Тени большой игры. Нескучный сад

Она болела домом. Не тем домом, где съёмная квартира в Измайлово с вечно капающим краном. И даже не тем, где мама, братья и собака на Кавказе. Она болела тем домом, которого никогда не существовало. Домом из детства, где всё было просто. Домом из сна, где никто не распинает девочек с красными нитками. Домом, в который можно вернуться в любой момент.

Алису Доджсон никто не слушал. Короли — из новостей — кричали. Двухэтажные автобусы с английскими флагами преследовали. Люди с красными футболками и гербами Льва на спинах появлялись отовсюду, молчаливые, как стражи.

Но сегодня она решила выйти. Несмотря на депрессию. Несмотря на то, что после больницы тело всё ещё помнило каждый укол, каждую ночь, когда она молилась непонятно кому — потому что в лазарете имени Зыкиной были иконы, но Алиса не знала, какой святой покровительствует девочкам, которых распинают за чужие пророчества. Она надела старый свитер, джинсы, кеды. Красную нить не сняла — не снимала никогда. И вышла.

Нескучный сад встретил её холодным ветром и золотой листвой, которой не должно было быть в это время года, но она уже привыкла — время вокруг неё сломалось.

Друг ждал на скамейке. Он был странный. Недавний знакомый. Его Алиса встретила случайно, в очереди за яблоками неделю назад. Он заговорил с ней — умно, едко, цитируя Канта и Гегеля. У него были острые глаза, редкие волосы, зачёсанные набок, и манера говорить так, будто он знает всё наперёд. Он напоминал Берлиоза. Того самого, из «Мастера и Маргариты», который на Патриарших прудах встретил Воланда и лишился головы за разговоры о том, что Бога нет.

— Алиса, — сказал он, не вставая. — Ты опоздала. Я думал, ты не придёшь.

— Пришла, — ответила она, садясь рядом. — Куда мне ещё идти?

Он усмехнулся, достал папиросу, закурил. Дым тянулся вверх, в промозглое московское небо.

— Ты выглядишь ужасно, — сказал он без жалости. — Как будто тебя на кресте распяли. Ах да, извини. Забыл.

— Не забыл, — тихо сказала Алиса. — Ты просто не придаёшь значения чужим страданиям.

— Потому что их не существует, — отрезал он. — Страдания — иллюзия. Как и Бог. Как и справедливость. Как и любовь, в которую ты так наивно веришь.

Алиса посмотрела на него. Ей хотелось встать и уйти. Но ноги не слушались. Она приросла к скамейке.

— Бога нет, — продолжал Ефраим. — Есть только материя. Случайность. Хаос. Ты думаешь, что твоя красная нить что-то значит? Ничего она не значит. Ты думаешь, что пророчества из Израиля — это знак? Это просто текст. Буквы. Белый шум.

Он говорил красиво, гладко, убедительно. Как тот, кто давно продал душу — не дьяволу, а собственному уму. Алиса слушала, и внутри неё что-то сжималось.

— А если Бога нет, — спросила она, — тогда зачем всё это?

— Для порядка, — усмехнулся он. — Чтобы другим неповадно было.

Она отвернулась. Глаза защипало. Но она не заплакала — не при нём.

— Ты злой, — сказала она.

— Я реалист, — поправил он. — Мир — это джунгли. И ты, Алиса, не принцесса. Ты — добыча. И чем быстрее ты это поймёшь, тем легче тебе будет.

Он встал, отряхнул брюки, посмотрел на часы.

— Мне пора. А тебе совет: перестань читать Псалмы. Это не поможет.

Он ушёл. Быстро, сухо, не оглядываясь. Алиса осталась одна на скамейке.

Но Псалом 90 она знала наизусть. Бабушка учила. Тихо, по вечерам, на Кавказе. Садилась на край кровати, брала Алису за руку и шептала:

— Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится... Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днём...

Алиса закрыла глаза. Слова пришли сами:

— ...Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих...

