Лаура

Дорошенко Г. И.               
ЛАУРА

 Глава I
«Кря»

В полумраке цокольного этажа пятиэтажки, у двери музыкальной мастерской под номером 0 стоял русоволосый мальчик лет одиннадцати с футляром для скрипки и задумчиво смотрел на выпуклую цифру, криво прибитую гвоздями, которая напоминала ему литеру «О». «Один… озноб… осёл… отметка…», — перебирал он в уме слова начинающиеся с этой буквы. Когда перечисления закончились на слове «открыто», он толкнул дверь плечом, и яркий свет люминесцентной лампы на мгновение ослепил его, заставив задержаться на пороге.
— А-а, Паганини… Заходи, Кирюха. — сказал хозяин мастерской не отрываясь от верстака, где возился с внутренностями старенького баяна. — Извини, что спиной к тебе. Я тут пытаюсь вернуть одному прекрасному служителю Эвтерпы неповторимый голос.
Мальчик неохотно приблизился к столу и сочувственно посмотрел на разобранный инструмент, меха которого обезобразила стойкая складка от сотни тысяч вдохов и выдохов. Ловкие пальцы мастера двигались с обманчивой ленцой, завораживая своей отточенной профессиональной деликатностью. Они скользили вдоль внутренней механики, то аккуратно поддевая край клапанной крышки, то придерживая пружинку, чтобы та не отлетела в сторону. Казалось руки опасались повредить невидимые клеточки памяти, проросшие в кленовом корпусе и в едва уловимом запахе старого клея. Душевные посиделки, разухабистые вечеринки, свадьбы и прощанья на промозглом перроне, всё пропустила через себя широкая душа баяна. Каждая затёртая перламутровая кнопочка клавиатуры выражала чей-то «Ах!», чей-то «Ух!» и чей-то «Ох».
Кирюха аккуратно положил футляр на свободный стул. Ничего этого он ещё не знал, но на каком-то подсознательном уровне что-то отозвалось в нём понимающей ностальгией.
— У меня завтра первый экзамен, а скрипка... она что-то совсем не строит. Не знаю в чём дело. Пальцы не слушаются. И вообще… — он замялся. — Мама сказала, чтобы я к вам спустился.
Мальчик старался выглядеть взрослым и серьёзным, но кулочки, теребившие край рубашки, выдавали внутреннее напряжение. В больших серых глазах читалась растерянность.
Альберт Ильич пригладил рукавом свою с лёгкой проседью эспаньолку и, пропев вступление Баха к Токкате и фуге ре минор, тревожно подцепил язычок молнии футляра.
— А ну-ка, давай посмотрим, кто у нас тут не строит: она или ты?
Кирюха застенчиво порозовел.
Внутри, на бархатной подложке, лежала трёхчетвертная фабричная скрипка. Он бережно взял инструмент, провёл пальцем по узкой тропке чёрного грифа, ведущей к декоративному завитку, и остановился на едва заметной лаковой паутинки времени.
— Экзамен — дело серьёзное. Сейчас мигом настроим вас обоих, ведь вы же товарищи, должны поддерживать друг друга.
Мастер потянул за замшевый шнурок на своей шее и выудил из-под фартука незамысловатую деревянную дудочку. Зажав словно сигару между фалангами пальцев, он поднёс её к губам и выдохнул короткое «кря». Звук был странным, но, несмотря на это, точно соответствовал ноте «ля» первой октавы.
— Дядя Альберт, я давно хочу спросить Вас об этой штуке. Почему Вы пользуетесь манком, а не камертоном?
— Да так… Привычка. Мой амулет. От отца.
— Он приносит вам удачу?
— Не совсем. Он… Как бы тебе сказать… Помогает настраивать не только струны, но и мысли. На самом деле мне не нужен камертон. У меня, Кирюха, абсолютный слух.
Альберт Ильич снова подул в манок.
— Слышишь? — 440 герц. Эталон для всех оркестров мира. Когда мне кажется, что всё вокруг нещадно фальшивит, я прислушиваюсь к нему и вспоминаю как звучит основа. Это талисман не потому, что приносит удачу, а потому, что возвращает смысл. Гармонию. Взаимосвязь одного с другим.

Отец Альберта, Илья Тимофеевич, всю жизнь проработал часовщиком при ювелирном магазине. Его мир состоял из шестерёнок, пружинок и маятников — не считая фотоаппаратуры, которую тоже приносили в ремонт вместе с редкими экземплярами, породив в нём что-то вроде платонической любви к фотоохоте. То есть он больше готовился к ней, нежели охотился: бродил неторопливо по магазину, разглядывая телеобъективы, изучал модели биноклей, выписывал журнал «Вокруг света» ради статей о редких птицах, но сам выбирался за город от силы пару раз в год, да и то чаще ради того, чтобы посидеть на складном стуле у водоёма, испытывая манки и приманки.
В детстве Альберт в поисках отцовского внимания нередко приходил к нему за прилавок. Пока Илья Тимофеевич склонялся над волосковой спиралью и кулачковой муфтой, вслушиваясь как импульсный камень баланса ударяется о паз анкерной вилки часового механизма, Альберт учился слушать другую музыку — ту, что приносили с собой люди.
 Он подбирал в уме к их поведению музыкальные дорожки из кинофильмов или придумывал собственную оригинальную озвучку.
Бывало, войдёт в мастерскую какой-нибудь странный субъект в чёрном пальто и шляпе надвинутой на брови. Не снимая кожаных перчаток, кладёт на бархатную подушечку прилавка тяжёлые карманные часы на серебряной цепочке и, прежде чем заговорить, дважды оглядывается на дверь. Такое поведение неотвратимо рождало у Альберта тревожное соло контрабаса, переходящее в беспорядочные звуки пианино, где каждый взгляд на дверь озвучивался стаккато барабанных палочек.
Или иной сюжет: неслышно, словно одним лишь запахом дождя и духов, появляется девушка. На её светлом плаще блестят капли. Она кладёт перед отцом маленькие дамские часики с отлетевшей от оси стрелкой. Бросает небрежный взгляд на Альберта, и в его сознании немедленно возникает беззаботная мелодия саксофона из старого французского кино.
Однажды Альберт притащил к отцу на работу несколько свистулек, которые вырезал из тростника. Они пищали отвратительно, невероятно диссонирующе, но ему почему-то нравилось тогда разрушать этим звуком мёртвую тишину, выводя из себя не только посетителей, но и отца. В конце концов, тот не выдержал и крикнул: «Прекрати этот кошмар».
Отложив пинцет, Илья Тимофеевич вытер руки о ветошь и, посмотрев на сына поверх очков, произнёс: «Твои звуки ничему не принадлежат, поэтому они создают только шум. Если в часовой механизм поставить колёсико от твоего игрушечного трактора, то часы умрут».
Он порылся в ящике рабочего стола, где в идеальном порядке лежала всякая мелкая всячина, и, найдя портсигар, вынул из него деревянную палочку. Затем раскрыл маленький, острый ножичек и начал неспешно им работать так, чтобы сын мог видеть весь процесс. Результатом этого ненавязчивого урока стал манок с ровными стенками и аккуратным клиновидным вырезом для воздуха. Маленькая дудочка не стала бы для Альберта амулетом, если бы её утиное кряканье не совпадало чудесным образом с нотой «ля». С тех пор у Альберта появилась характерная привычка издавать грустное, а иногда призывное или шуточное «кря», возвращая себя и мир в семью гармонии.

Кирюха заметно расслабился, его плечи опустились.
— А можно посмотреть рояль? — осмелев спросил он, указывая взглядом на огромный инструмент.
— Смотри, только аккуратно: там ещё держатель не закреплён.
Мальчик тут же бросился с любопытством рассматривать сложный механизм деревянных молоточков на чугунной раме. Увлёкшись, он даже встал коленями на табурет, чтобы увидеть больше.
— Осторожно! — крикнул мастер, но было поздно: Кирюха слишком сильно наклонился вперёд, задев плечом опорную палку. Альберт инстинктивно вскинул руку со скрипкой навстречу падающей махине и тяжёлая крышка, словно гильотина, припечатала гриф инструмента к боковине рояля. Раздался жуткий грохот, будто целый струнный оркестр рухнул с постамента на цокольный этаж и завис над бетонным полом диссонирующим аккордом.
Кирюха замер испуганно глядя на мастера. Тот вытащил зажатую скрипку и обречённо скривил губы. Поломка была не смертельной, но накладка грифа полностью оторвалась от основы.
— Я... я не хотел... — промычал Кирилл дрожащим голосом.
Но Альберт Ильич, глядя на испуганное лицо мальчика, издал манком протяжное звук с такой ироничной интонацией, что ему пришлось даже сдержаться от неуместного смеха.
— Не дрейфь. Это горе не беда. Починим. Только вот моя банка с клеем совсем пуста. Давай так, я сейчас срочно бегу в магазин, ну, а ты… А ты, Кирилл Иванович, сам понимаешь, будешь должен стих.

