Антиутопия в поэме

Глава первая. Мечта

Когда мечта, пленившая, падёт,
Злобным обернётся гадом -
Нежданно зачавкал пулемёт,
Безумный зверь, плюющий ядом.
Плодились утопий корабли,
Умы сгорели, но мы не виноваты.
По улицам кричали и влекли
Назойливо военные плакаты.

А до того - светило солнце,
А до того - играли марш,
И каждый верил: обернётся
История в цветной витраж.
Нам обещали сад и манну,
Нам обещали рай земной,
Мы сдали старую охрану
И выбрали строй ледяной.
Мы выбрали холод как милость,
Мы выбрали лёд как закон,
И юность, что вечно молилась,
Пошла под бетон.
Кто знал, что мечта - это зверь,
Которого кормят людьми?
Кто знал, что закроется дверь
И мы останемся одни?
Никто. Потому что утопия
Всегда начинается с гимна,
С улыбки вождя на трибуне,
С таблички «Проход только сильным».
И сильные шли первым строем,
Сдавали ключи, имена,
Их делали строем - героем,
И плавили их в ордена.

А город стоял, как невеста,
Умытый, голодный, прямой.
В нём каждому было место -
В земле, под бетонной плитой.
В нём улицы шли по линейке,
Дома - по росту, в затылок.
И в каждой квартирной ячейке
Звучал не жилец, а подпилок -
То тихо спиливали память,
То тихо спиливали честь,
Чтоб некого было ранить,
Чтоб некого было есть
Той бедной, голодной власти,
Что жрала саму себя.
И мы разевали пасти,
Молитву её трубя.

Сначала - собрания, речи,
Потом - затемненье окон,
Потом - ни свечи, ни встречи,
Потом - телефонный звонок
Ночной, с неизвестным номером,
И дверь, и пальто на плечи,
И взгляд, что уже не помнит он,
И шаг, что уже не лечит.
Мы стали рабами идеи,
Которая нас родила.
Мы стали тенями на клее,
Где в кадре - одни номера.
Мы стали деталью машины,
Что мелет кости в песок,
И даже мужчины-мужчины
Скулили, как брошенный пёс.

Но помню - ещё до начала,
До первой расправы, до стука,
Одна старуха кричала
На площади, словно гадюка
Ей в сердце вползла: «Опомнясь!
Ведь холод не держит жизни!»
Её увели в бездомность,
Её замели в укоризны
Газетные, злые, липкие.
И площадь опять запела
Про счастье, что станет зыбким,
Как только мечта сгнила.
Вот так оно и бывает:
Сначала - мечта и флаги,
Потом - тишина сквозная,
И кровь на дверной бумаге.

А первый расстрел был летом,
Когда ещё цвёл жасмин.
Мы вышли на площадь с рассветом,
А там - никого. Один
Стоит пулемёт на треноге,
И тени лежат, как плащи.
Мы поняли: кончились боги,
Мы поняли: дело в клещи
Зажато. И первый выстрел
Прозвучал, как приказ: «Не дыши».
Мы стали рабами смысла,
Который нас всех сокрушил.

Так началась эпоха,
Которую не назвать.
Без бейджика, вдоха, вздоха -
Лишь очередь, смерть и гладь.
Гладь озера, ставшего льдиной,
Где лодки вмёрзли в стекло.
Мечта стала просто скотиной,
Которой уже всё равно.
А мы всё ещё помним, как пели,
А мы всё ещё верим в тепло.
Но в этой ледяной купели
Успенье одно лишь взошло.
Глава вторая. Быт

Без выборно смотрели прямо в пасть,
Боялись ствола сдавленных известий.
И смерть взяла оправданную власть,
Придя к толпе как суженной невесте.

Она пришла не в саване, не в чёрном -
В казённом платье, в кителе, в очках.
И каждый, кто не стал ей покорённым,
Тот спал уже в негашеных песках.
Она вошла в подъезды, в коммуналки,
Прописана была в любом дому,
И даже дети, малыши-нахалки,
Играли молча в смертную тюрьму.
Она была, как воздух, как дыханье,
Как утренний гудок на гараже,
Как очередь - святое состоянье
Людей, живущих на чужом ноже.
Очередь за хлебом, за водою,
За правом не упасть, за правом лечь,
За номерком, за справкой гробовою,
За тем, чтоб печь. Хотя бы просто печь
Свою, родную, в доме, где когда-то
Ещё шумели дети и сирень.
Теперь там штаб. Теперь там виноватый
Стучит на брата. И сгорает день.

Мы ели хлеб. Он был как камень серый,
С вкрапленьем извести, с крупой, с песком.
Он был похож на привкус нашей веры:
Твёрдый снаружи, с чёрным червячком
Внутри, где мякиш - мёртвая основа,
Где нет тепла, а только сытый груз.
Мы этот хлеб делили по-суровски,
И старший получал больший укус,
А младший ждал, надеясь на добавку,
Которой не бывало никогда.
Так мы учились жить, поправши ставку
На бунт. Учились есть без слова «да»,
Без слова «нет», без слова «завтра», «вера»,
Без слова «мама», без «люблю», без «я».
Мы стали жителями интерьера,
Где мебель - мы. Большая нас семья
Железных коек, лампочек тускневших,
Сортирных бачков, радио-гвоздя,
Что голосом бездушным, охрипевшим
Вещал нам про героев и вождя.

