Театр одного актёра

В прозрачном, хрупком пузыре
Живёт мой мир — не дом, а сцена боли.
Я в нём и зритель в вязкой тишине,
И режиссёр, и узник каждой роли.

Здесь свет софитов — вымышленный суд,
И каждый жест здесь выучен давно.
Здесь даже слёзы вовремя текут,
Чтоб не сломать привычное кино.

Сценарий пишет страх, а не мечта.
Суфлёр во тьме твердит: «Молчи. Не сбейся».
А правда в кандалах внутри меня
Глядит во тьме и шепчет: «Не надейся».

То мысль меня держала, как капкан,
Где каждый шаг пылился от сомнений,
То душу жёг губительный обман,
Губивший нежность прежде обвинений.

И жаждал я не близости — суда,
Не тёплого участья — подтвержденья,
Как будто мир мне должен был воздать
За право жить без вечного сомненья.

И жгла меня тщеславная тоска,
Желанье веса, имени и знака.
А ночь потом сгущалась у виска,
И мысль звала за грань немого страха.

Во мне таились не одни лишь маски —
Иное: навык прятать боль и страх.
И жестом я сгущал дурные краски,
А кротостью лишь приближал их крах.

То боль мою несли почти как знамя,
Размазывая в блеклый полутон,
Её вносили в комнату как довод
И падали в заученный поклон.

То я смеялся там, где смех — как бинт,
Наложенный на трещину и полость,
И пёстрый звон спасительных шутих
Лишь прикрывал распавшуюся совесть.

И худшее не в том, что масок — тьма,
Не в том, что я менял их год за годом,
А в том, что принимал их за себя
И звал судьбой навязанные коды.

Сквозь тонкий блеск прозрачной пелены
Я видел рядом чьи-то силуэты.
В одном дрожали отблески вины,
Другой смешком скрывал свои ответы.

А тот молчал так выученно-ровно,
Что тишина звенела, как металл.
Под маской кротости, почти церковной,
Я видел не смиренье — а оскал.

Другой тянулся к свету слишком жадно,
Как будто свет сумеет обновить.
И я всё чаще видел: маска тщится
Не скрыть лицо — а вовсе заменить.

Казалось мне: ещё одно мгновенье,
И я пойму их тайный строй и страх.
Но лишь скользило зыбкое свеченье,
И смысл дробился в хрупких пузырях.

Я силился читать по наклоненью
Голов, по паузе, по жёсткости руки,
Но доходили только отраженья,
А не слова, не судьбы, не шаги.

И чем внимательней я вглядывался в лица,
Тем очевидней виделась беда:
Они привыкли возводить границы,
Где правдой им мерещилась вражда.

И я смотрел: едва живое встанет,
Едва пробьётся в голос или взгляд,
Оно уже само себя обманет,
Спеша надеть спасительный наряд.

И вдруг я понял с ясностью жестокой,
Что дело не в разгадке, не в чужих,
Не в точном имени, не в маске строгой,
И не в тенях, что множатся в других.

Я сам плодил внутри себя химеры —
Лишённых плоти, выдуманных «я»,
Чтоб не стоять без маски и без веры
Перед лицом простого бытия.

Мне мнилось: многоликость — глубина,
А хор личин спасал меня, играя.
Но маски становились как стена,
А жизнь дышала рядом, ускользая.

Не в том спасенье — выбрать роль честней,
Прикрыв одну личиною другою.
Чем маска безупречней и плотней,
Тем больше жизнь становится чужою.

Не в том спасенье, чтобы угадать
Чужую боль по жесту и излому,
А в том, чтобы в себе не оживлять
Толпу теней, привыкших к неживому.

И я замолк. Не гордо, не назло.
Не как пророк, сорвавший покрывало.
Я просто больше не держал лицо,
Которое меня так угнетало.

И в этот миг родная оболочка,
Что столько лет спасала мой объём,
Пошла трещать — сначала тихо, тонко,
А после — всем стеклянным естеством.

И сразу правды стало слишком много
Для формы, что держалась на игре.
Как будто всё живое в человеке
Не может жить в прозрачном пузыре.

Мощнее страха. Глубже декораций.
Сложнее слов, придуманных во тьме.
И если дать ему не притворяться —
Стекло не выдержит его в себе.

Свет рухнул — и разорвалась завеса.
Замолк суфлёр, и грим пошёл на дно.
А я увидел: рядом — тоже люди,
Не роли, не фигуры из кино.

Такие хрупкие — и в этом их беда:
Нести свой вымысел, как носят тяжкий крест.
И ждущие не похвалы, и не суда, —
А лишь того, кто выдержит их свет.

И стало страшно. Но уже без фальши.
И стало пусто. Но уже не зря.
И жизнь впервые начиналась дальше,
За тонкой гранью прошлого себя.


Рецензии