Порой Альберт Ильич не брал с детей денег за мелкую работу, а предлагал им выучить стихотворение и с выражением продекламировать его в мастерской. Такая плата служила Альберту своего рода способом отсеять случайных людей в искусстве. Если ребёнок был готов потратить вечер на разучивание ради возможности играть на хорошо настроенном инструменте, то музыка для него действительно что-то значила.

— Правда? Только стих? — с удивлением спросил Кирюха.
— Сегодня стих, а через пяток лет билетик на концерт Кирилла Ланского, — сказал Альберт Ильич и подошёл к двум полкам с книгами. На одной стоял ряд профессиональных книг по музыке и столярному делу, а другая была плотно заставлена разноформатными поэтическими сборниками. С одной стороны лирической полки стояли Лермонтов, Пастернак, «Слово о полку Игореве», а с другой — «Цветы зла» Шарля Бодлера, Вергилий, Рильке и Петрарка, на котором как раз и остановился выбор Альберта.
— Сегодняшний случай нуждается в лекарстве для сердца.
Кирюха округлил глаза:
— Я же не знаю итальянского!
— Можешь на русском, если найдёшь перевод.
— Это что, про любовь, что ли?
— А музыка без любви, Кирюха, — просто шум, — ответил мастер, снимая с вешалки кожаную ветровку. — Сиди здесь и ничего больше не трогай. Я скоро вернусь. Будем надеяться, успею до закрытия магазина.


Глава II
Синкопы в ля миноре
(смещение музыкального ударения с сильной доли на слабую)

Когда Альберт вышел во двор, солнце уже клонилось к закату. Прямые улицы Тихозёрска, точно гитарные грифы, поделённые на лады жилых кварталов, утром и вечером поверялись внимательным взором небесного светила, как будто бы солнце настраивало город к началу звонкого дня и тишайшей ночи.
Как и многие города на просторах Союза, Тихозёрск — некогда промышленный город, пик развития которого пришёлся на тридцатые годы XX века, теперь выглядел застывшим во времени. Центр застроен массивными зданиями из красного и серого кирпича в стиле неоклассицизма — со строгим соотношением пропорций, симметрией и сдержанностью в декоре. Периферия переходит в частный сектор с деревянными домами, а дальше — безмолвные промзоны с опустелыми заводами.
В Тихозёрске мало улиц в привычном понимании. Старый центральный район, построенный по единому генеральному плану, разбит на «Линии», которые идут параллельно большому безымянному озеру.
Альберт жил на седьмой линии. Это самая узкая артерия в городе, под стать первой струне семиструнной гитары. Здесь когда-то жила техническая интеллигенция и квалифицированные рабочие. Квартира под номером 0, затерянная в подвале дома №44, даже не считалась полноценным жильём. Это место было, своего рода, архитектурной аномалией, опечаткой в книге жил-конторы. Когда прошлый управляющий, хранивший память о старых порядках, уехал, квадратные метры под номером ноль затерялись, а вот немалые долги по коммунальным платежам остались. Новый заведующий хозяйством счёл нумерацию подвального пространства возможностью подзаработать. Однако воспользоваться неразберихой в бумагах мешала кругленькая сумма.
По мистическому стечению обстоятельств Альберт случайно услышал разговор нового руководителя с бухгалтером о том, что пространство в подвале стоит отдать первому встречному, кто согласится взять на себя недоимку.
Решение пришло мгновенно. Он тут же предложил себя и таким образом стал обладателем пронумерованной пустоты, которую оборудовал под музыкальную мастерскую, а позже вообще приноровился в ней жить.

Чтобы прилично срезать угол дороги к магазину, Альберт, не раздумывая, свернул на малохоженую тропинку, ведущую сквозь стихийную свалку в городском перелеске к центральной улице. Эту тропинку он знал с детства, с тех самых времён, когда на каникулах бегал с дворовыми пацанами печь наворованную с огородов картошку.
Сухие сучья превращались в россыпь алых углей, выдавая пламенный бит, и под этот ритмический аккомпанемент мальчишки вели разговор о чём-то очень важном. Для поднятия статуса лесной беседы кто-нибудь из друзей доставал початую пачку сигарет, угощал желающих, и встреча приобретала брутальную вязь табачных завитков.
Терпкий аромат травы смешивался с горьковатым дымом никотина, от чего голова слегка кружилась, а дуновение прохладного ветра заставляло сесть ближе к огню и водить ладонями по скачущим языкам пламени.
Когда сучья окончательно превращались в золу, ребята веткой поддевали угольные комочки, выкатывая их к ногам и, подобно жонглёрам, начинали ловко перебрасывать клубень из руки в руку. Пальцы с хрустом разламывали чёрную корку и выпускали на волю густой, обжигающий пар с ни на что не похожим духом печёного крахмала. Под обугленной кожурой обнаруживалось янтарное, рассыпчатое нутро, которое хотелось есть сразу, обжигая зубы, язык и нёбо.
Соль хранилась в спичечном коробке. От лёгкого нажима указательного пальца на боковую стенку коробочки, крошечный ящичек выезжал, и все по очереди брали из него щепотку крупных сероватых кристалликов, которые придавали простому угощению дух настоящего праздника. Это была не просто еда. Это был вкус свободы, запах романтики и сладость запретного плода.

Теперь городской перелесок, с появлением стихийной мусорной свалки, стал уродливым символом духовного упадка, отражением непрочитанных книг и недописанных сочинений о Родине.
Слава Богу, природа мудра. Она не спешит убивать преступника — только медленно, на клеточном уровне начинает перемещать все отходы жизнедеятельности агрессора внутрь его собственного организма. Искусство её мудрого айкидо стремится найти компромисс сосуществования. Обывателю незаметны подвиги её парламентёров, но если присмотреться, то можно узнать в одиноком пластиковом пакете, зацепившемся за ветку, белый флаг перемирия.
Конечно, россыпь битого стекла ещё вспыхивает то там, то тут ответным огнём, а обрывки газет, как суровые сводки с полей, снуют в поисках потерянного адресата. Но жизнь, втоптанная в грязь, пропитанная кислой водой и запахом гнили, ждёт весны — часа примирения и согласия. А пока — ветер заставляет шуршать искусственный фикус фальшивой листвой, жить логикой хаоса и жутковатой поэзией алей из старых покрышек,  «скульптур» из проволоки и арматуры. Хоралы мух и крысы — единственная полноправная творческая интеллигенция смрадного пространства.

Альберт пробирался через мрак этой «кроличьей норы» со смешанным чувством ностальгии и гадливости. Он периодически останавливался, шаря по земле лучом брелочного фонарика в поисках безопасного шага, и издавал манком задумчивый свист: то ли отпугивая крыс, то ли привлекая удачу.
В голове пульсировала одна мысль: лишь бы не пришлось бежать спозаранку на другой конец города, если в ГУМе не окажется нужного клея. Внезапно сбоку раздался скрип двери ржавеющего холодильника. Альберт брызнул светом на звук, и тут же в ответ ему, среди рваных теней кустарника, вспыхнули необыкновенно выразительные ярко-синие глаза! Первой в голову пришла совершенно детская мысль, что это лесная фея.
— Кто здесь? — зачем-то спросил он.
Глаза не моргая продолжали мерцать отражённым светом.
Присмотревшись, Альберт опешил. В куче мусора лежала девушка. Длинные тёмные волосы разметались спутанной копной по расколотой чаше унитаза. Тело изогнулось в неестественной позе. Руки были нелепо раскинуты в стороны, футболка задралась, обнажая живот, а джинсы приспущены на бёдра.
То, что его восхитило, оказалось, всего-навсего, блёстками, глиттеровыми тенями, густо покрывающими сомкнутые веки. Они холодно сияли крошками отражённого света, превращая веки в зомбирующий взгляд Горгоны. И этот взгляд наверняка превратил бы Альберта в каменную статую посреди свалки, если бы в сознании не сияла отражающим щитом насущная мысль: «Клей, клей, надо купить протеиновый клей». Насущная фраза мгновенно перевела стрелку надвигающегося локомотива страха на рельсы самосохранения, где уже стучала подобием сердечной морзянки: «Мы с тобой одной крови».
Но крови на одежде не было. А нужный столярный клей варят из костей крупного рогатого скота, свиней или птицы. Его основа — желатин. Эта неуместная фраза сработала как анестетик, давая время сбежать подальше от липкого взгляда. Только минуя последние ряды кустарника он дал своему бегству оправдательный отчёт — труп подождёт, а магазин вот-вот закроют.