А в переходах, между эшелонов,
Где человек теряет цвет и пол,
Стояли девки - из числа тех звонов,
Что раньше колокольный ремесло
Несли в себе. Теперь они носили
Помаду, синяки и номера.
Их небо не хранило, не просило,
Их покупала всякая мура
За пайку хлеба, за глоток спиртного,
За обещанье «завтра перевесть
В другой барак, в тепло, в разряд живого».
Но завтра - смерть. А нынче - только есть
Минуту на кровати продавленной,
Где плачет тело, высохнув до дна,
Где девочка, когда-то Маша, Лена,
Теперь - никто. И всем она одна.

Мужчины уходили на работу,
Которая звалась «фронт трудовой».
Они впрягались в тачки, брали квоты,
Их накрывал начальник головной
Своим приказом, матом, кулаками.
Они копали, рыли, долбили
Мёрзлый грунт, что сдавался пластами
Под стать людской негнущейся судьбе.
Они валили лес, тянули тросы,
Мосты взводили через пустоту,
Их лёгкие съедали купоросы,
Их спины гнулись, но несли мечту
Чужую, словно собственное бремя.
А вечером, в бараке, без огня,
Они считали выжившее время
И понимали: завтра не меня
Свезут в овраг с пробитым позвонком
Или с разрывом селезёнки, с грыжей -
Туда, где снег лежит нетронутым платком,
Где трупы - просто рельеф неподвижный.

Но страшно не это. Страшнее - привычка.
Ты замечаешь, как стал тишину
Любить сильней, чем сестру-невеличку,
Как научился встречать сатану
С улыбкой, как будто с соседом по полке.
Ты видишь: ведут на расстрел пацана,
А ты поправляешь на шапке иголки
И думаешь: «Будет ли двойка видна
В журнале учёта?» И это не цинизм,
Не подлость, не трусость - иная болезнь.
То холод проник в человеческий механизм,
И душу сковала ледяная плесень.
Мы стали как вещи. Как стулья, столы,
Которым не больно, не страшно, не стыдно.
Мы стали деталями страшной игры,
Которой конца за туманом не видно.

Но в этой игре, где казарменный ад
Сгущался до плотности чёрной дыры,
Порой просыпался какой-то солдат
И видел не номера, а миры.
Он видел во сне: голубое пальто
На женщине, пахнущей сливой и мятой.
Он видел такое, чего не знал никто
Из мёртвых - живых. И душа его, смята
В комок, разворачивалась, как платок.
И он просыпался в холодном поту,
И шёл на работу. И знал, что цветок,
Приснившийся ночью - уже на счету
У надзирателя, что записали
В особую папку: «Мечтатель. В расход».
И он не бежал. Потому что знали
Другие: бежать - это пуля влёт.

Но были и те, кто сходил незаметно
С ума. Их не трогали. Им разрешали
Бормотать под нос о «свободе», о «свете»,
Их из очереди не выгоняли -
Безумный не страшен системе,
Которая сама - диагноз.
Он просто сидел на ступенях
И плёл из соломы парус,
Который не сдвинется с места,
Который не примет ветра.
А мы проходили, ели тесто
Из опилок и серого фетра.
Мы кивали ему, как родному,
Мы почти понимали его бормотанье:
«Корабль мой - из льда и покоя,
Он скоро отчалит. Я знаю».
И он отчаливал. Тихий,
Без всплеска, без крика, без пенки.
А мы оставались. И психом
Считали себя. На коленках
Стояли пред тем же безумьем,
Что сделалось нашей квартирой.
И смерть не казалась раздумьем,
А чем-то вроде сортира -
Обычным, тусклым, железным,
Без страха, но и без надежды.
Мы стали рабами над бездной,
Которые носят одежды
Своих палачей, не заметив.
И в этой рутинной работе
Никто не заметил, как дети
Родились уже в переплёте
Тюремной простой колыбели.
И первый их крик был не криком,
А вялым гудением в теле,
Привычном к безликим уликам
Того, что случилось раньше.
Они не узнают свободы,
Ни птиц, ни лугов. Но дальше -
Дальше мы слышим заводы,
Стучащие в ритме сердца
Того, кто ещё не скончался.
И нам никуда не деться
От этого злого вальса.

Глава третья. Бунт

Тогда рычали с горяча,
Косили взор, на власть ругались,
Потом молились мы, крича,
Большой дубины испугались.

