Любимый камень пролетариата
Всё это лежало в витринах, сверкало, переливалось, и складывалось ощущение, что к жизни не имеет ровно никакого касательства. Существует само по себе — в отдельной реальности, где деньги не считают.
Русскоязычная продавщица раскладывала перед Мартой бархатные коробочки. Внутри — жемчужины: одна к одной, величиной с тот самый горох, который маманя в детстве бросала в суп с копчёностями. И Марта вдруг остро, до спазма, почувствовала тот запах. Въевшийся. Родной. Никуда не ушедший. Который возвращает — и не спрашивает разрешения. Из самого детства.
Ведь вроде ещё только вчера маманя принесла её из роддома. Марта была такой мелкой, что могла уместиться в коробке из-под зимних ботинок фабрики «Скороход». Только где у мамани была голова, когда она подбирала имя для малышки? Марту Тышкину добрые дети тут же переименовали в Мартышкину. Впрочем, в обиду она себя никогда не давала. Поддразнивания и вовсе прекратились после того, как резко вытянулась и налилась, как яблочко, в надобных местах. Пацаны с района тут же выстроились в очередь таскать за ней кожаный портфель до занюханного подъезда хрущёвки, в которой Марта ютилась вместе с маманей и рыжей собачкой Лушей. Нет, Луша появилась гораздо позже, зато была ещё жива впавшая в младенчество прабабка, размазывавшая по выцветшим обоям кабачковую икру, которой её кормили с ложки. Маленькой Марте прабабкины шалости нравились.
Отца у неё не было. Нет, конечно, она появилась не от святого духа. Просто тот, кого следовало бы назвать этим словом, оставил после себя один только тяжёлый выхлоп (маманя говорила — «как от грузовика») и растворился на картах необъятной Родины, на которых его никто никогда не искал.
Когда у Марты допытывались, зачем она так рано выскочила замуж, да ещё за такого шалопута, она отшучивалась — из-за фамилии. Мол, Скавронская — это вам не Тышкина. С Виталиком она познакомилась на танцульках, и как-то всё быстро закрутилось. В придачу ей достался доберман Ластик. В итоге в их тесную двушку подселились два бестолковых кобелька. Старшие Скавронские, взиравшие на новых родственников с высоты сталинской прописки на Кутузовском, решили, что в их просторной трёхкомнатной квартире на Марту места не хватает.
Возник, естественно, вопрос — как уживаться разнополым питомцам в одной квартире. Виталик неуверенно предложил стерилизовать Лушу. Женщины переглянулись тем особенным взглядом, который мужчинам лучше не перехватывать, и поглядывали на мальчиков с той зловещей задумчивостью, после которой обычно что-то случается. И случилось: ответственная квартиросъёмщица, не сказав ни слова, тихонько отвела невинного Ластика в ветлечебницу, откуда тот вернулся уже без своего главного достоинства. Виталик притих. Маманя была крайне недовольна зятем: институт он, выяснилось, только изображал, стипендию не получал, а вместо учёбы тренькал на гитаре — надо признать, довольно неплохо. Из института его попёрли с позором, а в военкомате беременная жена оказалась аргументом недостаточным для отсрочки.
Марта действительно залетела. Страшновато, конечно, — она себя в новой роли пока не представляла. Но от аборта, на который маманя настойчиво намекала, предчувствуя непонятки с ушедшим служить зятем, отказалась. Та, вздохнув, предложила назвать будущую внучку почему-то Степанидой. Марта в ответ лишь покрутила пальцем у виска.
Когда родилась Лизка, маманя, недолго думая, оставила ламповый завод, где проработала двадцать лет, и переквалифицировалась в няньки. Марта же осталась единственной, кто теперь приносил в дом деньги, — так, незаметно, заботы перераспределились, как это обычно бывает.
После восьмого, по настоянию мамани (которая, как известно, знала, что для дочери лучше), Марта пошла в техникум, выучилась на бухгалтера и теперь сидела в Главторге, печатала платёжки и — как это водится у людей с доступом к распределению — потихоньку снабжала дефицитом всех, кто был вхож в их круг: родственников, знакомых, соседей. Главторг, между прочим, курировал сеть магазинов «Ветеран», и оттуда Марте перепадали такие продуктовые наборы, о которых в обычной очереди можно было только мечтать: абхазские мандарины — и это к ноябрьским! — суфле «Стратосфера», болгарские маринованные овощи, тушёнка Улан-Удэнского завода и, конечно, рижские шпроты, которые тогда считались почти заграничными. Однажды среди всего этого изобилия обнаружилась даже бутылка текилы из голубой агавы, что вызвало у мамани лёгкое замешательство: она долго вертела её в руках, пытаясь понять, к какому застолью это может быть приурочено.
Текилу заначили за сколотую вазочку для варенья, в недрах румынского серванта. Сервант был выстрадан в угрюмой очереди в мебельный на Ленинском проспекте. В общем, со съестным как-то обходились. Сложнее было с одеждой, особенно детской, — Лизка подрастала быстро, уже приноровилась сидеть на горшке и вместе с Лушей дружно грызла погремушки, и никто не мог понять, кому это занятие доставляет больше удовольствия. А ровно в год, никого не спросясь, совершила самостоятельный марш-бросок по узкому коридору до кухни. Маманя, увидев это, только и сказала: «Кажись, проголодалась», — другого объяснения этому событию и не требовалось.
