Дневник 207
Воронино – это наши старые поля, где когда-то выращивали и турнепс, и капусту, и картошку. Теперь по межам вырастает лесок: где берёзы, где ели и сосны, но больше всего ивняка. Даже черёмушки с рябинами есть среди поля. И каждая крона – обиталище какой-нибудь птахи. Переходишь от межи до межи и слушаешь то одну, то другую арию. Бывают утра, когда в одно соединяются крики чаек, шумная возня уток, кряхтенье коростеля, сочное пение кукушки, выщелки соловья и всего разнообразия мелкого птичьего населения.
Нужно было столько прожить здесь, чтобы только в этом году тебя привело сюда. И каждое утро моё начинается с уроков музыки теперь… Такого не услышишь ни у Чёрной речки, ни на Косе, ни на Опуске, ни по дороге в Смольянец или Шабаново. Разве только место у речки Шоноши может поспорить с симфонией Воронино. И то – отчасти.
Наверное, как-нибудь с великим удовольствием напишу о музыке Воронино. Но пока не готов: хожу в начальную школу этого музыкального действа.
***
Покуда я без интернета тут не тосковал, а много читал и вспоминал, попались мне в библиотечке моей два сборника Валентина Устинова, оба - 1984 года. Не случайно. Я думал, а кто же, кроме Самойлова, прекрасно писал поэмы в середине прошлого века и дальше? И встало имя Устинова: читал потому что я его поэмы. И как-то они вставали во мне радугой при воспоминании. Перечитал вот. Не ошибся. И тридцатилетнее забвение моё поэта не подвело доброй памяти о его поэзии. Хорош Валентин Устинов.
Видел его однажды: в жарком Архангельске 2005 года, когда он был на праздновании 70-летия регионального отделения СП. Слышал его чтение. Замечательное. И мне очень нравится ЭТА фотография: она сродни его поэзии, олицетворяет её.
Да, сегодня выслал книгу о Рубцове Олегу Трофимову в Абакан. Но большинству передам при встречах, презентациях: пересыл стал сумасшедше разорителен.
Тетеревиное утро
Вот косач,
отливая чернью,
потянул и присел правей.
Как осколки зари вечерней –
дуги выпуклые бровей.
-
Он – то шагом,
то чуть порхая,
месит лапами снег парной.
И как белое опахало –
хвост распущенный за спиной.
-
Он поводит зрачком к востоку.
Он приплясывает, речист.
Ожиданием и восторгом
до краёв налиты зрачки.
-
А на песню да пляску с лёту,
под берёзы, на белый круг,
косачи опускались плотно –
каждый грузен
и нравом крут.
-
Поначалу по кругу,
мирно,
предвкушая удар и боль,
провели – как бойцы – разминку
и метнули жребий на бой.
-
И едва озаряться стала
медь сосновой литой коры,
как клинками чернёной стали
разошлись полукружья крыл.
-
Разудало притопнул – первый! –
развернулся, рванулся в бой.
Разлетелись по снегу перья
разноцветною бахромой.
-
Ток звенел,
клёкотал
и ухал.
И, ярясь от избытка сил,
опьянённый весенним духом,
бил – как будто траву косил.
-
Будто дыбился лёд из русел
с гулом после январских снов!
…И тогда занялось над Русью
солнце,
пахнущее весной.
Сокрушение
– Сокрушенья, парень, не приемлю…
Дед сидел – еловый посох в землю.
Синий глаз – в седой бровастой мгле.
– Дай-ко хлеб. Нарежь ломтями соты.
Посмотри-ко – день какой высокий!
Любо, парень, жить-то на земле!
Не крушусь о смерти – не печалуй.
Ну-ко на поветь ко мне пожалуй.
Видишь домовину? Первый сорт!
Сам её, голубушку, работал.
Украшал резьбой да позолотой.
Ладно сшита, что лодейный борт.
Я ведь мастер по морской посуде.
Лодьи мне заказывают люди.
Дело мне знакомое – тесло.
Дело мне знакомое – рубанок,
смолкою пропахшая рубаха –
вечное, как море, ремесло.
Домовина – это так, на случай.
Ты не сокрушайся, парень. Лучше,
чтобы я её сработал сам.
Чтоб забыли люди о несчастье.
Говорили: вот славутный мастер!
Удивлялись: экая краса!..
Экая краса, однако, друже!
Видишь, коршун, будто циркуль, кружит?
Чуешь, ветерок пахнул по ржи?
Слышишь, за водой пошла Любаша?
Тут грешно про смерть подумать даже –
что уж сокрушаться-то на жизнь!
Двинь ко мне тарелку со смородой.
Тоже нынче выдумали моду:
надо ль жить, да скоро ли помру?!
Это оттого, что неча делать.
А коль неча – щупали бы девок.
Вон бежит Любашка по двору.
Приглядись, какие, брат, обводы.
Что те шхуна – хоть спускай на воду!
На форштевень, как наяду, ставь.
Поглядишь – и в голове круженье.
Ты вот всё пытал про сокрушенье.
