Премия

Когда внутренняя полиция МГУ завезла на Студента дело, произошло ещё одно очень важное событие, за свои стихи он получил Пастернаковскую премию, произошло это почти одновременно.  Оказалось, от Бориса Леонидовича его
отделяло всего одно рукопожатие, однако, рукопожатие самого Андрея Вознесенского. Эту руку он запомнил на всю жизнь, большая, белая, уже поджатая внутрь самой себя кисть золотоискателя на покое, где-нибудь близ собственной виллы в окрестностях мыса Канаверал, штат Флорида или даже в самом Форте Лодердейл, месте проживания местной литературной элиты, где сто долларов платят за килограмм лука в магазине, украшенная массивными золотыми часами, швейцарскими по виду. Дело было в апрельском Останкино, только встряхнувшемся от кошмарного сна своей осады во время путча, здание брало ГРУ, как сказал Бате Бита, постреляли, и ещё порядком хаотичном, возможно, где-то рядом в районе знаменитого ресторана «Твин Пикс» или проспекта Мира все еще прятались баркашовцы. Накануне в Бетховенском зале Большого во второй раз вручали Пастернаковскую премию, одну из первых именных в России, и секретарь премии Марина, смущённо улыбаясь, произнесла:

— А значки у него, и сколько он взял с собой, неизвестно. — Имея в виду именно Вознесенского, понятное дело, прийти туда наш герой не мог, мгновенно стал на «матрасах», как говорили в Америке итальянцы, перешел на нелегальное положение, а говоря по-русски, начал бегать. Кому охота год сидеть без суда и следствия на подвалах на Ленинских горах, пусть и вид со смотровой площадки «Университета» такой хороший, дача Косыгина, дом Михаила Сергеевича и съемная вилла самого могущественного криминального армянского авторитета того времени Сержа Джелавяна, битком набитая импортным автоматическим орудием, охрана борцы, по Арбату Джелавян ходил по-хозяйски, не пугаясь встречи даже с Отари Квантришвили.  Вечером Студент позвонил Наташе Ставропольской, члену жюри этой самой премии , надумавшему дать ему «отличие» в номинации «На ранних дорогах» за вторую книгу его стихотворений «Люберцы» и сказал, что готов отдать премиальный конверт с деньгами ради значка ей в качестве гуманитарной помощи преподавателям кафедры русского языка и литературы Московского университета, так как в деньгах лично не нуждается. Это была правда, недавно они с Кастрюлей и Головой поставили бандитские автомойки в Подмосковье именем братвы, приносившие учредителям от трехсот до пятисот долларов США в день.

— Ты, это самое, Наташ, бабки возьми, да, значок мне надо! В качалке показать Зайцу и Архипу, товарищам.

— Яволь, — ответила давняя поклонница Рейха. — Поменяю на дойчемарки,  Тане передай! — Таня с Галей по очереди возили Студенту на «кукушку» еду, явочную хату, где он укрывался от полиции нравов Университета, на следующий день Таня дала ему телефон Вознесенских, когда приехала, Студент набрал ее со своей «моторолы», за которую под чужим именем платил в месяц полторы тысячи бакинских.  Подошла жена великого поэта красавица и умница Зоя Богуславская, родственница старшего группы второго отдела Московского уголовного розыска по расследованию убийств Григория Богуславского, на Арбате Гриши, который хорошо знал Француза. На  следующий день, нарушая все правила конспирации, Студент на такси примчался из Крылатского, где он скрывался, поставив в известность лидера этой ОПГ Царя, Андрея Царицына, так же студента факультета журналистики МГУ, вечернего, облагавшего налогом местные автосервисы, к телецентру, попросив «шефа» подождать, называется «зарядил», водитель с включенным счетчиком-таймером остался в машине, положил в бардачок оружие и начал топтаться между двойными входными дверьми до боли знакомой его Темной башни советской пропаганды, паспорта у него уже не было, соответсвенно, пропуск получить он не мог. Гламурный Вознесенский с лицом американского дипломата  вошел с какой-то женщиной, не Зоей, улыбнулся и вынул из кармана длинного пальто вожделенный значок в коробочке красного дерева.