Но между рыком и мольбой
Был миг - короткий, как затменье,
Когда мы вспомнили: мы - боль,
Мы - плоть, мы - кровь, а не поленья
В печи у мира. Мы - народ,
Не номера, не просто список.
И кто-то выкрикнул: «Урод!
Ты кто такой, чтоб нас, как в тисках,
Держать за горло столько лет?»
И тишина упала взрывом.
И тот, кто выкрикнул, был сед
Уже к обеду. Но над срывом
Уже взошла звезда. Она
Была не яркой, не высокой,
Она была как дно без сна,
Как жар под пеплом, как истока
Река, что спряталась в песок,
Но не исчезла. И глухие,
Что слышали лишь пульса стук,
Вдруг различили: там, в стихии,
Где раньше был один мороз,
Звучит иная нота - гнева.
И паренёк, что не дорос
До бритья, вдруг полез на древо
Трибуны старой, и с неё
Швырнул в толпу: «Долой! Доколе?»
И слово, точно остриё,
Прошло сквозь строй, и в каждом поле
Мозгов, засеянных золой,
Взошло зерно, упало семя.
И мы пошли. Пошли толпой,
Не зная, что такое «время»,
Забыв про пайку, про обход
Ночной, про списки, про расправу.
Шёл просто люд. Шёл тот народ,
Что потерял себе державу
Давным-давно, в ином году,
В ином столетии, до драмы,
Но вспомнил вдруг свою беду
И вышел. Вышли даже мамы
С детьми на рваных рюкзаках.
И старики, что гнулись в дугу,
Вдруг распрямились. И в руках
Держали не клюку - натугу
Своих несогнутых сердец.
И мы текли, как снег весенний,
Зная, что будет нам конец,
Но шли - без тени, без сомнений.

Сначала заняли завод.
Просто вошли. Сказали: «Хватит».
Нас встретил местный пулемёт,
Но кто-то крикнул: «Брат, не катит!
Ты тоже раб, ты тоже тут
Гниёшь за пайку! Брось! Опомнись!»
И выстрел. И ещё. Но жгут
Уже накинут. И над пропасть
Ту, что была меж «мы» и «он»,
Лёг мостик тонкий, человечий.
И тот солдат, что был рождён
Для нас врагом, расправил плечи
И повернул на власть стволы.
И грянул бой - недолгий, страшный.
И флаг, что не имел иглы
Для штопки, взвился над башней.
То было знамя. Не кумач,
Не триколор - простая тряпка,
Которой вытирали плач
До этого. Но стало зябко
От осознания: теперь
Мы сами держим оборону,
Самим нам нужно бить в дверь
Тем, кто ворвётся по бетону
Столичных спецчастей. И мы
Держали сутки, двое, трое.
Вокруг горели теремы,
Но мы стояли. Было злое,
Упрямое, как корень, «нет»
В сердцах. Мы отбивали атаки.
Казалось, что вставал сам свет
На нашей стороне. И знаки
Победы виделись в дыму.
Но на четвёртый день подтянут
Был полк особый. И к нему -
Тяжёлый танк. И нас расплющат,
Едва рассвет коснётся крыш.
Мы знали это. Но держались.
И вдруг - удар. И тишь, и тишь,
И стены завода расползались,
Как масло на сковороде,
Под гусеницами машин.
И нас давили. И везде
Был мат, и выстрелы, и дым,
И крики «Не стреляй! Сдаёмся!»,
Но не сдавались. И текли
Кровями в сток. И над колодцем
Из тел вставало: «Мы могли».

Могли бы, если бы не та
Дубина, что пришла наутро.
Она была не из хлыста,
Не из железа - из уюта
Лжи, страха, подлости, доносов.
Она пришла из наших же рядов.
Свои сдавали без вопросов
Своих - за тёплый кров и кров
Врага, что станет вдруг союзным,
Когда на кону жизнь и пай.
И вот тогда, пред этим грузным
Валом, мы дрогнули. И дай
Нам Бог забыть тот миг паденья,
Когда надежда, как свеча,
Погасла от прикосновенья
Руки не вражеской - с плеча
Того, кто рядом шёл и клялся
В любви к свободе. Он и сдал.
Он выжил. Он потом считался
Героем. Орден получал
За подавленье «бунта черни».
А мы, кто выжил, но не сдал,
Пошли в овраг, пошли на чернь
Сырой земли, где наповал
Стреляли в спину. И в затылок
Смотрела вечность. А пока
Дубина била. И опилок
Была полна моя башка,
Твоя, сестры, отца, ребёнка.
Дубина била по своим.
И мы молились тонко-звонко,
И страх был невыносим.
Он был тяжеле, чем свинец,
Он был плотнее, чем гранит.
И это был почти конец
Всего. Но всё же не разбит
Был стержень. Где-то, в глубине,
Под слоем пепла и золы,
Остался уголёк. Во сне
Он снился нам - незлой, не злой,
А тёплый, как ладонь отца,
Которого расстрелян прах
Развеян. Но горит с конца
Та искра в сдавленных мирах.

