Полсекунды
где ветер листал прохожих.
И город, не знающий наших потерь,
был сам на себя не похожим.
Она шла навстречу, глядя вперёд,
в ладони ключи зажавши.
Так движется стрелка, считая год,
который давно не наш.
Я сразу узнал этот лёгкий наклон,
привычку поправить ворот.
Её отраженье дробил павильон,
и множил оконный город.
На ней было серое пальто,
шарф цвета талого снега.
И всё говорило: не та.
И всё говорило: та же.
Мы были когда-то на «ты» и нагие,
теперь — два случайных тела.
Меж нами лежали года, как другие
страны, границы, пределы.
Я мог разминуться. Ускорить шаг.
Смотреть на афишу справа.
Но память, почувствовав старый знак,
во мне поднялась, как лава.
— Привет, — я сказал. И простой привет
упал между нами монетой.
В нём было всё то, чего больше нет,
и просьба не помнить об этом.
Она поглядела как будто сквозь
меня — на витрину аптеки.
Так смотрят туда, где мороз насквозь
прошёл по замёрзшим рекам.
Кивнула слегка. Отвела глаза.
Как будто не знала имени.
И тут же шагнула куда-то назад —
не телом, конечно, временем.
На долю секунды застыло плечо,
натянулась ткань у лопаток.
И воздух сделался горяч,
хотя продолжался декабрь.
Я видел: узнала. Узнала меня.
Не голос — движенье, осанку.
Так пламя узнает остаток огня
по запаху утром в банке.
Она собиралась приблизить шаг —
на полшага, не больше.
Но внутренний кто-то подал ей знак,
и память сменилась прошлым.
Не памятью даже — память светла,
когда ей никто не мешает.
Скорее, всей тяжестью прежнего зла,
которое нас различает.
Она напряглась, будто мой силуэт
был дверью в чужую квартиру.
За дверью — всё то, чему места нет
в её настоящем мире.
Ей, видимо, вспомнилось: руки мои
смыкаются сзади на талии.
И два наших тела посередине
комнаты ночь составляли.
Как я обнимал её со спины,
касаясь губами затылка.
Как стены от близости были тесны,
и падала на пол шпилька.
Как мы исчезали друг в друге, пока
ночь за окном не бледнела.
Как сбитая простыня у локтя
хранила тепло её тела.
Любовь называлась тогда тишиной,
прерывистой, жаркой, глубокой.
А после лежала у нас за спиной,
как берег за чёрной протокой.
Ей вспомнилось, может быть, утро одно:
холодный паркет под ногами,
серебряный свет, заполнявший окно,
и кофе меж нами кругами.
Она надевала мою рубашку —
огромную, белую, злую.
В ней можно укрыть было девушку, шкаф
и часть городской мостовой.
Мне — метр девяносто семь от земли
до точки, где мысли витают.
Ей — метр шестьдесят пять. И полы
рубашки колени скрывают.
Манжеты съедали запястья её,
ворот открывал ключицы.
И утро смотрело в окно, как зверёк,
не смея пошевелиться.
Она пила кофе, поджавши ступни,
и чашку держала обеими.
Так греются люди в начале зимы,
ещё не назвавшей потери.
А я у раскрытого настежь окна
курил крепкий Camel Original.
И горечь табачная в воздухе сна
висела, как чёрный инициал.
Верблюд на пачке смотрел на восток,
куда уходил серый ветер.
Дым поднимался к лепнине, как бог,
не знающий, кто ему верит.
Она морщила нос: «Как ты это куришь?»
Я молча стряхивал пепел.
Тогда нам казалось: чем дольше дым,
тем медленней движется время.
Ей нравилась, кажется, не сигарета —
ей нравилось видеть, как рядом
я был продолженьем её силуэта,
дымящимся в утреннем саду.
Хотя никакого сада там нет:
двор, гаражи, провода.
Но близость умеет менять предмет
на то, чем он не был никогда.
Стакан становился сосудом тепла,
рубашка — подобием дома.
И жизнь, до смешного тогда мала,
казалась давно знакомой.
Она говорила о чём-то простом:
о кофе, погоде, трамвае.
И голос её наполнял наш дом,
как музыка, не умирая.
Теперь этот голос, наверно, звучит
в других коридорах и комнатах.
Другому остывший кофе горчит,
другому она запомнится.
Другой обнимает её со спины,
когда за окном непогода.
И стрелки другого заведены
на все времена её года.
Другой замечает, как ей велика
его или чья-то рубашка.
И, может быть, кофе несёт ей в руках,
пока закипает букашка —
чугунный их чайник, сердитый слегка,
привыкший к домашнему шуму.
Но это уже не моя строка,
и мне ни к чему её думать.
И всё же она в тот короткий миг
увидела комнату эту:
мой рост, сигарету, простывший чайник,
рубашку, окно и опять сигарету.
Увидела руки мои на себе,
увидела белые стены.
И прежняя жизнь проступила в судьбе,
как надпись на старой сцене.
Но память — не повод нарушить маршрут.
Не пропуск в закрытые двери.
У мёртвых вещей сохраняется труд
казаться живыми при свете.
Она не приблизилась. Сделала шаг
туда, где меня уже не было.
И улица приняла этот знак,
как снег принимает белое.
Пошла чуть быстрее, чем нужно идти,
когда опозданья не ждёшь.
Так тело спасается от памяти,
которая требует: «Тронь».
Ещё чуть быстрее. Уже каблуки
дробили асфальт торопливо.
И две её напряжённые руки
держались за сумку, как льдина.