Марта исправно писала письма проходившему службу на финской границе рядовому Скавронскому — бумажные, в конвертах, с марками, с той нарочитой тщательностью, которая появляется, когда пишешь человеку, от которого ничего не ждёшь, кроме ответа, а его всё нет:
«Здравствуй, Виталик!
Вчера Лизка в первый раз пошла в ясли. Рановато, конечно, но куда деваться. Купила ей тёплые варежки и шапку — красную, вязаную, с петушком на макушке. Соседка отдала нам донашивать Юркину пехорку из кролика — тёплая, почти новая.
Я себе сделала химзавивку — фоту прилагаю, не суди строго. А Люська с третьего этажа вообще выпендрилась: начесала на голове такую башню, что теперь ночью спит не двигаясь, чтобы не помять. Колька, её муж, только матерится, но Люська не сдаётся.
Твой Ластик опять натворил дел — наделал кучу прямо в подъезде. Луша смотрела на это с таким видом, будто она тут главная, а он — недоразумение.
Как тебе там охраняется покой нашей советской Родины? Ой, уже не советской...
Вчера на работе анекдот рассказали, самый свежий: заметка в батальонной стенной газете: «Пулемёт смолк, кончились патроны». Комсорг надрывно: «Но ты же комсомолец!» И пулемёт снова застрочил.
Маманя велела тебе кланяться».
За два года в ответ пришло всего одно отстранённое письмо. Про чувства к Марте — ни слова. Про Лизку — ни единого вопроса.
Зато в письме исполнялись оды портянкам и подворотничкам, описывался внушительный торс сержанта Жжаканаева и сообщалось об интригующих лекциях в красном уголке по соблюдению личной гигиены. Заканчивалось послание историей празднования Первомая: весь взвод, хитрожопо используя клизму, накачался розовым двухрублёвым вермутом, а капитан Наливайко до вечера подозрительно принюхивался — вроде бухие, а не пахнет.
Марта неизвестно зачем блюла себя — то ли из гордости, то ли из упрямства, а может, просто потому что в таких делах легче ждать, чем искать. Виталик, вернувшись, неделю не слезал с неё — даже скрипучая софа в проходной комнате не выдержала и развалилась, но быстро переключился на других молодаек и был вычеркнут из списка столовавшихся решительно и окончательно. Ластика, разумеется, оставили — кобель не виноват, что его хозяин оказался таким. Луша его не обижала, даже иногда облизывала, а маманя, по доброте душевной, баловала мясными обрезками и серыми кусочками ливерной колбасы. При разводе фамилию бывшего мужа Марта оставила себе — она звучала красивше, да и менять документы не хотелось. Алиментов не предвиделось, и это, пожалуй, было самым честным, что случилось в их отношениях.
Главторг прикрыли — как и многое тогда, в мутной надежде на частную инициативу, которая, как известно, должна была всё исправить. Торговля на Черкизоне не пошла: ей дали понять, что без распутства здесь успеха не видать, а Марта была не готова платить такую цену.
Ей повезло — она попала в небольшую контору, где директор, оценив её способности, сострил: «Если бухгалтер платит все налоги — пусть получает зарплату в налоговой инспекции. Назначаю тебя магистром чёрной бухгалтерии». Под юбку без спросу не лез, платил исправно — таких денег в их семье не водилось никогда. Марта сменила протекавшую сантехнику, купила новую софу, мамане — шубу из цигейки, а Лизке — кучу игрушек, раньше недоступных. И даже приобрела скромную дачу возле прославленных ещё Веней Ерофеевым Петушков — далековато, правда, и нужник на улице, но если ночью неохота тащиться во двор, то для этого всегда есть многофункциональное эмалированное ведро. Маманя не нашла ничего умнее, как наварить в этом самом ведре сливового варенья, которое Марта брезгливо выплеснула в выгребную яму.
В общем, жизнь в части финансов понемногу устаканивалась. Но однажды в офис заявились менты, отжали у директора большую часть наворованного, и контору он прикрыл. Один из оперов предложил Марте подсобить с трудоустройством — обещал снять квартиру для свиданий и сделать права. «Зачем мне права? У меня и машины-то нет», — отбивалась она, пока он пытался облапать её в своём широком джипе. Работу снова пришлось искать самой.
В пяти, а может, и в шести конторах не срослось — то предлагали слишком маленький заработок, то нужно было ездить к чёрту на куличики. Наконец, ей повезло: она попала в небольшую компанию, занимавшуюся, скорее, не чёрным, а серым бизнесом. Милиционеры-дальтоники всё равно наведывались, но как-то утрясалось.
И ухажёры не переводились. Очередным оказался бывший одноклассник Мышкин. Остался ночевать на новой софе. Маманя за стенкой чутко прислушивалась к скрипам, мечтая о новых брачных узах для своей разведёнки.
Всё шло к свадьбе. Мышкин настаивал, чтобы Марта взяла его фамилию — видимо, хотела оставить свой неизгладимый след в её паспорте. Марта спросила у дочери:
— Лиза, ты хочешь стать Мышкиной?
— Ты что! — замахала руками Лизка, и в этом жесте было столько ужаса, будто ей предлагали не фамилию, а пожизненное прозвище. — Будут мышкой-мормышкой обзывать!
— Ну, Мышкину мормышка точно понравится, — улыбнулась Марта, хотя улыбка вышла кривоватой.
Новый жених, как выяснилось, был заядлым рыболовом. В доме появились длинные бамбуковые удилища, свинцовые грузила, поплавки с названиями «пингвин» и «чебурашка», а также жестянки с червяками, которых Мышкин с какой-то странной нежностью называл добровольцами.