Альберт влетел в хозяйственный отдел, едва не опрокинув пирамиду из пластиковых вёдер. В лицо ударил душный запах бытовой химии.
— Столярный! — выдохнул он, обращаясь к пустоте меж полок.
Из-за стеллажа с краской бесшумно выдвинулся старик со шваброй. Его глаза скрывали толстые линзы, похожие на донца бутылок, превращая зрачки в чёрные провалы. Старик опирался на швабру.
— Чего кричать? Закрываемся. Столярным нервы не срастишь.
— Мне нужен сверхпрочный.
— Сверхпрочного нет. Для арт-терапии и клей для бумаги подойдёт.
Альберт метнулся к нужному ряду, водя лихорадочным взглядом по разноцветным тюбикам и банкам. Схватив нужную полулитровку, насторожился.
Старик хихикнул:
— Это муляж. — И, водя шваброй по кафелю, добавил: — Как и твоя спешка.
  — А какой есть?
— Я же сказал: для бумаги. Но для тебя сейчас и оригами в самый раз.
Альберт глянул на часы. Они показывали пять минут восьмого. Получалось, что он вломился в уже закрытый магазин. Он извинился и вышел на улицу.
Фонарь над входом несколько раз мигнул и залил ступени болезненно-жёлтым светом, высветив в сумерках стоящего у кованой урны дядечку с высокой сумкой на колёсиках. Дядечка разглядывал замысловатые завитки мусорного ведёрка. Казалось, он пытался вычислить сложную закономерность геометрических линий.
Альберт, всё ещё погружённый в свои мысли, сунул в губы манок и издал протяжный выдох. Дядечка вздрогнул всем телом и обернув к нему сморщенное, как носовой платок, лицо, покрутил пальцем у виска. Затем, не глядя, ухватил высокую ручку и, бубня что-то невнятное, покатил свою поклажу дальше. Надпись на сумке облупилась, но кое-что ещё читалось: «Летайте с... ми» — призывали самые стойкие литеры.
«Сими-мильная тележка», — хмыкнул Альберт.
За спиной тусклым дежурный светом загудела витрина, проявляя силуэты безжизненных манекенов, одетых в пёстрые летние платья. Их нарисованные глаза смотрели в сторону пролеска. Теперь, когда суматоха улеглась, следовало направиться в отделение милиции. Альберт прикинул мысленно, в какую сторону лучше двигаться. Что так, что эдак — выходило далековато. И это равенство так сильно подавляло гражданский долг, что он моментально нашёл оправдание отсрочке: «Нет, не сегодня: набегался, да и Кирюха ждёт. Завтра. С утра».


Глава III
Глиссандо дверных петель
(плавное скольжение звука от одного тона к другому)

За массивным верстаком испещрённым бесчисленными мелкими царапинами, сидел Кирюха, обречённо держа в руках бесполезный томик Петрарки на итальянском языке. Слова на страницах казались ему загадочными символами. Он пытался произнести их вслух — язык спотыкался о непривычные сочетания звуков. Узнавались только отдельные буквы и иногда попадались знакомые музыкальные термины. Amore... наверное, это что-то о море, — решил он. Кирюха пробовал шёпотом повторить: «Laura, canzone, sospiro». Слова звучали как мистическое заклинание. Ему вдруг подумалось: а что если эти строчки — тайная нотная грамота? Что если в них записана музыка, и тогда любопытно было бы их сыграть. Ведь когда на уроке разучивали «Итальянскую песню» Чайковского из «Детского альбома», в ней не было слов, но о чём она — узнавалось. Кирюха пытался уловить ритм языка: где у него forte, где piano, где быстрый spiccato. Кто знает, подумалось ему, может великие музыканты тоже когда-то читали эту книгу. И может быть, чтобы стать настоящим скрипачом, нужно не просто быстро и точно читать с листа, а уметь понимать слова и то, что за ними скрывается?
От этой сногсшибательной мысли Кирюху словно кто-то толкнул с ледяной горки в невесомый восторг падения. Но не успел он насладиться своим открытием, как мелодию его невероятного озарения прервало щемящее «си» дверных петель, сползающее в «соль бемоль». Так обычно звучало появление на пороге только одного человека. Встревоженный взгляд мамы мгновенно нашёл сына.
— А ты чего тут…один? А где Альберт Ильич?
Кирюхе сразу захотелось поделиться открытием, но попавшая в поле зрения поломанная скрипка остудила восторженный порыв. Нечто в его голове резко переключило музыкальные дорожки, и он стал заикаясь и путая окончания слов, рассказывать о своей неосторожности: как неловко повернулся над роялем, как сбил незакреплённую опорную планку, как упала крышка и как больно ударился о пол. Когда же Кирюха в ожидании реакции замолчал, наступила длинная пауза. Мамины пальцы с тонким обручальным кольцом на безымянном, которое она всё ещё не решалась перенести на левую руку, зарылись в его шевелюру и принялись ласково двигаться из стороны в сторону, отчего стало только горше. Но он сдержался, боясь заразить её слезами. У мамы и без этого в тридцать два года появились седые волоски. Подруги то и дело читали ей нотации о том, что «так себя запускать нельзя», но она лишь устало отмахивалась: жаль на краску тратиться.

Жили они небогато. От чего Кирилл иногда начинал фантазировать; вот бы найти на улице толстый кошелек! Или изобрести что-нибудь гениальное и продать это за бешеные деньги. Он даже представлял, как приносит домой целый мешок денег, и мама смеётся и плачет от счастья.
Однажды он поделился с ней этой фантазией и мама действительно засмеялась и заплакала, обняла, а после, утирая слёзы, доходчиво объяснила, что самой лучшей помощью ей будет от него хорошая учёба. И Кирилл старался, старался усердно, с избытком. Преподаватели по музыке считали его одарённым. Он же о себе думал иначе. Видел, как другие учащиеся не вкладывали столько сил и времени, как он. «Это разве дар? Это всего лишь тренировка. Кабы я без усилий мог добиваться того же, то тогда — да, — талант».

— Ещё дядя Альберт книгу дал. Мне нужно за ремонт скрипки выучить стихотворение Петрарки, а тут на итальянском языке.
— Значит, стих? Всего-то! — сказала мама. Взяла книгу из рук и, отчего-то хихикнув в купол переплёта, срочно выбежала за дверь.
Она довольно часто не объясняла свои внезапные исчезновения. Бывало вскрикнет «Ой!» на пустом месте и побежит куда-то: то на кухню, то в магазин, то к подруге. Вот и сейчас та же история. Но благо, мастерская располагалась прямо в цоколе их подъезда. Кирюха не успел даже вернуться к своему невероятному открытию, как мама снова появилась на пороге. Теперь «си» второй октавы, сползающее в «соль бемоль», прозвучало солнечно в такт победному голосу её возращения:
— Вот! Держи! — сказала она и — вручила сыну похожий том, только в мягком переплёте, — я думаю, Альберт Ильич хотел, чтобы ты в поисках перевода познакомился с домашней библиотекой. А из-за скрипки не переживай. У дяди Альберта золотые руки. Главное, — ты цел. Если что, я поговорю с твоим преподавателем. А сейчас я пошла готовить на завтра гречку. Не засиживайся.
Мама вышла, но тонкий шлейф духов остался хранить её присутствие, внушая мальчику веру в завтрашний день. Кирюха поудобнее расположился за верстаком и раскрыл сборник. Ему хотелось выбрать что-то красивое, значительное, чтобы Альберт Ильич не подумал, будто это училось для галочки. Он водил пальцем по оглавлению в поисках более внушительного названия, но все они — «На смерть мадонны Лауры», «О, если бы я мог вернуть тот день...», «Когда я вижу, как гаснет свет...» — были грустными.
Кирюха тяжело вздохнул и открыл предисловие. Там рассказывалось об авторе и его странной любви к женщине, которую никто, кроме самого Петрарки, не видел; поэтому сочли, что Лаура — лирическая выдумка. Рассказ заинтриговал Кирюху, и он стал перечитывать оглавление уже совсем с другим чувством. Однако это не помогло — теперь каждое название казалось очень важным.
Тогда он решил привлечь (как мама порой говорила) провидение: открыть книгу где придётся и ткнуть наугад пальцем.

Твой добрый взор стирает ужас ночи,
И потрясён мой ум, и дух поник.
Благодарю спасительный тот миг,
Что в мрак прислал мне солнечные очи!

