта уже востребована грядущей эволюцией

О ЧЕМ ЗНАЕТ СОЛНЦЕ
Может ли истекать вечность? Можно подумать, что и вечность может истекать – глядя на подсолнух, умирающий в поле. «Подсолнух в поле умирает… А солнцу вечно не узнать О том, что вечность истекает, Что вечность – может истекать. И потому седой подсолнух Смирено завершал свой век, Боясь похожим быть на солнце, Когда уже померк весь свет… Подсолнух в поле умирает. Ему небесный свет не мил. Навеки вечность покидая, К земле он голову склонил».
Но вечность истекает так, что это неведомо Вселенной. О смерти подсолнуха солнце не ведает.
И когда меркнет весь свет, когда жизнь заканчивается, подсолнух смиренно завершает свой век, боится быть похожим на солнце.
Подсолнуху, умирающему в поле, уже не мил, уже не нужен свет неба. Покидая навсегда вечность, свою голову подсолнух склоняет к земле.
Поэзия вообще создается как бы при затмении солнца. И бытие существует при затмении солнца. Таким образом, стимулируется поиск света, поиск истины. Возникает необходимость в творении собственного света человека. А собственный свет необходим эволюции для поддержания себя.
Бытие человечества под солнцем в вечности – равно мгновению затмения солнца. Откровение происходит в это мгновение. Вот образ вечного бытия: солнце не исчезает, оно лишь меркнет на миг. Так и жизнь общая в мире не заканчивается при физическом исчезновении кого-то отдельно взятого – человека, цветка, бури.
Быть равным всей стихии, к чему и стремится поэт, это значит – быть кротким и смиренным. Так же, как смиренен ураган – он смиренно остается тем, кто он есть, и таким, каким он и должен быть. Так же – гроза, так же – звезда, так же – подсолнух.

ДРЕВО ЖИЗНИ
Дерево много значит в жизни человека, в бытии мира. Береза – о чем она поет? Об этом человек никогда не узнает, потому что береза никогда не повторяет прежних песен – потому человеку не может помочь и тысячелетний опыт совместного существования с природой. В стихотворении написано: «О чем поет высокая береза? Об этом не узнаем мы вовек, Ведь не поет береза прежних песен, Поет былые песни – человек. Сияние небесное листая, Листва читает будущий завет. Ведь не бывает дерево вчерашним, Вчерашним может быть лишь человек».
Должно быть, листая небесное сияние, читает листва будущий завет стихии; Бога, который взрослеет. Дерево никогда не бывает вчерашним, дерево – всегда грядущее. Прошлое может воплотиться только в человеке; лишь для человека существует Бог вчерашний, сегодняшний и грядущий.
Поэзия, охотно обращаясь на протяжении многих веков к образу деревьев, видит, что бытие деревьев воплощает не просто сознание стихии, но и ее философию, поэзию. «Я не просплю сказанье сосен», – писал Рубцов…

И ПОЛЯ, И ЛУНА, И ЗАРЯ
Над нашим миром, как видит поэзия, парит перо драматурга; и летят над нашим миром чернильные тучи. Герои поэм – хоть воины, хоть боги, хоть сами поэты – спешат во вселенскую драму, чтобы стать ее участниками. «Парит над миром перо драматурга, И чернильные тучи летят. Вслед за музой моею герои Во вселенскую драму спешат. А с героями заняты в драме – И поля, и луна, и заря… И пока не окончена драма, Мы не сможем коснуться пера. Вся Вселенная – вечная драма! Роль свою отыскать мне пора В необъятном пространстве – на сцене, Где творится бой зла и добра!».
Единство мира абсолютно. В этой драме заняты вместе с героями – и заря, и луна, и поля. А перо продолжает парить над миром. И никто не может коснуться пера, пока не окончена драма.
Но эта драма – вся Вселенная! И каждый человек играет свою роль в этой драме; в этом необъятном пространстве, где творится бой добра и зла.
Земля есть эта драма; эта книга; эта пьеса…
Великая память у вечности! И радостно бывает на свете в грозу, когда в дальнем пространстве грохочет гром. Так звуки наковальни моего деда сегодня читает наизусть вечность.
В великом небе и я сегодня узнаю могучий звон. Это мой дед кует луну на наковальне звонкой тучи. Это – поэтическая правда! И лишь благодаря этой поэтической правде сохраняется смысл существования человека в вечности. Смысл в том, что ничто не теряется, ничто не пропадает. Более того, каждая деталь, каждое мгновение обретает непременное величие в контексте стихии…

СОРВАННЫЙ ЦВЕТОК
Поэзия свидетельствует о том, что обретение Бога человеком может быть и в убитом, сорванном цветке. Бог признал цветок – плотью своей. Уместиться в слове поэта он призывает все человечество. Он призывает человечество постоянно творить его – Бога; творить во всем, что есть на свете. Бог обретает и небытие, и его включает в свое царство.
Потому на месте убитого, сорванного человеком цветка вырастает другой цветок, на месте растоптанной травинки вырастает другая травинка, что Бог небытие заселяет своим всемогуществом, появлением своей  бесконечно творящей сущности.
И небытие, если оно остается, то остается только для того, чтобы существовала возможность для расширения границ Всевышнего.
Конец света – это небытие, которое продолжает быть сегодня, но не то, которое будет в грядущем. При вечном Боге, который и есть весь белый свет, конца света быть не может.
Но у белого света есть конец, есть небытие сегодня, которое Бог, взрослея, продолжает заполнять собой.
Человечество существует при взрослении Бога. Все, что происходит в мире, есть проявление взросления Бога.
Жизнь мироздания связана с детскими капризами гениального младенца.
И поэзия, и великие озарения, и выдающиеся открытия в науке – есть взгляд младенца на мир, его непостижимо парадоксальный взгляд.
И поэт есть тот, кто оберегает в этом мире взросление Бога; его рост, его детство; его младенчество. Мир существует в слове. Слово было в начале – это правда. Но оно и в середине; оно было бы и в конце. Только ни середины, ни конца бытия не будет. Всегда будет только начало бытия; потому всегда мир будет существовать только в слове; только в озарении; только в метафоре поэта.
Бог покинет ли слово? Покинул ли он слово, когда воплотился в стихи, в земле?
Он и землей, и всей стихией стал – в слове; и только в слове поэта. Потому что только в слове поэта Бог знает о том, что стал стихией. И Бог поверил в это, веря в слово поэта. А поверив в слово поэта, он утвердил истину: он есть стихия.
А поскольку метафора необратима и неопровержима, он никогда не перестанет быть стихией; и стихия никогда не перестанет существовать; вечность не закончится.
Бог от поэта знает, что он есть стихия. Стихия не знает о том, что она есть Бог, потому что не слушает и не слышит поэта.
Но стихия спасительно не знает об этом, потому что стихии не нужен смысл существования; смысл существования стихии – собственная бесконечность. Любой иной смысл погубил бы стихию, сковал бы ее развитие; потому и существование Бога в стихии было бы невозможно.
Стихии не нужно знать всего того, что знает Бог. Даже того, что в ней, в стихии, Бог воплотил одну из своих бесконечных форм существования…
       
И ЕСТЬ ЕДИНСТВЕННЫЙ ПОЭТ
Стихия не знает о существовании дьявола, потому что дьявола нет в Боге, воплотившемся в стихии. Но дьявол есть в человеке. Дьявол воплощен в протесте человеческого разума против поэзии, против слова поэта, которое слушает Бог.
Дьявол воплощен в неготовности человека совместно с Богом слушать метафору – то есть видение мира бесконечным; в неготовности человека верить в то, во что верит Бог. Потому существует божественное чудо, что сознание Бога парадоксально; что Бог и есть единственный поэт, потому он и верит тому, кто верит ему, кто подтверждает его истинную сущность. А дьявол в человеке отрицает неверием чудо, отрицая парадокс, протестуя против него неверием своим.
А парадокс есть то, что является двигателем мира; двигателем бесконечного творения. Но стихия не ведает и не может ведать о существовании добра и зла на свете. В природе, среди ее явлений, нет проблемы выбора между добром и злом. В природе все есть бытие, которое – должно быть; которое не быть – не может. Дождь, снег, закат, восход, роса, цветение, увядание – не могут не быть.
Бог потому воплотился в стихии, чтобы – быть всегда; чтобы у него не существовало даже возможности – не быть. Быть во всем, что не быть не может. Бог воплотился в стихии – чтобы свое бытие ощущать как необратимую и неизменную данность; как откровение; как озарение.
Он сам стал стихией, чтобы совершаться; он сам стал рекой – чтобы течь; он сам стал дождем – чтобы идти; он сам стал океаном – чтобы оставаться завтрашним неизбежным властелином земли.
Но полностью быть только стихией, только природой Богу не дает поэт. Поэт есть знание Бога – взрослеющего; постигающего мир и беспрестанно создающего это мир. Поэт есть любимое и единственное знание Бога о мироздании; о себе.
Озарение или откровение поэта; стихотворение – это Бог о чем-нибудь подумал; о чем-то узнал; чему-то порадовался; чем-то возмутился. И знание Бога, как и озарение поэта, непредсказуемо и необъятно…

ДОРОГИ ПРЕЖНИЕ СВОИ
Образ жеребенка особенно дорог русской поэзии, о чем, например, свидетельствуют стихи Есенина, Блока, Рубцова. Поэтическое озарение ощущает себя в мире отбившимся от табуна жеребенком – в узде и стременах.
И со слезою вспоминает великое, небывалое озарение свои прежние дороги, когда оно, как жеребенок, гналось за грозою, а забежало в репьи, в бурьян, в крапиву.
Не так же ли и парадоксальная философская мысль о Боге, о стихии? Что такое – эти репьи, что такое эта глушь и безысходность? Это – кризис совершенства. Озарение поэта – изначально совершенно; а в мире оно непременно сталкивается с несовершенством. Озарение поэта уже идет от Бога, оно рождено Богом, а в мире Бог только рождается.
Потому озарение, стремящееся на волю, хочет простора и огня. Но никакого огня и простора быть не может, потому что невозможно возвращение поэтического озарения, которое есть изначальное совершенство. «Как жеребенок – жизнь поэта, Отбился он от табуна… Зачем на мне узда надета? Зачем надеты стремена? Я вспоминаю со слезою Дороги прежние свои: Я гнался, гнался за грозою, А забежал в репьи, в репьи. Я из репьев хочу на волю, Хочу простора и огня. Табун давно грохочет в поле, Ему уже не до меня…».
Возможно только обретение озарением земного несовершенства. Возможно существование внутри этого несовершенства и вместе с ним – существование сияющего попутчика, а в случае с гениями – светлого поводыря…
И слышит жеребенок в репьях, как в дальнем неведомом поле грохочет табун, которому уже не до одинокого жеребенка. А что есть тот грохочущий в поле табун? Это есть – мысли Бога, который и сам еще только предстоит. Но каждому жеребенку из того табуна предстоит, отбившись от остальных жеребят, покинуть совершенство – которое всегда вдалеке – и оказаться или попутчиком, или поводырем земного несовершенства мира…

ГОРНИЙ БЕРКУТ НА ПОСОХ САДИТСЯ
Стихотворение «Поэт», написанное мной, свидетельствует о любом из сущих поэтов: «Он идет. Он ступил на пергамент Бездорожья и скорбных дорог. И кому-то все окна мигают, А ему – ни один огонек. Среди чуждых следов заблудиться Только птица ему не дает: Горний беркут на посох садится И закатное солнце клюет. Он клюет, свет бросая на поле, В поле солнце повсюду растет. И земля тайно стонет от боли – Землю солнце опавшее жжет. В предвкушении чуда померкли Одуванчики древних земель... И глаголит спустившийся беркут, И глагол в вышине онемел...».
Будто на пергаменте, как текст, запечатлены бездорожье и дороги поэтов и их народов. Опыт бытия Лермонтова, Блока, Рубцова свидетельствует: нет для поэта приюта на земле, потому что он сам воспринял свой путь как текст неба, потому – бытие смиренно принимает выбор поэта: ему «мигают» только звезды небесные. «И звезда с звездою говорит» потому, что Лермонтову, отвергнутому теплыми огоньками земли, оказалось необходимым видеть живыми и сочувствующими хотя бы огоньки неба. Поэт не может жить без сочувствия – если и не людей, то хотя бы стихии.
Поэту, призванному эволюцией, в XXI веке приходится идти лишь своим путем в пространстве, в котором уже проложены дороги поэтов – Есенина, Державина, Жуковского, Блока, Пушкина, Рубцова, Баратынского, Батюшкова, Языкова, Бунина, Заболоцкого.
Важно – не пойти чужой тропой, оставленной автором «Слова о полку Игореве», Державиным, Жуковским, Есениным, Рубцовым. И «беркут» здесь как поводырь от неба, знающего о существовании единственного, предопределенного пути поэта-странника. На его посох «горний беркут» садится – и питается солнцем, чтобы не оторваться от настоящего – сияющего – неба.
То, что светло на небе, на земле – обжигает. «Как желтый одуванчик у забора» «растут стихи, не ведая стыда»: не из сора, а из неба – из горнего озарения. Потому и стихи, растущие похожими на этот «желтый одуванчик», становятся вечными.
Что это за чудо, в предвкушении которого «померкли одуванчики древних земель»? Это – сам поэт, которому удается жить на земле, «бродить среди людей».
И «горний беркут» – великая, хищная воля неба в судьбе поэта. И «земля тайно стонет от боли» – феномен той земли, какую мы знаем из нашей философии стихии. «И глаголит спустившийся беркут, И глагол в вышине онемел». Единство неба и земли – абсолютно для поэзии. Они могут меняться местами в пространстве поэтического вымысла. Хорошие стихи дарят силу человеку, даря родное ощущение бесконечности. Хорошие стихи приближают к человеку родную бесконечность, отдалившуюся от человека. 
Путь поэта, кажется, еще до его рождения проложен в пространстве стихии, но ему необходимо пройти по этому пути, чтобы подтвердить правоту того, кто начертал ему путь – как текст стихии.
Путь поэта именно как текст стихии, которая воспринимается поэтом как живая и мыслящая. Но стихия, не сентиментальная по сути своей, пишет холодный, беспристрастный текст. Таков путь поэта, такова его судьба.
Потому каждый поэт воспринимает свой путь как производную воли природы, как стихотворение стихии. Это читается в стихах любого поэта. Хоть сам он может иногда воспринимать свою дорогу – как заблуждение, как уход в сторону от единственно верного направления. Снова приведу свое стихотворение: «Когда я был еще ребенок, А бабушка была слепа, Нас завела в густой репейник Одна беспутная тропа. Тогда мы опоздали к Богу Из-за меня – поводыря... Слепая видела дорогу, Но зрячий тропку потерял. А за селом затих молебен. И нас чуть-чуть не подождав, Священный бык увез на небо Мольбу о радостных дождях... С тех пор, когда схожу с порога, Я вспоминаю второпях, Как в знойный час на полдороге Застряли с бабушкой в репьях. Да и сегодня нас в репейник Ведет беспутная тропа. ... И я по-прежнему ребенок, И родина моя слепа». Поэт в течение всего своего пути остается ребенком. Потому, где бы он ни шел и сколько бы ни шел, он всегда только в начале пути.
Идущие за поэтом могут в нем узнавать пророка, политика, мудреца, но это уже – путь по следам поэта.
Путь поэта – абсолютное самовыражение в нем мыслящей и одухотворенной природы.
Абсолютное одиночество поэта в его пути – как творящий метатекст стихотворения. Блок знал о том, «как тяжело бродить среди людей».
Мир, по которому идет поэт, есть текст. И поэт существует только в изначальном контексте заданного текста. Могут быть правки, которые поэт может заслужить праведностью своего пути. Любое значительное стихотворение переплетено в художественном пространстве со всей поэзией и природой, с которой поэзия взаимодействует, создавая образы. Получается, что вместе с поэтами природа всегда «занята» поэтическим творчеством, потому и шелестящие поля, и сияющие небеса, и бурлящие воды – сочиняют стихи. Они уже пишут стихи, предопределенные поэтам в истории.
Путь поэта, принадлежащего русской литературе, непременно проходит через Кавказ, через возвышение к «престолу вечному Аллы». Лермонтов писал: «Но сердца тихого моленье Да отнесут твои скалы В надзвездный край, в твое владенье, К престолу вечному Аллы». И русская поэзия на Кавказе возносилась в горнюю вышину, где и находила «божественный глагол».
Возможно, вслед за Лермонтовым и Пушкиным и я возносился за глаголом к горнему престолу, находясь в метаполе «золотого века» поэзии: «Кавказ за горизонтом показался. Над ним сиял зарею Божий взор. И если где-то Бог земли касался – Конечно же, на месте этих гор. С тех пор Кавказ в высокий мир небесный, Запомнив, что Всевышний скрылся там, Летит, чтоб землю из греховной бездны Поднять к Его божественным стопам...».
Путь поэта по земле непременно подразумевает направление в сторону призрачной небесной мастерской, где совершенный мастер творит поэтические озарения. Опыт поэзии выработал исключительную веру стихотворцев в горнее происхождение стихотворений. Я тоже написал: «Поэтов и пророков опыт Тревожит душу в час ночной. Я слышу, как беззвучный шепот Куют в небесной мастерской... Тропа моя необратима И несгораема в огне... В грядущем губы серафима России шепчут обо мне».
Поиск формы в пути поэта почти всегда представляет собой мучительный процесс. Возникают закономерные сомнения в единственной оптимальности формы традиционного силлабо-тонического стихосложения, с которым русская поэзия не может расстаться на протяжении уже длительного времени. И я записывал на полях стихотворных черновиков такие слова: «Я устал сочинять традиционные русские стихи, вгоняя озарения в правильный, определенный Пушкиным для себя, но тяготящий меня размер, в мучительно рифмующиеся слова. Русские традиционные стихи, если их писать самоотверженно, забирают всю жизнь сочинителя, заточают ее в жесткие очертания своего размера, навязывают богоданным импульсам чрезвычайно определенную, ограниченную ритмику Пушкина». Но потом снова возвращался к размеренному стихотворению, которое, необычно соединяя обычные слова, само учило меня соединять времена, пространства, метафоры – на моем пути поэта, предписанном пути.
А путь поэта в любом веке проходит через весь контекст поэзии, который един и всеохватен. В контексте поэзии XXI века живет сегодня и «золотой», и «серебряный» века.
Потому путь поэта предопределен и предыдущим горним опытом поэзии, озарениями предшественников, и будущим опытом поэзии, не прекращающейся в пространстве. Поэт творит, исходя из того, что предопределение записано в божественных стихах; отсюда – нерушимое созвучие смыслов и звуков.
Прислушиваясь к звону пространства, идущий поэт стремится услышать свои еще не написанные, но уже предопределенные стихи, которые уже звучали – устремленные к чуткому слуху поэта. Кажется, вся поэзия – и прошлая, и настоящая, и будущая существует в стихии. И путь поэта – путь в поэтическую горницу стихии, «к престолу вечному Аллы» – с каждым новым стихотворением только начинается. 