Она открыла глаза. Вдалеке, за деревьями Нескучного сада, остановился двухэтажный красный автобус. На его боку — флаг Англии и портрет короля. Рядом с автобусом стояли люди. Молчаливые. В красных футболках. На спинах — гербы Льва.

Лев смотрел на неё. Не угрожающе. Вопросительно. Как будто спрашивал: «Ну что, Алиса, наступишь — пожать будешь?»

Она встала со скамейки. Ноги слушались теперь.

— Я не боюсь, — сказала она тихо, но так, чтобы те, в красных футболках, услышали. — Потому что со мной Тот, Кто больше вас.

Она не знала, был ли это Бог или слова Псалма 90. Или её собственный выдуманный король. Или просто отчаянная вера девочки, которой больше не на что надеяться.

Но она пошла. Не к автобусу. Не к людям со львами. А прочь, по аллее, к выходу из сада. Спина прямая. Красная нить на левой руке горит. А в голове — бабушкин голос:

— ...На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона.

Алиса усмехнулась.

— Наступишь — пожинать будешь, — прошептала она. — Ну что ж. Я готова.

За спиной захлопнулась дверь автобуса. Люди в красных футболках не двинулись с места. Только смотрели вслед.

А Алиса шла. Не в Страну чудес — в свою собственную жизнь, где чудеса были такими же обыденными, как боль, и такими же необходимыми, как воздух. Она вышла из Нескучного сада, подняла воротник свитера и поймала такси.

— В Измайлово, — сказала водителю.

— Домой? — спросил он.

Алиса посмотрела в окно. На двухэтажный автобус, оставшийся позади. На льва, который свернулся на чьей-то спине и ждал.

— Домой, — ответила она.

Но она уже не знала — куда это. В квартиру? На Кавказ? Или туда, где её не было, но очень хотелось оказаться.

— Господи, — прошептала она, — если Ты есть, дай мне знак.

Ничего не случилось. Только радио в такси заиграло старую песню. Алиса не поняла слов. Но почему-то заплакала. Легко, без боли. Как после долгой болезни, когда жар спадает и ты понимаешь: ты жив. Ещё жив.

А это уже победа.

Месяцем ранее.

Возвращение домой и разговор с Понтием.

Алиса приезжает в свою пустую квартиру в Измайлово. Понтий (Эфраим бен Понтий) звонит ей — он чувствует неладное. По голосу, по паузам. Он не задает лишних вопросов, но говорит одну из своих коронных фраз:

— Ты сегодня платила не за прошлое, Алиса. Ты купила себе будущее. Один день. Один маленький день свободы. Это дорогого стоит.

Алиса молчит в трубку. Незнакомый номер с иностранными цифрами перебивает звонок. Она не берет. Звонок повторяется. На третьем — берет.

— Алиса, — голос Громова спокойный, как будто ничего не случилось. — Я в Берлине. Долетел нормально.

— Поздравляю, — сухо отвечает она.

— Ты не спросишь, зачем я звонил? Ты послала меня, не помнишь, нет?

Пауза. Он, кажется, улыбается.

— Ты сильная. Я знал. Поэтому и выбрал тебя. Не обижайся, это просто бизнес. Дипломатия. Такая работа. Поэтому я не рядом. Ты должна понимать.

— Я не обижаюсь, внутри пусто, ничего не изменится, перестань преследовать меня, — говорит Алиса. И это правда. Уважение умерло там, в машине, когда она получила пощёчину от Громова. Осталась только усталость от его назойливости. — И больше не звони, — добавила Алиса.

— Хорошо, — неожиданно легко соглашается Громов. — Но если что-то понадобится... ты знаешь, как меня найти. Я не буду звонить. Но если я узнаю, что ты вернулась к мужу, я приеду, Алиса, и ты пожалеешь об этом и о том, что сейчас сказала.

Она сбрасывает вызов.