Кирюха замер. Ему показалось, что эти строки — про то, как по утрам ему улыбается мама. В голове картинка сложилась мгновенно: вот он сидит в темноте своей вины («ужас ночи»), и тут входит она и всё меняется.
Кроме этого, его поразило то, что все слова по отдельности были вроде как знакомы, но вместе становились какими-то трёхмерными. Желая разгадать эту загадку мальчик на время забыл о том, что нужно сделать выбор; он продолжал читать один стих за другим, удивляясь превращению слов в трепетные облака переживаний. Однако загадка так и осталась непобеждённой. Чтобы не мучиться выбором, Кирилл взял сонет, с которого начал.
Тут ходики, без единой стрелки, висевшие у двери лишь ради того, чтоб серебряным маятником отщёлкивать темп, принялись озвучивать только им известный час. В ту же минуту в дверном замке заклацал металл, будто само Время, прежде чем войти в мастерскую, вежливо постучало, а затем, не дождавшись приглашения, принялось нервно подбирать отмычку.
Кирюха насторожено пытался отгадать, кто суетливо топчется на пороге, ведь ключ от мастерской имел только Альберт Ильич. Но нервозность в скважине никак не вязалась со спокойным характером мастера. К тому же он знал, что дома его ждёт Кирилл.
Мальчик принялся фантазировать на тему недоброго духа подвала, решившего отпереть незапертую дверь, и в каком-то смысле в своих фантазиях был прав, ведь как невозможно войти в одну и ту же воду дважды, так невозможно вернуться в дом прежним человеком.
Возвращение — это всегда иллюзия воссоединения с прошлым. Пальцы шагают вдоль грифа, меняют натяжение струны. Под их поступью металл обрастает эпителиями, искажая на микроскопическом уровне произведение. Это не ошибка исполнения — это новая аранжировка жизни. Возвращение — это всегда реприза, вариация на тему. Мы узнаём мотив, но он окрашен новыми обертонами опыта и сердца. Попытка соединить прошлое и настоящее не обходится без потерь и разочарований. Даже обращаясь к собственной памяти, мы неизменно меняем её. Улов рыбака становится больше, детство — счастливее, вода — вкуснее, воздух — чище. Мы стараемся найти прежнее, но, по сути, уже забыли, как оно выглядело на самом деле. Такой парадокс учит принимать перемены, отпускать иллюзии и ценить настоящее.

— О, чёрт! Совсем забыл, что ты здесь! — воскликнул Альберт, переступая порог.
— Наверное магазин был закрыт? — спросил Кирюха, видя беспокойное лицо мастера. В его вопросе не было досады, — только детское выстраданное умение принять факт.
— Хуже, клея не было.
— И что теперь? Может на какой-нибудь клей «Момент» посадить?
— Ну, ты даёшь: «Момент»! Это же скрипка, а не сапог.
— А я стих учу. Я даже могу два выучить или три. Сколько надо, столько и выучу. — заявил Кирюха, потом, подумав, спросил:
— Вы из-за меня спешили?
— Что значит «из-за тебя»? В каком-то смысле, Кир, это стало экзаменом для нас обоих.
— Но у меня, Альберт Ильич, есть в запасе три дня.
— Как так? — удивился мастер. — Ты же сказал, что завтра экзамен?
— Прослушивание будет длиться три дня. Это просто мой учитель, Яковлев Дмитрий Геннадьевич, хотел, чтобы я сдавал экзамен первым как отличник. Придётся сдавать последним, а я так и хотел. 
— Значит желание твоё исполнилось?
Кирюха пожал плечами.
— Что ж, хорошо, что у нас в запасе есть время. А теперь ступай до дома, Паганини. На сегодня достаточно приключений. Тебя, наверное, совсем потеряли. За скрипку не переживай. Что-нибудь придумаем. Беги.
Альберт посмотрел на сломанный гриф, потом перевёл взгляд на Кирилла. Ему показалось, что нечто неуловимое новое появилось в глазах мальчишки за время его отсутствия. Кирилл прижал книгу к груди, попрощался и вышел, мягко закрыв дверь.
На Альберта тут же свалилась такая смертельная усталость, что он безотлагательно плюхнулся в кресло и тут же провалился в сон.


Глава IV
Крещендо в стиле Dolce
(нежное нарастание)

Потёмки слизали все края предметов, превращая комнату в единый монолит. Альберт бесполезно пощёлкал выключателем, потом вслепую потянул на себя ящик верстака, но вместо спичек на фанерном дне нащупал только отцовский манок. Рука машинально сунула его в рот, и тут же рядом вспыхнул огонь керосиновой лампы, осветив угол комнаты, где висел пожелтевший портрет отца в простой оправе. Вокруг царил беспорядок.
Альберт хотел было затеять уборку, как где-то за пределами стен раздался звук лопнувшей рояльной струны самого низкого регистра, и дверь мастерской растворилась.
В проёме стояла она. Её волосы, чёрные и тяжёлые, дождевыми нитями сбегали на плечи. В уголке рта, подобно следу от поцелуя жухлого существа, дрожал ржавый осиновый лист. Но самыми выразительными были глаза — огромные, синие. Они смотрели сквозь закрытые веки с какой-то вселенской печалью и двигались к нему медленно и неотвратимо. Задранная футболка причудливой прихотью кутюрье была зафиксирована большой булавкой в неестественном положении. Обнажённый живот в свете керосиновой лампы мерцал влажной пылью, а рваные края джинсов ритмично листал сквозняк.
Ночная гостья подняла руку и тонким пальцем указала в сторону плиты где стояла старая закопчённая кастрюля. Из неё доносился едва слышный шёпот пузырьков.
Касаясь друг друга плечами, они дружно приблизились к плите и склонились над тёплым дыханием эмалированной ёмкости. В кипящей воде почему-то отражалось только его лицо. Боясь потерять незнакомку из виду, Альберт выпрямился и для надёжности полностью повернулся к ней. Безымянная гостья, ни проявляя ни малейшей чувственной нотки, лёгким движением отделила от своего запястья утончённую кисть и протянула её Альберту. Он, почти не дыша, осторожно принял бескровную конечность. Прикосновение обдало его жаром незнакомого чувства. Девичья антикварная кисть отозвалась холодным янтарным свечением. Он бережно погрузил её в воду и стал с упоением наблюдать, как изящные фаланги медленно превращаются в ароматный клейстер.
Плоть отдавала себя жидкости. Вода мутнела, приобретая молочный оттенок. Ночная гостья добавила щепотку древесной пыли, и мастер начал помешивать этот живой бульон длинной берёзовой ложкой. Пыль растворялась без следа. С каждым оборотом масса густела становясь плотной, увязываясь за ложкой блестящими длинными нитями, похожими на расплавленную канифоль. Варево начинало булькать и чавкать, усиливая своё утробное клокотание, признак того, что клей окончательно готов. Мастер снова повернулся, чтобы найти отражение счастья в глазах незнакомки, но комната уже опустела. Резкая боль обожгла руку. Альберт отдёрнул кисть и тут же выпал из сновидения.
Ладонь жутко щипало. Он разжал кулак. На пол посыпались декоративные гвозди, которые он во сне схватил с тумбочки. Несмотря на боль, сердце колотилось от необычного эротического восторга. На губах таял сладковато-травянистый привкус фиалок. Звук кипящего клейстера, медленно испарялся, становясь едва различимым в тишине комнаты.
Альберт знал, что стоит лишь на мгновение ослабить хватку памяти, и образ девушки, такой яркий, живой, настоящий, поблекнет и осыплется трухой. Он судорожно старался запомнить черты, но картинка прокатилась сквозь него и ушла куда-то за спину.
Это была не первая попытка удержать ускользающее, завладеть материей иного мира. Ещё в детстве в момент пробуждения он старался сильно-сильно прижать к себе яркую игрушку сна, но все машинки и солдатики безнадёжно таяли за несколько мгновений до возвращения. В юности уже снились музыкальные пьесы с волшебными аранжировками, позже — стихи и девушки, но всё это великолепие стирал утренний взмах ресниц.
Кроме того, после таких сновидений, Альберта терзал неразрешимый вопрос, почему так легко стираются во сне важные вехи собственной жизни — трагичная любовь, проваленный экзамен, смерть отца и матери. Во сне он мог забыть об этих фактах и общаться без смущения с покойными как с живыми.
Но что пугало его порой уже по-настоящему, так это странная утренняя амнезия, когда он открывал глаза и не мог припомнить ни вчерашнего дня, ни момента засыпания. Когда требовалось прилагать усилия воли, чтобы нащупать хоть что-то из своего прошлого и от этого карниза карабкаться к настоящему.
После таких приступов возникала безумная мысль: а что если явь — только условность? Что, если действительность — это всего-навсего более длинный и более устойчивый сон? Вдруг там, в глубине подсознания, есть ответы на все вопросы, которые ты забываешь утром, и наша «настоящая» жизнь — лишь череда забытых снов о чём-то большем?
За окном начинали перекатываться волны шума поливальных машин. Пришло время, не откладывая, осуществить гражданский долг. Прийти, дать показания и уйти. А потом за клеем. На окраине, помнится, был не плохой хозяйственный магазинчик.
Другое дело, что впопыхах он мог принять обычный манекен за страшную находку. Был вечер, спешка, усталость, нервы. В конце концов, тело уже могли найти другие.
Или вообще это всё лишь невероятная путаница вереницы снов, и на самом деле нет ни трупа, ни манекена. Однако стену из крепких логических кирпичей мгновенно разрушила попавшаяся на глаза скрипка Кирюхи.
Значит, все-таки, не сон. Значит, надо идти в милицию. Только всё же, сначала проверю, что там, тело или манекен.