В начале лета маманя с Лизкой были торжественно вывезены на дачу — с чувством исполненного долга, с корзинами и пакетами, с той показной торжественностью, с которой провожают в ссылку, только добровольную. Почти молодожёны выбирались к ним на выходные — чтобы проверить, как там крыша, и заодно убедиться, что маманя не сотворила очередного кулинарного подвига в чём-нибудь неподходящем.
Однажды, сославшись на дела, Мышкин отвёз Марту на вокзал. «А меня завтра к обеду ждите», — сказал он, и в голосе его послышалась та зловещая уверенность, которая обычно предшествует катастрофе.
Вагоны замерли сразу после Москвы. Что-то случилось на путях — то ли авария, то ли просто судьба решила вмешаться. Долго ничего не сообщали, и Марта сидела в душном вагоне, глядя на застывший за окном лес, пока наконец не объявили, что движение восстановят только к вечеру. Чертыхнувшись, она подхватила тяжеленные сумки с продуктами и на трёх перекладных вернулась домой.
На софе возлежало голенькое женское тело — с видом полной хозяйки, будто она здесь и прописана. Поднялся визг, от которого, казалось, зашатались стены. Мышкин, не дожидаясь разбирательств, заперся в ванной, и это было единственное правильное решение, принятое им за последнее время. Свадьба расстроилась.
— Как была дурой, так ею и осталась, — сказал Мышкин на прощание, держа в руках поломанный телескопический спиннинг. — Из-за какой-то ерунды всё испортила.
Когда Лизка вернулась с дачи, она спросила, как ни в чём не бывало:
— Мама, а куда задевался Мышкин?
— Этот похотливый гринго затерялся в городских джунглях, — ответила Марта. — Танец «соблазнение розового дельфина» отменён навсегда. На сорока двух квадратных метрах нашей долевой собственности объявляется королевство амазонок. В плен мужиков не брать, уничтожать на месте!
— А кто такие амазонки?
— Это мы, самые красивые и беспощадные.
— И бабушка?
— Бабушка в первую очередь. Можешь спросить у Ластика!
— А зачем ты отдала соседке нашу новую софу?
— Она помечена не нашими запахами. Я бы и крышу на даче посдирала!
Маманя вздрогнула.
Марта опять оказалась беременной — судьба, видимо, решила, что одной дочки ей мало. Катька, к счастью, родилась девочкой. По ночам она капризничала редко — даже когда резались зубки, будто понимала, что маме и так нелегко. Памперсы, появившиеся в их жизни, сильно облегчали существование, и маманя, глядя на это чудо гигиены, не удержалась:
— Представляешь, Лиза, когда ссалась ты, нам с Мартой приходилось выстирывать тонны пелёнок, — и в голосе её звучала не гордость, а скорее констатация факта: мы выжили, и это уже достижение.
Жили небогато, но и не бедствовали. Подруга Бэлка, женщина практичная и не лишённая авантюризма, поддаивала работавшего в Москве немецкого инженера — пыталась пристроить свои формы на его содержание, и, надо сказать, небезуспешно. Его коллегу Клауса, тоже фрицика, она решила познакомить с Мартой.
— А он западный или бывший гдр-овский? — уточнила Марта, потому что в те времена это имело значение.
— А тебе-то что?
— Гдр-овский должен знать русский.
— Я со своим больше жестами общаюсь. Потом, ты же немецкий в школе учила.
— Да чего я учила-то. Eins, zwei, drei, — отмахнулась Марта.
— Вот оженишь его, и укатите вместе в Мюнхен.
— Он что, из Мюнхена?
— Не, из как его… Пфорцхайма.
— Тьфу, не выговорить.
— Зато холостой.
— Все они холостые в командировках, — резюмировала Марта, и в этом было столько жизненного опыта, что Бэлка предпочла сменить тему.
От самодовольного усатого Клауса пахло шнапсом и хорошим табаком. Немчик оказался жмотливым, а в постели мелкотравчатым, и, что окончательно добило Марту, трусы на нём были несвежие. Марте он не понравился. В гробу она видала этот Пфорцхайм. Встретилась с иностранцем не из корысти — чистого бабского любопытства ради. Поглазеть, какие такие они, импортные мужики, вблизи. Оказалось, всё то же самое между ног болтается. Мерседес недоделанный.
Свиданкалась с ухажёрами она теперь исключительно на чужой территории. И к серьёзным отношениям была не готова. Впрочем, к своим тридцати пяти она подошла в хорошей кондиции — как благородное вино из позднего сбора винограда. Как пишут на этикетках дорогих бутылок — Late harvest.
…
Рома в этом случае предпочёл бы французский термин — Vendanges Tardives.
Он был из профессорской семьи. Его с детства окружали казавшиеся скучными разговоры взрослых о языкознании на фоне набитых пыльными фолиантами ореховых стеллажей. Любимым предметом была физ-ра. Впрочем, маман с малолетства привила ему любовь к французскому. И он поступил на филфак. Декан факультета еженедельно играл в преферанс в компании солидных партнёров в родительской гостиной. Гостиная была отгорожена от суетного мира плотными болотными гардинами. Играли под коньячок с деликатесами из ресторана «Прага». Все рассчитывали, что Ромин старший брат когда-нибудь женится на дочери декана Зойке. Но она странным образом досталась младшему. Устройство Ромы на филфак ещё не оперившиеся птенцы отметили на даче — бутылкой белого крымского портвейна. Полное отсутствие опыта юные экспериментаторы компенсировали темпераментом.