Сокрушенье – зреть её уста.
Сокрушусь – да, позабывшись, ухну.
Спохвачусь – и щурюсь на старуху.
Не заметит – ну, тогда добро.
А заметит – дрянь дела. Ревнива.
Раззвонит на всю округу: сивый!
мхом порос, а бес, мол, всё в ребро!..
Смеху-то – на всё село до ночи.
И Любашка – хлеще всех хохочет.
Чую, дразнит: что, мол, хороша?
Справедливо, парень, но обидно.
Седину-то всей округе видно,
да не видно, чем живёт душа.
Молода душа – до сокрушенья.
Я ведь, парень, скорый на решенья.
Вот спадёт жара – на косогор
поднимусь, где шишки да иголки.
Вырублю из самой чёрной ёлки
два смолистых корня для кокор.
И сошью лодью – себе на диво.
Чтоб плыла, как Любка, горделиво –
в центре мачта, за кормой весло.
Вот тогда пожду у пральни девку,
подхвачу – да с вёдрами в лодейку,
да в бега – пускай гудит село!..
Я давно приметил остров в море.
Грохну дом на солнечном угоре.
Так забуду про свои года –
девке не захочется обратно.
Заживём просторно да приятно –
будто и не жили никогда.
Так-то, парень. Ты, поди, не веришь?
Дед сидел – плечища шире двери.
Глаз смеялся в жаркобровой мгле.
– Хрен с тобой: не веришь – и не надо.
День-то нынче – золотая радость.
Любо, парень. Любо на земле!..
***
Хорошо сидеть рядом с большим и добрым Василием Матониным и смотреть друг на друга, улыбаться, спрашивать, слушать. Он сегодня как-то приятно растрёпан и похож на шотландца за пинтой пива. Перед концертом он вынимает гитару из чехла, настраивает и начинает петь. Он поёт на стихи Мандельштама, Блока, Анненского… Когда я слышу в его исполнении «Я не слыхал рассказов Оссиана…», то с удивлением и радостью узнаю в его аранжировке испанскую гитару, музыку Возрождения с несравненной лютней. А в зале на встрече что-то происходит с людьми: они словно попадают в незнакомый им и непривычный мир звуков. Он им предложен мягко, а уж там им решать: следовать новому, что им сейчас приоткрывается, или облегчённо вернуться к привычному, что тоже оба дня с нами – на концертах, встречах, площадках. Внешне неловкие пальцы Василия Матонина так бегают по грифу, что я только диву даюсь. Он высекает музыкой в любимых стихах их сокровенные смыслы, поэтому гитара то затихает, то взрывается, то завораживающе лейтмотивит, то сердится басовыми, то бросается в какие-то лютневые кульбиты. Я смотрю на аудиторию библиотеки, на молодых девчонок и мальчишек и уверенно закрепляю в себе, что и стихи и музыка не должны опускаться до них – они должны поднимать их. Как будто человек наткнулся на что-то такое, чего ему ещё захочется вкусить. Но… нужен опыт повторения, конечно же. И всё же я радуюсь, слушая улыбающегося Василия Николаевича. Опыт его чтения и пения вчера и сегодня (и завтра!) – это предложение вырваться за пределы привычного. Он всегда улыбнётся после песни или во время чтения стихотворения. Делает это он, как ни странно, когда только что провозгласил нечто. Он как будто смущён откровением, а улыбкой зовёт и нас усмехнуться в себе слишком серьёзному. Самоирония в нём очень органична с его взглядом, речью, мелодией голоса, скупыми жестами. «Я ведь совсем-совсем не настаиваю на сказанном. Вы уж простите меня великодушно. Решать вам и только вам…». Может, потому так хочется верить Василию Матонину, слушать его, обдумывать прочитанное и пропетое им. Дома уже, у себя. Взял вот и вернулся к томикам Мандельштама и Бродского.
Я смотрю на него и вспоминаю прекрасное стихотворение Евгения Чепурных.
Василий Васильич Семёнов –
Мужчина степенный и видный.
Василий Васильич Семёнов
На боцмана чем-то похож.
Он хлеб преломляет руками,
Он нас угощает стихами.
Он словно папаша над нами
И тем-то, подлец, и хорош.
Он сплетням людским неподсуден,
Он есть и селёдку, и студень.
Он каждой порожней посуде
Своё содержанье даёт.
И мы рядом с ним веселимся,
И мы никого не боимся,
И мы никому не сдадимся,
Как весь православный народ.
Все два дня фестиваля тот или иной гость изъявляет желание прильнуть и приласкаться к «ласковому и доброму зверю», оставить на память фотографию. Человек света. Света. Между тобой и им всегда некая световая турбулентность. Она действует как защитное поле, как лечащая мелодия.
Когда он вскидывает свои круглые очки на крупный лоб философа, обнаруживается его беззащитность.
Но я знаю: он очень твёрдый человек.
Василий Николаевич подарил мне подготовленную им книгу записок узника концлагерей. Её уже читают мои друзья.
Свидетельство о публикации №126070607220