Глава V
Секвенция
(повторение мотива на разной высоте)

Она была там. Лежала в той же позе, как в первый раз, и, как в первый раз сразу нашлась по искрящимся векам. За ночь шиммерные тени нисколько не померкли от пыли и ветра. Сегодня подобным макияжем никого не удивишь, а во времена молодости мамы Альберта импортные тени были настоящей редкостью. Правда, советские девушки умели делать грим с блёстками самостоятельно.
Альберт был знаком с данным методом не понаслышке. Его мама, Зоя Матвеевна, подходила к решению проблемы творчески. Всё начиналось с коробки на антресолях, где среди мишуры и пожелтевшей ваты хранились новогодние игрушки. Расстелив на столе старую газету, она доставала из неё большой красный шар с крупными, выпуклыми блёстками и начинала тупым столовым ножом аккуратно поддевать их, соскабливая искры с глянцевой поверхности. Блёстки падали на газету крошечными разноцветными чешуйками, и Альберт, придерживая край газеты, чтобы те не улетали на пол, попутно успевал распределять их по оттенкам на золотые, серебряные и синие. Когда блёсток набиралось достаточно, наступал второй этап. Мама доставала из аптечки маленькую зелёную баночку с вазелином, похожую на шайбу, и насыпала туда горстку отобранных им синих искорок. Затем, вооружившись спичкой, круговыми движениями медленно вмешивала эти звёздочки в вазелиновую массу, попутно объясняя все тонкости кропотливого труда.
Альберту запомнилась каждая деталь их тёплого доброго сотворчества. Особенно то, как мама хмурит брови, поджимает губы, а потом улыбается, радуясь получившейся игривой кашице и, глядя в маленькое зеркальце, наносит волшебную мазь на веки. В тусклом свете люстры макияж начинает таинственно мерцать и этот эффект поражает Альберта. Мама всегда была красива, но теперь в полумраке её взгляд казался каким-то необыкновенным, чарующим. Почти таким же, как сейчас у погибшей девушки.
Безмолвные стражи — покосившийся холодильник, ржавый велосипед, автомобильные покрышки, словно древние рыцари, сомкнули свои ряды, прикрывая даму сердца от злого суетного мира. Ненужное людям стало последним убежищем, новым смыслом, недоступным живым. Человек обходит такие места стороной, боясь пораниться о запах.
Теперь не было сомнений, что это явь. Беспомощная, физическая и всё же ускользающая как сон явь. Альберту отчего-то вдруг стало невыносимо жаль, что этот покой будет, в конце концов, взорван бесцеремонной бомбардировкой фотовспышек криминалистов.
Сколько ей ещё осталось существовать в этом мире? Неумолимый процесс возвращения к истокам уже протянул ей свою бережливую руку. Он будет её ласково вытягивать из трясины жизни на берег вечности. Сначала тело потеряет форму, словно воск оплывёт на солнце. Кожа станет тонкой, как пергамент, и поменяет цвет, покрываясь пятнами тления. Мышцы, некогда упругие, утратят свою силу, превратясь в мягкую массу, готовую уступить место новым обитателям. Дальше за дело возьмутся невидимые глазу микроорганизмы. Бактерии, грибки и споры поспешат воспользоваться мгновением, чтобы явить свой гений превращения сложных органических соединений в простые минеральные вещества.
Воздух наполнится особым запахом, призывающим принять участие более маститых художников. Старательные личинки, деловитые черви и другие обитатели почвы проникнут в остывшую плоть, они станут как боги, создавать из останков новые узоры бытия. Так из праха в прах, из жизни в жизнь, из сна в сон.

Альберт стоял в нескольких шагах. Его одолевало сомнение — сообщать ли о находке. «Вынудят оправдываться: отчего сразу не сказал, почему магазин оказался важнее гражданского долга? Придётся выступать в роли свидетеля. Более того, обычно первым подозреваемым всегда становится тот, кто сообщил о находке».
— Зачем мне это? Клей, вот что по настоящему сейчас нужно, — уговорил он себя и поспешно отправился в магазинчик на окраине Тихозёрска.


Глава VI
Нечаянный контрапункт
(одновременное сочетание двух самостоятельных мелодий)

Татьяна Сергеевна Ланская — мама Кирюхи с раннего утра разглядывала карту Тихозёрска. Она искала на ней хозяйственные магазины. Когда сын сообщил, что есть риск остаться на экзамене без музыкального инструмента, Татьяна Сергеевна не подала вида, но полагаться на авось не стала. Учительница русского языка и литературы хорошо усвоила в свои тридцать два года, что судьба — грамотный, но подслеповатый писарь. Чтобы её сочинения не превратились в канцелярский рок предписаний, нужно своевременно проставлять в них свои авторские запятые.
Современная, но уставшая от рутины женщина преподавала свой предмет с увлечением. Однако главным проектом её жизни был сын. После того как отец Кирюхи исчез, она полностью посвятила себя воспитанию ребёнка. Татьяна Сергеевна ценила культуру и образование, поэтому всячески поддерживала музыкальные занятия мальчика.
Узнав о проблеме со скрипкой, Татьяна Сергеевна тут же включилась в решение задачи. Она хотела, чтобы Кирилл не боялся неудач, в отличие от отца — мужчины весьма начитанного, но нерешительного. Она влюбилась в его рассказы о Древней Греции, великих музыкантах и писателях, в безупречную речь и безумный блеск голубых глаз, когда он, войдя в раж, цитировал целые страницы литературных произведений.
Всё, что говорил Ванечка, как нежно она его называла, ей хотелось присвоить, и единственно возможным способом такой интеллектуальной приватизации она находила брак, в который он боялся вступать. Решив разрубить гордиев узел кухонным ножом, Татьяна Сергеевна купила на свои деньги скромные обручальные кольца и самостоятельно провела брачный ритуал за чашкой чая, надев тоненькие звенья любви над вафельным тортом. Он пообещал, что обязательно вернёт ей деньги за своё кольцо, но исчез, выйдя за хлебом. И теперь, по словам доброжелателей, живёт у мамы в Биробиджане.
Что касается реставратора музыкальных инструментов на цокольном этаже, то он с самого начала представлялся ей интеллигентным интровертом. Интуитивно чувствовалось, что сосед — мужчина непростой и даже загадочный.
Первый раз они столкнулись в сумерках на крыльце жилконторы — она спешила вниз, а он поднимался. Альберт вежливо извинился, спросил, не ушиблась ли она, и пошёл дальше. А на следующее утро, когда в доме стояла такая глубокая тишина, что слышно было, как мерно и гулко капает вода в умывальнике, Татьяна Сергеевна в паузах этого кухонного метронома услышала странный звук. Жалобное кряканье. Оно доносилось откуда-то из недр подвала.
Любопытство оказалось сильнее желания остаться в постели. Стараясь не разбудить сына, она накинула халат, сунула ноги в мягкие тапочки и, затаив дыхание, отправилась вниз. Деревянные ступени под её ногами, как верные заговорщики, промолчали, и это придало ей смелости.
Каково же было её удивление, когда, сделав несколько шагов вниз, она наткнулась на вчерашнего незнакомца. Альберт, естественно, её не узнал. Татьяна Сергеевна стояла двумя ступеньками выше. Для него это была просто фигура, загородившая проход. Он смотрел на неё исподлобья, но взгляд не выражал враждебности, скорее — недоумение. Татьяна же, поражённая таким совпадением, потеряла дар речи. Так они стояли некоторое время: он — с лёгким недоумением, а она — с приоткрытым ртом и ошарашенным взглядом.
Это столкновение Татьяна Сергеевна вполне могла бы счесть знаком судьбы, но чувства к отцу Кирилла до сих пор зудели надеждой под обручальным кольцом — вдруг однажды Ванечка вернётся с охапкой цветов и авоськой, полной хлеба, и они будут жить-поживать и вкусняшки жевать. Она нервно вертела колечко туда-сюда, словно буксующее колесо машины, а Ванечка всё не ехал и не ехал.
Вот так, словно поплавок между двумя мирами, Татьяна Сергеевна жила не замужняя и не свободная. Заселение в их дом Альберта Ильича она восприняла всего лишь как шанс для сына обрести наставника, вот только не знала, как сделать так, чтобы Альберт Ильич сам захотел проявить к мальчику отеческие чувства. Кузовок врожденных женских уловок был не велик, а разница в возрасте — Альберту сорок пять, а ей тридцать два — казалась неприлично большой, поэтому она периодически, просто под разными предлогами направляла сына в мастерскую, предполагая, что между ними завяжется дружба на почве музыки.
Этим утром ей предстояло решить вопрос с клеем. Она вышла к открытию магазина, в уверенности, что сможет без проблем сделать сюрприз соседу: как только он соберётся выйти на поиски, а она уже тут как тут — «Извольте получить!». Но этой фантазии не случилось сбыться. Судьба заблаговременно опередила Татьяну Сергеевну, поставив повелительницу смыслов, то есть запятую, в эпизоде — «Купить нельзя подождать», после слова «нельзя».
Хозяйственный магазинчик на окраине Тихозёрска превратился в огромный стеклянный пятигранник с мерцающим названием «Мир цветов». Со стороны такая метаморфоза выглядела вычурной. Создавалось впечатление, будто Эдем спустили на земную экскурсию и ради шутки припарковали на остановке «Асмодей» — по названию одноимённой пивной на другой стороне дороги.
Магазинчик напоминал гигантский кристалл алмаза, в гранях которого дробился свет, создавая вокруг себя ореол из ломаных бликов. Забыв про цель своего похода, Татьяна Сергеевна прижалась лбом к прохладному стеклу за которым царило буйство красок — ей так не хватало их в обыденной жизни. Здесь было всё: орхидеи, подобные мистическим бабочкам тропических лесов с крылышками из тончайшего шёлка: от молочно-белого до бархатно-бордового. Разноцветные тюльпаны — символ обновления и счастья. Знак внимания от мужчин на 8 марта.
Татьяна срочно перевела взгляд на альстромерии — где каждый лепесток — был подобен миниатюрному произведению искусства с тонкими штрихами и брызгами акварели. Их букеты напоминали танцующих фей, на изящных тоненьких ножках. Она где-то читала, что такая тихая грация символизирует преданную дружбу.
А вот и хризантемы — вихрастые тучки осени. Они цветут вопреки холодам пышным разнообразием форм и оттенков до самых заморозков. В Японии их называют «кику» — «солнце», и почитают как символ долголетия и императорской власти.

