Воскресенский, или воскресение души. Глава 10

Глава 10. Спустя 16 лет. 2024г.

Воскресенский возвращался из командировки в Саранск на день раньше. За рулём его чёрного Mercedes-Benz S-Class сидел водитель Павел — невысокий крепкий мужчина с сединой на висках, который знал своё дело. Вёл аккуратно, плавно, но быстро.

Диитрий молчал. Был зол — той холодной, тяжёлой злостью, которая копилась внутри и не находила выхода. Переговоры в Нижнем Новгороде с бизнес-партнёрами чуть не провалились. Важный контракт висел на волоске — из-за Шумкина. Из-за его идиотской ошибки, непростительной, детской.

Дмитрий смотрел в окно. За стеклом мелькали берёзы — стройные, белые, бесконечные. И пришло воспоминание.

— Если ещё раз такое повторится, — сказал он тогда, глядя на Шумкина в упор, — я выкину тебя из бизнеса, как бродячего пса. Без выходного пособия. Понял?

— Извини, Дмитрий, — залепетал Валентин. — Я всё улажу, я...

— Пошёл вон отсюда. Езжай в Саранск. Разруливай дела на производстве. Я здесь задержусь, закончу с инвесторами.

— Хорошо, — Шумкин поспешил к выходу, даже не попрощавшись.

Павел прервал его мысли.

— Что-то случилось, босс? — спросил он, глядя в зеркало заднего вида.

— Случилось, Павел, — ответил Дмитрий устало, глядя в окно. — Никому нельзя доверять. Ни на кого нельзя положиться.

— Мне можете доверять, — тихо сказал водитель. — Я не предам.

— Наверное, — ответил Воскресенский и вдруг поймал себя на мысли, что в голове всплыл образ Златы. В самые тяжёлые моменты жизни она приходила к нему. Не Злата — её тень. Её глаза. Он не понимал, зачем.

— Как меня всё достало, — продолжил он, не глядя на Павла. — Истерики Инны… Зачем я женился? Сдуру? Она не хотела детей. А я… я хотел. Мечтал.

Павел рассмеялся — негромко, понимающе.

— Как я вас понимаю, — сказал он. — Сам еле развёлся. На улице остался. Бывшая всё забрала. Сейчас — ничего, вздохнул.

— От женщин одно зло, — сказал Дмитрий сквозь зубы. — Все они одинаковые. Предадут в самый неподходящий момент.

— Согласен с вами, босс, — ответил Павел и сжал руль.

Остальной путь они ехали молча. Только лёгкий джаз играл по радио, да берёзы мелькали за окном, провожая их в Саранск.


Домой Дмитрий приехал поздним вечером. Дом был роскошным — двухэтажный особняк в элитном районе, с панорамными окнами, итальянской мебелью из тёмного дерева, мраморными полами и камином, который топили даже весной. В гостиной висела огромная хрустальная люстра, в спальне стояла кровать с балдахином, которую выбирала Инна. Дмитрию она была не нужна. Но он молчал. Привык.

Он открыл дверь своим ключом. Поставил ключи на итальянскую тумбочку в прихожей — и замер.

У порога стояла мужская дорогая обувь. Туфли. Начищенные до блеска.

— Инна? — позвал он громко. Никто не ответил.

Из душа доносился шум воды. И смех. Её смех. И чужой — мужской.

 Он пошёл медленно, не веря, но уже зная.

Зашёл в ванную комнату — и замер.

Под душем, мокрые, голые, стояли его жена и его партнёр по бизнесу. Валентин Шумкин.

Кожаный портфель выпал из рук Дмитрия. Звук упавшей кожи показался ему выстрелом.

— Митя! — Инна прикрыла грудь руками, лицо её побелело. — Это не то, что ты подумал!

Он не слушал. Смотрел на Шумкина. Тот трясся, как заяц под прицелом. Губы его дрожали, колени подкашивались.

— Какая же ты дрянь, — сказал Дмитрий Инне. Не громко. Спокойно. Страшно.

— Митя, прости, — она набросила полотенце, протянула к нему мокрую руку. — Это он меня напоил, соблазнил, я не хотела...

Воскресенский оттолкнул её руку. Брезгливо. Как надоедливую муху.

— Не прикасайся.

Схватил Шумкина за шиворот — тот заскулил, как побитая собака, — и поволок к выходу. Всё тело Валентина дрожало мелкой дрожью, зубы стучали.

— Прости, Дмитрий, не убивай, — прошептал он. — Я не хотел, она сама...

— Об такое дерьмо руки марать, — скривился Воскресенский.

Он открыл входную дверь, вытолкнул Шумкина на крыльцо — голого, мокрого, жалкого — и захлопнул дверь.

— Отдай одежду! — закричал Валентин за дверью, стуча кулаками. — Как я поеду домой?!

Но Дмитрий уже не слышал. Он повернулся к Инне.