В слезах заходит в ванную, разбирает бритвенный станок и проводит тонким лезвием вдоль тонкого бледного запястья. Кровь стекает по кисти, алые капли заполняют кафельные плиты. Алиса с детства страдала депрессией, и когда силы заканчиваются и дух одерживает победу над разумом, Алиса в отчаянии пытается свести концы с жизнью. Алиса не умеет жаловаться. Сотни причин способны заставить её стонать от боли, которую она держит в себе много лет. Но жаловаться – никогда. Она ни разу не допускала мысли о том, что её жизнь могла сложиться иначе. Зажав полотенцем руку, она набирает Корфа и просит приехать. Часовая стрелка коснулась десяти, и она обречённо наблюдала за мелькающими в темноте прохожими. Корф, услышав дрожь в голосе девушки, не сразу направился в Измайлово. Почти семьдесят лет он скитается по миру словно странник и помогает людям не сломаться, выстоять и сделать шаг навстречу к успеху. И хотя сама цифра возрастная не пугает его, тем не менее забавно, что он жертвует собой ради других.

Корф ворвался в квартиру Алисы. Алиса, свернувшись, лежала на растрепанной кровати. Посуда была не вымыта, пуанты лежали на кухонном столе. Алиса подскочила, увидев Корфа.

— Прожитая жизнь… Трудно объяснять такие вещи. Когда-то я надеялся, что каждый мой день будет расцвечен новыми красками. Такого, к сожалению, не произошло, но и тоскливой мою жизнь не назовешь, — проговорил Корф.

Но только заметив кровавое полотенце, он решил не медлить и вести девушку в больницу. Бледное лицо и холодные кисти Алисы испугали его едва ли не до смерти. Он словно потерял дар речи, хотя очень любит постоянно что-то проговаривать.

В больнице руку девушки зашили, но вместо того, чтобы отпустить девушку домой, они решили не медлить и определить её в лазарет имени Зыкиной, в котором девушку должны по их мнению вывести из депрессивной ямы.

Корф на это сказал:

— То, что происходит с тобой сегодня, романтики назвали бы мелодрамой, а я назову – трагедией. Сам я всегда считал, что в жизни сплелись и первое, и второе, и вообще, как там ни назови, твой путь – это твой Путь. Ты не о чем не жалей, девочка. Не жалей ни о самом Пути, ни о том, куда он привел.

А Алиса… Алиса в майские дни была в плену. Не в том плену, где цепи и стены. Она была в плену лазарета имени Зыкиной — странной клиники на границе запада и востока, куда свозили тех, кто уже не мог кричать. Там лечили не тела. Там лечили души, разорванные между правдой и ложью. Его преследование и его постоянные разговоры про западно-восточную конфронтацию, к которой он был причастен, его война нарративов, борьба за Израиль и тени после смерти верховного лидера Хомейни — всё это сплелось в один тугой узел, и Алиса оказалась в самом центре, сама того не желая. Она не могла позвонить Ермолову, не могла покинуть лазарет — и всё из-за её глупой надежды исчезнуть. Она всего лишь хотела покончить с собой. Не потому, что была слабой. А потому, что хотела породить справедливость — между теми, кто наверху, и теми, кто внизу. Между её прошлым и её будущим. Между девочкой, которой её называли, и женщиной, которой она так и не стала.

Знакомые её называли девочкой-войной, потому что она имела связь с инициатором Иранского конфликта. Потому что вместо браслета на левой руке у неё была красная нить. Не та, что от сглаза. Та, что от крови. Та, что завязывается на запястье, когда ты решил: или правда, или смерть. Она была красным воробьём для Громова — маленькой, незаметной, но её выдавала алая ленточка на левой руке. Он повторял: «Ты — воробей, который летел прямо в бурю, потому что за спиной уже горело твоё гнездо».

Алиса не выбирала эту славу. Её подверг этому дипломатический статус Громова. Кто-то очень хотел доказать России свою правду — горькую, неудобную, взрывную. И для этого нужна была жертва. Нужна была девочка с Северного Кавказа, которую он назовет единственной надеждой на духовное спасение. Но вместо короны он дал ей терновый венец.

Её распяли. Не на Голгофе. В клинике. В лазарете имени Зыкиной, где пахло формалином и святой водой. Распяли не гвоздями, а капельницами и чужими решениями. Её тело принадлежало всем, кроме неё самой.