Татьяна Сергеевна вошла внутрь. Дверной колокольчик над ней издал счастливое «динь». Астры, гладиолусы, ирисы. «Зачем ты здесь?» — ехидно дыхнул эдем какофонией ароматов. Она резко отшатнулась от запаха и выскочила обратно на крыльцо магазина, где тут же наткнулась на идущего навстречу человека.
  — Ой! Простите...  — машинально извенилась она, поднимая взгляд.
Перед ней стоял Альберт Ильич. Он придержал её за локоть, чтобы она не потеряла равновесие и эта поддержка переплела их удивления в единую добрую улыбку.
Татьяна Сергеевна первой нарушила молчание:
— Представляете, Альберт Ильич, шла купить вам клей, а нашла тут «музей». Клумбу. Цветочный аттракцион.
— Я тоже удивлён такой метаморфозе, — ответил он, настороженно разглядывая лицо Татьяны, затуманенное цветочными ароматами.
— Сын так переживает. Вообще-то он у меня очень ответственный. Вы так ему всегда помогаете, подсказываете. Я очень Вам за это благодарна, поэтому хотела с утречка по-быстренькому сбегать сюда за клеем, чтобы вам не носиться по городу. Теперь даже не знаю как выразить свою признательность.
— Да, ну что вы. У парня экзамен. Не могу не помочь. Только странное дело — пропал в городе простой продукт.
— Значит вы тоже переживаете? Я-то понятно — мать. А вы… — где-то подсознательно Татьяна хотела услышать близкий к цветочной романтике ответ. Магазинчик заставил осознать прозаичность собственного мира. Ей так давно не дарили цветов и не делали комплиментов. — Ведь вы могли просто отказать... Сам виноват, но приняли участие в судьбе ребёнка.
Альберт подал ей руку, Татьяна Сергеевна охотно опёрлась на неё, и они степенным шагом направились в сторону Седьмой линии. Татьяна щебетала, перескакивая с благодарности на воспоминания о детстве сына, а Альберт в ответ размеренно ронял свои «да», словно запечатывал тяжёлыми каплями сургуча откровенные женские послания.
Их тени вытягивались на брусчатке, то размыкаясь, то сливаясь в единое целое, то вбегали по стенам пятиэтажек к балконам вторых этажей.

— Потому что музыка — это спасение. Когда исполнитель выходит на сцену, он спасает слушателей и спасается сам. Часто говорят, что молчанье — золото, но это не для музыканта. Молчание всегда что-то скрывает, что-то прячет за своей спиной. Вспомните, что вы чувствуете, когда артист замолкает на сцене. Тишина становится тревожной, а человек на подмостках — опасностью.
Мастер говорил себе под ноги, иногда останавливаясь в такт своим мыслям, и это давало возможность Татьяне без стеснения изучать его лицо, в котором таилась некая тайна, которую хотелось нетерпеливо растерзать, как подарочную упаковку. Аккуратная, чуть тронутая сединой бородка, придающая облику мудрости. Губы чуточку с синевой. Глаза слегка прищурены, словно он пытался разглядеть нечто важное не только перед собой, но и внутри себя. Лоб пересекала лёгкая складка — след постоянной работы мысли.
— Вы говорите так, будто сами когда-то стояли на сцене.
Альберт остановился:
— Стоял. Давно. Как раз в его годы. Но теперь моя сцена — это мастерская. А мои слушатели — инструменты и те, кто на них играет.
— А знаете... — оживилась Татьяна. — Может, на время и обойный клей сойдёт. Размешать погуще…
Альберт остановился, пытаясь уловить скрытый смысл предложения соседки, а потом — негромко рассмеялся.
— Это самая безумная и прекрасная идея, которую я слышал за утро.
— Чем же она прекрасна? — снова оживилась Татьяна, игриво вскинув подбородок.
— Наивностью. Искренностью. Чистотой. — ответил мастер.
Она задумчиво улыбнулась в ответ и они молча пошли дальше. Но теперь это молчание стало лёгким, подобно паузе в терцию, в которой каждый вёл свою партию, рождённую внутренним резонансом. Мелодия Татьяны пела о содружестве чувств в общем деле, а тема Альберта зависла фоновой грустью по синеокому лику, от которого его до сих пор немного знобило, точно он лежал на сырой земле в перелеске рядом с прекрасной незнакомкой.


Глава VII
Имя печали

Чем бы Альберт ни занимался, мысли неизменно возвращались к погибшей девушке, не давая ему покоя. Наконец, терпение иссякло. Он схватил планшет и быстрыми, нервными штрихами угля попытался изгнать этот морок из головы в двумерную плоскость, но уголь только пачкал не справляясь с утончёнными чертами. Альберт сменил его на плотницкий карандаш и перевернул лист чистой стороной. Рука замерла над белым полем голодным канюком, как бы ожидая в парении появления неосторожной полёвки — той единственной детали, что могла бы стать ключом для остальных черт.
Казалось, таким ключом должны были стать глаза, но Альберт запомнил не форму, а лишь пронизывающее ощущение взгляда сквозь мерцающие веки, и это мешало воспроизвести нечто неделимое. Он попытался начать с контура. Пустота в центре злила, казалось, она подсмеивалась над ним. Ему не хватало живых наблюдений: закусывает ли она губу, когда задумывается? Накручивает ли на указательный палец свисающий локон? Как поправляет волосы — убирает ли их за ухо или откидывает за плечо махом головы?
Здесь было важно всё: печаль, ярость, улыбка и, конечно же, голос — тёплый, бархатный или игривый, весёлый.
Альберт заштриховал висок глубоким, плотным слоем, создавая тень, в которой терялась часть лица. Это была попытка скрыть то, что не успел разглядеть в реальности. Он добавил несколько резких, отрывистых штрихов у линии роста волос, передавая порыв ветра, растрепавший причёску. Брови. Веки. Нос. Губы.