И умирали не в часы, не в срок,
Ребята на войне, девчонки в проститутках.
В грязи разбавленный песок,
Тела бросали, говоря о шутках.
Но это было после. А пока
Мы зализывали раны в подземелье,
Где вместо Бога - тень от потолка,
Где вместо хлеба - мёртвое веселье
Того, кто выжил. Выжил, но зачем?
Затем, чтоб помнить? Чтобы стать сильнее?
Иль чтобы видеть, как немеет чернь
И как дубина ходит по аллее
Над нами - но уже не бьёт, а ждёт,
Когда мы сами ляжем под удары?
И ночью, втиснувшись в подпольный рот,
Мы обсуждали новые пожары,
Которые ещё произойдут.
И в этом шёпоте, глухом, неясном,
Рождался новый, невесомый суд -
Не над властями - над собой. Опасный
Суд совести, что хуже всех судов.
Мы поняли: дубина не снаружи,
Она внутри, в мозгах, среди основ.
И чтобы выжить, нужно стать оружьем
Не против тех, кто сверху, а против тех,
Кто изнутри нас продаёт и губит.
И это был невидимый рубеж,
С которого никто не отступит.

Глава четвертая. Слом

Как пред глазами мимолётный мираж,
Неясные и глухие воспоминанья,
Что жизнь была как красочный пейзаж,
А сейчас о смерти лишь желанья.

Мы стали тихи. Мы стали прозрачны.
Мы научились смотреть сквозь людей,
Словно они - лишь помехи, невзрачны,
Словно они - лишь узоры теней
На стене барака, где копоть и сырость.
Мы разучились смеяться в лицо,
Мы разучили такую вот милость,
Как просто погладить ребёнка, птенца,
Жену по щеке. Всё ушло в подполье -
Нежность, и ласка, и даже тоска.
Мы волокли своё тело, как бремя,
Не понимая: зачем? Для какого куска?
Кусок был один - чёрствый хлеб и баланда,
И то не всегда. Иногда - ничего.
И в этой дыре, где ни ада, ни рая,
Ни даже чистилища нет одного,
Мы начали медленно, страшно, неспешно
Терять человеческий облик и суть.
И стал человек человеку не грешным,
Не братом, не сволочью - просто чуть-чуть
Мебелью. Фоном. Движущейся тенью.
Предметом, что может ходить и дышать,
Но воли не иметь, не иметь направления,
Не помнить, не думать, не знать, не решать.

Я видел однажды: мужчина и женщина
Стояли в очереди за углём.
Уголь был мёрзлый, как наши обещания,
Данные детям под Рождеством.
Мужчина смотрел на неё не как прежде -
С желанием, с жаром, с огнём в животе.
Он просто смотрел, как глядят на одежду,
Что вывешена на чужой высоте.
Она не ответила. Просто качнулась,
Просто прикрыла глаза и ушла
Туда, где когда-то в ней жизнь проснулась,
А нынче - ни жизни, ни даже тепла.
И это не ссора была, не размолвка,
Не ревность, не злоба, не быт, не каприз.
То Слом в них случился. Беззвучно. Недолго.
Как будто бы выключили механизм.

Слом - это когда перестаёшь надеяться
Даже на маленький, крошечный свет.
Когда понимаешь: уже не развеется
Этот туман. Что спасения нет.
Не в том смысле, что Бог нас покинул,
А в том, что мы сами ушли от себя.
Слом - это зеркало, где ты не в силах
Узнать человека, что смотрит, любя
Тебя прежнего. Там - лишь оболочка,
Которая ест, испражняется, спит.
И если ей дать парабеллум - и точка,
Она даже выстрелить не поспешит.
Ей лень. Ей не страшно. Ей просто не важно.
Слом - это смерть до физической смерти.
И мы в нём лежали, как в братской могиле,
Где каждый - живой, но уже не жилец.
Нас не хоронили. Нас просто забыли.
И это и есть настоящий конец.

Но странное дело: на самом дне,
Где даже надежда боится ночевать,
Где даже молчание воет во сне,
Вдруг начинает свеча мерцать.
Не та, что из воска, не та, что из веры,
Не церковная, не из тепла -
А та, что горит без огня и без меры,
Та, что из пепла сама расцвела.
Её не увидеть глазами. Она
Находится где-то в грудной пустоте,
Где раньше была лишь одна тишина
Да стук метронома на мёртвой плите.
Но вот - замигало. Сначала - неясно,
Как будто соринка попала в зрачок,
Как будто бы радио шепчет: «Напрасно
Ты думаешь, парень, что ты - дурачок,
Что ты проиграл и что всё уж пропало».
И ты прижимаешь ладонь к животу,
Где искра та бьётся. Ей нужно так мало -
Всего лишь не дать ей упасть в пустоту.

И люди, сломленные до хруста,
Вдруг начинали смотреть на других
Не как на предметы - почти как на чувство,
Почти как на строчку в забытый стих.
И женщина та, из угольной очереди,
Однажды дала пареньку пирожок.
Сама не доела. И это не почесть ей,
Не подвиг. Просто души виток
Расправился, словно пружина, и вытолкнул
Наружу осколок былого тепла.
И пацан тот, голодный, с глазами выцветшими,
Вдруг вспомнил, как мама его звала
Когда-то, до лагеря, до эшелонов,
До всей этой жути - «сыночек, иди».
Он съел пирожок. И солёным, солёным
Стал хлеб от слезы. И в его груди
Что-то хрустнуло. Что-то чужое, ледяное,
Что наросло за годы потерь.
И он посмотрел на неё, как на злое,
Но доброе чудо. И в серую дверь
Их барака впервые за долгое время
Вошел не охранник, не смерть, не приказ -
Вошел человек. И растаяло бремя
Хотя бы на час. Хотя бы на раз.