НОЧНОЙ МЕТЕОРИТ
Поэт одновременно живет, кажется, во всех временах. Путь поэта проходит через все пространство, включающее землю и небо. Но при этом путь поэта есть текст уже созданный, совершенный до каждой запятой, до каждого пробела между словами. Обратимся вновь к собственным стихам: «Взяв перо, как свой дорожный посох, Исхожу притихшие поля Одиноким странником, а после Приютит отцовская земля. И тогда уж часто мое имя Добрый край печально повторит. А на холм, омытый чистым ливнем, Упадет в ночи метеорит».
Отчего притихли поля? Может быть, они – немые без глагола? Или – они знают все, потому им уже не нужен глагол? И поэт на этих полях – как воплощение глагола; путь поэта – воплощение поэтической строки.
Поэт и свое грядущее надгробие представляет небесным телом – метеоритом, на котором нет никакой надписи: «И к нему притронувшись руками, Удивятся утром земляки: Почему на этом дивном камне Никакой не выбито строки?». В этом, должно быть, выражено осознание поэтом своей вечности, своей небесности, отсутствия начала и конца его земного срока и условности его земного имени. Только стихи нужны от поэта стихии: «Почему на этом странном камне Только лишь сверкающая гладь?.. Если что-то сказано стихами, Что еще на камне написать? Если что-то сказано стихами, Славен будет весь родной народ, Ведь ему сверкающие камни Небо за певцов отчизны шлет...».
У поэта есть еще и непременное ощущение, что он является соавтором стихотворения неба: «Странное сияние в природе... Может, тот ночной метеорит, Показав поэзию народу, В небеса обратно улетит?..». Это и есть стихотворение неба – «странное сияние в природе». Стихотворение неба – есть все его бытие, животворящее созвучие небесных тел, сияющее соединение планет. Небо отзывает свой метеорит; небо отзывает смерть поэта. Это – о Лермонтове, Пушкине, Жуковском, Державине, Баратынском, Языкове, Блоке, Есенине. Их вечность на земле – это отозванная небом их смерть.
Поэты хотят авторства неба в своей судьбе. Потому что поэтам важно, чтобы автором и их судьбы был автор того странного сияния в природе.
Меняет ли небо свое решение, отзывая «тот ночной метеорит»? Или же небо бывает только постоянным в своих деяниях? Метеорит отозван потому, что он и не прилетал на землю. На земле метеорит был только в озарении поэта. Как раз озарение поэта – это «странное сияние в природе».
Какую поэзию покажет «народу» метеорит, на котором «никакой не выбито строки»? Недосягаемую поэзию, к которой всегда устремлен поэт. Путь поэта – стремление к идеальной поэзии. К «золотой горе», увиденной Кузнецовым, «Где пил Гомер, где пил Софокл, Где мрачный Дант алкал. Где Пушкин отхлебнул глоток, Но больше расплескал». И эта поэзия – «странное сияние в природе». Это – сияние еще неизреченного слова, но надежда на изречение которого составляет смысл жизни поэта. Смысл вечной жизни поэта, потому что неизреченное слово изрекается вечно, беспрестанно, бесконечно. Этим продолжают заниматься вечные поэты – Пушкин, Лермонтов, Блок, Софокл, Данте, Гомер.
Каждый раз мы читаем стихи поэтов по-новому. Их тексты как живые явления природы постоянно творят себя заново.

КАПРИЗ АБСОЛЮТА
Может быть, своего рода младенческим капризом Бога является гениальное вдохновение поэта – источник стихов?..
Поэт создает в стихах невиданные, небывалые, неземные просторы для того, чтобы сокрыть от Бога время. И в час творения стихов поэту кажется, что он всесилен; что именно он сотворил над землею золотые звезды; что он может влиять на Вселенную, на могучие явления природы.
Небом в такие часы поэту видится и земля. И будто звезда падает с неба, когда в разрушенной деревне гаснет огонек.
И поэт понимает, что мир разрушает – как будто игрушку ломает –  младенец Бог, который преследует на земле время. Но для поэта важно сотворить альтернативное пространство времени; своеобразное пространство вечности – для Бога, уже грядущего повзрослевшим. «Создаю просторы неземные, Чтобы время от тебя сокрыть. Над землею звезды золотые Я ли смог когда-то сотворить? Гаснет свет в разрушенной деревне, Будто с неба падает звезда… Ты ли, здесь преследующий время, Мир наш разрушаешь навсегда?..».
Поэт ощущает свою особую человеческую ответственность за сохранение времени в ином пространстве – в себе самом.
Поэт, судя по стихам, ощущает свою гениальную ответственность перед Богом грядущим, повзрослевшим – за Бога, пока еще младенца…
Убежденность поэта в том, что этот – еще несовершенный – мир создан им. Будто поэт тем самым сохраняет силы Бога на создание грядущего идеального мира…
Поэт и сам со временем врастает в пространство, состоящее из Бога. «От Пушкина осталась только рана, И пуля в ней по-прежнему свистит. У нас и земляничная поляна Под солнцем поэтическим – кровит. Пространство на Руси от лихолетья Врачует до сих пор Владимир Даль. Он мог быть обречен лишь на бессмертье, Увидев, как сам Пушкин умирал. Болит у нас пространство постоянно, Так будет до скончания веков. И земляника будет только раной, И раной будет фронтовой окоп. Чтоб спрятаться от завершенья света, Продрогшая на западном ветру, В сквозную рану на груди поэта Вселилась неприкаянная Русь…».
Что осталось в этом пространстве от Пушкина? Судя по утверждению поэта, только рана осталась, в которой по-прежнему свистит пуля. В этом пространстве, в которое врос Пушкин, и земляничная поляна кровит под солнцем.
А врачует это пространство в России – другой поэт: Владимир Даль. Тот, кто видел, как умирал сам Пушкин, мог быть обреченным лишь на бессмертие.
И теперь пространство, с которым сросся Пушкин, постоянно болит на этой земле. И так будет всегда. И всегда только кровоточащей раной будет здесь и земляника; и фронтовой окоп будет только раной. И Богу будет больно всегда – потому, что в его плоть, в его пространство врос раненый поэт. Раненый поэт сросся с Богом. И Бог делит с поэтом его боль. Но именно в эту рану вселилась истина о смысле бытия – чтобы спрятаться от конца света.
Поэт, находясь в одной точке, мысленно и духовно обходит весь свет. Его дом несет его по свету; а дерево, растущее возле дома, неизменно шелестит вослед. 
Но изба с годами ветшает – с годами ветшает бытие; стареет. Болят венцы, ноет фундамент. Болят основы и самого поэта – и некому их лечить. Некому на свете исцелить поэта. Признание стихии творящим абсолютом требует от поэта огромного количества энергии, отдаваемой – стихии. Она пока не возвращает эту энергию, которая необходима стихии для того, чтобы, поверив слову поэта, обрести истинное всемогущество.
Но поэт ждет исцеления – ягодами и травами – от самой земли. Земля – в травах и ягодах – и есть та земля, которая уже осознает себя зрелым Богом. Такая земля и способна исцелить поэта – первым узревшего Бога в земле; землю – в Боге…
И что же такое – поэзия? Из чего она состоит – из огня или из воды?
Это, по мысли поэта, – Бог не пронес мимо поэта сокровенную чашу, которую нес, когда его прогоняло бытие. Он чашу истины принес в дар бытию, а оно прогнало Бога. Вслед ему летели камни. И он, пропадая в зимней метели, постучался в сердце поэта. «Что такое поэзия наша? Состоит из воды иль огня?.. Это – ты сокровенную чашу Не пронес снова мимо меня. Вслед тебе снова камни летели, Прогоняло тебя бытие. Пропадая в февральской метели, Постучался ты в сердце мое… Долго-долго в меня ты стучался… Долго сердце таилось мое. И звенела в руках твоих чаша, Что любовью полна до краев…».
Стучался долго абсолют в сердце, которое таилось; которое боялось истины. А в руках Бога звенела чаша, которая была до краев полна любовью к миру.
Ведь поэт давно постиг суть стихии – как живой, мыслящей и творящей субстанции.
Поэт, согласно своему сущностному призванию, давно услышал рыдание в голосе бури. И когда плачет во время бури ребенок, его слеза на реснице похожа на сияющую планету.
Поэт размышляет: может быть, и земля дрожит на реснице неземного ребенка, который рыдает голосом ветра? И что должно постоянно случаться во Вселенной, чтобы неземное дитя как можно дольше плакало навзрыд?
Поэзия небывало понимает сущность стихии. Она – опережая – и за саму стихию понимает ее сущность; сочиняет ее гармонию; пишет, взращивает в своей совести философию для стихии…

 ВЗАИМОПОНИМАНИЕ РАСТЕНИЙ
Стихия живет своей жизнью; и жизнь стихии похожа на жизнь людей: «В пустом селе Заветы Коммунизма, Где много лет никто уж не живет, Репьи, крапива, лопухи и пижма Объединились в праведный народ. Здесь снова революция созреет, Необратим земли великий бунт… Восходы снова красные идеи Земле бессмертной радостно несут».
В пустом селе, где много лет никто не живет, существует непостижимое взаимопонимание растений. Если вглядеться, то можно увидеть, что пижма, лопухи, крапива и репьи объединились в какой-то один народ. В праведный народ, в праведный из неизбежности, из обреченности быть вместе – на этом месте и в этот час.
Должно быть, и в этом «народе» – больше, чем в человечестве – растет Бог, созревает мера абсолюта. Есть ли перспектива у этого обреченного быть неизменным мира? И мир человечества, может, так же не имеет перспективы, так же в тупике – как сорняк на месте бывшей деревни? Для чего же тогда этим мирам – Бог? Не для того ли, чтобы спастись как раз в тупике, не погибнуть в необратимой безысходности?
И что может здесь созреть на месте Бога? Что может созреть вместо Бога? То – что всегда и везде появляется вместо Бога: революция. Выход из тупика, расширение горизонта, спасение от гибели, надежда на путь, на движение. Бунт земли необратим в народе, которым стал сорняк на одичавшей, опустевшей земле…
И стихия являет образ революции. Бессмертной земле восходы неустанно несут красные идеи – как обещание Бога, как спасение.
Но Бог не спасет никого от его данности, от неизбежности быть тем, единственно кем он и может быть. Лопухи, пижма, крапива и репьи могут быть только самими собой – в этом заброшенном месте, в этот час. И в этой их данности, обреченности и неизбежности для них навсегда воплощен Бог. Они в нем – живут, мечтая о Боге не существующем, идеальном. И растят Бога как брата, но растят вечно, потому что не может лишь на время и в одном месте, как растения и люди, вырасти то, чему предначертано существовать всегда и везде…

 БОЖЬЯ КОРОВКА НА ЛАДОНИ ПОЭТА
Может, стихия уже сегодня готова признать Бога в человеке? Признать, но это не значит – принять и ждать от него указаний, откровений, подчиняться ему. «На ладонь села Божья коровка. Принесла не геенны ль огонь? Приняла мою бледную руку За раскрытую Божью ладонь. Я за все мирозданье в ответе. Будто слышу великий завет, Будто мне на земные вопросы Предстоит дать небесный ответ. И на землю, мой срок предвещая, Сядет Божьей коровкой звезда... А сейчас светит Божья коровка На ладони – как след от гвоздя».
Когда на ладонь садится Божья коровка, не принимает ли она за раскрытую Божью ладонь – бледную человеческую руку? Ведь это рука человека, чувствующего свою ответственность за все мироздание. Рука человека, который в себе самом слышит великий завет о сущности стихии, обращенный именно к стихии. И человек верит, что лишь ему предстоит дать небесные ответы на все земные вопросы о грядущем появлении Бога на свете.
На Божью коровку не похожа ли и звезда, летящая на землю?
А на ладони человека Божья коровка светится – как след от гвоздя на ладони Христа. А в это время: «Бушевал ураган небывалый –  Силой дьявол Творца удивлял. В глаз Господний песчинка попала, В глаз попала планета Земля. Что отныне ее ожидает? Срок несчастной отмерен какой?.. Если Бог от обид зарыдает – Смоет землю прозрачной слезой. Но, не веря в скончание света, Бога гордый народ обижал. И Россия взрастила поэта –  Чтобы вечно Творца утешал...».
Стихия удивляла своей силой младенца Бога, по миру летели тучи, песчаные бури закрывали солнце. И в глаз младенца Бога попала песчинка. Этой песчинкой была планета Земля.
И что же отныне ожидает Землю? Какой срок ей отмерен в глазу у Бога? Ведь если однажды Бог, кем-то обиженный, зарыдает, то его прозрачной слезой будет сразу же смыта Земля.
А народ верил в свою вечность и не верил в конец света. Потому народ продолжал, веря в собственное всемогущество и право властвовать над природой, обижать Бога. И бытие, которое не хотело завершаться, взрастило поэта, чтобы он вечно утешал младенца Бога…
 
КТО КОСИТ ВРЕМЯ В ПРОСТРАНСТВЕ
Вечность – это косарь, у которого никогда не прекращается сенокосная пора. Даже тогда, когда по всему миру прекращаются сенокосы, когда луга – в некошеной, одичавшей траве. Стихотворение свидетельствует: «Смолкли золотые сенокосы. Все луга – в некошеной траве… Кто же средь безлюдья сено косит? Кто же косит сено целый век? Кто стога невиданно большие Каждый день здесь мечет на заре?.. Вечность, словно травы луговые, Косит наше время на земле».
Даже среди безлюдья, даже возле опустевших, угасших деревень вечность не прекращает свое дело – косит и косит, как сено, как луговые травы, наше земное время, наши годы, века, тысячелетия, эпохи. И некуда нам убежать из-под косы вечности.
Кажется, из наших дней, мгновений, веков и тысячелетий вечность беспрестанно мечет невиданно большие стога.
Но вечность никогда не прекратит свое дело, она никогда не перестанет косить земное время; в обратном случае она прекратится как вечность.
Сущность вечности в том, чтобы не прекращаться; чтобы постоянно вести борьбу за свое существование; вести эту борьбу со временем.
А сущность времени в том, чтобы никогда не сворачивать со своего пути, вроде бы убегая в вечность. Но как раз – не сворачивая с пути и ни на миг не останавливаясь, времени удается избежать тупика – в отличие от вечности, которая обречена на пребывание в тупике.
Человечество потому существует во времени, а не в вечности, что лишь время – как поводырь – способно вести человека вперед.
Успевает ли время быть в оппозиции к вечности?