Через два месяца к Грибоедовскому ЗАГСу причалила упакованная легкомысленными ленточками «Волга» с плюшевым зайкой на капоте. Родители умилились. Брат сочувственно курил импортный Camel. Рома глуповато улыбался. Невеста в пышном платье и кружевной фате выглядела аляповато, но беспорочно. Новая родственница Циля Мордехаевна многословно растолковывала, что для приготовления пасхального хремзлаха мацу нужно обязательно пропускать через мясорубку с мелкой решёткой.
Гости со стороны жениха основательно налегали на сорокоградусную, но под финиш почему-то самыми пьяными оказались приглашённые со стороны невесты.
Подростковая страсть быстро угасла. Подобие семейного равновесия держалось на ритуалах, предназначенных для родителей.
Жили в доставшейся Зойке по наследству от бабки квартире на Каретном ряду — в кооперативном доме работников Большого театра, где соседи знали друг друга по голосам за стенкой. За сносное сожительство молодые неплохо поощрялись: родители подбрасывали деньжат, а старый пузатый холодильник ЗИЛ — с замком на ручке, который вечно заедал, — как по волшебству заполнялся перчёным айерцвибеле, форшмаком и судками с тем, что Роман называл кислыми тщами (от слова «тёща»), а Зойка в ответку острословила — «свекрольником».
К новорождённой Марье Романовне молодой отец отнёсся с искренней симпатией — не в малой степени и потому что она была единственной представительницей слабого пола в его жизни, которая пока ещё не пыталась его перевоспитать. К тому же большую часть времени девочка проводила у «стариков», взявших над ней русско-еврейскую опеку, и это устраивало всех.
Роман, к общему удивлению, достойно окончил институт — настолько достойно, что все ждали от него аспирантуры и научной карьеры. Но он вдруг отказался, и ему засветило прозябание в каком-нибудь издательстве на девяносто рублей в месяц — сумма, которая даже в те времена звучала как приговор. Зойка, женщина практичная, быстро сообразила, что ей нужен не Рома, а кто-то более основательный, и вскоре обнаружилась в кровати родительского соседа по даче на Николиной Горе. Помимо дачи он обладал и другим несомненным преимуществом перед Ромой: он занимался торговлей.
Вновь обретённый статус холостяка сулил много приятностей.
— Ну, ты и бабаёб, — ёмко охарактеризовал этот безмятежный период бывший однокурсник Клумбабянц, и в этом определении слышалась скорее зависть, чем осуждение.
Со Светкой Рома познакомился в коридорах Внешнеторгового объединения «Международная книга», куда его по блату пристроила маман. Новая пассия, Светка, ежедневно выстукивала в машбюро тексты на электронной печатной машинке «Ромашка» — той самой, со сменной лепестковой вставкой, что тогда слыла чудом техники. А по совместительству она оказалась племянницей заместителя директора конторы, хотя Рома, справедливости ради, узнал об этом не сразу…
На столе, под портретом Горбачёва, клубились два стакана с чаем в латунных подстаканниках с эмблемой СССР.
— Роман, ты хочешь поработать в нашем парижском представительстве? — спросил замдиректора, и в голосе его слышалась та безапелляционная интонация, которая не предполагает отказа.
— На сентябрьской выставке? — переспросил Рома, ещё не понимая, куда идёт дело.
— Нет. Я решил послать тебя туда годика на три. Поменяешь обессилившего в злобном империалистическом окружении Каминского.
— Конечно, хочу! — выпалил Рома, и в этом «хочу» было всё: и желание вырваться, и любопытство, и надежда на лучшую жизнь.
— Только есть небольшая загвоздка, — прищурился замдиректора. — Холостого тебя не пропустят наши компетентные органы. Вот и женись поскорее. На Светланке!
— Как-то внезапно… а может, она не согласится? — замялся Рома, хотя в душе уже всё понял.
— Уже согласилась. И во Францию ей охота. Может, там советских парижанят настрогаете.
Между прочим, очень гуманный способ сватовства — без цветов, без романтики, с прямым указанием на загранкомандировку.
«Пьянство — это форма классовой борьбы», — сострил будущий родственник и предложил вкеросинить за предстоящую свадьбу. И выудил из насыпного сейфа бутылку вискаря.
…
В Париже строгалось легко и безмятежно. В первые же выходные Светка, беременная будущей парижанкой Дашюткой, стократно отобразилась в умопомрачительных витринах Galeries Lafayette — и в каждой из них она была новая, счастливая и чуть растерянная от собственного отражения. Империалистическое окружение казалось дружелюбным, работа спорилась, а на перестроечной волне у французов вдруг проснулся интерес к советским печатным изданиям — будто они ждали именно этого момента, чтобы наконец понять, о чём мы там пишем.
Жили сытно и уютно на правом берегу Сены, в шестнадцатом арондисмане. Каждое утро Рома приносил из ближайшей булочной хрустящие круассаны — и это было так естественно, будто он всю жизнь только этим и занимался.
Казалось, этой лафе не будет конца. Так и будет Рома до пенсии ездить со Светкой по миру, получая зарплату в свободноконвертируемой валюте, а в промежутках между командировками отоваривать «бесполосые» сертификаты Внешпосылторга в обольстительных магазинах «Берёзка» — там, где продавалось то, чего не было в обычных магазинах, и это выглядело почти справедливым.