Она хотела справедливости в расследовании дела Марка Раймонти — из-за предела, из-за Пьетра, из-за чувств, которые не имели права на существование, из-за Громова, который был сотрудником Марка. Она хотела, чтобы правда вышла наружу. Но над ней нависли двенадцать миллионов — цифра, о которой она ничего не знала. Двенадцать миллионов душ. Двенадцать миллионов жертв. Двенадцать миллионов причин, по которым её молчание было выгодно всем. Эта цифра мешала ей дышать спокойно. Она чувствовала её тяжесть, но не понимала, откуда она взялась. Как будто кто-то повесил ей на шею невидимую гирю и сказал: «Молчи. Дыши через раз. Этого достаточно».

Алиса всего лишь писала романы и танцевала. Бумажные черновики на полях, неоконченные. Она записывала свои сны, свои страхи, свои танцы, но Громов читал эти записи и делал из них оружие против неё. Она просто боялась завтрашнего дня.

Ермолов, стоя за кулисой всего этого кошмара, сжал кулаки так, что побелели костяшки, и исчез. Он рассмотрел связь с Громовым как предательство и больше не участвовал в этом кошмаре.

Через три недели Алиса вернулась домой из лазарета имени Зыкиной. Домой — громко сказано. В съёмную однушку в Измайлово, где на подоконнике досыхали забытые пуанты, а в холодильнике стояла полбутылки кефира и вчерашний суп. Здесь никто не распинал её капельницами. Здесь вообще никого не было.

Она села на кровать, обхватила колени руками и уставилась в стену. Красная нить на левой руке горела в полумраке, как раскалённая проволока. Её не снять. Её не срезать. Её кто-то завязал намертво, когда она лежала без сознания, и теперь эта нить была её пуповиной — связью с тем миром, который её распял, но не добил.

В дверь позвонили. Алиса не шелохнулась. Звонок повторился. Потом ещё раз — настойчивее, но не грубо. Она встала, подошла к двери, посмотрела в глазок. На площадке стоял мужчина. Тот самый. Недоделанный француз, которого она запомнила по одному-единственному жесту. Который увязался за ней, встретив её в метро, и продолжал преследовать. Он был юристом, надеялся помочь, но Алиса знала, что вся её жизнь — это горькая пародия и точно не сказка. Он принёс ей красные маки — как её ленточка, как кровь, как всё, что она ненавидела и любила одновременно. Он тогда улыбался, говорил что-то про «la beaut;», про то, что она достойна цветов каждый день. Алиса взяла букет, потому что не брать было невежливо. И даже не спросила, откуда он узнал её адрес.

Теперь он стоял на пороге. С букетом цветов. Без улыбки. С лицом человека, который понял, что натворил, но не знает, как это исправить.

— Алиса, — сказал он с акцентом, который раньше казался милым, а теперь раздражал. — Я знаю, что ты вернулась. Мне сказали.

— Кто сказал? — её голос был сухим, как прошлогодний лист.

— Те, кто смотрят за тобой. За нами. За всеми. Громов, — добавил француз Луи.

Она открыла дверь шире. Не потому, что приглашала. Потому что сил спорить не было.

— Заходи. Раз пришёл.

Он вошёл, огляделся. Маленькая квартира встретила его запахом одиночества и дешёвого кофе.

— Ты похудела, — сказал он.

— Меня закололи в больнице.

Он не нашёлся, что ответить. Сегодня он был испуганным мальчиком, которого послали — или который сам пришёл — выяснить, жива ли ещё та странная русская балерина с красной нитью на руке.

Алиса узнала об этом позже. Когда израильский тиран обиделся — потому что француз был «не их». Француз обиделся — потому что действовал без санкции. Даже главнокомандующий, суровый Ермолов, который никогда не вмешивался в личные дела, помрачнел и исчез, когда ему доложили, что Алиса продолжает общение с Громовым после сводки в лесу. Не потому, что ревновал. Потому что знал: любой жест в сторону Алисы — это не жест, а выстрел в него, в них всех.