КНИГА ПИШЕТСЯ ВСЕГДА
Мир есть постоянно пишущаяся книга. Нет зримого поэта, которому можно было бы эту книгу приписать. Книга явственна, автора нет наяву. Или же это так пишется будущая книга Бога? Может, наш мир – это будущее творение, которое потом будет приписано великому Автору – тому, что сегодня еще только младенец? «Остались красные помарки В зеленой книге бытия. Так истину при свете ярком Опять поправила земля… Но я в часы творенья книги За ягодами опоздал – Дни созреванья земляники И этим летом не застал…».
Глядя на ягодную поляну, мы видим зеленую книгу бытия, в которой остались красные помарки. Так земля при ярком свете солнца поправила истину, дописала ее своими предсказуемыми озарениями. Но все равно она не налюбуется на свои озарения тысячи лет; земля узрела совершенство в постоянстве и неизменности. Земля осознала идеал в неизменном воспроизводстве совершенства – ягоды, травы, росы…
И поэт в часы творения книги чувствует себя опоздавшим за земляникой. Идеал воспроизводства совершенства в виде ягоды и травинки недостижим.
Но стихотворение тоже подобно ягоде земляники…

РОДСТВО МЕЖДУ МОЛИТВОЙ И ГРОЗОЙ
Знает ли небо о земных религиях? Существует ли родство между молитвой человека и грозой? Вот о чем свидетельствует стихотворение: «Сегодня грозы всей Вселенной Бьют в нашу старую мечеть. А полумесяц озаренный Сияет небесам в ответ. И перед кротким тем сияньем Умолкнет гордая гроза. Мечеть в деревне среди ночи Сиянью учит небеса… Когда Вселенная под утро В просторной горнице уснет, В мечеть на тайную молитву Гроза смиренная придет…».
В непогоду казалось, что в старую мечеть били грозы всей Вселенной. А полумесяц озаренно сиял в ответ небесам. И  будто перед кротким сиянием полумесяца умолкала гроза. И будто среди ночи учила небеса сиянию.
А когда Вселенная засыпала в своей просторной горнице, смиренная гроза на тайную молитву приходила в деревенскую мечеть.
Таково поэтическое видение. Человек тысячи лет знает о родстве своей молитвы с проявлением природной сущности. Молитва – единственная, кто понимает сущность стихии, кому изначально дано постигнуть сущность природы. Молитва созвучна природе.
Молитва сама уже испытывает это родство. Молитва – древняя. А младенцу небу, которому еще только предстоит осознать в себе Бога, предстоит и осознать и свое родство с молитвой; а затем и свою зависимость от молитвы человека.
Небесный, недосягаемый Бог взращен в сознании человека. Человек уже стар. А небо все еще в младенческом возрасте. И небу предстоит в себе взрастить, вместить Бога, уже созданного человеком…

УБЕЖИЩЕ ИСТИНЫ
Человек, стремящийся к созданию совершенного мира, чувствует, что он находится в окопе. Он обращается к Богу с мольбой о том, чтобы Бог помог человеку выбраться из окопа. «Ты помоги мне из окопа выйти, Давно я на просторе не бывал. Когда здесь совершенный мир творил ты, Меня в свои помощники позвал. Но совершенный мир мы не создали,  Нам не создать его уже вовек. Творить совместно с Богом мирозданье Не научился гордый человек. И в небеса свои ты возвратился, А я не смог достичь своей земли: Мой прежний путь густой травой покрылся, Следы мои цветами заросли. И совершенство видишь ты впервые, Небесный взор свой обратив к цветам. Цветы бегут –  молитвы полевые К тебе возносят по моим следам».
Человек тоскует о каком-то предвечном просторе, на котором он когда-то был. В окопе он оказался тогда, когда в свои помощники позвал Бог, творивший совершенный мир, то есть – себя.
Бог творил себя; он из себя создавал совершенный мир. Человек этот мир создавал из себя самого. Потому совершенный мир и не был создан. И не будет создан никогда. Человек не научился творить мироздание совместно с Богом. Гордый человек, изначально задумавший создавать совершенный мир из самого себя, не научится, смирившись, создавать совершенный мир из Бога.
Бог возвратился в свои небеса. Или же он человеком был вознесен, изгнан в вышину?
Но человек своей земли, своего идеального пространства достичь не смог. Пространство, созданное из Бога, человек покинул, чтобы создать его из себя. Но оказался в тупике окопа. Густой травой покрылся прежний путь человека; цветами заросли следы человека.
И Бог, вознесшийся в небеса, впервые видит совершенство, обратив свой взор с вышины к цветам.
Бегут эти цветы; бегут по следам поэта, заточенного в человечестве. И по этим следам цветы возносят к Богу полевые молитвы.
Где же находится совершенный мир? Совершенный мир находится между Богом и человеком…

ЧУТКАЯ ДОЧЬ ЛЕСНИКА
Воспринимая стихию как творящий абсолют, как все сущее, мы не забываем и о том, что стихия сама по себе не является доброй по отношению к человеку, к его жизни. Поэзия уникальна и тем, что сочиняет доброту стихии для сердца и ума человека, тем самым – совершенствует мир человека, прибавляет в нем гармонию, создавая дисбаланс между гармонией и хаосом в пользу гармонии.
Культура стихии кажется агрессивной по отношению к человеку, но поэзия не обходится без этой культуры – без идеала гармонии, которую являет природа. Путь к идеалу гармонии определяет сущность поэзии, создающей созвучие физического и метафизического начал.
В стихии много разрушительной силы. Но творение нового невозможно без разрушения старого. Сооружение новых идеалов невозможно без отвержения старых идеалов – так принято считать.
Поэзия одаривает гармонией хаос. Хаос благодаря гармонии обретает свои очертания и границы, потому и не занимает собой все мыслимое пространство.
Обращаюсь к собственному стихотворению «Гроза». «Гром гремит... Что случилось на свете? И куда так деревья летят? Где порывистым голосом ветра Неземное рыдает дитя? А тревожная ночь на кордоне Прикусила язык ночника. От испуга в осиновом доме Плачет чуткая дочь лесника. На реснице слеза золотая Одиноко горит от пальбы, Просветленной тревогой мерцая В темном космосе бедной избы…. Может быть, и Земля на реснице Неземного ребенка дрожит... Что еще во Вселенной случится, Чтобы плакал он долго навзрыд?..».
В порывистом голосе ветра, услышанном поэзией, слышится голос ребенка. Стихия сама в себе борется с агрессивностью, «развивает» и свою культуру, испытывая влияние поэзии на себя. Стихийное явление, услышанное поэзией как голос ребенка, делает саму стихию – добрее. «Что случилось на свете?». Вот это и «случилось на свете»! И «деревья летят» в сторону человека-поэта, любящего стихию доброй, живой, одухотворенной. «Деревья летят» в сторону любви человека к стихии, любви, которая и для всемогущей стихии животворна. «Деревья летят» в сторону того самого богоугодного свечения «в избенке женщины простой», описанного в стихотворении «Фитиль».
Стихия устремлена и в сторону кордона, где тоже есть робкий свет – тихо горит ночник. Но на кордоне ночь еще тревожна, и «в осиновом доме плачет чуткая дочь лесника». Чего она испугалась? Девочка испугалась устремленной к ее дому пока еще разрушительной стихии, как Тамара из поэмы Лермонтова «Демон» испугалась духа презрения и сомнения. Так что, Лермонтов сейчас вместе со мной пишет стихотворение «Гроза», потому что поэзия стихии как единое вневременное явление создается одновременно всеми поэтами.
«Чуткая дочь лесника» – дитя природы – знает во сне о том, что стихия еще опасна, она еще мало прислушивается к молитве и стихотворению. Ни Державин, ни Лермонтов, ни Тютчев, ни Фет ее не вразумили и не просветили, не убедили в том, что стихия есть творящий абсолют, следовательно – более всего воплощение доброты.
Дочь лесника, видя полет родных деревьев, уже просвещенных добротой возле человека, плачет от того, что в ее времени стихия в целом еще остается агрессивной.
А «в темном космосе бедной избы» от грома и молнии, то есть – пока еще и от самой стихии прячется понимание ее божественно-творящей сущности. В стихотворении, как прочитывается сейчас, описана девочка-поэт – человек грядущего. Примечательно, что она – дочь лесника, человека природы.
И не случайно «земля на реснице неземного ребенка дрожит». На добром плаче, на плаче сочувствия держится земля – как воплощение вселенского смысла творения.
Огромная земля беспощадной стихии и сама держится на реснице ребенка. Держится на хрупкой истине о том, что стихия – творящий абсолют. Но творящий – значит, добрый. Бог, если за Бога принимать всю стихию, может быть только добрым. Иного знания у поэзии нет.
И чтобы неземной ребенок «плакал навзрыд», а земля продолжала спасенно висеть слезинкой на его реснице, во Вселенной случится – стихия. Это – ответ на стихотворный вопрос о том, «Что еще во Вселенной случится, Чтобы плакал он долго навзрыд?». Стихия никогда не прекратится в мире – это и «случится».
Но стихия не прекратится в мире только тогда, когда будет плакать ребенок о том, что стихия есть творящий абсолют, Бог, истина. То есть о том, что являет своим существованием поэзия стихии, будто находящаяся у колыбели природы. Для поэзии природа всегда – «как грудной ребенок», который «наивно верит только в доброту».
Стихия взрослеет, как и ребенок «в осиновом доме». Она еще только будет постигать свою собственную сущность. И агрессивность стихии, проявленная и в грозовую ночь, есть агрессивность младенца. Но это – агрессивность гениального младенца. Будто это агрессивность Лермонтова, который, согласно истории, тоже бывал несносным с людьми.
Лермонтова продолжает творить история стихии. И стихия истории поэзии. Стихия истории продолжает в поэте Лермонтове создавать предел совершенства, у которого нет предела. Впрочем, такова судьба любого поэта, узнавшего в стихии живую сущность.
Более того, надо взывать стихию к соавторству стихов, вымаливать у нее соавторства наших озарений. Иначе поэзия не станет сущим явлением. А не став сущим явлением, поэзия и к человеку не приблизится. Лермонтов – холодный и злой – приблизился к человеку тем, что приблизил к сердцу человека холодную и всемогущую стихию. А у сердца человека, которое обрадовалось появлению Лермонтова, возник божественный смысл существования, выраженный в необходимости делиться теплом со стихией, с истиной, реализовать смысл своего бытия под солнцем.
И вся поэзия есть стихия уже после первых слов о мире. Чем еще более новой может быть метель? Или – гроза, ливень, восход солнца, сияние луны, шум морской волны?
Смысл стихии – быть. Быть – в этом и смысл поэзии.

ДОМ БЫТИЯ
В час стихии можно услышать, как среди ночи на пустой земле рыдает младенческим голосом ураган. Он кружит, разрушает на своем пути все. Потому что ураган – младенец, он не постиг в мире ничего. А то, что не постигнуто, что не понято, не осмыслено, что, следовательно, не представляет ценности, может разрушаться. «Младенец ураган рыдает Средь ночи на земле пустой… Осталось светопреставленье На белом свете сиротой. Отвергнуто с рожденья миром, Нигде ему приюта нет. И утром, белый свет увидев, Оно отвергнет белый свет».
Ураган – младенец, потому что вся стихия еще находится в младенческом возрасте. Она взрослеет, взросление стихии есть ее стремление к пределу совершенства.
Но ураган-младенец – сирота. Он в стихии не признал еще свою мать. Признание матери есть факт обретения Бога. Стихия и сама еще не обрела Бога. То есть остается пока не обретенным смысл существования бытия.
Светопреставление ассоциируется со стихией, ураганом. Светопреставление на свете так же осталось сиротой, как и ураган. Ураган и впрямь есть светопреставление в его младенчестве. В пору его пока еще беспомощности. Светопреставление с самого рождения отвергается миром. Стихия миром не понята. Нет у стихии приюта в виде полного ее осмысления, постижения, приятия, любви.
Стихия могла бы обрести приют только в любви к себе. Но в бытии нет любви к стихии; такая любовь не произведена.
Строительство, сооружение, творение Бога – есть творение любви, безграничного приятия. Это есть создание, творение того пространства, которое безоговорочно вместило бы бытие.
Строительство Бога – это есть сооружение дома для бытия. Бытие бездомно. Оно пока еще бездомно.
Разрушен ли был когда-то дом бытия? Или же не было этого дома никогда?
Стихия отвергается миром, отвергается совершенством, отвергается гармонией, соразмерностью вещей, событий и явлений в природе.
Но не случится ли в грядущем так, что будет сооружен дом для бытия, родится любовь, возродится Бог – а стихия, прежде отвергаемая миром, отвергнет Бога?
Не случится ли в грядущем трагедия несовпадения Бога и стихии? Не случится ли несовпадение порывов творения: порыва Бога и порыва стихии?
Не тогда ли бытие перестанет быть, когда стихия не признает Бога? Когда стихия будет обходиться без Бога? Когда, более того, и сама стихия не захочет стать Богом?
В итоге стихия освободит себя от обязательной необходимости учитывать меру в своем бытии? И исчезнет категория Бога. А вместе с этой категорией исчезнет человечество. Его нет вне категории Бога. Тогда и наступит конец света, когда повзрослевший ураган отвергнет Бога.
Спасение человечества в том, чтобы понять стихию, полюбить ее – в поэте своем. А еще лучше, если человечество станет поэтом, то есть обретет поэтическое мышление…

И НА ЗЕМЛЕ УВИДЕТЬ БОГА
Поэзия собою заняла место, где происходит творение Бога. Поэзия сама стала местом, где творится абсолют. «Ты, уже убежавший из рая, Чтобы там себя не растерять, Обретаешь себя, собираешь Отовсюду, где можно собрать. Твой философ проходит тревожно… Ты его посылаешь туда, Где безлюдье, туман, бездорожье, Где и ты не бывал никогда. Он тебя, словно ягоды, ищет, Как цветы – собирает тебя. И везде, где им найден Всевышний, Оставляет философ себя. Но, давно убежавший из рая, В бездорожье торопишься ты. И философа сам собираешь – Словно ягоды, словно цветы».
Поэт каждый миг видит Бога – творящимся. Видит его и убежавшим из рая – чтобы не растерять себя в раю; чтобы не оказаться в тупике совершенства. Бог может быть только постоянно, беспрестанно творящим. А в раю постоянно творящим быть невозможно, потому что в раю существует навсегда сотворенный идеал.
Мир может спасти только неустанный Бог, не покладающий рук. Мир может держаться только на абсолюте, имеющем бесконечное количество граней.
Так вот Бог, убежавший из рая, чтобы там не растерять себя, обретает и собирает себя повсюду, где только можно собрать. Собирает в глухих деревнях, опустевших, лишившихся смысла существования на земле, в сорной траве, на ягодной поляне, среди обезумевшего океана. Собирает в непредсказуемых озарениях поэтов; узнает и любит себя в любом озарении поэта, в любой метафоре. Он собирает себя даже в небытии – и оно перестает быть, потому что и оно становится материалом, из которого создает себя Бог.
Но – все равно в мироздании остаются места, где и он никогда не бывал. Какие это могут быть места, если он собирал себя даже в пространстве небытия? Эти места – грядущие озарения поэта. И в своих грядущих озарениях поэт ищет Бога – как ягодник ищет ягоды; собирает Бога – как цветы.
И там, где поэт находит Бога, он оставляет себя, сливается со стихией метафоры – как с океаном, как с бурей, как с пургой, как с лунным сиянием, как с туманом, как с бездорожьем. И сам становится метафорой.
И Бог, убежавший из рая и не желающий возвращаться в рай, ищет своего поэта – и собирает его, словно цветы, словно ягоды.
Так в озарениях поэта Бог обнаруживает свою стихию, свою твердь, свой дом – поэзию. Только в стихийных, порывистых, непредсказуемых озарениях поэта может существовать стихия, в которой может существовать Бог.

СМИРЕНИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Стихотворение «Смирение» мной было написано во время работы над книгой «Край поэзии». И стихотворный текст органично оказался в контексте этой книги – как целесообразный объект парадоксального, поэтического прочтения. «Я знал, что неминуемо смиренье – Простое, как вечерняя роса. Но до поры в своих стихотвореньях На равных обращался к небесам. А небеса, оглохшие надменно, Конечно же, не слышали меня. И отвечала громом вдохновенным Не мне, не мне глухая вышина. Но слышало мое стихотворенье, Как, падая с надменной вышины, Ликующее грозовое пенье Тонуло мрачно в бездне тишины. И слышало мое стихотворенье, Что истине единственно нужна Как воплощенье мудрого смиренья Полей отшелестевших тишина…».
Такова судьба поэзии – говорить с небесами, не сомневаясь в том, что горняя вышина слышит стихотворение, равное и родственное ей, не боясь буйного и сокрушительного всемогущества природы, а потом – непременно смириться. Смирение – как итог бытия человека и человечества среди гордой стихии.
О смирении писали Гете и Лермонтов в своем стихотворении: «Горные вершины Спят во тьме ночной; Тихие долины Полны свежей мглой; Не пылит дорога, Не дрожат листы… Подожди немного, Отдохнешь и ты».
Смолкла природа-поэт, потому и «не дрожат листы». Прекращен путь поэта, вот и «не пылит дорога». И единственные – утешительные – слова, какие произносит смиренная стихия, обращены к человеку: «Подожди немного, Отдохнешь и ты». Но смирение не означает конец жизни. «Тихие долины Полны свежей мглой». Значит, в пространстве беспрестанно зреет – стихотворение. Стихотворение структурирует пространство, наполняет его, по словам Ахматовой, «новым звоном».
Но осознание неминуемости смирения перед стихией поэт в начале творческого пути скрывает не только от читателя, но и от себя самого. В стихотворении изначально бывает заложен потенциал смирения перед всемогуществом стихии как творящего абсолюта. Но стихотворению необходима вольность и даже буйство метафоры, чтобы заявить о поэзии – как стихии.
Само стихотворение здесь – как лирический герой стихотворного текста бытия природы. И оно «слышит» стихию не от гордыни, а от смирения, от озарения, от прозрения. Стихотворение и не будет таковым, если оно не услышит стихию; если не будет видеть того, что и смирение неба неминуемо. Стихи Бунина, например, только это и слышат. Стихи Бунина – слышат грандиозное взаимопонимание человека и природы.
Тишина была в начале творения мира – эту тишину еще слышит стихотворение. В этой тишине первородной мир находит и истину, и отдохновение.
Отшелестевшие поля – место, где уже совершилось творение. Отшелестевшие поля – будто только что написанное стихотворение. Тишина полей – как размеренное совершенство классических стихов. Стихотворение, как и отшелестевшее поле, органическая часть, явление творящего абсолюта; стихотворение – как часть Бога.
Тишина полей, которой предшествовал шелест колосьев, грохот грозы, шум дождя, – есть стихотворение. Шелест колосьев на полевом просторе сродни шороху бумаги со стихотворением.
И стихия еще много раз будет напоминать о стихотворениях поэтов, говоривших о ней много, бесконечно, долго. Стихия будет напоминать о каждой метафоре повторением своих явлений, породивших метафоры. Стихи, ставшие частью стихии, будут греметь, шелестеть, сверкать и мрачнеть вместе с явлениями природы, повторяющимися, как рифмы, как стихотворный размер. Стихи будут греметь, сверкать и шелестеть вместе с грозой, молнией и колосьями. И стихия будет жить в стихах, будто именно на метафоры поэтов откликаясь звуками, запахами и молчанием, тишиной полей. И тишина полей будет говорить – о глубинном метафизическом и физическом взаимопонимании поэзии и природы.
Стихотворение – как воплощение разума стихии – будет знать о взаимопонимании и взаимодействии природы и поэзии. И только такой верой и таким знанием о себе и о Вселенной будет значительно стихотворение. Никакое другое знание – кроме поэтического знания – не может воплощать разум и мироощущение стихии, потому что поэт с начала мира говорит с природой на ее языке.
Стихотворение слышит – потому что поэт воплощает себя в стихотворении, не оставаясь в мире наедине с миром. Блок еще знал о том, что «тяжело бродить среди людей».
Только во плоти стихотворения поэт – у себя дома, он защищен. Только во плоти стихотворения поэт есть стихия, потому он и способен слышать сокровенный глагол природы – как пушкинский «божественный глагол».
И только во плоти стихотворения стихия слышит поэта. И находит поэта «божественный глагол» только во плоти стихотворения.
Стихотворение слышит тишину «отшелестевших полей». В этой тишине воплотились – шелест листьев, гром летней грозы, сияние молний, голос дождя. Все воплотилось в тишине – абсолюте, который необходим для размеренного, тихого существования истины. Она в жизни человека невозможна без смирения.
Смирение Творца, воспетого поэзией, воплощает «полей отшелестевших тишина». Это – смирение, необходимое перед продолжением творения, когда вновь будут шелестеть поля; когда вновь будет шелестеть бумага со стихами; когда будут вновь сверкать, греметь и шелестеть стихотворения.
О чем – «полей отшелестевших тишина»? Эта поэтическая тишина –  о пределе совершенства, который невозможно достигнуть без смирения.
Поэзия изреченная не уходит в пустоту. Даже тогда, когда ее не слушают люди, она уходит – в живую природу. А уже из недр природы раздается шелестом, грохотом, сиянием, «полей отшелестевших» тишиной.
Так чувствуют поэты. И это стремление поэтов читается – при парадоксально-поэтическом прочтении – в стихах Лермонтова, Тютчева, Фета, Заболоцкого, Рубцова, Бунина и многих других стихотворцев. Каждый поэт ощущает себя одиноко находящимся в центре мира. «Звать меня Кузнецов. Я один, остальные обман и подделка». И эта уверенность Кузнецова – правда, но это правда – лишь по другую сторону смирения, которое «неминуемо» в жизни поэта.
А без одиночества в центре мира бытие поэта невозможно. Стихия приближается только к одинокому поэту, чтобы поделиться с ним сокровенными помыслами, которые могут быть угаданы только метафорой, только поэтической интуицией.
Пока есть на земле человечество, поэзия всегда будет стихией. А стихия – в представлении поэтов, в их метафорическом прочтении – всегда будет поэзией. Только поэтическое устроение стихии будет делать ее понятной и родной человеку. Только в поэтически устроенной стихии может жить человек – как Божье творение.

ДЕРЕВЬЯ ЗЕМЛЮ ВОЗНЕСУТ НА ПЛЕЧИ
Поэзия говорит нам: особый мир в Боге – у деревьев. Что они делают на свете? На свете, который покинут Богом? Бог ушел – и заросла бурьяном его дорога. Земля пустая брошена в сорную траву. «Творец ушел. И заросла дорога. Земля пустая брошена в осот. Непосильна пустота для Бога. Кто же землю в вечность понесет? Деревья землю вознесут на плечи И понесут сквозь ливни и бурьян. Слоны уже не выйдут им навстречу, И рыбу глубже спрячет океан…».
Может, потому брошена земля в бурьян и крапиву, что Бог оказался не в силах понести тяжесть пустоты (опустевшей земли) на плечах? Мы же по-прежнему говорим о Боге, который еще только младенец, которого только взращивает человечество. Которого взращивает поэт человечества – Богоотец.
Кто же землю, выкинутую младенцем Богом в сорную траву, понесет в вечность? Кому посильна пустота? Кто за небытием способен разглядеть бытие? Пожалуй, только деревья. Лишь им под силу вознести на плечи землю и понести ее сквозь ливни и бурьян. И деревья будут долго нести землю; будут нести землю всегда, если в человечестве Бог так и не подрастет. Это значит, человечество никогда не дорастет само до того, чтобы вырастить Бога.
Навстречу деревьям не выйдут и слоны, на спинах которых в представлении человека покоилась земля. И рыбу, державшую землю на спине, океан глубже спрячет в своей необъятности.
Стихия, возможно, будет параллельно творить своего Бога, свою меру абсолюта, независимо от земли. И Бог, сотворенный стихией, возможно, не будет иметь отношения к земле.
Но останется поэт – неизменно соединяющий в себе и собою человека и стихию…

ШЕЛЕСТ ТРАВЫ
В едином тексте мироздания поэту предопределены его стихи. Опыт существования мировой поэзии свидетельствует о предопределенности стихов – как части стихии – в природе. Абсолютно ощущение, что шедевров поэзии не могло не быть в истории. Существует тайная предопределенность парадокса; уверенное ожидание неожиданного. «Божественный глагол до слуха чуткого» касается не случайно, потому что именно для этого слуха глагол предопределен в природе. Пушкин это чувствовал: «И мысли в голове волнуются в отваге, И рифмы легкие навстречу им бегут, И пальцы просятся к перу, перо к бумаге. Минута – и стихи свободно потекут». И где-то, должно быть, уже звучат на свете предписанные ему слова. Поэт живет во время звучания предписанных ему стихов. Стихи звучат – уже как стихи, в которых слова соединены друг с другом. Дело поэта – искать их, не путая ни с чем.
Родины ли природа сочиняет уже предопределенные поэту стихи? Где и как звучат его стихи, которые уже предопределены природой – для произнесения только им? Где в ветреной стихии хранятся ему предопределенные слова?
Стихи поэта принадлежат эпохе. Где бездонное ухо стихии, внимающее эпохе и судьбе поэта? Где находится ухо стихии, что внимает произнесенным словам? Где стихия складывает эпохи? Как она их на свет возвращает? В буре, в зорях, в весенних цветах, в великих стихах? Предопределенные слова поэта сейчас ветром произносятся, зарей, деревьями, океаном, молчанием гор. Ветер, вьюга – это, возможно, стихи поэта звучат накануне воплощения в слово. Предопределенные ему книги уже шелестят. И ему нужно слышать этот шелест всегда! Поэту нужно узнавать предписанные ему слова. И его голос необходим стихии наравне с вьюгой, дождем и грозой. Предписанные ему слова, живущие в стихии, сами узнают его, являясь в озарениях. Его разрозненные мысли сама стихия собирает в стихи, чтобы ему же вернуть их.
Шум в природе. Это стихи поэта еще зреют в природе; природа еще учит их наизусть, чтобы произнести прежде поэта, а потом их ему предопределить. Будто все стихи стихии предписаны ему – с таким ощущением живет поэт. Его слова истолкует природа, над ними вьюга зарыдает, всплакнут от радости дожди. Стихия бурями, ливнями и зорями истолковывает слова поэта. «Прочитаны и Пушкин, и Рубцов, И Лермонтов, и Батюшков, и Бунин Сиянием березовых лесов И жарким буйством африканской бури; Прочитаны молчанием луны И мрачным взором странствующей тучи, Тревогою пустынной тишины И скорбной гордостью горы могучей… Стихи природа учит наизусть, Поэтам всемогущим подражает И тютчевскую майскую грозу Старательно на небе отражает…». Так я написал в своем стихотворении.
Шелест во Вселенной, тяжкий шелест. Высокая заря склонилась над полями. История в грядущем листает стихи каждого поэта. И Пушкина стихи, и Лермонтова, и Фета, и Есенина. Книга, предписанная поэту, сияет, шелестит. Эту книгу Творец уже несет навстречу поэту – как скрижаль.

БЫЛИНКА ПРАВИТ МИРОМ
Куда пришел наш мир, стремящийся к совершенству, к идеалу? Не пришел ли он к тупику, не забрел ли в бурьян, в крапиву? Сам ли пришел к этому? Или пошел за поводырем, за поэтом? «Былинка на ветру качает солнце. Стареют села. Облака плывут. И птицы, пролетая возле солнца, Светило, будто ягоду, клюют. Наш мир вошел в густеющие травы, На этом свете их не обойти. Былинка на ветру здесь миром правит, Указывая к истине пути…».
Потому «в густеющие травы» вошел наш мир, что невозможно на этом свете обойти бурьян и крапиву, которые выросли на месте непостроенного совершенства; которые взошли для того, чтобы не пустовало место недостигнутого идеала. Мы же говорили, что для Бога непосильна пустота.
Если Бог не повзрослел, то он еще не сотворен. Если совершенство не достигнуто, а идеал не сооружен, то кто же правит этим миром, на чем он держится? Здесь править миром может лишь былинка, только она может указывать пути к истине.
Эта былинка, качаясь на ветру, качает и солнце, качает свет, источник света. А в это время села стареют, плывут облака. И птицы, пролетающие возле солнца, клюют его, словно ягоду.
Былинка на ветру соединяет землю и небо. Занимая свое единственное место, она может быть одновременно во всей Вселенной. Былинка совершенна тем, что направление в любую из сторон света для нее есть истина. Истинно ли бытие былинки для всего сущего?..

ЕДИНАЯ ВСЕЛЕННАЯ
Русская поэзия собой являет саму живую, творящую в единородном времени природу. В единородное время поэзии органично, как живые составляющие живой стихии, вплетены: революция, гражданская война, эпоха Сталина, вторая мировая война, восстановление страны, ее разрушение
И в стихах русских поэтов все сущее есть природа – всеобъемлющая, взаимозависимая в любом своем проявлении, в любой метафоре и в любом озарении.  И политика, и войны, и стихийные бедствия, и новые пророчества.
Для поэта важно создать, сотворить стихотворение – как систему, как планету, как звезду. Не с какой-то определенной философской целью, а для того, чтобы эта звезда – просто была, сияла, светила прежде всего самому поэту, продолжающему бесконечное познание стихии. Философия стихии, а не собственная философия поэта делает стихотворение значительным явлением мировой культуры, близким к явлению природы.
Русская поэзия XX века участвует в нашей философии стихии как великий пророческий персонаж. Здесь и диалог поэтов, и диалог стихийных явлений, и диалог поэтов со стихийными явлениями – в едином контексте.
В начале поэзия познавала меня – и я писал стихи; поэзия познавала во мне природу – и я писал стихи о природе, о стихии, о Вселенной. Сегодня время мне познавать поэзию, а в поэзии познавать и себя, и стихию, и Вселенную.
 Поэзия – это предмет (физический или метафизический), который всегда в движении, всегда в процессе творения (потому и неожидан и парадоксален), всегда в свете лунного или солнечного сияния, в свете сумрака, под дождем, под ветром, или же в спокойном безмолвии – под действием гармони и безмятежности в бытии.
«Цветок засохший, безуханный…». Мысль и образ, когда они дар Божий, имеют свойства благоухать, подобно цветку. А когда мысль и образ забыты Творцом, то они подобны засохшему, безуханному цветку.
Текст стихотворения – как живая ткань, содержание истины. В одном стихотворении взаимодействует все: и история, и политика, и природа, и религия, и Христос, и обожествленное язычниками дерево. Следовательно, в стихах русских поэтов взаимодействует такое мироздание, такое бытие, которое выполняет миссию, приписываемую Богу. Русское стихотворение выражает ту точку эволюции, когда достигнуто совершенство. Русская поэзия – как предвестница новой философии абсолюта, нового представления о сущности стихии, земли, Бога.
Поэты не боялись быть талантливыми, не боялись открывать себя той эволюции, в которой и Бог был другим – вселенским, и Вселенная была – Богом. Потому в таких стихотворениях все связано со всем – былинка с мировой революцией, гром с выстрелом в предгорье Машука, бессонница Пушкина с предстоящей Великой Отечественной войной. Потому что каждое подобное стихотворение – есть бытие такого Бога, которого явила эволюция мира, достигшего своего совершенства.
Для чего нужно такое прочтение стихотворения? В чем прикладное значение такого толкования художественного (стихотворного) текста? «И в небесах я видел Бога». Это нужно для того, чтобы увидеть предел совершенства, увидеть завершенный образ бытия, а в этом образе – портрет абсолюта.
Обозреть безграничность абсолюта, обрести в увиденном абсолюте твердь, основание для существования.
Русская поэзия – поэзия почвы и космоса. Она уже изначально своим особым бытием содержала подтверждение идеи о сущности абсолюта. Русская поэзия в себе содержала предел того совершенства, которого достаточно для существования бытия, для его развития…   