— Вы от Наташи? Слышал, слышал! Как блатная жизнь? — Мэтр новейшей русской поэзии и сам мог пообщаться, так сказать, с братками «по теме».

— Блатная, не знаю, — честно сказал Студент, — у нас промежуточная масть организованная спортивность. Как у желудя, пока висишь, ничего, упадешь, сожрут свиньи!

— Молодцы, — одобрил Вознесенский,  — спорт дело хорошее! А я к Малахову на программу. — Попрощавшись, Студент  открыл её, снял защитную плёнку и увидел… две свечи. Пламя большой перелетало на малую, символ эстафеты, привет Пастернака ему, грешному. Понимая, чем рискует, такси со Студентом быстро помчалось домой через Ленинградский проспект направо, избегая проверок на дорогах, любимую реку Пастернака.

— Давай бахнем кофейку, остановимся, — попросил на пятаке на выезде на район Студент у метро «Аэропорт».

— Сейчас, — согласился водила. Он достал из бардачка бутылку водки, рядовую взятку гаишникам, вместе пошли в стекляшку. Сзади за спиной остался проспект, перпендикулярно ему, если ехать прямо, огибая длинные овраги по дуге, как раз Крылатское, мало кто знает эту дорогу. 

С Пастернаком Студента роднило, он сам не единожды испытывал это чувство, положение «баловня судьбы». Сын художника, пусть не первого, но всё же! Выросший среди первых лиц государственно признанной богемы, и литературной, и театральной, и музыкальной, он уже в молодости был окрылён так, что ничего иного, кроме как претензии на первые места везде, нести в себе попросту не мог, поэтому не завидовал никогда никакому другому «положению», криминальному и общественному. А как же дар, спросите вы? Как быть с тем, что он прорвался таким свежим и чистым, будто бы за его плечами не было ровным счётом никого и ничего? Свеча — горела? Горела!

В двадцатых, не позже, Пастернак выступал на какой-то летней эстраде со своими стихами, и, произнеся три эпитета, услышал громкий смех, быдлообыватели ожидали юмориста, исполнителя виршей на злобу дня, клоуна, которой бы их развеселил, кто они, очень хорошо написал Булгаков. На мысль о том, что сейчас будут весёленькие стишки, их, считает Липкин, навела овощная фамилия самого автора, «пастернак и сельдерей, что ни овощ, то еврей». Пастернак отреагировал царственно и вполне по-воровски, улыбнулся и сказал:

— Что ж, вы правы, вы все мало чего достойны, и уж если удостаиваетесь смеха, то поделом! Над кем смеетесь, над собой смеетесь! А, может, захотите посмеяться над товарищем Сталиным? — Публика затихла, поняла, кто перед ней, запахло длительными сроками заключения. Позднее, решая жизнь и судьбу другого великого поэта Осипа Мандельштама, самый главный языковед страны позвонит в том числе и ему. В русской поэзии после убийства Маяковского за карточный долг Пастернак Пастернак сам был как бы «на положении», что было  оно было не на шутку опасным, поскольку его социальное происхождение входило в жёсткий клинч с наступившим в пору его мужающей зрелости общественным устройством нового государства бродяг и люмпен- пролетариата, которым могла управлять «любая кухарка». Он был «из бывших», и это требовало сберечь в себе символы «бывшего» сословия буквально любой ценой, в том числе и белого офицерского. Видимо, он верил в преображение строя, восстановления интеллигенции в правах. Здесь было, за что драться, иные пошли на куда большие жертвы, вспомните разразившуюся впоследствии войну сук и воров. Уступкой победившему пролетариату великий Блок в двадцатом году надел на слегка поредевшую шевелюру простую трамвайную кепку-восьмикоинку, «на трамваях лётал, по фене ботал», и стал гопником. Мода или же мимикрия? Компромисс.  Он не мог быть первым в стране, сделавшейся терпимой ко всему, кроме классовых различий. Нельзя было быть первым, когда рядом грохочет картежник и хулиган-авторитет  Маяковский или надрывает голос сильно пьяный гений Сергей Есенин, за него и пострадавший, сказал в кабацкой Москве не то не тем, серьезным Людям, за язык и спросили, высуни язык. Среди пролетарских, комсомольских, имя им легион, старателей газет, журналов, среди толчеи, так убийственно изображённой Булгаковым, какое первенство? Если Блок или Пастернак этого хотели, следовало ждать.