— Зачем ты пришёл? — спросила Алиса, садясь на подоконник. — Если хочешь извиниться за цветы — не надо. Я уже забыла.

— Ты ничего не забываешь, — тихо сказал он.

Она усмехнулась горько.

— Пропали мы. Сами виноваты. Дальше без меня. Всё, что я пишу, сразу становится чьим-то оружием. Я пишу о любви — меня называют шпионкой. Я пишу о смерти — меня называют пророчицей. Я решаю уйти — меня распинают в клинике.

Он сделал шаг к ней, протянул руку, но не дотронулся.

— Ты хотела справедливости, Алиса. В расследовании дела Марка Раймонти. Из-за предела. Из-за Пьетра. Из-за чувств, которых никто не понимал. Ты хотела, чтобы мир увидел правду.

— А мир увидел меня, — закончила она. — Голую. Распятую. С красной ленточкой. И сказал: «Какая красивая девочка-война. Напишите про неё книгу».

Француз сел на край её кровати, ссутулился, потеряв всю свою галльскую элегантность.

— Я просто хотел сделать тебе приятно. Тюльпаны. Это так мало. Это так глупо. Я не знал, что они станут…

— …поводом, — перебила Алиса. — Всё становится поводом. Телефонный разговор зарубеж. Улыбка. Взгляд. Я больше не могу улыбаться, ты понимаешь? Каждая моя улыбка — это чья-то победа. Каждая слеза — чья-то прибыль.

Она замолчала, глядя в окно. За окном была Москва. Серая, холодная, равнодушная. Москва, которая не знала, что в одной из её тысяч квартир сидит девочка с Северного Кавказа, которую назвали иностранной шпионкой, и пытается осмыслить смысл своего существования.

— Зачем я? — спросила Алиса тихо, почти шёпотом. — Я не просила.

Алиса закрыла глаза, и перед ней встало другое лицо. Не его. Не Ермолова. Не Громова. Собака. Кавалер Кинг Чарльз спаниель. Маленькая, с большими печальными глазами и ушами, которые вечно путались в траве. Её звали Габриэла. Алиса купила её во Франции, когда была на гастролях с труппой Орлова. Маленький комочек счастья, который помещался на ладони. Габриэла спала с ней в одной постели, свернувшись калачиком у живота, и Алиса просыпалась от того, что тёплый влажный нос тыкался ей в щёку.

Теперь Габриэла жила на Кавказе. С её мамой. С тремя чудесными младшими братьями — шумными, вечно голодными, вечно влюблёнными в свою старшую сестру, которая приезжала редко, пахла городом и чужими странами и привозила подарки, от которых пахло Францией.

Алиса не была во Франции уже давно. Проделки Марка Раймонти — или того, что осталось от его дела, от его тени, от его имени, которое она произносила шёпотом, — положили крест на пересечение любого рубежа. Её паспорт был чист. Но её имя было в чёрных списках. Неофициальных. Необъяснимых. Просто — нельзя. Просто — не пускают. Просто — ты теперь «девочка война», а девочки-войны не летают в Париж за новыми собаками.

Она вздохнула, открыла глаза.

— Знаешь, — сказала она французу, глядя сквозь него, — когда я приезжаю домой, на Кавказ, я вспоминаю смутное время.

Француз поднял бровь.

— Ты о чём?

— О начале. О том, что ознаменовалось в России тяжёлым потрясением. Смерть царя Фёдора, сына Ивана Грозного. Того самого, который прервал династию Рюриковичей. А потом — возведение на престол Бориса Годунова. — Она усмехнулась. — Странно, правда? Я танцовщица. Меня распяли в клинике. Я пишу романы, которые никто не просит. А в голове — история. Смута. Конец династии. Начало нового кошмара.

— Ты проводишь параллели? — осторожно спросил француз.

— Не я. История проводит. Она всегда проводит. Кто-то умирает — и начинается смута. Кто-то приходит на его место — и смута не кончается, а просто меняет имя. — Алиса посмотрела на свою левую руку, на красную нить. — Меня называют по-разному. Ты ведь знаешь, как меня называют в узких кругах? — пробормотал Луи.