Вот так мы держались. На грани распада,
На грани потери всего, что есть «я»,
Мы вдруг понимали: нам многого надо,
Но главное - просто стоять. И нельзя
Ложиться в ту грязь, что зовётся покоем.
Нельзя превращаться в живой манекен.
И пусть наше тело избито, убого,
И пусть впереди - только плен или тлен,
Но где-то, на самом краю обрыва,
Где Слом уже празднует свой карнавал,
Встаёт человек. Не крикливый, не лживый,
А тот, кто себя из кусков собирал.
Он собран из трещин, из шрамов, из боли,
Из памяти, втоптанной в грязь и песок,
Из чистого «нет», из упрямой мозоли,
Из взгляда, что стал за года поперёк
Всех линий судьбы, нарисованных сверху.
Он собран из пепла. Он колоссом встал.
И пусть он не выиграл этой вехи,
Он выжил. Он сломан. Но он не пропал.

Глава пятая. Власть

А те, кто правил, жили в высоте,
Где воздух разрежён, но сладок, словно патока.
Они смотрели сверху на те
Тела, что внизу, и не чувствовали падалью.
Для них мы были цифры, график, план,
Расходный материал большой машины.
Их домом был бетонный мавзолей,
Их богом - страх, их спутником - пружина
Внутри сознанья, скрученная в спираль,
Что разжималась только для приказов.
Они построили себе скрижаль
Из наших костяных, немых рассказов.
Они не спали. Сон - удел рабов.
Они боялись сна, как мы - побоев.
Ведь сон снимает слизь с мозгов,
И там, внутри, где нету конвоя,
Всплывает то, что днём запрещено:
Лицо жены, убитой по доносу,
Ребёнка плач, разбитое окно,
И чей-то шёпот: «Ты ответишь, просто
Не здесь, не завтра, может, через век,
Но ты ответишь». И они не спали.
Они глотали химию, и бег
Их мыслей был подобен дикой стали,
Что плавится, но не течёт в покой,
А застывает формой пистолета.
Так жили те, кто стал для нас строкой
В расстрельном списке. Те, чья власть воспета
Была в газетах, в радио, в кино,
Что крутят нам в бараках перед сном.
Их было мало. Но давным-давно
Они построили огромный дом,
Где каждый винтик знал своё гнездо,
Где каждый был - доносчик и судья,
Где даже воздух был как решето,
Что просевает: «можно» и «нельзя».
Система называлась «Порядок».
И в ней царил особый, жуткий мир,
Где не было ни грядок, ни лошадок,
Ни поцелуев, ни сырых квартир -
Всё стерильно, вымыто, учтено,
Пронумеровано и сведено в таблицы.
И даже смерть имела здесь окно
Приёма. Очередь. И чтобы застрелиться,
Ты должен был подать запрос в трёх экземплярах,
Пройти комиссию, сдать кровь, мочу,
И ждать ответа в тех же коридорах,
Где я сейчас стою и хохочу,
Но горько, с желчью, с привкусом бензина,
Которым нас травили столько лет.
Система - это тоже машина,
Где человек - лишь топливо. Секрет
Её устойчивости не в штыках,
Не в пулемётах, не в высокой башне -
А в том, что мы согласны в дураках
Ходить всю жизнь. Что мы сдаёмся раньше,
Чем враг придёт. Что мы внутри пусты
Настолько, что готовы взять подачку
За предательство. И наши рты,
Привыкшие к баланде, словно тачке,
Везут послушно мусор чуждых слов,
Чужих идей, чужого страха, быта.
И в этом самый страшный из грехов -
Что власть не в тех, кто сверху. Власть зарыта
Внутри раба, который хочет быть
Рабом. Который ищет господина,
Чтоб не решать, не думать, не любить,
Чтоб просто течь сквозь дни, как льдина.