О чем писал Пастернак, который ничего не придумывал и не создавал? О Москве! Он прекрасно знал беспощадно точную, обильно смазанную простонародными аллюзиями речь рынков, зычный фальцет мещан, вчерашних вольноотпущенников, рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, их  метафоры привились его поэтическому сознанию, искавшему в языке наиболее прямого, и, следовательно, гениального решения параболического или даже гиперболического пути сквозь иллюзорную реальность пролетарской сансары. Причудливо преломляясь интеллигентской призмой, они получали его визой качество самой лучшей, самой открытой всем ветрам поэзии, Пастернак избирает участь неотступного «очевидца языка», и ни в ком, ни в чьём лице или уже лике так пламенно не проступает избранничество на такое нелёгкое служение. Помнится, литератору Бабаеву, приехавшему в Москву из Ташкента, Пастернак, открывший ему дверь, представился боксёром, так резко вперёд была выдвинута его челюсть и так боевита короткая стрижка, незваный гость был почти в шоке, ожидал увидеть Орфея, встретил Рокки Бальбоа в исполнении Сталлоне. Главное было в том, как остро власть чувствовала в нём отклонение от задуманного ею канона «первого поэта», и как его язык напоминал ей тщательно затаптываемую ею в грязь прежнюю Россию от Бога и царя, князей и святых угодников до юродивых странников и кликуш, и чудотворцев наподобие  Григория Распутина. Притом, что технически, музыкально, концептуально Пастернак опережал практически всех, его нельзя было вынудить к политически просчитываемой поэтической истерии тогдашних «бродских». Мандельштам, о таланте которого спрашивал у него в ночном телефонном разговоре ни кто иной, как Сам, вёл себя ровно противоположным образом, расточительность его не знала никаких границ. Когда теряется представление о верхе и низе, никто не в состоянии понять, возносится он или стремглав падает и там, и там не одинаково хватает воздуха, Боря Пастернак был его поумнее, не судим, несмотря на то, что передал на Запад свой самый главный роман «Доктор Живаго»» умер дома в окружении родных и близких в своей постели, уметь надо.

Автор до сих пор не понимает, на что он рассчитывал, ведь в «Живаго», в котором был произнесён приговор и революциям, и перемешанным ею сословиям, основной коллизии русского общества образца XX века, на понимание «там»? Но что с тем народом, во имя увековечивания которого он жил? Жест кажется странным до сих пор! Не лучше ли было дожить в покое, а, скажем, Ивинская или ее дочь передала бы рукопись куда- нибудь в «Молодую гвардию» образца того же 1987-го года? Всё равно потом напечатали. Ему кажется, роль здесь сыграла недолюбленность, но не советскими властями, а всем миром, нетерпение, был достаточно обеспечен, по-фраер ки выражаясь, респектабелен, жизнь брала под крыло. Жажда диалога с Европой? Самоубийственная весть о том, что в России жива свободная интеллигентская мысль была подана. Гигант мысли так и ушел, прислонясь к дверному косяку последняя строка блоковская, тоже любил прислоняться к  «косякам», стоять «на проёмах», то ли не решаясь войти в бардо, то ли выйти, то ли уже решившись совсем в оное  не входить, и Будда, и Христос  оба и вошли, и вышли с честью.

— Остались пересуды, а нас на свете нет, — помните?Смотря на каком свете, всё есть, если это наш собственный абсолютный Ясный свет ума.


«Честный вор», ч.3


Рецензии