На свой очередной день рождения Дарья Романовна получила в подарок голенастую куклу Барби и катание на аттракционах в Jardin d'Acclimatation. В этот же день случился августовский путч. Светкиного дядю вскоре ушли на пенсию, Рому вернули в Москву, но в «Межкнигу» обратно не взяли.
Вернувшись после трёх лет в Париже, нагулянный «жирок» они быстро растрясли — как и надежды на лёгкую жизнь. Статус отца-профессора унизился, и семья перешла в режим выживания.
Рома подрабатывал переводами — художественными, техническими, любыми, за которые платили, — и писанием литературоведческих статей, которые, наверное, никто особо и не читал. Когда денег совсем не хватало, он бомбил на привезённом из Франции «пыжике», который, казалось, держался только на честном слове и его водительском опыте. Пассажирки, женщины неопределённого возраста, садились на заднее сиденье, стреляли подведёнными чёрной тушью глазами и дразнили оголёнными коленками — будто проверяли, насколько он способен отвлекаться от дороги.
Яна подсела в районе Таганки — подтянутая, в чёрном приталенном плаще, с той холодноватой статью, которая бывает у женщин, знающих себе цену. Она была похожа на Ирину Печерникову.
— До Плющихи подбросите?
— Avec grand plaisir, — ответил Рома, и в этом французском было что-то от старой жизни, от той, что осталась за границей.
— Что входит в плезир? — улыбнулась она, и улыбка была чуть ироничной, чуть испытующей.
— Сейчас кассету с французской эстрадой поставлю.
— Магнитола на салазках?
— Через набережную я вас не повезу, — предупредил Рома, сворачивая, — там вчера танки по Белому дому пуляли.
— Ну и колдобины, — вздохнула Яна, глядя на дорогу.
— Лучше после обеда здесь не ездить, — согласился Рома. — Растрясёт.
Оказалось, Яна несколько лет преподавала русскую литературу французским студентам в Лионском университете — и это объясняло всё: и её французский, и её манеру держаться, и то, как она смотрела на мир. Она знала по-французски не только то, как будет «колдобина», но и могла фантастически передать нюансы производного «колдоёбина» — слова, которое, казалось, невозможно перевести ни на один язык.
— Снимаю шляпу! — поразился Рома. И в этот же вечер снял в гостях у Яны не только шляпу, но и всё остальное.
Всю неделю изменник ходил сам не свой — не то чтобы совестно, но как-то неуютно. Он был убеждён, что по-прежнему любит Светку, но в следующий четверг, сам того не ожидая, снова напросился к Яне в гости.
Яне было уже сорок пять, но выглядела она волшебно — так выглядят женщины, которые знают, что время работает на них, а не против. Она не могла иметь детей, и это, как ни странно, упрощало ситуацию: никаких обязательств, никаких обещаний, только она и он. Яна пристроила Рому к себе на французскую фирму, и Светка, ничего не подозревая, была счастлива — материальное благополучие семьи постепенно восстановилось. Рома регулярно ездил с Яной в командировки во Францию, и та, надо отдать ей должное, не жадничала и не ревновала — её это даже забавляло: в этой игре она предпочитала роль режиссёра.
Рома приспособился слегка страдать от раздвоения личности — настолько слегка, что почти не замечал этого страдания. Чтобы откупиться от самого себя, он принялся чаще дарить цветы обеим женщинам, будто надеялся, что букеты смогут заменить ему честность. Светке обычно доставались нежные тюльпаны или оранжевые герберы — что-то светлое и беззащитное, как она сама. Яне — длинноногие персиковые розы, с их холодноватой красотой и лёгкой отстранённостью. Даже в своей низости хотелось выглядеть эстетом — и это, пожалуй, было самым точным определением всей его жизни в тот период.
Треугольная жизнь оборвалась внезапно — после того, как у Светки обнаружили рак. Рома позвонил Яне и сказал только одно: «Яна, прости, я нужен жене теперь без остатка».
Светка тянула пять лет. Химия сожрала волосы. Парики она презирала — ходила в косынках, с той упрямой гордостью, которая бывает у людей, решивших не сдаваться до последнего. И молчала, даже когда было невмоготу — ни жалоб, ни слёз, только тишина, в которой ещё угадывалась жизнь. Когда дошло до точки, она отказалась от больницы — просто сказала: «Не хочу». И это было её последнее решение.
Рома решил: раз так, последний раз — в Париж. Погода там умеет грустить, но он дождался просвета и вытащил её на улицу. На перекрёстке закутанный в полосатый тюрбан негр жарил на широкой дырчатой сковороде каштаны — запах стоял осенний, уютный, такой парижский, что, казалось, время остановилось.
Светка скользила взглядом по витринам — скорее из вежливости к городу, ставшему когда-то её вторым домом.
— Зайдём?
— А смысл?
Он всё же затащил её в магазин и купил шерстяной свитер в цвет тростникового сахара. В номере они долго сидели перед окном, и он держал её за мизинец — в этом жесте было больше близости, чем за все последние годы.
Наутро — всё.
Знакомый из консульства, спасибо ему, разрулил формальности: справки, цинковый контейнер, таможня.
Он вернулся в Москву и решил, что лучший способ пережить утро — это не просыпаться трезвым. Бутылка стала его спутником, а дни слились в один длинный вечер. Но Дарья Романовна заметила это раньше, чем он сам.
— Папа, если ты будешь продолжать квасить, я сбегу из дома, — сказала она буднично, будто речь шла о погоде или о том, что пора вынести мусор.