Я видел их портреты. В галерее,
Что нам показывали в День Порядка.
Они не злые. Даже не стареют.
У них у всех - спокойная повадка
Людей, что знают истину. Она
Проста: мир - грязь, и грязь нуждается в метле.
И мы - та грязь. И наша седина,
И наши дети, что сгорят в земле, -
Всё это сор. И надо подметать
С усердием, с любовью, с тихой страстью.
И вот они выходят. Их печать
Лежит на нас какой-то мутной мастью,
Что не отмыть. Они идут в свой кабинет,
Где чай, и карта, и селектор связи,
И подпись ставят: «Да», «Нет», «Нет», «Нет»,
«В расход», «В овраг», «В забвение», «В зараза».
И это - быт. Не зрелище, не цирк.
Они не монстры. У них дети, внуки,
Они имеют свой привычный ширпотреб:
Обед по расписанию, досуг в разлуке
С самим собой, с семьёй, с простым теплом.
Им тоже одиноко. Но иначе -
Не как внизу, где воет волк за псарню.
Им одиноко, словно на удаче,
Которая обрушилась на них,
Как снег на крышу, и не отпускает.
Они - рабы удачи. И на них
Печать иного рабства. Не такая,
Как наша, но всё то же: цепь и кнут.
Их цепь - боязнь упасть обратно в бездну,
Откуда вышли. Кнут - что перебьют
Свои же, если станешь бесполезным.
И вот они сидят. И пьют свой чай.
И смотрят в наши лица на экранах.
И говорит один: «Ты замечай,
Как интересно: умереть - и в ранах
Лежать, но не роптать. Поразительный народ.
Он вынесет и это. Как всегда.
Добавь им норму хлеба. Пусть ползёт
Ещё немного. И придёт беда -
Война, неурожай, потоп, пожар,
И мы опять на конях. Мы - спасители.
Народ ведь любит, чтоб его резал
Ножом тупым свой собственный властитель,
А после лил бальзам на гной и раны
И говорил: „Я вас спасаю, дети“.
Всё остальное - просто графоманы
Плетут в своих продажных газетах».
И зал вокруг смеётся. Но негромко.
Смех тоже подотчётен. Как и всё.
И где-то там, в углу, сидит девчонка,
Секретарша, что носит им эссе
О том, как любит Родину и Порядок.
Она не спит. Она боится. Но
Идёт на службу. И её догадок
Никто не слышит. Давно решено
За всех. За каждым столиком, за каждой
Подписью на ордере. И пока
Они смеются, мы ползём по пашням,
Где в бороздах лежат не колоски,
А пальцы рук, что не дошли до дома.
И этот смех - страшнее пулемёта.
Он хуже газа. Он страшней погрома.
Смех тех, кто знает: кончится суббота,
И в воскресенье не воскреснет мир.
Их Бог давно уволен. По приказу.
И вместо Бога - номер, командир,
И радио, что учит нас: «Ни разу
Не сомневайтесь. Порядок - это рай».
И мы не сомневались. Мы жевали
Свой каменный, неправильный каравай
И верили. Вернее, забывали
О том, что значит «верить». Что значит «ждать».
Что значит «нет». Что значит «не позволю».
Система научила нас молчать
И принимать молчанье за юдолью,
За долю, за судьбу, за благодать.
И в этом главный ужас. Не в расстрелах,
Не в пытках, не в арестах по ночам,
А в том, что мы согласны. В наших белых,
Поджатых, как собачьи, палачам,
Хвостах. В том, что мы сами носим номер
С той стороны, где сердце. И когда
Начальник чай допил и вышел в коридор,
Ему никто не крикнул: «Не туда!»
Его встречали молча. И в молчанье
Он шёл к себе - бессонный, злой, пустой,
Неся в груди не сердце, а молчанье,
Которое зовётся «власть». И строй
Держался на таких вот - полумёртвых,
Полуживых, полулюдях.
И нам не убежать от этой чёрствой,
От этой страшной правды: мы в гостях
У тех, кто нас не звал. Но мы остались.
Мы сами выбрали холодный дом.
Мы сами пели, сами распинали
Себя. И сами стали тем гвоздём,
Который держит тело на распятье.

Глава шестая. Исход

И умирали не в часы, не в срок,
Ребята на войне, девчонки в проститутках.
В грязи разбавленный песок,
Тела бросали, говоря о шутках.

Но кто-то выжил. Вопреки всему -
Расстрельным спискам, голоду, болезни,
Тому невидимому, злому веществу,
Что разъедает души, точно плесень.
Кто эти выжившие? Я не знаю их имён.
Они не носят орденов, не пишут мемуаров.
Их биография - овраг, барак, вагон,
Их достиженье - то, что живы. Даром,
Бесплатно, просто так - не умерли в песке,
Не сгнили в лагере, не пали под обстрелом.
Они стоят теперь на сквозняке
Истории, что стала чёрно-белой,
И смотрят вдаль. А там - всё тот же снег,
Всё тот же строй, всё те же пулемёты.
Но что-то изменилось. Человек
Внутри у них проснулся. И заботы
О хлебе, о ночлеге, о тепле
Вдруг отступили перед странным чувством -
Как будто бы они уже в земле,
Но всё ещё живые. И с искусством
Какой-то непонятной, неземной
Они глядят на мир не как на бойню,
А как на сад, что скрыт за пеленой
Времён. И этот сад - не посторонний,
Он их, он здесь, он был всегда внутри -
Под слоем льда, под коркой безразличья.
И вот они, как будто фонари,
Зажглись. Без спичек. Без бензина. Притча
О том, как можно выжить, не предав
Себя, хотя бы в малой, тайной мере,
Слагается без слов. И этот сплав
Из боли, памяти и странной веры
Не в Бога даже, а в простую нить,
Что связывает мёртвых и живых,
Даёт возможность дальше жить и быть,
Не становясь деталью остальных.