РЕАЛЬНОСТЬ НЕВОЗМОЖНОГО
Поэзия есть приближение к творящему абсолюту через природу, через образ совершенства стихии. Стихия – наиболее доступный для человека образ Творца. Он похож на свое творение – стихию, но он продолжает творить предсказуемую непредсказуемость бытия природы.
Поэзия боготворением звездного неба, горнего пространства свидетельствует о том, что творение космоса завершено, однако не завершено творение земли, на которой живет человек. Лермонтов писал: «И в небесах я вижу Бога». В небесах поэт увидел завершенный образ совершенства, потому в небесах уже не надо слышать Бога, то есть – в присутствии совершенства глаголы бывают излишни. Но глагол необходим на земле, где продолжается творение мира, потому на земле необходимо слышать Бога, что и делают поэты своими стихами и своей жизнью.
При этом большие поэты не могут привязывать себя к определенным религиозным догмам, к определенной «концепции» Творца. Главное – поэты признают его в качестве творящего абсолюта. Поэзии предначертано во всем слышать и выражать его живое дыхание и его всемогущий голос. Голос и дыхание Творца – во всем сущем, бесконечно и безгранично.
Поэзия живет вне религиозных догм и храмов, хотя иногда, во время вольных странствий, может посещать и храмы, и догмы, может созерцать иконы, слушать молитвы и песнопения, но – в той же мере, как посещать степи и пустыни, внимать шелесту травы и безмолвию пространства. Бытие живой поэзии сродни вольному бытию самого Творца, о чем и свидетельствует классическая, то есть – подтвержденная историей поэзия.
Поэзия, являясь единственно полноценной философией стихии, представляет собой жизненно необходимую для человека реальность невозможного, существование несуществующего.
Звон пустоты, грохот хаоса, шелест трав, рыдание ветра предшествовали поэзии, предшествовали стихотворению. Стихия приводила себя в порядок в мироздании, как поэт приводит в порядок метафоры в стихотворении. Стихия продолжает приводить себя в порядок во Вселенной, поэзия в себе воплощает такое бытие стихии, потому поэзия жизненно необходима для мира и человека, для человека в мироздании, в бесконечности Вселенной. В стихотворении, в истинно поэтическом произведении человеку дано узреть и узнать само вселенское творение. В поэзии бытие творения приближается к человеку. Поэзия приближает человека ко вселенскому творению.
Все, что заключено в содержании метафоры, является той идеальной правдой, без которой человеку невозможно жить. И ее выражает поэт не только за себя, но и за других людей – и в прошлом, и в настоящем, и в будущем. И эта правда нужна людям не для метафорического развлечения, а для полноценного существования в живой, одухотворенной Вселенной – потому не страшно находиться в ее бесконечном пространстве, поскольку вся Вселенная есть единая творящая субстанция.
Поэзия – это воплощение абсолюта в пору его вечного младенчества. Лишь младенчество абсолюта способно верить в содержание метафоры. И человек вместе с абсолютом верит Есенину, написавшему: «Изба-старуха челюстью порога Жует пахучий мякиш тишины». Именно это, должно быть, имел в виду Пушкин, говоря о том, что «поэзия должна быть глуповата». Приближение отдаленного, но жизненно необходимого реализует в себе поэзия.
Человечество вечно страдает от неравенства Бога и человека. Борьба древнегреческих героев с богами стихий связана со стремлением сравняться с высшими силами, а также свидетельствует о древнем знании человека о воплощении высшей силы именно в стихии. Отсюда – надрыв и многих лучших произведений поэзии уже нового времени. Потому поэзия – есть живое воплощение надежды на преодоление этого неравенства. Однако неравенство может быть преодолено только путем смирения человека перед стихией как Богом. Поэзия открывает образ величия в любой малейшей детали, тем самым постоянно открывая необъятно великую, творящую сущность стихии. Поэзия нужна и для того, чтобы в масштабе любой сущей земной детали уместить и уберечь масштаб Вселенной.
Поэзия, воплощенная в форму художественного произведения, – есть стремление человека к первородной тайне, к родству с природой, которая ближе к холодной бесконечности Вселенной, чем к человеку. А у человека нет ничего, кроме поэзии, что связывало бы его со стихией столь же неразрывно.  Потому и все человеческие вероучения основываются на поэтическом опыте познания мира. Не случайно большинство по-настоящему значительных поэтических произведений русской и мировой литературы так или иначе связаны с темой и образами природы.
Творящий абсолют поручил природе – уживаться с человечеством, которое есть параллельная природа Бога.
Но не бунтует ли порой природа, недовольная бытием человека возле стихии? Потому и есть поэт – для того, чтобы быть на стороне Бога во время бунта стихии, недовольной человеком.
Поэзия – бытие Божьего миротворчества между стихией и человеком.
Поэзия настойчиво выражает богоугодное человеческое стремление – помириться с природой, которая уже давно не добра к человеку. Стихийные бедствия не прекращаются никогда, хотя в контексте мироздания они есть нормальное бытие живой природы. Потому к ней и человек не добр, что выражается в беспощадном и потребительском отношении к природе – как к неживой субстанции. Природа добра только к самой себе, но вне себя она не знает человека, от которого не зависит жизнь ливней и метелей, бурь и гроз, зорь и цветений. Вне себя природа не знает и Бога – такого, каким знает его человек. Природа не знает Бога таким, каким он явлен в религиозных учениях.
Человечество не прекращает и войны, которые есть уход человека из природы, своим бытием исповедующей гармонию. Таким образом, войнами человечество отвергает гармонию в мире. Но поэзия сохраняет связь человека и природы. В поэзии воплотилась истина – доступная возможность истины о взаимопонимании человека и стихии.
Говоря о природе, мы имеем в виду все мироздание, всю Вселенную, ее сегодняшнюю и завтрашнюю бесконечность. Поэзия в себе будто расширяет и Вселенную.
Поэзия – это и своеобразная молитва человека, обращенная к стихии. Человек никогда не создает ничего более значительного, чем взаимопонимание с природой. В этом и заключается особое художественное и философское значение художественной литературы.
Природа недооценивает человека, что выражается в сокрытии от человечества многих тайн возникновения и существования мироздания. Но человеку важно понять природу. А понять природу человек может только в поэзии. Только на языке стихов, выражающих в представлении человека мысли и чувства стихии, могут «заговорить» грозы и метели, бури и океаны. Человеку важно, чтобы стихия говорила о его состоянии, переживаниях. Человеку важно слышать от стихии великие слова, но прежде поэзия должна «сочинить» эти слова за стихию, поскольку ничто другое не воплотит речь стихии.
Человеку хочется родства и равенства со стихией, в которой глазами поэтов всех веков он уже узрел творящее начало. И человеку важно быть частью творящего начала. Это желание человека и воплощает поэзия. И для этого поэзия нужна человеку.
Понятие «поэзия» непременно включает в себя и понятие «философия», но прежде всего – философию стихии, без постоянного, непрекращающегося осмысления которой человек не может жить полноценной культурной жизнью. Понять природу человек стремится всю жизнь, он и сам сочиняет парадоксальную философию стихии, наделяет стихию разумом и духом – исходя из собственного философского и художественного опыта. Вся интеллектуальная и духовная жизнь человека состоит из создания философии стихии.
Поэты хотят быть кем-то из стихии – бурей, солнцем, луной, метелью, скалой, прежде одухотворяя их и даже наделяя собственным даром художественного восприятия мира, чтобы в итоге стать всей стихией. Поэты стремятся из своих разрозненных воплощений в себе едином собрать воедино стихию. Художественная судьба многих поэтов связана с темой стихии. И гармония художественной жизни поэтов часто обретает себя в хаосе – бытовом и политическом.
А у стихии поэтическая «судьба» состоялась – вселенский хаос давно обрел гармонию. Звездопады и бури, ливни и закаты навсегда включены в контекст гармонии. Стихия – тем изначально поэт, что создала гармонию, сочетание того, что не сочеталось бы без поэтического, парадоксального контекста стихии. Причем, стихия – это поэт, который консервативен в форме. Буря, метель, звездопад, закат, ливень, листопад – всегда одинаковы. Поэт-стихия уже не экспериментирует, ему не нужна и метафора.
Метафора нужна человеку для того, чтобы стихию уподобить себе, тем самым вернуть в свою жизнь древнее родство со стихией
Поэзия и необходима во многом для того, чтобы человек в себе питал и одухотворял природу. У человека для этого нет других возможностей, кроме поэзии. Лев Толстой и это имел в виду, говоря о себе: «Я сам природа».
Горний феномен русской литературы говорит о том, что поэты творят с верой в стихию как высшую силу, участвующую в создании русской литературы. Стихия является соавтором произведений поэтов и в самом начале русской литературы, и в «золотом», и в «серебряном» веках и позже.
Здесь метафора познает природу метафоры – как горнюю природу. Не потустороннюю природу метафоры, а связанную с явной, реальной стихией. Образ Пушкина, в представлении поэта, отражает ближний – болдинский закат, который знал Пушкин, и который, кажется, знал и Пушкина.
Пушкин – абсолютная данность природы, ее завершенное, вдохновенное создание, ее чистовик. Как тот же закат над Болдином или как та же буря, которая «мглою небо кроет, вихри снежные крутя, то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя». Вновь обращусь к собственному поэтическому прочтению «золотого века» русской поэзии:
Нами обозначается уникальная эпоха в эволюции, когда стихия обретает себя – живую, одушевленную, творящую. И обретение себя мыслящей стихией воплощает поэзия. Следовательно, поэзия воплощает и обозначает неутраченность человеком высшей позиции своего бытия – не только физического, но и философского единства с природой.
Временем востребовано новое, естественно-парадоксальное прочтение «золотого века» русской поэзии. Так ветер читает золотой листопад, так поэт читает историческую судьбу другого поэта.

  БИБЛИОТЕКА
Опустела деревня возле ягодной поляны.
В деревне догнивает библиотека, в которой много книг. Их никто не взял с собой, покидая деревню и ягодную поляну. Ветер сорвал крышу с библиотеки.
Здесь никто не собирает ягоды. Только время, не прикасаясь к ягодам, среди безлюдья листает поляну, укрывая ее то листвой, прилетающей с деревьев, то снегом, прилетающим с небес.
Заодно то снегом, то листвой время укрывает в догнивающей библиотеке тома Маркса, Энгельса, Ленина. Укрывает заботливое и одинокое время и томик моих стихов, в котором оно пока еще не прочитало такие давно написанные строки: «В пустом селе Заветы Коммунизма, Где много лет никто уж не живет, Репьи, крапива, лопухи и пижма Объединились в праведный народ. Здесь снова революция созреет, Необратим земли великий бунт.  Восходы снова красные идеи Земле бессмертной радостно несут».
Потому время еще не прочитало эти строки, что оно и само их пишет. И только потому еще не успело дописать, что приходится укрывать ягодную поляну то снегом, то листвой.

БУРАН
Долго ликует буран, заметая весь мир.
Чему-то сегодня рада стихия, во что-то снова поверила. Возможно, стихия поверила в скорое пришествие того, кто принесет миру счастье и бессмертие. И ликует, ликует сегодня наивный буран.
Долго ликует буран, заметая все дороги, по которым никто уже сегодня не сможет добраться до этого мира, если бы даже захотел, если бы даже отправился в путь. А завтра, в ясную солнечную погоду, и не отправится в путь тот, от кого мир ждет счастья и бессмертия, потому что в ясную погоду мир счастлив и бессмертен и сам по себе… 

ПОСЛЕ ГРОЗЫ
Не хочется ли Пушкину помолчать – вместе с шелестом листвы, опадающей с болдинских деревьев? Не устал ли Гоголь смеяться над Россией и тосковать об Украине, потом снова смеяться и снова непременно тосковать? Не время ли Блоку и впрямь зарыться «в свежем бурьяне» – и зеленому безмолвию буйной травы вверить звон мечей на поле Куликовом? И не хочется ли Далю помолчать в бескрайней, благоухающей степи русского языка?
И не хочется ли грозе помолчать о небе, громко-громко наконец-то помолчать? Помолчать о небе – чтобы не говорить о небе то, что к нему не относится, то – что совсем не о небе.
Пушкин уже не сможет молчать, и Гоголь не сможет, и Блок, и Даль. Не смогут потому, что вместе с ними уже не привыкли молчать ни деревья, ни Русь, ни история, ни язык. Эти поэты долго еще будут говорить о себе то, что, может, давно уже не о них.
Но мы с тобою, гроза, люди одной культуры и одного языка. Потому нам есть о чем вдвоем помолчать над этой землей, над Болдином и Куликовым полем, над смехом Гоголя и многословьем Даля, громко-громко, во весь голос молчать, чтобы все слышали – наше молчание и не сомневались в нем!

ТЕТРАДЬ ОТЦА
Отец записывал в тетрадь события.
Выпал снег. Корова отелилась. Овец постригли. Ягненок потерялся. Гуси вывели цыплят. Сосед погиб. Был ливень всю неделю. Начался ледоход. Река замерзла. Я уехал в город…
Я уехал в город – и забрал с собою ливень, листопад, траву в лугах и рожь в колхозном поле. Забрал грозу, метель и ледоход отца. Забрал весь мир его – чтобы новыми смыслами, уже в своей тетради, отяготить стихию.
Отец – не отпускал от себя свой мир, боясь как будто, что мир его потеряется, как может потеряться овца, оставшаяся в овраге среди репьев – отстав от стада.
Но умер отец – и его тетрадь навсегда закрыта, как бывает закрытым покинутый дом. И где же тогда жить листопадам и грозам, ливням и ледоходам – как не в моей тетради, пусть и тяготясь новыми смыслами взамен на кров?
И не тоскуют ли сегодня ливни, снега, листопады и грозы, отягощенные в моей тетради новыми смыслами, по зеленой тетради отца – как цветы тосковали бы по зеленому лугу?
Не чувствуют ли себя чужими в моей тетради грозы, листопады, снега и ливни моей родины – возле войны в Афганистане? Не мечтают ли убежать от этой войны в свою русскую глушь, но боятся, что война в Афганистане увяжется за ними из моей тетради…
 
ЛЕДОХОД
Продолжается ледоход из моего детства. С грохотом уходит лед по реке. Весенние льдины спешат в небытие.
Отец длинным железным прутом отталкивает от берега застрявшие, потому опаздывающие уплыть льдины.
Мое детство продолжается долго. И долго уходят льды по реке.
И потому долго по реке уходят льдины, что страна моя, прыгнувшая на лед, как ребенок, уходит вместе с ледоходом. И народ мой уходит на льдине.
И я на льдине – тающей, раскалывающейся под ногами – куда-то ухожу.
Но и деревни моей, как и моей страны, почти нет, чтобы я мог за нее зацепиться, опомнившись. Будто и деревня моя уплыла на льдине.
Железный прутик отца остался, но отца нет, чтобы мне с берега подать спасительный прут.
У ледохода свое время и свой путь. Ледоходу нет дела до моего времени и моего пути. Для ледохода и я, и деревня, и страна моя – только попутчики, которых он не звал с собой…

ЛУНА
Луна сегодня не плакала, а смеялась – до земли доходило ее отчаянное сияние. Хотя я думал, что Луна сегодня будет плакать, потому что 9 октября 2009 года Америка бомбила Луну – искала там воду.
Но Луна, хотя и смеялась, все-таки обиделась на Землю. Не на Америку – да кто такая Америка для Луны, чтобы на нее обижаться!
Луна больше всего обиделась на Восток, потому что это Восток воспевал Луну; это Восток поил живою лунною водой свою поэзию, взраставшую на горячих пустынных песках. Восток лунною водой поил свою философию, которая от имени всего Востока боготворила и обожествляла Луну.
И вдруг этот Восток, на протяжении веков восстающий против Америки в защиту лунного пророка, не восстал против Америки – в защиту самой Луны. Америка при Божьем попущении является страной безлунной, потому ей позволено не различать в мире ни камень на берегу Атлантического океана, ни Афганистан, ни Югославию, ни Ирак, ни Луну.
Что нам теперь остается? А нам теперь остается ждать того, что Луна шепнет Атлантическому океану. Что Луна, вздохнув обиженно, шепнет океану однажды? Луна, обиженная на Восток, все же не делит планету Земля на Восток и Запад. Потому всей планете придется услышать шепот Луны океану. Всей планете придется почувствовать боль Луны, которой она поделится не с людьми, не с Западом и даже не с Востоком, а с океаном…

МАЛАЯ МЕДВЕДИЦА
Человек зачем-то жил в тайге – там, где у себя дома жила медведица. Медведица, обходя свой дом, подходила однажды к заимке.
Человек не видел небо. А медведица видела, что как раз над заимкой сияла Большая Медведица. Потому родиной матери – Большой Медведицы – посчитала заимку медведица малая. 
А человек – при свете звезд – решил убить медведицу. Но тогда скрылась Большая Медведица в просторных небесах. И дочь ее растаяла в просторной темноте земли.
Но не потому ли вдруг потемнело в небе, что и там кто-то появился с ракетой, нацеленной на Большую Медведицу? Не убил ли человек сегодня Большую Медведицу – вот и потемнело на земле, вот и спаслась благодаря этой темноте в тайге медведица малая?
 