Сконцентрированное творческое забытьё за столом прервал оклик. Он обернулся и увидел Кирюху, который аккуратно дёргал его за край рукава.
— Я зову, зову... — голос мальчика развеял пелену творческого обморока.
— Да, да, конечно. Подожди, мне нужна резинка, — приходя в себя, ответил мастер и, положив планшет на верстак, ринулся к стеллажу с банками, в которых стояли разного рода кисточки с карандашами, заглядывая в каждую из них, пока не нашёл ластик в потёртой металлической коробке из-под чая. Тот, словно живой затеял резво уворачиваться от натруженных пальцев, вынудив высыпать всё содержимое на стол.
— Это кто? — спросил Кирюха, изучая портрет. — Грустная. Прям как из книжки.
Лицо его озарилось. Он резко повернулся к Альберту и воскликнул: 
— Я знаю! Я знаю, как её зовут!
Альберт нахмурился.
— Ты видел её раньше?
— Это Лаура!
— Лаура? — переспросил Альберт, пробуя слово на вкус.
Имя соскользнуло с языка, как гитарная струна с медиатора, и закачалась в сознании серебряным эхом — Лаура, аура, ура, Ра.
— Ага! — с жаром подтвердил Кирюха. — Лаура Петрарки. Я стихотворение выучил, могу рассказать.
Альберт автоматически кивнул, прислушиваясь к внутреннему эхо.  Имя мгновенно оживило портрет. Мастер отложил ластик в сторону — теперь набросок не нуждался в правке. Кирюха сделал шаг назад, набрал в грудь воздуха и выпалил на одном дыхании, глядя куда-то поверх окна:
— «Я славлю день и месяц, славлю год, и время года, час и то мгновенье,
…», — и тут же запнулся. Он беспомощно посмотрел на портрет.
— «Прекрасный край и место лицезренья…», — тихо продолжил мастер.
Кирюха с облегчением выдохнул и благодарно кивнул:
— Да! Точно! Я это и хотел сказать.
Альберт улыбнулся уголком губ. Он любил этот сонет. Тот самый, что открывал цикл Петрарки. Стих о благословенной встрече с той, что станет причиной и величайшего счастья, и вечной муки. А Кирюха, желая рассказать без помарки, начал декламировать заново:

«Я славлю день и месяц, славлю год,
И время года, час и то мгновенье,
Прекрасный край и место лицезренья,
Где чудный взор избавил от свобод.
Благословляю первую печаль,
Что сердце нежной грусти научила,
И лук, и ту стрелу, что грудь пронзила,
И рану в сердце — мне его не жаль.
Благословенны голоса людей,
Кто воспевал её моим сонетом,
И вздох, и плач, и грёзы — боль ночей,
Места, края земли на свете этом,
Где славу рифмам находил о ней,
В которых места нет другим сонетам.»

— Ты молодец, с выражением... Стих мама выбрала?
— Не-е, — протянул, насупившись, мальчик. — Я сам! Я полкнижки прочитал!
Кирюха перевёл взгляд на свою мёртвую скрипку, грустно лежащую на зелёной обивке стола. Альберт заметил этот взгляд и успокаивающе произнёс:
— Значит, теперь я уже твой должник?
Мастер приставил стул к бельевому шкафу и достал с антресоли старенький футляр. Он бережно положил его напротив мальчика и внимательно поглядел ему в глаза, будто намеревался открыть древнюю тайну. Потом ласково провёл рукой по поверхности футляра и произнёс:
— Погляди, как раньше делали — не просто хранилище, а настоящий ларец из благородного материала. Натуральная кожа. Уже задубела от времени. Однако держит форму. Раньше, до конца XIX века, футляры делались из массива. Такая профильная форма, как у этого, повторяющая силуэт инструмента, считалась изыском.
Мастер постучал пальцами по широким замочкам:
— Замочки большие от того, что с пружинным механизмом внутри. Ключи от них сами по себе тоже произведения искусства — маленькие, витиеватые, иногда выполненные ювелирами. Правда у меня ключей нет. Но это не страшно — пружины отлично держат.
Альберт Ильич одновременно нажал утопленные латунные кнопки замкнов и защёлки сухо клацнули, освободив крышку. Скрипка лежала в глубоком ложементе, притянутая к корпусу чёрными лентами, завязанными бантом.
— Обрати внимание, что смычок находится в специальном углублении в крышке, которое закрывается отдельной деревянной заслонкой на шарнире, чтобы волос смычка не касался лака деки.
Мастер закрыл футляр и снова внимательно посмотрел в глаза Кирюхи.
— Это тебе на время реставрации твоей подруги. Будешь сдавать экзамен с моей скрипкой.
— Вы умеете играть?
— Это не важно. Твоя задача — выступить без боязни. Чтобы это случилось, попробуй представить, что на сцене стоишь совсем не ты, а кто-то другой. Например Паганини, или хотя бы я, чтобы проще было войти в роль. И играй кому-то конкретному, а не всей комиссии. Ну скажем, — Альберт Ильич глянул на портрет девушки, — допустим для Лауры. Понимаешь?
Кирилл осмысленно кивнул. Альберт вложил коробку с инструментом ему в руки. Мальчик взял футляр так, будто ему протянули корону.
— А теперь иди. Учи пьесу. Мне нужно кое-чем заняться.
Альберт Ильич проводил Кирюху до порога и, закрыв за ним дверь, задумчиво накинул цепочку на косяк. Но промахнулся, та соскользнула с петли и вернулась болтаться на прежнее место. Мастерская наполнялась звоном тишины.
Альберт посмотрел на эскиз. Теперь это была не просто прекрасная девушка. Теперь портрет обрел имя — Лаура.
«Как она там сейчас?» — сам собой возник вопрос. — Сегодня солнечно, но в тени лесного свода должно быть прохладно, или даже холодно, — от этой мысли его пробрал озноб. — Странно, почему никто не выбрасывает шубы? Зачем они кому-то теперь, весь мир давно перешёл на пуховики? А её рука… — в таком вывернутом положении, наверное, совсем затекла. К тому же, грызуны — их может привлечь запах, а ей, такой утончённой, лишённой лжи и суеты, без единой фальшивой ноты, приходится мучиться вонью этого кошмарного места. А теперь туда припрётся какой-нибудь хам в погонах».
Со словом «хам» — резкая систола забарабанила в ушах.
Люди в форме уничтожат её нежный мир. Они будут кричать, топтать траву тяжёлыми ботинками. Они назовут её — «тело», «жертва». Они осквернят её своим чиновничьим цинизмом. Разве кто-то из них способен постичь, оценить красоту и гармонию тишины?
«Как спасти, не отдать Лауру на поругание этим?..». — Альберт глянул на фотографию отца. Ему показалось, что Илья Тимофеевич сердится. Желая задобрить строгого родителя, он вытянул манок и издал извиняющийся звук. Озарение не заставило себя долго ждать. Оно было простым как гамма до мажор. Конечно же это — маска. Вот как он спасёт Лауру — посмертная маска!
Альберт засуетился в поисках упаковки с гипсом. Казалось, что все предметы в комнате находятся не на своих местах, от чего контейнер затерялась в беспорядке. Пространство мастерской, обычно упорядоченное рабочей необходимостью, распадалось на фрагменты, превращаясь в сюрреалистический натюрморт, где каждый предмет, знакомый и родной, становился чужим и враждебным.
В хаосе головокружения перед глазами проносились корпус старого баяна, шкафы, полки, стопка пожелтевших нот, разбросанные деревянные колки, разноцветные катушки со струнами, закопчённая кастрюля.
И внутри этого эпицентра торнадо, Альберт чувствовал, как реальность ускользает. Альберт сделал шаг назад, каблук ударился о что-то, заставив перевести взгляд вниз. Оказалось, что контейнер с пакетом белого порошка спрятался совсем у ног. Тут же валялась пластиковая миска с деревянной ложкой. Засохшие следы от прошлой работы с гипсом, невольно заставил задаться вопросом — а каким образом он сможет воплотить свою идею в жизнь?
Гипс схватывается за пять минут. Готовить его непосредственно на свалке слишком хлопотно. И тут он вспомнил, что где-то читал как делают большие статуи.
Секрет создания крупных гипсовых статуй заключался в использовании специальных добавок, так называемых замедлителей схватывания. В воду добавляют буру, либо уксус, или лимонный сок, так время жизни раствора увеличивается до нескольких часов. Единственное, что пропорцию замедлителя к массе гипса он ни как не мог припомнить, это заставило рыться в старых журналах в надежде найти точный рецепт.
Поиск затянулся до глубокой ночи, но откладывать задуманное было недопустимо. Поэтому, отложив в сторону последний просмотренный журнал с подчёркнутой статьёй о лепнине императорских театров, он лишь на минуту прикрыл воспалённые глаза, фолиант соскользнул с колен на пол, но Альберт этого уже не услышал — усталость победила.