Они уходят. Молча. По ночам,
Когда охрана спит или бухает.
Идут не к городам, не к палачам,
Не к площадям - туда, где не лихает
Их колотун системы, где земля
Ещё хранит следы иной эпохи,
Где ржавый трактор посреди поля
Стоит как памятник тому, что неплохи
Бывали времена. И где река
Течёт не по приказу, а по праву
Того, что старше страха и штыка,
Что не подвластно ни уму, ни нраву
Солдат, стоящих в карауле у ворот.
Они уходят в лес, в тайгу, в болота,
Туда, где не работает завод
И где система не сверяет счёты,
Где можно просто сесть и посмотреть,
Как падает снежинка на ладонь,
И ничего не думать - умереть
Для мира, что сгорел, как сухопутный конь,
Загнанный, загнивший, павший на бегу.
Они уходят, и в их рюкзаках -
Не золото, не хлеб, не по врагу
Снаряды, а лишь память о стихах,
Что пели до войны, и фотокарточки
Умерших, и сухая горсть земли
С могилы матери. И рваные заплаточки
На сердце. Всё. Они смогли
Уйти. Уйти - не значит победить.
Уйти - не значит сдаться или струсить.
Уйти - значит себя освободить
От рабства, что внутри. Перестать трусить
Не пули, не дубины, не тюрьмы,
А собственного страха перед жизнью.
Они уходят. Это мы - увы,
Не все - но часть. И в этом укоризне
Нет места. Просто выбор. Просто шаг
Сквозь колючую проволоку внутрь,
Где вместо сердца был один овраг,
Теперь - рассвет. И он не обесцветит,
Не выцветет, как старый, лживый флаг.
Они уходят. И впервые за
Всю жизнь - им не плевать на этот снег,
На этот лес, на этот синий зрак
Небес, что смотрят сверху без помех.
Они уходят, чтобы просто жить,
Не ради подвига, не ради спасенья,
А ради этого: воды попить
Из родника, услышать птичье пенье,
Увидеть, как растёт трава сквозь лёд,
Как ребёнок смеётся, не зная слова «строй»,
Как кто-то тихо песенку поёт
О том, чего не видел, но живой.

А те, кто не ушёл, остались там,
В бараках, в очередях, на заводах.
Они привыкли. Холод, грязь и срам
Для них - как воздух. И природа
Их стала неотличима от бетонных плит.
Они гниют заживо. Но это
Не смерть. А что-то хуже. Страшный быт,
Где даже не осталось больше света
В глазах у новорождённых. Их удел -
Работать, жрать, сдыхать и размножаться,
Чтоб дать системе новый строй тел,
Которые не будут возрождаться.
И так идёт по кругу карусель:
Одни уходят в лес, другие - в землю,
Но в целом - движется огромная постель
К тому, что я, пожалуй, не приемлю,
Но принимаю как закон судьбы:
Ничто не вечно. Даже эта мразь,
Что правила нами из-под трубы,
Когда-нибудь падёт. Уже сейчас
В верхах грызня. Идёт борьба за власть.
Им не до нас. И это шанс. И это
Миг, чтобы тихо, не боясь, украсть
Себя у них. И выйти за пределы
Того, что называли «жизнь» они.
Мы не уйдём все. Это невозможно.
Но те, кто выйдет, понесут огни,
Что мы зажгли внутри. И осторожно,
Как бабочку в ладонях, пронесут
Сквозь времена, сквозь новые режимы,
Сквозь новые тюрьмы. И этот труд
Невидимый, бесплатный, нелюдимый
Однажды даст свой плод. Не здесь, не нам
Увидеть это. Но уже не важно.
Мы просто сеем. Просто по ночам
Храним тепло. И это - та пропажа,
Которую система не найдёт,
Как ни старайся, ни вводи учёта.
Тепло - оно внутри. И тёплый тот,
Кто носит Бога в сердце, а не в чётах.
И потому, когда наступит срок -
Не календарный, не по расписанию,
А тот, что назначает между строк
Сама судьба, - тогда без колебаний
Мы выйдем. Не с оружием. С огнём.
С тем самым, что горел в грудной пещере.
И все, кто мёртв, воскреснут в нас. И в нём,
В огне, сгорят бетонные барьеры.
И станет видно: не было стены,
Что отделяла нас от нас самих.
Была лишь ложь. И мы, освобождены
От лжи, войдём в иной, живучий стих,
Где нету слов «система» и «приказ»,
Где нету «расстрелять» и «отобрать»,
Где каждый сам смотрел бы в свой алмаз,
Не требуя других его стирать.

Пока же - снег. Пока что - тишина.
Пока мы живы. Это и есть исход.
Не в смерти, не в финале, не сполна,
А в каждом дне. И пусть система лжёт,
Что мы побеждены, - мы просто есть.
И в этом «есть» - уже победа.
Мы - те, кто вынес ледяную весть,
Что жизнь - не сахар. Но и не беда,
А странный дар, который не вернуть,
Который не пропить, не закопать.
И наш исход - не в смерть, не в дальний путь,
А в умении живым стоять.

Эпилог. Уголек

Я себе не выбрал для прожития
Ни страну, ни время, ни народ.
Жизнь мою придумали родители,
Ну а я вот бьюсь который год.
Велика страна моя огромная,
Потому и будет долго гнить.
Мёртвая, чванливая и тёмная,
Только без неё мне не прожить.