Она успела надеть халат — шёлковый, дорогой, который он подарил ей на годовщину. Стояла у стены, бледная, с красными глазами.

— Убирайся из моего дома, — сказал он тихо. — Чтобы духу твоего здесь не было. Адвокат принесёт документы на развод.

— Ты никогда меня не любил! — закричала она, и слёзы потекли по её щекам. — Ты своим безразличием толкнул меня на измену!

— Не хочу слушать твой бред. — Дмитрий не повышал голоса. — Ты пустая внутри. Уходи по-хорошему.

— Это ты пустой! — кричала Инна, уже не сдерживаясь. — Ты холодный, как айсберг! Ты никому не нужен! Вот увидишь! Хорошо, что я от тебя аборт сделала! Не хотела рожать от слабака!

Воскресенский побледнел. Каждое слово было как пощёчина.

— Что ты сделала? — спросил он тихо, почти шёпотом. — Я так мечтал о ребёнке…

— Да ты хочешь казаться крутым! — она уже не кричала, она плевалась словами. — А на самом деле ты ничтожество!

Он закрыл глаза. На секунду. Потом открыл.

— У тебя час, — сказал он. — Чтобы собрать вещи и убраться.

Дмитрий вышел из гостиной в прихожую, надел дорогое серое пальто, взял ключи от машины и вышел на крыльцо. Не хлопнул дверью — тихо закрыл. Как закрывают прошлую жизнь.

На крыльце он остановился. У чёрного джипа, который принадлежал Шумкину, было разбито боковое стекло. Валентин, голый, дрожащий, с красными от холода ногами, выбил его и залез внутрь. Теперь он сидел за рулём своей машины, сжавшись в комок, и смотрел на Дмитрия дикими, перепуганными глазами.

— Сволочь, — тихо сказал Воскресенский. Шумкин вздрогнул, вжался в сиденье.

Дмитрий отвернулся. Сделал несколько шагов к своей машине, потом остановился. В голове пронеслось: «Всё кончено». Он сел за руль, завёл двигатель и уехал, оставив за спиной и особняк, и голого партнёра в разбитом джипе, и женщину, которая когда-то была его женой.

«Больше никогда, — подумал он, сжимая руль. — Никого не подпущу к своей душе. Никогда».


Стояла осень. Вокруг желтели листья на деревьях, кружились в медленном, печальном вальсе, падали на капот его машины. Было тихо, только ветер шуршал золотым ковром.

Воскресенский смотрел на дорогу перед собой. Потом нажал на газ и уехал в никуда.


Дмитрий припарковался в центре Саранска. Ноги сами привели его к стеклянным дверям ресторана «Самовар». Он поднялся на девятый этаж. Ресторан встречал мягким светом хрустальных люстр, отражающихся в полированных мраморных полах. Белоснежные скатерти,  приглушённый джаз — всё здесь дышало статусом и устаревшей роскошью. За панорамными окнами мерцал ночной Саранск, и вдали, подсвеченный золотом, сиял купол собора Ушакова.

Дмитрий сел за столик у окна, не глядя по сторонам. Синий костюм-двойка сидел на нём безупречно, как вторая кожа. На запястье — дорогие часы с чёрным циферблатом, стрелки приближались к одиннадцати.

Официант в строгой чёрной форме принёс меню.

— Добрый вечер. Ознакомьтесь. Через сколько минут подойти?

— Принесите бутылку виски, — ответил Дмитрий, даже не взглянув на меню.

— Что-нибудь ещё?

— Нет.

Официант исчез. Воскресенский смотрел в окно. Город спал, только редкие машины разрезали темноту. Он поднял глаза к куполу.

— Господи,если ты есть — сказал он тихо. — Дай знак. Укажи путь. Я не знаю, куда идти.

Официант вернулся с бутылкой, поставил стакан, сырную нарезку, налил виски. Дмитрий сделал глоток — обжигающе, горько. И вдруг спросил:

— Скажи, почему женщины такие?

— Какие? — осторожно спросил официант.

— Скверные. Предают. Изменяют. Им лишь бы деньги, лишь бы что-то урвать.

Официант помолчал, потом ответил спокойно:

— Я не могу дать точный ответ. Но мне кажется, всё зависит от человека, а не от пола.

— Как тебя зовут? — Дмитрий поднял глаза.

— Степан.

— Не женись, Степан. — Дмитрий сделал ещё глоток. — Ты молодой. Не делай моих ошибок. Дорого придётся платить.

Степан едва заметно улыбнулся.

— Вам не повезло. Может, вы выбрали не ту женщину…

— Среди женщин нет порядочных, — перебил Воскресенский резко. — Каждая рано или поздно начнёт требовать. Манипулировать. Предавать.

— Не могу с вами согласиться, — твёрдо сказал Степан.

— Наивный. — Дмитрий отвернулся к окну. — Уходи.

Официант учтиво поклонился и отошёл.