— Обещаю! — выдохнул он, и, к собственному удивлению, слово сдержал.
Его вдруг прорвало на «писательство». Его напечатали в нескольких толстых журналах. Рома плодился в интернете, получая разношёрстные читательские отзывы. За одобрительные сдержанно благодарил. К умным прислушивался. На бесцеремонные огрызался.
«Что за ходульные образы. Ваш главный герой так же плох, как Шварценеггер в своём дебютном фильме "Геркулес в Нью-Йорке"».
«Самое сложное в йоге — это расстелить коврик. А в текстах — это первая фраза, которая задаёт ритм и характер будущему повествованию».
«Особенно понравилась кульминация Вашего сюжета: "Пенсионер в байковой пижаме курил возле форточки и внимательно наблюдал за меняющейся мимикой соседки, когда нахальный порыв ветра сорвал с её балкона разноцветное одеяло, теперь планирующее прямо в вонючий мусорный бак"».
«Ваш рассказ какой-то пьяный получился. После прочтения самому захотелось кирнуть. Опять надрался в хлам. Жене предложил переадресовать все претензии к Вам».
«Вы про весёлое, вроде, пишете и читателя своего смешите до колик, а сами при этом как будто даже не улыбаетесь». Марта Скавронская.
Рома было решил, что это псевдоним с претензией. А вдруг действительно полячка, да ещё и благородных кровей.
Отклики «полячка» оставляла на хорошем русском языке, да ещё и без ошибок. Рома, как филолог, это заценил. Марта действительно редко ошибалась, обладая врождённой грамотностью. Вдобавок, с раннего детства она читала запоем всё подряд и постепенно интуитивно научилась различать добротные книги.
Он пригласил её в театр на «Дядю Ваню». Всамделишная Марта внешне оказалась сильно похожей на голливудскую актрису Мег Райн. Она и гримаски такие же умилительные строила. Только жопка потощей.
В буфете Рома угостил её шампанским и горьким пористым шоколадом, а потом проводил до дома. Чмокнул в щёчку, хотя было очевидно, как ему хотелось продолжения.
— Ну что, писака тебе глянулся? — поинтересовалась маманя.
— Как там у Раневской… после свидания, вернувшись домой, разденься и подбрось трусы к потолку. Прилипли? Значит, нравится.
— Ну, прилепились?
— Ща проверим, — хмыкнула Марта и резко подбросила кружевной лифчик, смешно повиснувший на итальянской люстре.
— Значит, показался, — приговорила маманя.
Следующее рандеву завершилось в кровати нового ухажёра. Повзрослевшая Дарья Романовна, которой уже стукнуло двадцать, недавно съехала с квартиры к своему парню.
Через пару недель Рома предложил Марте слетать на выходные в Будапешт.
…
Из тупичка, трижды чихнув, выполз грузный грузовичок с ободранными боками — такой старый и потрёпанный, что казалось, он помнит ещё социализм. Сидевший за рулём венгр был под стать машине: упитанный, чихающий, провонявший бензином, с помятым рыльцем, будто сама жизнь его поколотила, но не добила. Он равнодушно скользнул взглядом по Роману и запнулся на Марте — ничего себе фемина! — после чего резко вдавил газ.
— Бог мой, какая красота! — воскликнул Рома, когда они вышли из переулка прямо на местные «Елисейские поля» — широкий, парадный, причудливо застроенный виллами проспект Андраши. — Знаешь, что после войны проспект носил имя товарища Сталина?
Марта не знала, но вежливо кивнула, и они неспешно направились в сторону Дуная. Летний ветерок навевал романтические грёзы, а Рома поймал себя на мысли, что даже краткосрочное обладание такой красивой женщиной бодрит и крепит самооценку. От энергичных встреч с Мартой он уже похудел на пару килограммов — и это было приятное дополнение к приятному.
Здание местной Оперы, как водится, косило под Венскую, но не дотягивало по размаху — так бывает, когда хочешь казаться больше, чем ты есть. Говорили, акустика там почти как в Ла Скала. На площади Героев архангел Гавриил, судя по всему, устал держать корону и апостольский крест — он стоял неподвижно, но в его позе чувствовалось что-то от человека, который ждёт, когда его сменят. Парламент в неоготике внушал почтение, Королевский дворец хранил классицизм.
На набережной они сфотографировались возле люксовой гостиницы Sofitel.
На улице Ваци от магазинных соблазнов у Марты потекли слюни — хотелось дорогих вещей, комфорта, блеска, всего того, чего так не хватало в её московской жизни.
— Ой, какие часики! — выдохнула она, заметив витрину.
— Tissot. Made in Switzerland. Эх, гуляй, рванина, — сказал Рома, отдавая последний гонорар за перевод. Покупка пробила серьёзную брешь в его бюджете, но он решил не считать, потому что в такие моменты считать — значит испортить всё удовольствие.
Обновку отмечали в ресторане — заказали по кружке местного пива, овощной салат и перчёный паприкаш, от которого у обоих выступили слёзы…
Вернувшись из сортира, Рома застал за столиком перемену: рядом с Мартой сидел крупный породистый мужчина в дорогом светлом костюме. Его сопровождала медовая спутница. Формами она напоминала недавно замелькавшую на экранах телеведущую Анфису Чехову.
— Алекс, — представился обладатель светлого костюма, и его голос звучал так, будто он привык, что его представлять не надо.