Она не бежала. Но быстрый шаг
содержит порой объясненье.
Так поезд, покинув знакомый вокзал,
набирает скорость забвенья.
Я мог бы окликнуть её по имени.
Оно шевельнулось во рту.
Но имя — лишь способ вернуть на миг
чужую спину к лицу.
Я мог бы догнать, заслонить проход:
«Ты помнишь?» — спросить нелепо.
Но память — не мост. Это тонкий лёд,
белеющий после лета.
Она бы сказала: «Да, помню. Ну что ж».
Или: «Простите, вы кто мне?»
И каждое слово вошло бы, как нож,
в ничем не повинные комнаты.
В ту кухню, где кофе ещё не остыл,
где дым поднимается к раме,
где я её, кажется, всё ещё был,
и утро дышало над нами.
Но прошлого нет. У него вместо стен —
одни черты на сетчатке.
Мы сами становимся прошлым для тех,
кто помнит нас в белой рубашке.
Я молча смотрел ей вослед. Вдалеке
она становилась всё меньше.
Так буква теряется в длинной строке,
не сделав строку незавершённой.
Вот спина. Вот пальто. Вот блеснул каблук.
Вот шарф растворился за аркой.
И город сомкнулся, как сотни рук,
над нашей последней ремаркой.
Она тоже помнила — в этом как раз
сомнений уже не осталось.
Плечо её выдало лучше, чем глаз,
что память внутри отозвалась.
Но помнить — не значит хотеть повторить.
И знать — не подобие зова.
Ведь можно всю жизнь хорошо сохранить
ключи от чужого дома.
Можно помнить изгиб её тёплой спины,
кофейную горечь рассвета,
рубашку, в которой терялась она,
и жёлтую пачку Camel.
Можно помнить, как пепел летел за окно,
как пальцы касались запястья.
Но память — музей. Посетителю в нём
не выдадут прежнего счастья.
Там воздух хранится за толстым стеклом,
за рамой — знакомое утро.
Но если разбить это хрупкое «до»,
оно не наступит повторно.
Мы помним не то, что вернуть нам дано,
а то, что возврата не просит.
Так дерева помнит внутри волокно
давно облетевшую осень.
Я тоже пошёл. Но при первом шаге
во мне что-то вдруг отвалилось.
Без звука, без крови, без боли почти —
и вниз, в пустоту, покатилось.
Не сердце — оно продолжало стучать,
исправное, словно будильник.
Не память — она продолжала включать
то утро, окно, холодильник.
Не нежность — ей свойственно переживать
и нас, и последнюю встречу.
Не ревность — ей некого было держать.
Не горе — от горя не легче.
Быть может, отвалилось право считать,
что я для неё что-то значу.
Что стоит случайности нас сочетать —
и жизнь повернётся иначе.
Быть может, надежда, что где-то она,
надев мою вещь по привычке,
садится с горячей чашкой у окна
и ищет знакомые спички.
Что в памяти я продолжаю курить,
смотреть, как она пьёт кофе.
Что можно прошедшее уговорить
остаться хотя бы напротив.
Но нет. Всё, что было, закончилось там,
не нынче — гораздо раньше.
А встреча лишь выдала нашим телам
свидетельство этой пропажи.
Мы оба всё помнили. Значит, никто
не мог притвориться забывшим.
Но память — не вход, не рука, не пальто,
оставленное для вышедших.
Она понесла своё прошлое прочь,
я — следом за собственной тенью.
Так два человека расходятся в ночь,
не споря с её геометрией.
Она, может быть, за ближайшим углом
сбавила шаг понемногу.
И, может быть, вспомнила утренний дом
и дым, улетавший в дорогу.
Быть может, коснулась рукою плеча,
которое я обнимал ей.
Но улица, фарами в лужах бренча,
уже развела нас кварталом.
Ведь то, что мы помним, не знает пути
из памяти в жизнь человека.
И можно друг друга в себе пронести,
не встретившись больше вовек.
Я шёл, ощущая свободный зазор
на месте отпавшей детали.
И город вёл вечный немой разговор
со всеми, кого потеряли.
Витрина глядела в другую витрину.
Трамвай исчезал в повороте.
А я всё смотрел на исчезнувшую спину,
хотя её не было вроде.
Вокруг продолжались дела и слова,
горели аптечные знаки.
Мир держится тем, что его голова
не знает о частном распаде.
И только под рёбрами странная брешь
росла, не нуждаясь в ответе.
Так падает с дерева мёртвая вещь,
которую звали: «Мы вместе».
Она не забыла. Я это постиг
по шагу, плечам, остановке.
Нас выдал один невозможный миг —
заминка в обычной походке.
Она не вернулась. И я не позвал.
Не сделал спасительного жеста.
Поскольку любовь — не вокзал, не причал,
и память — тоже не место,
где можно остаться, рубашку надев,
с горячей чашкой у света.
Где я, сигаретный дым одолев,
смотрю на неё до рассвета.
Всё кончилось. Только упрямый табак
порой возвращает мгновенье:
её напряжённое левое плечо,
полшага — и прочь, в отдаленье.
И если мы встретимся снова потом,
когда постареют кварталы,
я, может быть, молча кивну ей о том,
что помню. А этого мало.
Поскольку вернуть — это снова прожить,
не зная, чем всё завершится.
А помнить — всего лишь остаться и жить
с отсутствующим у ключицы.
Она тоже помнит. И именно в том
заключено наше прощанье:
мы оба храним не разрушенный дом,
а точный чертёж расставанья.
Свидетельство о публикации №126072905843