МЕНДЕЛЕЕВ
Выцветшая таблица Менделеева в кабинете химии закрытой школы. Свет заката.
Таблица Менделеева – это Россия, которую читает Вселенной Блок. Читает стихами, потому что Вселенная, чей закон – гармония, другого языка не понимает. Читает в сиянии звезд, потому что Вселенная только при собственном свете различает чужое сияние.
В вечности Вселенной нашлось мгновение для того, чтобы послушать Блока, читающего Россию, воплощенную в таблице Менделеева. Хаоса в себе испугалась стареющая Вселенная, испугалась бунта меры против бесконечности, вот и нашла мгновение, чтобы взять урок гармонии у Менделеева и Блока.
Деревни, города, горы, степи, моря, леса, прошлое, настоящее и будущее, война и мир, бытие и небытие – все в России имеет свое определенное место и время. 
Когда Блок в 1921 году дочитал бесконечную таблицу Менделеева, Вселенная захотела увидеть Россию. И тогда в заросший и благоухающий сад в шахматовском именье, при свете звезд и луны, вышла женщина –  дочь Менделеева и жена Блока.
               
ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕР
Холодный ветер подул со стороны кладбища. Может, отец чем-то недоволен? Чем-то встревожен, может, отец?
А может, земля, которой становится и сам отец, знает о том, что вновь бомбят Ирак? Отец жалел Ирак, когда его бомбили прежде.
Или же в едином вечном времени уже бомбят и Россию, и земля, которой стало много людей, знает о том, о чем мы узнаем после?
Наверное, и Россию бомбят, если уже бомбят Луну, которой молился отец, которую освещает Россия отца молитвой своей.
Бомбят Луну. И полумесяц над нашей деревенской мечетью сегодня похож на разбомбленную Луну. Может, и потому встревожен отец.
Холодный ветер подул со стороны кладбища. 
Молитва моя устремилась в сторону кладбища теплым ветром.
Травы – как щетина.

ЦВЕТОК
Сегодня вдруг я почувствовал себя цветком  в неведомой пустыне, которой, наверное, стала степь, но которой, наверное, еще не стала Россия.
Неужели только один цветок остался от степи? И чего я жду здесь, где меня спасает от зноя и жажды – только слеза Всевышнего? В Него я поверил после того, как поверил в Его слезу, испив ее впервые. Потому что там, где уже не может быть ничего, может быть только живительная слеза Бога.
Чего я жду, оставшись на этом месте? Жду ли я возвращения степи – на родину, в поисках своего забытого цветка?
Жду ли возвращения России к цветку, возле которого она увидит свое хранимое Богом место на земле.
Или жду я покорно того необратимого часа, когда Всевышний принесет России – как последний дар – пустыню с сияющим цветком.

УРАГАН В ДЕРЕВНЕ
В нашей деревне побывал ураган. Прошел по улицам, не миновал и кладбище – ураган живет в едином времени стихии, для него все, и живые, и мертвые, одинаково родные.
На кладбище ураган посетил и могилу моего отца, сломал дерево. Дерево умерло, но не обиделось на ураган, потому что все бытие урагана есть любовь к миру. Только любовь – и бытие самого дерева, включающее жизнь и смерть. Потому и смерть свою дерево приняло от урагана – как несомненное проявление любви.
Буйный ураган посетил могилу моего отца – тихого человека. И поговорили они по душам.
Об этом я узнал на следующий день, когда пришел красить ограду на могиле отца. И отец красил ограду вместе со мной и совсем не жаловался на буйство урагана, как и дерево.

РОЖДЕСТВО
В обезлюдевшей деревне, среди дремучих лесов и непаханых полей, дева-земля вновь родила Россию. В обезлюдевшей деревне Россию родила дева-земля.
Весенний ливень, летний зной и зимняя пурга самой стихией посланы к младенцу волхвами, но не могут в эту глушь одновременно явиться с дарами, которые – сами они, потому и некому здесь возвестить миру о рождении мессии.
Но здесь красный цветок чертополоха счастливо сияет тревожной звездой. И здесь на окнах обреченно чернеют брусковые кресты.
И здесь же летом, зимою и весной заметна медвежья тропа – для второго пришествия России в этот мир.

ДЕРЕВНЯ
Угасает, исчезает деревня. Не о том ли шумят листопады в глухом деревенском лесу?
Да и как может не угасать, не исчезать деревня, если одной маленькой деревней стала вся планета Земля! За одно мгновение долетает письмо с одного континента на другой континент.
Но не угаснет ли, не исчезнет ли и деревня Земля, если сама она предписала своим деревням такую судьбу – исчезать и угасать? И что будет тогда?
Тогда мир снова вернется туда, где дерево разговаривает с деревом, где листочки – как письма деревьев друг другу – летят целую вечность. Потому и вечны на земле листопады…

КОЛХОЗНЫЙ ТОК
В детстве я работал на колхозном току. Я тогда еще не знал о том, кто есть земля, на которой вырос хлеб.
Я тогда еще не знал о том, что, перелопачивая сырое зерно, я перелопачивал истину. И отделял зерна истины от плевел – на сортировке.
Я в кармане уносил это зерно для домашних кур и петухов. Значит, истину я воровал в колхозе.
Колхоз разрушился. Разрушается село. Поля зарастают бурьяном. Значит, сейчас такую истину жизни села взращивает земля…

ИСТОРИЯ
Тишина в полях. Слышу: какой-то огромный камень – бывший идол моих древних пращуров – безмолвно рыдает в земле. Земля из жалости не выталкивает его, бесприютного, и растет на этом месте полынь-трава.
О чем призвана сообщить миру горечь полыни? Не о том ли, что прежде самоуверенный идол, оказавшись в земле, узнал о том, кто есть земля? А теперь хочет вернуться в мир богом только для того, чтобы отречься от собственного божества.
Но земля – добрая – жалеет камень, потому что она, знающая обо всем, знает: мир не послушает, а только высмеет вчерашнего идола и уберет со своего пути. Потому земля и не выпускает камень.
Но из жалости к страданиям необратимой истории так благословенна на земле полынь, выражающая горечь необратимости истории.

ВЕТЛА
Ветла взошла из ветки, потому что ее земля только здесь.
Отец возле дома посадил ветку ветлы, сейчас возле дома растет огромное дерево.
Во время недавнего урагана ветла не дала ветру сорвать жестяную крышу с дома. Ветла, посаженная отцом, знает о том, что отец-жестянщик уже умер, умерли и все мои предки-жестянщики.
Они сейчас кроют небо. Они сейчас кроют небо и над ветлою. Потому – не гром сейчас гремит на небе…

ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В ГАИТИ
Безлюдная русская деревня с заколоченными окнами, сорванными крышами, разрушенными овинами – вернулась с острова Гаити, убежала от землетрясения в свой пустырь, заросший бурьяном и крапивой.
От бунта земли – беспощадного, но не бессмысленного, убежала обезлюдевшая русская деревня и притаилась в пустыре, высвеченном лунным сиянием. Но не увязалось бы землетрясение за деревней, которая бесхитростно открыта миру этим наивным сиянием!
Скрыться от бунта земли не может никто. Но в России, любящей землю даже суровой и беспощадной, земля сама перед собой заступается за обездоленного русского человека, и потому вместо землетрясения происходит революция. Потому ближе к родной революции и убежала русская деревня из чужбины…

МОРЕ
Море забыло стихи Пушкина о себе.
И оно все катит и катит волны голубые к берегу, чтобы они, послушав Пушкина, всегда сочиняющего стихи, вернулись назад и освежили тоскующую память великого моря.
Но волны голубые седеют на берегу от страха, вдруг не отыскав там Пушкина. И смиренно умирают на берегу поседевшие волны, потому что на земле уже нет стихов, с которыми они могли бы вернуться к могучему морю…
               
АФРИКА
Я хотел когда-нибудь побывать в Африке, найти там никому не известное племя, не имеющее письменности, но хранящее таинственный и великий эпос – о земле: о ее тысячелетнем прошлом и тысячелетнем будущем. Может быть, лишь в нескольких стихотворениях. Я хотел перевести этот эпос на русский язык, удивившись тому, что я его уже знаю. Будто это мои стихи поэты таинственного племени взяли из грядущего – и перевели на свое древнее наречие, еще не обремененное алфавитом. И дикое племя на далеком континенте уже тысячу лет под барабанный бой, в сопровождении ритуальных танцев пело о том, о чем я думал тихими летними вечерами и вьюжными зимними ночами на своей родине – о небывалом предназначении земли и человечества.
Я хотел такую тоненькую книжку перевести на свой язык и никогда потом не усомниться в том, что это – моя самая главная и самая значительная книга. Но почему Африка? Не потому ли, что наиболее горячие пески, особенно близкие к ногам Всевышнего, там. В детстве я купил в райцентре книгу стихов поэтов Азии и Африки, но так ее и не прочитал.
Под барабаны дикого африканского племени старушка в глухой татарской деревне читала молитву. Под стук ее финиковых четок южноамериканские индейцы охотились на огромную лесную птицу. И те, и другие, и третьи ощущали тревогу в душе, но не могли ее объяснить. Люди в разных концах света принадлежали друг другу и жить друг без друга не могли…

ТУКАЙ
Знала ли моя родина, находящаяся далеко от Казани, Габдуллу Тукая?
Тукай – тихий прозрачный мальчик – будто рос вместе со мной, как младший брат, светлел от солнечной бесконечности моих полей, сиял от непостижимой высоты моего неба, восторженно содрогался от вольных речей моих бурь и гроз, с которыми я втайне от всех разговаривал.
Будто вместе со мной маленький Тукай водил белую колхозную лошадь на водопой – на мое Безымянное озеро. И будто вместе со мной рубил поздней осенью капусту и ел вместе со мной сладкие кочаны.
Габдулла Тукай рос в людях, во всем татарском народе…
               
МАСТЕРА
Мое детство застало не только печников, но и мастеровых из соседних деревень. В нашем доме бывали и шорники. По нескольку дней жили: подшивали валенки. Помню запах вара, жестких ниток и кожи. Мне нравилось смотреть, как в огрубелых руках невзрачного старика шило уверенно выводит строку, будто – стихотворную. Глядя на шорников, я видел, как мастерство преображает человека. Автором каких только книг я ни стану завтра, скромный шорник из моего детства – безвестный поэт шила и дратвы – в справедливых глазах завтрашнего творца не будет выглядеть незначительнее меня.
Подшивая валенки, старые шорники будто бы сшивали жесткими нитками разрозненный мир.
От печников, шорников, жестянщиков, валяльщиков плотников – моих земляков – я унаследовал одно: ощущение собственной бренности, потому и начал сам творить небывалый мир – не дожидаясь, когда повзрослеет пришедший творить его, бывший пока младенцем, вот и писал свои книги – торопясь их написать.
Почему – книги? Потому что книга была единственным новым творением мира  оставаясь в этом мире.
Я стал наполнять язык людей новым словом. Потом, надеясь отыскать истину в слове, этот язык будут учить деревья, травы, грозы, камни, воды и звезды. Постигнув новые смыслы, и они станут другими. Может быть, с этого и начнется новое творение света?

РОДИНА
В школьном детстве не просто русский язык – живой провидец – пришел ко мне, а сама провидеская Русь в необходимый час оказалась возле меня. Моя сельская учительница русского языка и литературы Елена Васильевна Миронова – мордовка из лесной деревни – будто по каким-то потаенным тропам провожала до моего полевого татарского села, до моего дома – до меня – спасительный русский язык, тоже утомленный без свободолюбивого, бунтарского, сокровенного слова о земле. Потом она говорила: «Я счастлива, что привелось соприкоснуться с этим чудом – поэтическим даром вроде бы обыкновенного деревенского паренька».
И сейчас, когда я иду по Руси, всегда только по Руси, татары во мне узнают татарина, а русские – русского поэта.
По Руси нельзя идти не поэтом, за каждую пройденную пядь земли Русь требовала дань – стихотворение. Она уже успела за многие века привыкнуть к тому, что в «сундуках» у татар – поэзия. И я сочинял стихи, ночей не спал, лишь бы не было преград у меня на пути.
И Русь, читая мои стихи, каждую свою деревню готова была отдать мне в «ближние деревни» – лишь бы не за пределами Руси я отыскал это место, где уже поселился Господь. Русь всегда верила в метафору, в ее всемогущество, верила, что если в стихах поэт назовет какую-то глухую деревню деревней Творца – значит, так оно и будет.
Иногда, сочиняя свои лучшие стихи, мне хотелось навсегда остаться русским поэтом, но моей единственной жизнью был путь, который мне предстояло пройти по Вселенной.
И во мне то татарин пробуждался, бережно копивший метафоры, как монеты, знавший, что они пригодятся в долгой жизни, то пробуждался во мне русский, который сотворенному им стихотворению о травинке верил больше, чем в существование самой травинки под ногами.

СКВОРЦЫ
В детстве я любил скворцов, как родных. Они были на земле потому, что их любили люди, только им делали домики наподобие своих жилищ.
Скворечники мы прикрепляли к самой высокой ветле возле дома, посаженой отцом еще до Великой Отечественной войны. Так же ли восторженно пели скворцы в те скорбные дни? Так же ли радостно они влетали в свои скворечники, когда похоронки влетали в жилища людей? Наверное, в первые же дни войны Бог посылал в наш край весточки о Победе. И они, опережая похоронки, опережая время и даже опережая бренную вечность, скворцами влетали в скворечники на ветлах, тополях, березах и осинах.
В стихотворении «Весна 1942 года» в 2002 году я напишу: «Этою весной, под небом прежним, Родину скворцы не узнают: Заняли высокие скворешни Похоронки – и не отдают. Не бунтуют старые деревья И не хлещут их своей листвой, Потому что в маленькой деревне Нету изб, не занятых белой».
Скворцы прилетали к нам во время половодья. Я радовался им, будто ожидая какую-то особенную радостную весть. Но какая весть могла быть более удивительной, кроме поэзии, уже влетевшей в  мое сердце, в мою жизнь?
В феврале, когда я родился, меня встречали родные ветлы – еще без листьев; и меня встречали скворечники на этих ветлах – еще без скворцов. И листва, и скворечники, и мои стихи – еще только предстояли на свете.