— Алекс — это Алексей или Александр? — уточнил Рома.
— Алекс — это просто Алекс, — ответил тот с лёгкой улыбкой, которая означала: не пытайся, не выйдет.
— Тогда я Юстас! Шучу. Меня Романом родители назвали.
— Мы с Алексом бывшие коллеги, — слегка смутившись, пояснила Марта, и это «слегка» было красноречивее любых слов. — А это его подруга Жанна.
— Да, мир тесен, — сказал Алекс, и в его голосе послышалась та самоуверенная интонация, которая означает, что он уже всё решил, а остальным остаётся только согласиться. — И чем неожиданней встреча, тем она приятней. А не поланчевать ли нам вместе?
Марта посмотрела на Рому — он кивнул, не вполне понимая, что только что согласился. Для закрепления знакомства заказали бутылку абрикосовой палинки.
Алекс бегло сообщил, что приехал в Будапешт по делам недвижимости.
— И как цены на недвижимость? — спросил Рома.
— Растут, как пенис подростка при виде статуи Афродиты, — ответил Алекс, и эта метафора, при всей своей пошлости, была точна.
Обменялись впечатлениями от города — коротко, без подробностей, как будто все уже всё знали. Бутылка обнулилась в один присест, впрочем, Алекс сам много не пил, а больше подливал Роме — с той неуловимой заботливостью, которая обычно предшествует чему-то нехорошему.
В завершение Рома потребовал подать ему рюмку коньяка.
— Может, уже хватит, — попыталась попридержать его Марта, которая уже начинала тревожиться: таким пьяным она Рому ещё не видела.
Но Рому уже понесло. С готовностью разоблачённого шпиона на допросе он вываливал на слушателей всё, что знал о стране бывшей народной демократии: восхитился музыкой Ференца Листа, пересказал трагическую судьбу шведского графа Валленберга, поведал о пятнадцатилетнем добровольном заточении в здании американского посольства архиепископа Миндсенти. Похвалил жёлтые Икарусы и консервы марки «Глобус».
Когда Рома дошёл до боёв молниеносного боксёра Ласло Паппа, Алекс оживился и поделился впечатлениями о встрече Леннокса Льюиса с Холифилдом в Лас-Вегасе.
— Билет стоил полторы штуки баксов, — небрежно бросил он, и эта сумма, произнесённая с такой лёгкостью, прозвучала как приговор всему Роминому существованию.
Рома, в отличие от Марты, цену пропустил мимо ушей. Разговор о боксе плавно перешёл на смешанные единоборства. И тут Рома, вспомнив свои занятия в клубе «Самбо — 70», решил продемонстрировать свои навыки — так неожиданно и резко заломав Алексу правую кисть, что тот с грохотом рухнул со стула на пол.
Посетители за соседними столиками, до этого оживлённо обсуждавшие свои местные дела, испуганно притихли. Марта напряглась, Жанна, напротив, обидно захихикала, а официант, застывший с подносом в руках, раздумывал, не пора ли вызывать полицию — судя по его лицу, он уже мысленно составлял рапорт. Рома, поняв, что перегнул, начал извиняться — сбивчиво, невнятно, но искренне.
— Всё путём, — сказал Алекс, возвращаясь в нормальное положение и поправляя светлый пиджак. — Ну, ты и шутник.
Марта, чувствуя, что атмосфера накалилась до предела, разрядила обстановку анекдотом про боксёров. Посмеялись — не слишком громко, но достаточно, чтобы официант убрал руку от телефона.
И тут Алекс, как ни в чём не бывало, предложил:
— А поедем кататься по Дунаю?! Посидим в баре, полюбуемся на розовощёкий закат.
— А что, отличная идея, — поддержал его Рома, которому хотелось реабилитироваться.
— Ну, я даже не знаю, — засомневалась Марта.
— Всё решено, — воскликнул Рома. — Официант, счёт!
Алекс, опередив его, сунул официанту свою кредитку, а на возражения Романа только отмахнулся:
— Да ладно, на корабле за всё платишь ты.
Когда компания выходила из ресторана, Рома в довершение всего больно отдавил Алексу ногу. Тот в ответ только странно ухмыльнулся.
Роман, конечно, не слышал, как Алекс, чуть наклонившись к уху Жанны, напористо прошептал:
— Мы с Мартой никуда не поплывём. Делай, что хочешь с этим сусликом. Напои его до чёртиков, изнасилуй в туалете, но он должен забыть обо всём на свете на всю ночь.
— Ещё одна измена мужу? — спросила Жанна с такой интонацией, будто речь шла о смене причёски.
— Считай, что ты продолжаешь изменять ему со мной, — ответил Алекс, и голос его стал тише и жёстче. — С меня, конечно, причитается. То кольцо, которое ты у меня вчера выпрашивала, уже почти твоё.
— Ладно, — вздохнула Жанна.
Рому по дороге к причалу пошатывало, как во время сильного шторма.
— Идите на палубу, — махнул Алекс Жанне. — А мы с Мартой купим в соседней лавке марципаны. В марципанах главное, знаете, — правильное сочетание сладкого и горького миндаля.
В магазине, как назло, была очередь — та самая, которая всегда появляется, когда ты куда-то опаздываешь. Марта нервничала, поглядывая на часы. Алекс успокаивал:
— Успеем, ещё двадцать минут до старта.
Когда они вернулись на набережную, корабль уже успел допыхтеть до Цепного моста — и его расплывающийся силуэт медленно таял в вечернем воздухе, как обещание, которое не сдержали.