Он покачал головой.

— Королева Алиса. — Он произнёс эти слова с горькой усмешкой. — Представляешь? Простая девочка с Кавказа, с красной ниткой вместо браслета, которую распяли в клинике, — и вдруг королева.

— Почему Королева?

— Не знаю. Может быть, за то, что ты танцуешь. За то, что не сдавалась, даже когда тебя похищают и ломают. За то, что… — она запнулась, — что любишь не тех, кого надо.

Она помолчала, потом добавила тихо, почти не размыкая губ:

— В некоторых кругах кричат: «Королева Алиса!» И спрашивают: как мог Громов решиться на это? Как он мог завещать мне невидимую корону? Именно мне? Девочке с Кавказа, с красной ниткой вместо браслета, которую распяли недавно в клинике?

Француз молчал. Он сидел на краю её кровати, сжимая в руках телефон.

— А я не хочу короны, — сказала Алиса. — Я хочу, чтобы Габриэла была рядом. Я хочу, чтобы братья не боялись за меня. Я хочу, чтобы мама спала спокойно. Я хочу танцевать без оглядки на дипломатические отношения и тяжёлые руки, умеющие бить.

Она замолчала, потом добавила, глядя в окно:

— Но, видимо, королевы не танцуют. Королевы умирают на крестах. Или в клиниках. Или в собственных квартирах, где никто, кроме тебя, не приносит цветы.

Главнокомандующий. Человек, которому в России не было равных. Он не появился в квартире Алисы. Он не звонил. Он не писал. Но его присутствие чувствовалось во всём — в том, как стихали разговоры, когда речь заходила о ней, в том, как кто-то невидимый убирал с её пути лишние препятствия, в том, как французу, недоделанному дарителю цветов, вдруг стало невыносимо неудобно сидеть на краю чужой кровати. Потому что где-то там, в Москве, в кабинете с высокими потолками, сидел Ермолов и думал о ней.

Он не говорил о чувствах. Он вообще мало говорил. Но его подданные знали: в его костюме есть неудобные предметы. Пистолет ли. Нож ли. Ключ ли от комнаты, в которую никому нельзя входить. Он выносил эти непредсказуемые неудобства — холод металла у тела, тяжесть оружия на сердце — и казался очень статным. Человеком. Штыком. Нерушимым. Но даже штык гнётся, если ударить достаточно сильно.

Ермолов давно не спал. Он сидел в кожаном кресле, расстегнув верхнюю пуговицу рубашки, и смотрел на телефон. Там была фотография Алисы — не новая, ещё с тех времён, когда она не знала, кто он такой. Девочка с Кавказа. С красной ниткой. С глазами, в которых горел тот самый огонь, который он видел только у солдат перед боем.

— Зачем ты, Алиса? — спросил он пустоту. — Зачем ты появилась? Зачем заставляешь меня чувствовать то, что я похоронил много лет назад?

Пустота не ответила. Ермолов встал, подошёл к окну. За окном была Москва. Холодная, чужая, не его — хотя он был её главнокомандующим. Он застегнул пиджак на все пуговицы, чувствуя, как неудобные предметы вжимаются в тело. Пусть. Он привык.

— Я не отступлю, — сказал он тихо. — Я не знаю, что с тобой делать. Но я не отступлю.

Алиса не слышала этих слов. Она сидела на подоконнике, крутила в пальцах незажжённую сигарету и думала о Габби, о маме, о братьях, о Кавказе, где пахнет снегом и старыми легендами. О том, что когда-нибудь, может быть, она вернётся туда навсегда — и никто не назовёт её королевой. Просто дочкой. Просто сестрой. Просто Алисой, у которой была собака породы кавалер Кинг Чарльз спаниель, которая спала с ней в обнимку и не спрашивала, кто она и зачем живёт.

Но сейчас она была здесь. В Москве. В квартире, где напротив сидел недоделанный француз, который однажды подарил ей маки, и это никому не понравилось.