ДОРОГА ИЗ КАЗАНИ
Некоторые современные татарские писатели в Казани не скрывали того, что им чужды мои стихи, прославляющие Русь. И когда в 2001 году они долго сомневались в целесообразности моего принятия в Союз писателей Татарстана, я отозвал свое заявление, написанное по их же инициативе. И тогда будто гора с плеч свалилась, будто из темницы вышел на открытый простор, где мне дышалось свободно. В скупом письме я отозвал из Казани не просто свое заявление о вступлении в писательскую организацию, а навсегда отзывал даже саму возможность подчинения своих идей – чужой идеологии. 
Но, отзывая заявление из Союза писателей, я не прощался с Казанью. С ее Кремлем, с ее улицами, с ее народом, с ее именем. Я не отрекался от Казани, она всегда останется со мною, где бы я ни был. Через несколько лет, несмотря на отозванное заявление, я был принят в Союз писателей Татарстана, о чем узнал из поздравительной телеграммы из Казани.
И я еще вернусь в Казань, чьим именем назвал и одну из своих стихотворных книг. Если и не в холодном январе, то в пасмурном октябре, когда будет моросить дождь, а ветер – срывать сияющие листья, когда будет пахнуть мокрыми деревьями, а душой овладеет долгая тревога будущей радости и будущего покоя. Такое время года – мое любимое, когда мне легко думается и прозрачно пишется.

МОЛЧАНИЕ ЧИНГИСХАНА
Чингисхан забыл родной язык.
У степного ковыля, у молчаливого татарника, у простора и дождя Чингисхан научился русскому языку.
Но молчит Чингисхан – боясь заговорить по-русски. Пушкина, Державина боится. Боится «Слова о полку», дождя, восхода, ковыля, татарника, простора и небес.
Боится их вспугнуть своею речью русской, чтобы они, боясь Чингисхана – демонизированного историей, не отреклись в испуге от Руси.
Отрекшись от Руси, они и от Чингисхана отрекутся. И куда он потом пойдет – без ковыля, простора, ливня и восхода, без Пушкина, Державина и «Слова о полку»!
Кого будет слушать на свете Чингисхан, знающий только русский язык, если русский язык на его устах вдруг отвергнет стихия – испугавшаяся Чингисхана?
Гром гремит над степью. Так Чингисхан по-русски разговаривает с русскими небесами – втайне от Руси.

БЕЗМОЛВИЕ ТРАВЫ
Как-то подумал: не объявить ли себя поэтом маленького народа «мишари»? Но эта мысль была сиюминутной. Вселенная, вдохновившая меня на стихи, не собиралась отказываться от права на меня – как на стихотворца. И после выхода стихотворных книг я ехал на родину. Ходил по лугам, бродил возле Мокши, навещал свои звезды, солнце и луну, свои репейники и березы и стряхивал с себя минутные заблуждения о том, что бывают большие поэты маленьких народов. Поэты, рожденные в любом народе и написавшие хотя бы несколько стихотворений, являются поэтами Вселенной, потому они и интересны истории этого народа. На лугах мне всегда думается о вселенском, общечеловеческом, наверное, от особой близости к моей родине – луны, звезд и солнца. И в то же время на лугах, возле великой и тихой травы, наверное, больше, чем я, знающей о Вселенной, так часто мной упоминаемой, приходит сладостное смирение. На лугах родины и смирение мое пахнет летними травами…
Любил в детстве звездное небо, мечтал об астрономии. Сейчас понятно, что и это было связано с поэзией. Ньютон – был поэтом. Ньютон видел Вселенную. Но чтобы писать о Ньютоне, надо видеть больше, чем видел он. Или, в крайнем случае, видеть обратную сторону Вселенной. Надо только неизменно помнить поэту: с обеих ее сторон – живая и мыслящая стихия.
Ньютон, обозревая вышину, возможно, когда-нибудь увидел, что книги падают с неба на землю, потому что во Вселенной нет больше почвы, где они могли бы произрастать. А падают книги с небес в те места, которые или сразу, или через сотни лет после этого становятся родиной поэтов.
Мои стихи любят небо, творя его в новых метафорах, и оно учится у моих стихов, ведь учиться можно только у тех, кто любит тебя, кто тебя не перестает творить. А у земли, родившей меня на свет, я могу быть только вечным учеником, внимающим пророческому безмолвию каждой травинки и каждого дерева.

КНИЖНЫЙ ШКАФ
В моем книжном шкафу, грубо сколоченном из нескольких плохо обтесанных досок, в детстве лежали сборники стихов Есенина, Тютчева, Исаковского, Пушкина. Здесь же были несколько выпусков альманаха «Поэзия», которые я покупал в райцентре, куда ездили на белой лошади с отцом. Читал я немного, будто зная, что когда-то уже прочитал еще не написанные вселенские книги, будто уже побывал в библиотеке этих книг до своего появления на этом свете. А в своем нынешнем времени, в детстве, я брал томик Тютчева и читал самому себе: «Люблю грозу в начале мая».
Пройдут годы – и я совсем по-другому прочитаю стихи и Тютчева, и Пушкина – так, как никто эти стихи не читал, и расскажу об этом в своих книгах. Сейчас уже нет того шкафа, чтобы я мог положить туда «Лунную мастерскую» и «Грядущую землю». Наверное, для другой библиотеки написаны эти книги. Какой-то плотник, может быть, уже сколотил шкаф из нескольких грубых досок, где будет храниться новая литература для мира, который непременно сотворится заново.

ОКУНЬ
Как, «в гроб сходя», Державин благословил Пушкина, так моя Советская Родина меня благословила на поэзию. Она и сама была поэтом, ведь только поэт может боготворить простой народ. Умирала Советская страна – оболганная, но, умирая, она передала мне – деревенскому мальчишке – в узелке из красной косынки неразменное золото своей поэзии: свой философской открытости, своей пророческой наивности. В таких же узелочках мой отец носил деньги и развязывал их, покупая в райцентре для меня книги русской поэзии – Полонского, Полежаева. Когда итог эпохи подводит поэзия, эпоха обретает бессмертие.
И когда я в детстве писал за древних старушек письма, будто дописывал наивную трагедию самой Советской Родины, или обкатывал перо – готовясь ее дописать. Я чувствовал себя писателем, важным человеком, чуть ли не духовником, которому старушки моего села доверяли и душевные тайны.
Старушки благодарили меня конфетами, монетами и молитвами. Когда я проходил мимо их домов на рыбалку, то они провожали меня молитвами вслед. Однажды, отправившись к реке Мокше, я поймал невиданно большого окуня. Окунь казался мне золотым. Жаль, что не отпустил его тогда в воду. Рыбу я тогда не досолил – и она испортилась. Во всех делах, за которые берешься в жизни, должно быть достаточно соли, то есть – жизненной правды, подлинности.

ВЕСНА НА МОКШЕ
Половодье заливало  весь мир моего детства – мой луг, мои овражки. Это была вселенная моего детства, поэтому половодье казалось мне вселенским потопом. А был ли ковчег? И что было ковчегом? Мой дом, деревня, земля? И кто вылетал из ковчега, чтобы отыскать сушу, на которую могла бы ступить моя мечта, мое слово, моя грядущая идея? Наверное, это была какая-то из птиц, не улетающих на юг и знающих о том, что моя великая твердь – в моей душе, и ничто не может ее затопить.
Из берегов вода выходила ночью и близко подходила к нашему сараю. А в сарае – нередко в это же время – телилась наша корова. Не так же ли, как телилась корова, и Мокша-река рождала свой простор?
Широко разливается Мокша, забегая во все овраги и озера, будто что-то таинственное сообщая им. И каждый год половодье ждется с каким-то новым, торжественным чувством. А старики ждут его со страхом. В одних прибрежных селах боятся, что Мокша их затопит, в других – что тяжелые льдины, уходя ночью, снесут дома или сараи. Но Мокша во все времена была величественно милосердной.
Миром на всех своих берегах велика Мокша. А еще я знал величие Мокши, когда в часы моих вселенских тревог и печалей приходил на ее берег – и она избавляла меня от этих тревог. Я ли был для Мокши родным? Или же вселенские тревоги мои были для нее еще роднее – и она пила их, как живую воду, в моей душе – и волновалась еще величественнее?
Во время половодья сельские мальчишки на взгорке-островке жгли старые автомобильные и тракторные шины. На взгорок добирались на лодках, плотах, а кто-то – и на льдинах. Почти до утра полыхал огромный костер, горько пахло горящей резиной. Огонь восставал против воды. Но не мог же мудрый огонь добровольно восставать против всесильной воды! Потому костер из резиновых колес был похож на огромного коня, которого потехи ради гнали к обрыву, а за обрывом начиналась бездна.
Я ни разу не был там, где жгли резину. Я ни разу не ударил обреченного «коня» даже прутиком...   

ЛУГ ЗОЛОТОЙ
О гусиных перьях на лугу. Будто сама история выбросила перья и пророков, и жрецов, и апостолов, потому что в грядущем суждено остаться только перу поэта. Не будет ни пророков, ни апостолов, ни жрецов на свете, останется только поэт – и это будет означать, что Творцу больше не нужны посредники. Поэт – не посредник, он – творец. Он уже творит небывалый мир, когда Господь еще надеется исправить мир нынешний. Пророки и апостолы уже сказали слова – повторяющие слова Творца. Поэт еще скажет свое слово о мирозданье – творящее слово. Слово поэта всегда впереди. Нынешний мир уже не улучшить, не изменить, не спасти. Но Господь даровал этому  миру – из жалости – творящее слово поэта как новое пространство для возрождения.
Я на своем лугу всегда поднимал единственное перо, символизировавшее перо поэта. И на чистом листе горизонта размашисто выводил несколько своих завтрашних слов. Хотя сам еще в послесловии к «Моему поводырю» говорил: «А перо божественного драматурга и единственного поэта парит над миром. Пока не окончена драма, никто из нас не коснется пера».
Вот озерцо на моем пути. Звонкий запах трав и камыша. Ночная прохлада. Где-то здесь, тысячу лет уже где-то здесь, новая Россия. Она – как неповторимое отражение заката на этом озере. Я увидел это отражение.
Вот безмолвствует трава. Как я мал – желающий стать травинкой! Как недостижимо велика травинка – остающаяся собой!
В городах я берег от толпы, хотя и находился в ней, свои потаенные, высвечивавшие меня изнутри мысли, как акчеевский закат, даже касаясь земли, берег от грязи и пыли свое сияние.

ПАМЯТНИКИ
Творец устал томиться в статуях. В 2001 году в Афганистане разрушили статуи Будды. Но не трагедия это. На той земле, где статуи кажутся истерзанному народу злом, они не могут быть культурой. На той земле, где убивают людей, в этих изваяниях Бог может только томиться в бессилии, а бессильным Бог не может быть вовеки веков.
Афганцев много лет – убивают. И у них есть данное природой право не считать культурой то, что принадлежит убивающим их, или – тем более – тем, кто безмолвствует при их убиении. Геополитика. Неважно, Будда это или Христос.
Какие памятники оставит наша цивилизация? Создать что-то неповторимое сегодня уже трудно. Наша цивилизация оставит на земле – если не сожжет землю! – вечность. Оставившие великие изваяния – веру свою воплощенную оставляли. То же самое – оставившие великие книги. Мы же свою веру должны воплотить в вечности земли – сбереженной и обожествленной нами. Наша вера в творящую землю станет небывалой культурой.

ПИОНЕРСКИЙ ГАЛСТУК
Красная эпоха нас успела научить тому, что и самому простому человеку в мире доступны невероятные высоты. И красная эпоха учила нас тому, что создатель мира ближе всех к простым, бесхитростным людям, которые своему сенокосу и своей жатве придают не меньшее значение, чем кто-то – созданию ядерных бомб или космических кораблей.
Для моей матери-крестьянки купить сыну букварь, связать ему свитер и погладить пионерский галстук перед торжественной линейкой – было не менее важно, чем для других людей их дела, имевшие планетарное значение. А как еще можно жить по-другому, если каждому человеку его единственную жизнь господь дарует из своих рук, а красная эпоха и сыну простого колхозника, и сыну всемирно известного академика даровала одинаковые пионерские галстуки?
Эпоха будто и для того у нас на шее завязывала красные галстуки, что Творец никого из нас не различал по богатству или по должностям родителей. И чтобы поэтов планетарного значения Творец выбирал среди нас – разглядев в наших сердцах колыбель для своего будущего рождения на нашей земле.

ЛИСТОЧЕК ПОЛЯ
Работая после окончания школы в районной газете, я приезжал на работу иногда очень рано, когда здание редакции было еще на замке. Тогда я заходил в типографию. И нередко, подойдя к высокой стопке только что нарезанной газетной бумаги, писал на огромном листе материл в номер. Видимо, простора хотелось, необъятности – для выражения поля и неба. И писал я теми утрами о поле, о страде, о комбайнах, уходящих за горизонт – косить небо.
Я рано начал, рано вышел в самостоятельную дорогу, потому что мне уже был предписан огромный путь – через выжженные пустыни, через желтые степи, через унылые – черные от грачей – поля, через сугробы. И я будто отправлялся в этот путь на телеге, нагруженной сеном, в которую впряжена белая колхозная лошадь. Районная газета своими страницами наивно шелестела мне вслед – благословляя меня от имени моего края. С первых же дней работы в «Трибуне колхозника» я уже прощался с ней. Но она до сих пор благоухает в моей памяти свежей типографской краской.
Еще в юности будто исписал я поле и небеса. И это мои тексты сияют, подобно пшенице, под солнцем. Не мои ли это тексты сверкают молниями над сияющей пшеницей?..

БЕЛАЯ ЛОШАДЬ
В то лето, когда я только начал работать в районной газете «Трибуна колхозника», мой отец на колхозной лошади приехал в районный центр Ельники – на ярмарку. Я встретил отца в центре села, возле редакции. Но я, которого к тому времени уже многие знали в райцентре, постеснялся на телеге проехать с отцом по центральной улице до ярмарочной площади. И шел пешком, в сторонке…
И это – на моей любимой белой лошади, которая узнала меня, обрадовалась, увидев вдали от дома! Заржала, рванулась ко мне, сияя огромными добрыми глазами.
Никто сейчас об этом не помнит кроме меня. Но меня не покидает горький стыд. Сегодня моему наивному детству стыдно перед нынешней зрелостью повзрослевшего человека.
Не стесняемся ли мы и нашей родной истории? Не потому ли и история наша боится приближаться к нам, чтобы не оказаться уподобленной той белой колхозной лошади из моего далекого детства?

СТРИЖКА ОВЕЦ
Мать моя летним утром во дворе стрижет овец.
Рядом на земле, среди солнечных одуванчиков, – облако белой шерсти, рядом на земле, среди тех же солнечных одуванчиков, – туча черной шерсти.
А что в это время происходит в небесах, возле солнца? В небесах сияет куча белой шерсти, похожая на облако, в небесах сияет куча черной шерсти, похожая на тучу.
В небесах ангелы никак не закончат стрижку овец, принесенных в жертву Всевышнему…

АМБАРНАЯ КНИГА
В каждой деревне моей округи в 1930-50 годы был свой колхоз. Избы-читальни, правления в ветхих домах, покрытых соломой, печки-голландки, трескучий свет которых освещал портрет Ленина на стене. Ничего этого я, конечно, не помню, но – ничего из этого я не забыл. Откуда в тех людях было столько сил? Путь их был праведным, и все у них было – впереди. Грядущее дает силы.
Разрушились колхозы, а вместе с ними разрушились и села. Останется ли Акчеево на свете завтра? Или – может, останется только в моих стихах? Акчеево – хотя бы в стихах останется. А тысячи и тысячи других разрушенных селений? Пусть они тоже останутся в моих стихах, тем более, все они занесены в небесную тетрадь – как страдальцы, как мученики.
Тусклый свет в окне тогдашнего сельсовета, пахнущие махоркой и упряжью конюховки, колхозное правление в бревенчатой избе бедняка с красным флагом в углу и запахом чернил. Так далеко это все от меня и так близко! Будто теми же чернилами и в те же амбарные тетради заношу свою теплую грусть об умерших колхозах моей округи. Будто амбарную книгу в одном экземпляре заполняю своими стихами.