— Михаил Светлов!.. у-у-у!!! — воскликнул Алекс, и в этом возгласе было столько театрального отчаяния, что оно звучало почти настоящим. — Неужели мой Rolex меня подвёл? А твой-то ухажёр такой тёпленький, что, подозреваю, даже не заметит пропажи.
— Не лги мне! — выпалила Марта, и голос её дрогнул. — Это ты всё подстроил. И напоил его умышленно. Что он обо мне теперь подумает?!
— Да не переживай ты, — мягко сказал Алекс, и в этом «не переживай» было столько снисходительности, что Марте захотелось ударить его. — Жанна его в обиду не даст. По-моему, они сильно приглянулись друг другу. Пусть поплавают. А мы пока посидим в кондитерской и поговорим.
Чёрный кофе отдавал изменой.
— Ты знаешь, я всё-таки развёлся с женой, — сказал Алекс, и в голосе его послышался такой оттенок, который должен был означать, что он сделал это ради неё.
— Ты же уверял, что не можешь расстаться с ней, потому что она больна. Что там у неё было?
— Астма.
— Прошла? — спросила Марта с лёгкой иронией.
— Почти. Но это не имеет сейчас никакого значения, — сказал Алекс, и рука его легла на её руку. — Твой шёлковый халат до сих пор дожидается тебя в моей ванной. Я, наконец, доделал ремонт. Возвращайся!
— Что было, то прошло, — сказала Марта, убирая руку. — С тех пор многое переменилось.
— Не неси чепуху. Всего полгода, ну семь месяцев. Кто он тебе, этот хлопчик? Что он может дать?
Марта молчала. Алекс воспринял это как согласие.
— Пойдём ко мне в Sofitel, — сказал он, и голос его стал мягче, почти просительным. — Номер с панорамными окнами. Знаешь, какой оттуда вид на Королевский замок!
«Какое на мне сегодня нижнее бельё?» — мелькнула у Марты предательская мысль.
— Только завернём сперва в одно местечко, — добавил Алекс, заметив её колебания. — Я хочу сделать тебе нескромный подарок.
Он завёл её в грандиозный ювелирный магазин, где воздух, казалось, состоял из блеска и обещаний.
…
Так вот. Здесь было всё. Флорентийские кольца с пламенными агатами и колумбийскими изумрудами. Кровавые чешские гранаты и азиатские топазы. Аквамарины цвета морской волны. Голубые сапфиры, которые в древней Индии дозволялось носить лишь представителям высшей касты.
Продавщица уже раскладывала перед Мартой бархатные футляры. Внутри них покоились жемчужины — ровные, одна к одной, холодные, круглые. Марта задержала на них взгляд, и в ту же секунду из глубин памяти вынырнул запах — наваристый, дымный, въевшийся в обои, — маманин суп с копчёностями, в котором плавал горох величиной с эти самые буржуйские жемчужины. На миг будапештский ювелирный исчез — она будто стояла у себя на кухне, где на плите дышит кастрюля, а за стеной возятся детки.
Марта моргнула. Бусины лежали перед ней — молчаливые, насмешливые. Она захлопнула футляр.
Тогда продавщица протянула ей элегантное колечко из белого золота. Марта нерешительно примерила — кольцо село на палец идеально, словно было отлито по её мерке, — и с испугом посмотрела на ценник.
— Нравится? — улыбнулся Алекс с такой уверенностью, что ответ казался ему известным заранее. — А хочешь, обручальные посмотрим?
— Что-то перлы мелковаты, — попробовала отшутиться Марта.
Продавщица приняла её слова за чистую монету и тут же бросилась доставать новые драгоценности.
— Обратите внимание на этот жёлто-зелёный камень, — защебетала она. — Это змеевик, считающийся символом искушения и коварства. Согласно легенде, вкушавший яблоко Адам поперхнулся именно таким. А какой Ваш любимый камень?
— Кирпич! — резко выдохнула Марта, вспомнив про своё пролетарское происхождение.
Она исчезла так внезапно, что Алекс не успел даже моргнуть.
В их номере в Sofitel Марта не стала включать свет. Плюхнулась в полумраке в промятое кресло и стала молча пялиться в окно. Её пробирала дрожь.
Дверь отворилась, и в комнату протиснулся Рома, почему-то весь мокрый — с мокрыми волосами, мокрой рубашкой, с видом человека, который только что совершил побег.
— Ты здесь?! — воскликнула Марта. — А я думала, ты с Жанной на корабле.
— Я сбежал на первой остановке, — ответил Рома, стряхивая воду с волос. — Так спешил, что на трапе оступился и рухнул в Дунай. Зато протрезвел. А ты чего сидишь в темноте? Где твой магнат?
— Остался сторожить свои сокровища, — усмехнулась Марта. — А мне, видно, суждено ужинать с нищим и мокрым Ходжой Насреддином.
Рома присел рядом с креслом на колени — так, что их глаза оказались на одном уровне, — и взял её за правый мизинец. Жест вышел таким естественным, что Марта не удивилась — словно он всегда так делал.
— Когда вернёмся, переезжай ко мне. Насовсем.
— А Лизка и Кэт?
— Вместе перебирайтесь.
— И зоопарк?
— Да хоть зоопарк, — усмехнулся Рома. — Только без тараканов. А что, маманю вы тоже возьмете?
Свидетельство о публикации №126073108509
Николай Василевский 2 01.08.2026 08:14 Заявить о нарушении