Это я твержу на пепелище,
Где когда-то высился барак,
Где когда-то мы делили пищу
И мечтали о чужих мирах.
Где когда-то девочка с косою
Пела песню, сидя на снегу,
Прежде чем стать мёртвой и босою,
Прежде чем исчезнуть на бегу.
Где когда-то парень с автоматом
Плакал, отвернувшись от своих,
Прежде чем стать просто виноватым
И лежать в овраге за двоих.
Где когда-то я стоял и слушал,
Как система дышит за стеной,
Как она высасывает души
Через радио, через пайковой,
Через страх, через донос, через веру
В то, что Порядок - это навсегда.
А теперь - лишь пепел. И за серой
Пылью не видать даже следа
От барака, вышек, пулемётов,
От системы, что была как Бог.
Только снег. И тихие полёты
Птиц, не знавших этих всех эпох.
Только небо. Серое, немое.
Да в земле - заржавленный патрон.
Да в груди - не сердце, а живое
Пламя. Маленькое. Как искра.

Это - всё, что у меня осталось.
Не страна, не память, не судьба -
А живая, крошечная малость,
Для которой нет ещё гроба.
Я её храню. Не для музея,
Не для книг, не для грядущих драм,
А для той, что вырастет, посмеет
Жить не по приказам, не по снам
Тех, кто строил этот лёд и ужас.
Я храню её для тишины,
Что наступит после всех оружей,
После всех режимов и войны.
Я храню её для человека,
Что однажды выйдет на порог
Не затем, чтоб покорить полвека,
А затем, чтоб просто вымолвить: «Я смог».

Я смог выжить. Я смог не озлобиться.
Я смог помнить, но при этом - жить.
И когда последняя надгробица
Упадёт, и перестанут гнить
Трупы, и законы, и понятия,
Что делили нас на «свой» и «враг», -
Вот тогда закончится проклятие.
И не будет никаких бумаг,
Никаких расстрельных коридоров,
Никаких ночных очередей,
Никаких безжалостных оракулов,
Никаких проданных нами вождей.

А пока - зима. А пока - воронка
От снаряда, полная воды.
И в воде - не небо, а болонка
Чья-то в отраженье. И следы
Чьи-то на снегу. Ещё живого.
Тёплого. Не втянутого в ад.
Я смотрю на это - и мне снова
Хочется не плакать, а назад,
В прошлое, где мама пела песню,
Где отец держал на плечах,
Где ещё не ведали, что если
Кончится эпоха, то на щах
Вынесут не правду, а обломки
Тел, идей, надежд и фонарей.
Но и там, в обломках, в самой кромке
Смерти, есть свой уголёк. Скорей
Прячь его. Дыши на него. Пусть тлеет,
Пусть он жжёт ладонь, но не гасни сам.
Эта искра - то, что не сумеет
Отобрать ни очередь, ни срам,
Ни система, ни донос, ни голод,
Ни дубина, ни тюрьма, ни страх.
Это то, с чего начнётся город,
Выросший не на чужих костях.
Это то, с чего начнётся песня,
Что споют не под приказ - с души.
Это ты. И если ты воскреснешь,
То не важно, кто в тебе лежит
Мёртвым грузом прошлых поколений.
Важно то, что ты горишь сейчас.
И пока горишь - ты не в забвенье.
И пока горишь - ты Божий глас.

Я сижу на пепле. Снег ложится
Мягко, словно саван на ладонь.
Надо мною пролетают птицы,
Что не знали слова «огонь».
Подо мною - кости, черепа,
Гильзы, письма, номера, оковы.
Я не плачу. Просто я судьба
Этого молчания. И снова
Я шепчу в морозный, звонкий воздух:
«Я не выбирал страну и век.
Но я выбрал - жить. И это посох,
На который встанет человек,
Не рождённый мной. Но мой по духу.
Он пройдёт по пеплу и снегам.
И ему не будет даже слуху
Обо всех, кто пал к его ногам,
Чтобы он прошёл. Но он узнает
Без табличек, без архивов, без речей -
Просто встанет на краю и скает:
«Кто-то жёг себя, чтоб я был чей,
Чтоб я был не номером - а сыном,
Не рабом - а просто человеком.
И над этим пепельным курсивом
Я клянусь: не стать им пеплом».

Вот и всё. Кончается бумага.
Кончится и снег. Придёт весна.
Уголёк мой, маленькая тяга
В будущее, где не чья вина,
А простая радость быть живыми
Правит бал. Я верю. Я не вру.
И над нами, мёртвыми и злыми,
Птицы чертят новую игру.
И пока чертят - мы не пропали,
Не сгорели, не ушли во тьму.
Мы - тот уголь, что в сыром подвале
Сохраняет свет. И потому
Я не плачу. Я шепчу упрямо:
«Велика Россия. Пусть гниёт.
Но пока мы дышим - жива мама.
Жив отец. И жив ещё народ.
Не тот, что на трибунах и в приказах,
А тот, что в сердце носит уголёк.
Мы выйдем. Мы уже выходим. Сразу.
Как только завершится этот срок».


Рецензии