БЕЛАЯ СТЕПЬ
Зимой я уходил на лыжах за несколько километров от дома по лугам – будто уходил в дальнее путешествие. Морозные луга казались белой степью. Когда по этой степи я шел в сторону заката – видел перед собою кровавую битву. Какую битву я видел перед собою? Прежнюю ли войну, которую не помнит не только земля, но и небо? Или – нынешнюю битву добра и зла, на которой погибли все герои земли?
Я возвращался домой – как в блиндаж, как в землянку, чтобы возле печки, где горели березовые дрова, согреться и подумать о сочинении нового сказания о грядущем полку, погибшем на самой последней на свете войне. Но в детстве я еще не умел писать стихи. И мне лишь слышался где-то вдалеке счастливый плач еще не родившейся Ярославны о Победе полка Всевышнего.

ВАЛЕНКИ
Нас в детстве родители обували в валенки – легкие, пушистые, черные, белые или серые, сделанные по заказу валяльщиками в соседнем селе. Мне казалось, что валенки меня старят, превращают в маленького дедушку. А когда я повзрослел, мне нравилось надевать валенки – и уже не только ноги погреть, а более всего – душу. В валенках я становился естественнее, природнее, проще – ближе к истине. Истина всегда ближе к нашим предкам. А такие валенки носили и деды мои, и прадеды. В этих валенках я и впрямь будто и дедом своим становился, и прадедом.
В валенках я возил и воду – впрягаясь в железные, сваренные из тяжелой арматуры санки, груженые двумя четырехведерными флягами. Никогда потом моя жизнь не будет более естественной, более простой и понятной, чем тогда, когда я возил по глубокому снегу ледяную воду для питья и нам самим, и корове, и овцам, и курам, и гусям. Той простоты и ясности не будет в жизни, когда буду писать стихи – тоже с большим трудом, будто – тащить по снегу салазки с тяжелыми флягами. Сочиняя стихи, я не буду так же ясно видеть цель своих трудов…

ТЕПЛАЯ ЗЕМЛЯ
Когда умерла моя бабушка, мне было восемь лет. Летом и осенью, а потом и следующим летом, мы с отцом часто ходили на ее могилу. Красили и подправляли ограду, выравнивали холмик, сажали рябину, молились.
И я вместе с отцом, как взрослый, молился у изголовья бабушкиной могилы. Видел я тогда, а более всего – вижу сейчас, какою светлой, почти прозрачной была земля на кладбище.
Меня, маленького ребенка, бабушка учила тепло обращаться с землей – не обижать ни тяжелыми ударами, ни тяжелым словом. И земля словно знала о таком отношении слепой женщины к себе.

САМОВАР
Когда я был маленьким, в нашем доме еще не было электрического чайника. Мы пили чай из большого медного самовара, доставшегося от предков. Древесные угольки, воспламененные от лучины, до сих пор не погасли в моей душе. Помню и сладость твердого сахара, который мы щипцами раскалывали на мелкие кусочки.
Искры в самоваре – горели для будущей революции. Для революции в моем сердце. Самовар гудел – будто древние, несостоявшиеся революции во имя истины творящей Стихии, не забытые самой Вселенной,  подавали свой голос, доносили его до меня.
Не состоявшиеся в свое необходимое время революции, не переставали совершаться во времени и пространстве, если даже только медный самовар, гудящий в детстве поэта, доносил их звук…

ДИКАЯ ЯБЛОНЯ
Шелестит одинокая яблоня возле угасающей деревни, среди бездорожья. Созревают яблоки. Но для кого яблоки, для кого шелест яблони, озаренной солнцем и луной, омытой ливнями?..
Не таковы ли и долгие, вековые споры и размышления о России – в России? И эти споры – не есть ли шелест яблони возле угасающей деревни среди бездорожья, не есть ли тяжелый и никому не слышный гул яблок, падающих в бурьян?..             
То ли дело – шелест деревьев в Александровском саду!.. Но какой шелест – слышнее для Бога? Необходимее и дороже? И каково дереву в Александровском саду? И каково дереву возле угасающей деревни?.. И каково многовековой мысли о России плодоносить в пустоту?.. 
Дикая яблоня возле глухого села. Провинциалка. И яблоки твои вкусны, но грустно и сумрачно возле тебя. И сама ты грустна...   

ЗАРНИЦЫ
Августовские зарницы над безлюдными местами. Они не красивы, потому что никто не может оценить их красоту. Они бесцветны и немы, потому что некому свидетельствовать о величии и неповторимости неба.
Не так же ли и прекрасные книги? И они бесцветны и немы, если никто их не читает.
Но прекрасные книги, как огненные зарницы, могут кого-то неожиданно настигнуть в глуши мира и уже никогда не отпустить ни его, ни близких ему людей, которые от него узнают об этих светящихся книгах... 

ТЕЛЕГА ЖИЗНИ
В моем альбоме есть особая черно-белая фотография. На ней – мой отец сидит на телеге, в которую впряжена белая колхозная лошадь. Глядя на эту фотографию, я уже много лет испытываю неизменное чувство горечи и сожаления.
На этой телеге, на которой я не раз ездил с отцом, должен был сидеть и я. Но в тот момент, когда делалась эта фотография, я, десятилетний мальчик, или чего-то постеснялся, или куда-то торопился по своим, как тогда казалось, неотложным делам. Но мгновение было упущено. Я не сел тогда на телегу. На телеге мой отец остался один…
Как вчера это было. Как сегодня. И как завтра, хотя нет уже ни отца, ни его лошади, ни его колхоза, ни его страны, о разрушении которого он часто вслух печалился. Только – будто грохочет где-то совсем близко телега, в которую впряжена белая колхозная лошадь, а я будто догоняю ее, но не могу догнать…

ВЕЛИКИЙ ЧЕЛОВЕК
Огромный теплый закат на моей родине. Тяжело и радостно шелестит густая душистая трава. Луна приближается к земле, прикасается к подсолнуху, будто с солнцем встречается на земле. Плеск воды на озере. Туман…
И вот все это грандиозное, необъятное явление, приблизившись ко мне на безлюдном поле, вдруг стало одним хрупким созданием, будто одним человеком, с которым мы остались вдвоем на этом опустевшем поле и на всем белом свете.
Близость стихии на родине я ощущаю как близость одного, по-настоящему великого и бесконечно родного мне человека. И возле этого человека, когда он рядом, мне уютно и безопасно.
И кого позвать, чтобы еще с кем-то поделиться наглядной радостью встречи со стихией? Может, позвать ту женщину, которая недавно вернулась с Израиля? Она ездила в Израиль, чтобы там увидеть тебя, великая стихия. Наверное, вместо цветов, сорванных из твоего сердца, надо подарить ей встречу с тобой здесь – на родине…

КОШКА
Хозяин решил убить кошку, которая съела цыпленка. Кошка, которую хозяин бил доской по голове, умирала долго. Глаза кошки, умирая, продолжали видеть блестящий, теплый летний мир. Кошка кричала, и от крика умирающей кошки мир становился – безобразнее.
Шелестели травы, плескалась вода, скрипели деревья, молчала летняя заря – и в это же время кричала кошка, которую убивали, кричала – делая безобразным этот красивый мир.
Не так же ли – гибнут в бессмысленно жестоких войнах беззащитные города, народы, цивилизации? Их крики также обезображивают мир, как и крик кошки, которая могла бы бесшумно ходить по шумящей и мягкой траве.

РОДСТВЕННИКИ
Скромные, почти неприметные цветы растут возле тропинки, ведущей в родную деревню моей матери. И она девочкой бегала по этой тропинке. Потому и эти сегодняшние цветы – не правнуки ли тех цветов, которые не сорвала моя мать?
Цветы на родине матери как мои братья растут из самой истории, из глубины моей биографии. Значит, и сам я в какой-то мере цветок. Каждому человеку какое-то количество цветов – родственники. Мы и сами похожи на растения: кто-то на репьи, кто-то на клевер, кто-то на пижму, кто-то на ландыши, кто-то на одуванчики.
Цветы ли в нас цветут? Мы ли живем в цветах – мыслим, чувствуем, видим и понимаем бытие? Цветы ли в нас удерживают ту хрупкую и могучую гармонию, которая нам же не позволяет разрушать мир?
Я давно, очень давно не был в родной деревне матери. Возможно, какой-то из неприметных цветов на широком лугу скучает обо мне. И возрождаясь каждой весной, бесконечно прощает меня…

ОДУВАНЧИК МИРА
Выходя на закате на широкие луга моей родины, я часто вспоминаю о посещении во время командировки Владимирского Централа, той камеры, где писал «Розу мира» Даниил Андреев.
Не кажется ли мне, что и мое свободное пространство на родине – как камера, если вдруг пристально взглянуть за горизонт?
На западе – Америка, стремящаяся завоевать планету; на востоке – огромный Китай, которому небезразличны наши просторы; на юге – сотни лет обиженный Кавказ; на севере – угасание «коренных малочисленных народов», безлюдье, холод, мороз…
  И одуванчик в центре моего пространства, моего мира говорит с небесами. И мне напоминает о том, как хрупок огромный мир, как беззащитна даже безграничная свобода…

ВЧЕРАШНИЕ ЛИСТЫ
Для чего выпускаю в книгах когда-то написанные тексты? Только ли для того, чтобы их читали и другие люди?
Или же, издавая книги, будто собираю опавшую листву в кошелки, чтобы освободить пространство для грядущей травы и грядущих цветов? Не для славы и даже не для самовыражения делаю это. Просто я, создающий новые и новые художественные тексты, ощущаю себя землей, рождающей новые и новые цветы, травы, листья, ягоды. Из себя, из предков, из народа своего.
Высохшие репейники, увядшие травы, опавшие листья. Когда-то цвели, когда-то благоухали, были уверены в себе, казались себе вечными. Но высохли, увяли, опали. Так же – как отдельные люди, как целые народы, как великие цивилизации. И собирая для печати книги со своими вчерашними текстами, будто сгребаю, собираю в кошелку увядшие травы и листья, высохшие цветы татарника – и жгу, освобождаясь от них, грею руки над этим незримым пламенем, свет которого, возможно, заметен и для других людей. Отрекаюсь ли от своих текстов? Или все же освобождаю место для новых, будущих, стихов?..

ЗАЩИТНИК
Когда мысленно мы обращаемся к своему защитнику, не произносим его высоких имен. И каждый раз, обращаясь к нему, в своих сокровенных мыслях складываем свою новую молитву. В трудные часы вспоминаем, как он уже нас защищал и даже спасал. Вспоминаем, как мы одиноко тонули в озере, упав с лодки, и он спасал нас, будто на руках возвращая в лодку. Наверное, и впрямь на руках.
Вспоминаем о том, что именно он дарует нам способности поэта – возможно, из жалости к нам и к нашему роду. Дарует не просто умение красиво видеть, а главное – умение красиво выразить. Дарует – как ремесло жестянщика, дарованное им прежде нашим предкам. Дар поэта – вымоленный дар; вымоленный или самим поэтом, или его народом.
И вот мы, как наши предки создавали изделия из жести, прославившие их в округе, из иного материала создаем иные изделия – стихи, делающие и нас известными в той же округе. И дары эти приносит, должно быть, один и тот же защитник – наш и наших предков.
И этот защитник – уже наш многовековой родственник. И мы обращаемся к нему в мыслях и сокровенных словах своих, произносимых молча или шепотом, как к знающему только нас и только наших близких.
А если мы за кого-то просим своего защитника, то о них он впервые узнает от нас – и верит или не верит нашему поручительству за них.
Мы обращаемся к защитнику. И он отвечает нам – нашим голосом…

ПОЭТ
Поэт живет в глуши, смирившись с волей судьбы. Но он прежде стремился в Москву – в центр мира, он хотел влиять на мир, совершенствовать своими стихами бытие. А в Москве на мир влияют другие люди, уже давно не поэты. Совсем не поэты. И поэт из своей глуши по телевизору видит это. Видит поэт и то, что он сам ни на что не влияет, ничто неподвластно его слову.
Но поэт уединенно разговаривает с травинкой на одичавшем от безлюдья лугу. И поэт еще верит в единство и этой травинки, и Москвы, и Тихого океана, и Китая; верит в их невероятную взаимосвязь под этим единственным солнцем и этой единственной луной.
Поэт разговаривает с травинкой, прежде слушая ее. И наверное, через эту травинку на своем одичавшем лугу поэт влияет на все мироздание, на грохот океанов и цивилизаций. И совершенствует своей вот такой жизнью в гармонии с природой весь мир. Что ему еще остается?..

ЦВЕТОК ЧЕРТОПОЛОХА
Пустырь на моей родине, уже давний пустырь. Я сорвал на пустыре красный цветок чертополоха. Хочу ли кому-то подарить этот цветок? Не женщине ли далекой и не знакомой, не родившей однажды ребенка?..
Меня тянет на это место, когда я оказываюсь вблизи. Я часто вспоминаю это место, когда нахожусь вдали от него. Ищу ли что-то здесь? И нахожу ли здесь что-то? Может, образовавшаяся пустота в моей душе сродни великой пустоте природы моей родины? Мы с этим заброшенным краем, чья сорная трава ночами, шелестя, разговаривает со Вселенной, похожи. Мы с этим заброшенным краем ближе, чем братья. Мы близки пустырями. Разочарованиями и смирениями. У меня после многолетних сочинений, надежд, мечтаний, самоуверенности и разочарования образовался некий пустырь на душе. Так и у моей родины – после наивного цветения, после державной самоуверенности, после колхозной гордыни и после отвержения людьми, которым душу открыла. Но не угодила родина людям – метелями, ливнями, деревьями, песчаными полями, буйством искреннего чертополоха – сущностью своей.
От пустыря моей родины рукой подать до города Сарова. Саров почти рядом с пустырем этого заброшенного края. Саров разрабатывает нечто такое, что может в одночасье весь мир превратить в пустырь, в котором даже чертополох не вырастет. Не конец света ли производит Саров? Мир устремлен к этому пустырю. Мир будто стремится не знать ни литературы, ни истории, ни философии, ни религий; мир будто стремится избавиться от отягчающих традиций. Не стремится ли мир начать совсем новую жизнь – с чистого листа, с пустыря?..
Вспоминая об этом, я продолжал держать в руках красный цветок чертополоха, возможно, предназначенный для женщины, не родившей ребенка.
А вот в пустыре что-то рождается. Что может родиться в пустыре? Великий хаос? Смута? Война? Эта земля помнит гражданскую войну. Конец света может родиться в пустыре, породненном с землей Сарова близким расстоянием? Добро непременно должно где-то быть. Вдалеке от столичной роскоши, ближе к пустырю. И добро должно где-то рождаться; возможно, в чреве какой-то целомудренной женщины. Не родила ребенка какая-то женщина, которой предназначен красный цветок чертополоха в моих руках. Не родила – потому что не вышла замуж, потому что не за кого было замуж выйти среди безлюдья, на земле, заросшей бурьяном, в пустыре. А вот в Израиле женщина родила того ребенка, которого было предназначено ей родить. Другая женщина, которой предназначается цветок чертополоха, может быть, родила бы того ребенка, в чьих руках – в будущем мог бы оказаться – «ядерный чемодан». И не окажется ли теперь – в далеком будущем – «ядерный чемодан» в руках какого-то злодея?..
Закат краснеет над пустырем. Огромный закат краснеет будто не только над моей родиной, не только над ближним Саровом, но и над жаркой израильской пустыней. Будто грядущая третья мировая война в этот миг рождается в чьей-то голове – и об этом знает вечерняя природа, то ли ужаснувшаяся от этой мысли, то ли одобряющая эту мысль.
В глубине оврага вода. Там водится щука. Хищная рыба плавает на дне одичавшей земли. Хищная рыба – не нынешняя ли сущность отвергнутой, обиженной и обозлившейся земли? Хищная рыба не хищной ли земли нынешнюю сущность выражает?..
Но – пора, пора мне возвращаться в мир людей. Пора к матери, чье светящееся окно видно с пустыря. Затем пора уехать в город.
И я ушел, бросив здесь же на землю сияющий куст чертополоха. Будто самой этой земле невольно подарил колючие цветы. А в дар сияющей женщине, которая, быть может, еще встретится завтра на моем пути, я сохраню свое сияние, свое возрождающееся вдохновение как неповторимый цветок…


Рецензии