— Знаешь, — сказала она вдруг, — я всё равно буду танцевать. Даже если меня снова распнут. Даже если назовут шпионкой или израильской королевой. Даже если Ермолов… — она запнулась, не договорила. — Я буду танцевать. Потому что когда я танцую, я не Алиса. Я никто. Я просто движение. А никто не распинает движение.

Француз посмотрел на неё с чем-то, похожим на восхищение и страх одновременно.

— Ты сумасшедшая, — сказал он.

— Возможно, — согласилась Алиса. — Но это единственное, что у меня осталось.

Луи снял шляпу, поклонился.

— Алиса Генри Доджсон, — сказал он голосом, который звучал так, будто исходил из глубокого колодца. — Я принёс вам ключ.

— От чего? — спросила она, не удивившись. Она уже ничему не удивлялась.

— От понимания. — Он сел на её кухонный табурет, достал из кармана маленький свёрток, развернул. Там была старая монета. Или не монета — жетон. С изображением льва и змеи. — Вы получили пророчество. Песнь льда и пламени.

Алиса молчала.

— Лев — это герб дома Англии. — Он усмехнулся. — Но вы, Алиса, не из тех, кто слушает. Вы из тех, кто наступает.

Он подвинул к ней жетон.

— Смотрите. Если наступишь на льва — что будет? В пророчестве Азора Ахая герой закаляет в сердце льва меч, он ломается. Наступить на льва и «пожать плоды» — это метафора неудачи. Ты сталкиваешься с гордостью, с властью, с золотом — и терпишь крах.

— А змея? — спросила Алиса тихо.

— Змея — это дом Мартелл. Их символ — копьё, пронзающее солнце, но рядом всегда ползут змеи. Песчаные Змейки. Незаконнорожденные дочери Оберина, коварные и мстительные. Наступить на змею — значит получить удар. Неожиданный. Ядовитый. Смертельный.

Он помолчал, давая ей осознать.

— Ваша фраза, Алиса. Та, которую вы носите в себе. «Наступишь — пожинать будешь». Это не ваши слова. Это слова пророчества. Центрального пророчества всей Песни Льда и Пламени.

— Я не читала эту книгу, — сказала Алиса.

— Вы в ней живёте, — поправил Француз. — Пророчество о конце света, который принесут вам. Король видел сон: тьма придёт с Севера, и выжить можно будет, только объединив королевства. Избранник родится «среди дыма и соли». И он, или она, спасёт мир.

Он ткнул пальцем в жетон.

— Лев и змея — это препятствия. Испытания. Если ты наступишь на эти великие дома — если используешь их эгоизм, их гордыню, их жестокость, — ты пожнёшь либо гибель всего мира, либо предательство. Это божественное возмездие.

Алиса посмотрела на него.

— И кто этот герой?

Луи улыбнулся. Улыбка у него была кривая, как старая сабля.

— В книгах мейстер Эмон считал, что это девушка. Которая родилась в бурю на Драконьем Камне — соль моря и дым пожаров. Она пробудила драконов из камня. Но фатальный удар Королю Ночи нанесла Девочка. Маленькая девочка, которая прошла через ад и вернулась.

Он замолчал. Алиса поняла.

— Девочка, — повторила она. — С Кавказа. С красной ниткой на руке. Которую распяли в клинике.

— Вы не распятая, — тихо сказал Луи. — Вы перекованная. Ваш меч не сломался в сердце льва. Он только закаляется.

Он встал, собрал свой свёрток, надел шляпу.

— Вас ждут в Лондоне. И в Париже, в труппе, в которой вы танцевали. Но вы не можете выехать из России. Это не в вашей власти. — Он посмотрел на неё с жалостью, странной для такого маленького и колючего человека. — Пока есть тот, кто держит вашу границу на замке.

— Кто?

— Тот, кто носит в пиджаке неудобные предметы. Тот, кому в России нет равных. Тот, кто смотрит на вас из Кремля каждую ночь, но не решается подойти.

Ермолов.