Виски уходил легко, слишком легко. Дмитрий допил бутылку, не заметив, как осушал стакан за стаканом. Голова закружилась, мир поплыл, стал мягким, нереальным. Он вдруг с остротой осознал: половина жизни прожита. А что он оставил после себя? Ничего. Пустоту.

— Официант! — позвал он, помахав рукой.

Степан подошёл, держа салфетку.

— Вам уже достаточно…

— Принеси ещё. — Голос Воскресенского стал жёстким.

— Я не могу. Вы пьяны.

— Я приказываю! — Дмитрий стукнул кулаком по столу. — Принеси, и не спорь!

— У нас не крепостное право, — спокойно ответил официант. — Я не буду исполнять ваши приказы.

— Я щёлкну пальцем — и тебя уволят. — Дмитрий усмехнулся. — Жалкий человек.

Он сбросил пустую бутылку на пол. Та разлетелась на мелкие осколки. Стекло брызнуло в стороны.

— А теперь подбирай. Это твоя участь.

Степан посмотрел на него. Спокойно. Без страха.

— Я выше этого. Жизнь сама расставит всё на свои места.

Он нагнулся и начал собирать осколки.

Воскресенский смотрел на него сверху вниз, и вдруг его захлестнуло омерзение — не к Степану, к себе. Этому жалкому, пьяному, ничтожному существу, которое унижает человека, потому что сам не может справиться со своей болью.

— Извини, — сказал он глухо. — Степан, прости.

Он попытался нагнуться, помочь, но тело не слушалось. Шатало. Он едва держался на ногах.

— Не нужно, — тихо сказал Степан. — Я сам. Вы присядьте.

Дмитрий опустился на стул, сжал голову руками.



Злата вышла из подсобки на шум. Кто-то громко говорил, хотя ресторан уже закрылся для посетителей. На ней была форма — тёмные брюки, белая рубашка, влажная от мыльной воды, резиновые перчатки, которые она забыла снять. Золотистые волосы выбились из пучка, лицо раскраснелось от кухонного жара, под глазами — тени усталости.

Она подняла голову и увидела Воскресенского.

Он сидел у окна, в синем костюме, с мокрым от виски взглядом. Дорогие часы блеснули под люстрой.

Злата замерла. На носу — очки, но уже не те, толстые, чёрные, в которых её дразнили в школе. Новые, тонкие, с лёгкой золотистой оправой, почти незаметные. Она носила их уже несколько лет, но каждый раз, поправляя их, вспоминала ту себя — забитую, в потёртом платье, с вечно съехавшими очками.

Дмитрий поднял голову. Их взгляды встретились — и обожгли.

Он смотрел на неё — полную, некрасивую, в  простой униформе, с мокрыми перчатками, — и хотел. Так, что перехватило дыхание.

Злата смотрела на него — пьяного, злого, чужого, — и не могла отвести глаз.

Она прочитала его взгляд. И испугалась. Не его — себя. Того, что ответила бы.

Злата развернулась и почти бегом — в подсобку. Захлопнула дверь, прижалась спиной к стене, часто дыша. Сняла перчатки и разрыдалась.


Дмитрий ждал её у чёрного выхода. Час. Прислонившись плечом к холодной стене, глядя на дверь, из которой она должна была выйти.

Тихомирова открыла дверь. Вздрогнула, увидев его.

Они смотрели друг на друга в темноте.

Злата сделала шаг назад.

— Ты что, с ума сошёл? — выдохнула она, отступая к стене.

Он шагнул за ней. Не спрашивая разрешения.

— Злата. — Её имя прозвучало хрипло, как молитва. — Златочка.

— Пусти... — Она упёрлась ладонями ему в грудь, пытаясь оттолкнуть. — Ты пьян.

Он не двинулся.

— Я трезв как никогда.

Дмитрий прижал её к стене. Не грубо — властно. Её запястья оказались прижатыми по бокам, пальцы переплелись с её. Ладони прижались к холодной стене. Тело — вплотную.

— Я не пущу, — сказал он глухо. И поцеловал.

Губы обожгли. В голове — взрыв. Пустота. Только он, только его дыхание, его запах — виски, табак, мужской, чужой и родной.


Его губы были требовательными, жадными. Он целовал её так, будто ждал шестнадцать лет. Или всю жизнь.

Злата не отвечала сначала — зажмурившись, сжавшись, не понимая. А потом — не выдержала. Ладони, прижатые к стене, сжали его пальцы в ответ. Губы дрогнули, приоткрылись.

Она ответила. Робко, неумело, впервые в жизни.

По щеке потекла слеза. Дмитрий слизнул её, не отрываясь от губ.

Никто из них не знал, что будет дальше. Но этот поцелуй — в тёмном переулке, у чёрного выхода ресторана, где она мыла посуду, а он напивался виски, — стал первым. Для неё — в тридцать три года. Для него — первым настоящим.


Рецензии