Исаак Левитан и Софья Кувшинникова
Слагала строки о «пейзажах настроенья»,
Он заставлял березы и ковыль
Звучать в регистре скорби и смиренья.
Но этот свет, что миру он дарил,
Рождался из бездушной меланхолии.
Внутри него, лишая тайных сил,
Жил черный хаос, полный тихой боли.
Вся жизнь его — как сложный интеграл,
Где переменной — боль в больном сердечке,
Век на пределе... Смерти ждал финал,
Пока впотьмах не затеплились свечки.
Ей не дано мучительного дара,
Что жёг его, сжигая до конца.
Она была щитом против удара,
Хранителем безумного творца.
В руках ружьё — лесами на охоту,
В руках перо — набросаны черты.
Она взяла на плечи всю заботу,
Спасая гения от черной пустоты.
Она с ума сходила, затихая,
Когда в бреду он брался за металл,
Из рук его палитру изымая,
Пока болезни приступ не стихал.
Когда вдвоем они холсты творили,
В ее глазах пейзажа образ рос.
Она любила, и её любили,
А он шедевры у природы брал — для грёз.
Три года замысел в душе он нежил,
Звенигородский купол вспыхнул златом.
Но Юрьевец на Волге закрепил
Тот образ, что явился пред закатом.
Наткнулся мастер в рощице глухой
На скромный монастырь у тихой глади.
И хлипкие мостки над той рекой
Метафорой вплелись в его тетради.
Утлые лавы — как мосты судьбы,
Разбили бурное людское море.
И вместо суетной, земной борьбы,
Названье «Тихая обитель» вышло вскоре...
И Софья рядом, затаив дыханье,
Следила, как рождался этот свет —
Из скромных стен, сквозь будней увяданье,
Вдруг проступил божественный привет.
Художник кистью сердце открывал,
Не просто краски на холсте ложились.
Он долго имя для картины ждал,
Пока слова с пейзажем не сроднились.
Там шаткие мостки зовут к уходу.
Оставив суету в земных веках,
Душа стремится через эту воду.
И предзакатный час зажёг огни,
Где тихая река хранит святыню.
Там храм укрылся в зелени, в тени,
Смиряя суету и всю гордыню.
Три мира здесь слились в единый строй:
Мир суеты, природы и молитвы.
И хрупкий мост, нависший над рекой,
Уводит дух от повседневной битвы.
Но время шло... И «Тихая обитель»
Сменилась бездной Озера и Слёз.
Художник вновь — своей тоски хранитель,
И в душу заползает злой мороз.
Он для Удомли замышлял свой холст,
Навек запомнив мрачные просторы.
Там серый ветер над водой был прост,
Вплетая в мысли дальние озоры.
Сделал мастер несколько набросков,
Что с натуры дикой заплелись в мазки.
Но сюжет с церквушкой, хрупкой и неброской,
Не давал решенья для его тоски.
Церковь здесь помыслил он совсем другую,
Где погост старинный, древние кресты, —
Чтоб натуру мрачную, суровую, нагую,
Облечь в одежды вечной немоты.
Потому художник изменил набросок —
Вспомнил Плёса старый, деревянный храм.
Три года этот образ, чистый и высокий,
Плыл по его мыслям, по святым местам.
Местом для работы выбравши террасу,
Закоулок скромный у колонн двоих,
Исаак укрылся от чужого глаза,
Чтобы этот замысел наконец утих.
Но сюжет суровый требовал ненастья —
Сопереживанья от седых небес.
Тучи грозовые, шторма соучастье,
Чтобы ожил этот опустевший лес.
Исаак почувствовал в душе глухую муку,
Мрачному сюжету сердцем сострадал.
Но себе сказал он, укротив кручину:
«Я создам картину, как и обещал!»
«Человек и вечность в этом мире слиты,
Но чтоб легче было мне холсты писать,
Софья, дай Бетховена! Пусть его молитвы
В этом закоулке будут помогать».
Она у пианино, на лице печаль,
Чтоб удержать безумие на берегу.
Бетховен. «Героическая». Марш летит.
Аккорды рвут глухую ночи шаль.
И холст от этого трепещет, горит,
Пока в экстазе гнется сталь и даль.
Под стон ревущих струн, под раскаты гроз,
Вплетая в звуки страсть, профессиональный пыл,
Он взял у вечности тот брошенный погост —
«Над вечным покоем» он картину, миру сотворил
Исаак и Софья, он её кумир,
Она ж ему — очаг в глухие зимы.
Они вдвоём делили этот мир,
Где судьбы их сплелись нерасторжимо.
И восемь лет горел их общий свет,
До той поры, пока в глуши Удомли,
Пред бездной неба, где покоя нет,
Минорный тон они когда-то вспомнят.
Она садилась в сумерках к окну,
Рояль усадебный взрывал ночную темень.
Бетховенским аккордом тишину
Она плела, храня его и гений.
Звучал сонаты траурный мотив,
В мазки ложилась музыка живая.
А он писал, дыханье затаив,
Навек в бессмертном небе замирая.
Когда же их земной сомкнётся круг,
Она осталась в тишине московских комнат,
Среди холстов и опустевших рук...
Но тот минорный тон они навек запомнят.
А он, пред тем как сделать шаг в бессмертье,
Очистить душу, видно, захотел.
И за секунду до безмолвной смерти
Оставить тайну свету не велел.
Он просит брата: «Собери архивы!
Сожги дотла, пусти по ветру дым!»
Всё то, чем были восемь лет счастливы,
Не должно стать достоянием чужим.
Летела в пламя каждая страница,
Мелькали даты, почерк, Плёс, весна...
Огонь укрыл испуганные лица,
И пеплом обернулись имена.
Огюст Роден, когда земля уплыла,
В предсмертном бреде имя выдыхал,
Он звал во мраке: «Где моя Камилла?..» —
Так свой он долг пред нею отдавал.
Исаак же молча письма предал на костёр,
Он смыл следы, спасая свой очаг,
Чтоб ни единый критик на плакате
Их тайну не размазал впопыхах.
Они ушли. Погасли эти свечи.
Но на холсте, под звуки прошлых дней,
«Над вечным покоем» длится вечер
Влюбленных двух, союз их всех сильней.
Свидетельство о публикации №126073008238