Француз ушёл так же бесшумно, как появился. Алиса осталась одна. На столе остался жетон со львом и змеёй. В окне по-прежнему стоял двухэтажный красный автобус с флагом Англии. В телефоне вибрировали сообщения из Израиля.

Она закрыла глаза. Перед внутренним взором встало пророчество, которое она получила от бабушки — не в словах, не в бумагах, а в крови. Песнь льда и пламени. Лёд — это Север. Это холод. Это Белые Ходоки. Это то, что идёт извне — война, дипломатия, двенадцать миллионов жертв, о которых она ничего не знала. Пламя — это юг. Это страсть. Это драконы, которых она носила в себе — её танец, её боль, её любовь к танцу, её ненависть к тем, кто её распял. И между льдом и пламенем стояла она. Алиса. Девочка-война и будущая кавказская пленница.

— Я не могу поехать в Лондон. Я не могу снова увидеть Европу, — прошептала Алиса, опустив плечи.

Но Ермолов был очень далеко от Алисы. Не географически. Он был в Кремле. Она — в Измайлово. Между ними — двадцать минут на машине. Но эти двадцать минут тянулись, как вся её прошлая жизнь, полная боли, унижений, отказов, распятий. Он не звонил. Он не приходил. Он молчал. И она не знала главного: он боялся. Главнокомандующий, которому не было равных в России, боялся подойти к ней. Не потому, что трус. Потому что знал: если подойдёт — уже не сможет уйти. Если скажет — уже не сможет замолчать. А ему нужно было командовать. Он был главнокомандующим. Страна ждала его решений. Армия ждала его приказов. И только Алиса, маленькая танцовщица с красной нитью, ждала… она сама не знала чего. Может быть, чуда. Может быть, знака. Может быть, того самого «наступишь — пожинать будешь», которое уже наступило на неё саму и теперь пожинало урожай её слёз.

После больницы Алиса была никакая. Не жива и не мертва. Не здесь и не там. Она существовала в каком-то пограничном состоянии, как пассажир, который вышел из поезда на полпути и теперь не знает, куда идти — обратно в вагон или вперёд, по рельсам, в туман.

Её продолжали преследовать. Двухэтажные автобусы. Красные, как её ленточка. Они возникали на улицах Москвы внезапно, хотя никаких двухэтажных автобусов в Москве отродясь не было. Они вырастали из тумана, из снов, из новостной ленты. На их боках были флаги Англии.

Она сидела дома, в Измайлово, закутанная в старый свитер. На журнальном столике громоздились пустые чашки, нераспечатанные конверты, телефон, который вибрировал каждые пять минут. В углу валялись пуанты — она не надевала их уже две недели.

— Конечно же, лучше смотреть мультики, — сказала она вслух, уставившись в потолок, — чем отвечать в суде.

Она не уточнила, в каком суде. В том ли, который заочно судил её за симпатию к королю? В том ли, который разбирал дело Марка Раймонти? В том ли, который вершился прямо сейчас в её собственной голове, где она была и судьёй, и подсудимой, и палачом?

Алиса устала лежать. Она не могла сидеть на месте. Депрессия выедала её изнутри, как ржавчина — железо. Она вставала, ходила по комнате, садилась, снова вставала. Открывала ноутбук, закрывала. Смотрела в окно на двухэтажный автобус, который стоял под её окнами.

Главнокомандующий Ермолов работал в Кремле. Алиса знала это. Знала, что он близко — географически, по карте Москвы, — и бесконечно далеко. Она не писала ему письма и не ждала ответа. Между ними была пропасть из чинов, из правил, из несказанных слов. Но иногда, когда она смотрела на двухэтажный автобус с флагом Англии, ей казалось, что Ермолов тоже смотрит на него. Оттуда. Из Кремля. И молчит. И ждёт. И сам не знает — чего.

Она рассматривала старые тексты, пожелтевшие файлы, которые ей скинул Понтий перед тем, как уехать в свой мошав. В них говорилось о смирении, о принятии, о том, что страдание очищает. Алиса не чувствовала очищения. Она чувствовала только боль и пепел во рту.


Рецензии