На утро, постоянное ощущение тумана из-за беспокойной ночи, мешало сосредоточиться. Однако он без промедления встал, умылся и проигнорировав голод принялся за изготовление эмульсии.
Намешав замедлитель на основе уксуса, Альберт развязал пакет с гипсом, насыпал порошок в миску и неспешно залил его этой едко пахнущей жидкостью. Порошок возмущённо зашипел. От вращения ложки пластик посудины нагрелся, вода быстро превратилась в густую, сметанообразную массу, которая сейчас воспринималась не как некий строительный материал, а как белое исцеляющее снадобье, способное навеки запечатлеть прекрасное.
Напоследок он перелил формовочную смесь в стеклянную банку и завернув её в старую газету, поставил на тумбу рядом с входной дверью.


Глава VIII
«Реприза» с рокировкой
(возврат музыкального материала в изменённом виде)

Кирилл снова и снова повторял сложные пассажи, и звук с каждым разом обретал уверенную чистоту. За окном шумел город, но здесь, в его маленькой комнатке, сейчас существовали только он и музыка, которую предстояло исполнить. Кирилл не знал, как сыграл бы прелюдию Крейслера Альберт Ильич, но каждой клеточкой своего естества пытался примерить на себя образ мастера: почувствовать его эспаньолку на скрипичном подбороднике, уподобить свои детские пальцы натруженным фалангам Альберта Ильича.
Татьяна Сергеевна настороженно вслушивалась в игру сына, пытаясь уловить причину перемен. Она узнавала и в то же время не узнавала мелодию. Сердце матери беспокойно билось, а душа чувствовала: в музыке появилось нечто неуловимое. Татьяна приписала это новое и необычное скрипке Альберта. Но дело было не в инструменте. Скрипка лишь откликалась на ту внутреннюю вселенную, которая за крошечный промежуток жизни раскинулась в душе её сына. Теперь там обосновались созвездие Петрарки, комета Лауры и добрый спутник — Альберт Ильич.
Кирилл оттачивал нюансы звука. Тень юного скрипача колыхалась из стороны в сторону. Дека трепетала то щемящими, то воспалёнными оттенками. На эту музыкальную волну вольфрамовая нить в лампочке кухонного плафона задрожала в предчувствии электрического потока. И Татьяна Сергеевна в такт этому предчувствию нажала на клавишу выключателя. Яркое солнце вспыхнуло над кухонным столом и упало на квадратную столешницу огромным жёлтым блином.
Она поставила в центр этого круга бумажный пакет муки высшего сорта. Её переполняло желание сделать что-нибудь в знак благодарности за магическое решение проблемы. Самое малое, что она могла подарить в ответ волшебнику, — это своё с любовью приготовленное печенье «Реприза». Она нетерпеливо открыла пакет, облако белой пыли взметнулось вверх, напомнив ей о белоснежных хризантемах — та же мелкая сухость, тот же горьковато-сладкий запах.
Желтки, один за другим, распустились в миске вихрастой медовой герберой. Её глянцевые лепестки ещё дрожали от падения, когда серебряный венчик, не дав опомниться, подхватил красавицу и закружил в свадебном вальсе, увлекая за собой тонкий ручеёк растопленного сливочного масла. И когда шлейф цветочного платья окончательно вспенился, рука Татьяны, лёгким жестом, послала щепотку ванильного сахара парить над приготовленным муссом. Кухня наполнилась запахом тропиков и ночных садов.
В чашу просыпалась снежная гора муки, а вдогонку за ней — щепоть фамильного секрета — только ей известная замена обычному кондитерскому разрыхлителю. Руки начали заботливо собирать муку с берегов к центру, пока сухие снежинки не исчезли в маслянистой глубине и масса не сжалась в единый тугой шар.
Наступал самый интимный момент — раскатка. Скалка, как дирижёрская палочка, вела кулинарный оркестр к торжественной коде. С каждым нажимом пласт становился тоньше. Татьяна достала из шкафа маленькую металлическую формочку в виде цветка и принялась творить бутон за бутоном, заполняя эмалированную лужайку противня. Теперь, когда клумба была готова, пришло время обдать её жаром железного монстра. Духовой шкаф со скрипом разомкнул стальные скулы, принимая эскиз. Стрелка термометра дрогнула, печь зашипела, и цветочная карусель мерно закружилась в кубическом пространстве.
Через двадцать минут бутоны набухли рассыпчатой позолотой, тесня друг друга розоватым контуром. Ещё… Ещё чуть-чуть. И вот оно — преображение. Татьяна выключила духовку. Осталось только оригинально выложить печенье на блюдо и бережно накрыть салфеткой. Татьяна Сергеевна резко взмахнула рукой, чтобы убрать со стола пакет с остатками муки, и тут же вздрогнула. Яркая искра слетела с руки и отпружинив от белоснежной тюли полетела вниз. Тревожное «динь» колокольным набатом отпрыгнуло от пола и, теряя золотое сияние, покатилось под стол.
— Нет-нет-нет... — затараторила она, падая на колени, в панике со скрежетом раздвигая стулья. Символ супружеских уз затаился в тени штор и тяжёлой батареи.

Как странно устроено наше восприятие. Где мироздание вполне обошлось бы без нашего внимания, хватаемся за микроскоп, делая из мухи слона, а жизнь не редко подбрасывает решения тихими намёками, коротким «динь» или протяжным «кря».

«Есть!» — пальцы нащупали знакомое звено и торжественно этапировали его на свет. Рука без обручального кольца казалась обнажённой. Татьяна Сергеевна спешно надела золотое колёсико на безымянный палец, но в этой спешке, желая поскорее спрятать свою наготу, перепутала руки. Она взялась было переносить его на правую сторону, но колечко в ответ блеснуло такой лукавой улыбкой, что рука невольно зависла, предлагая приглядеться к такой неожиданной рокировке. И Татьяна прислушалась. И она удивилась, что кольцо на левой руке сидит куда лучше. Красивее. Идеальнее.


Глава IX
Забытая мелодия

В утреннюю дрёму осторожной походкой вторгался звук женских каблучков, вынуждая Альберта открыть глаза до того, как постучат. Шаги неспешно приблизились к двери и затихли. Из-за гарцующих пылинок в полосе утреннего света, воздух казался густым как вода в аквариуме. Он лениво всплыл с дивана в это мраморное свеченье и двумя руками потянул на себя створки окна. Они возмущённо закряхтели. Скрежет старых петель сменил уличный шум, и в ту же секунду комнатное марево, нетерпеливым зверем, рванулось на волю, увлекая за собой дверь на другой стороне комнаты. Та наотмашь ударила тумбочку. Стоящая на ней банка с гипсом пьяно покачнулась и, помедлив, тяжело рухнула вниз, образовав в прихожей снежное озеро. На пороге с большой тарелкой печенья стояла Татьяна Сергеевна. Сквозняк безжалостно трепал её волосы мимолётно воруя с блюда ванильный аромат. Альберт увидев соседку в отражении стекал стал поспешно закрывать окно обратно. Серьги Татьяны сверкнули рубиновыми искрами и скромно скрылись под прядями падающих локонов.
— Какое, Татьяна Сергеевна, звонкое появление.
— Это не я, — проронила соседка.
— Ради бога, не стойте на пороге, проходите.
Она перенесла тяжесть тарелки в левую руку, и поспешно поправляя взъерошенную причёску, принялась мелкими шажками огибать алебастровую лужу.
— Я вам, Альберт Ильич, печенье испекла в знак нашей благодарности.
— Не стоило беспокоиться, Татьяна Сергеевна — ответил мастер, глядя с досадой на образовавшуюся на полу растёкшуюся инсталляцию.
— Если хотите, я могу прибраться. — Она поставила на свободный угол верстака тарелку и окинула комнату хозяйским взглядом, в поисках приложения женской заботы.
Среди запчастей и музыкальных инструментов с лёгким налётом древесной пыли, взор остановился на портрете девушки. Ещё вчера его здесь не было.
— Вы дали свою скрипку Кириллу. Это так трогательно.
Альберт достал из-под раковины самодельный инвентарь и, подойдя к разбитой банке, шаркнул веником по белой жиже. В ней проступила тёмная полынья с острыми кусками стекла. Рука застыла в воздухе. Мастер просто стоял и бесстрастно смотрел в пол, точно штекер вырвали из розетки. Татьяна попыталась разглядеть, что там, но кроме тёмного пятна посередине лужи ничего не увидела.
— Альберт Ильич, такое веником не уберёшь. Надо тряпку какую-то.
Он резко выпрямился и посмотрел в лицо соседки отсутствующим взглядом. Татьяна смутилась и начала рефлекторно поправлять вырез на платье.
— Её звали Вера, — тихо сказал он, заставив соседку недоумённо переспросить:
— Вера?
— Да. Девочка из детства. Она была младше нас. Пожалуй никто, кроме меня, тогда не звал её по имени. Дразнили то так, то эдак, без постоянного прозвища. А я про себя называл её только Верой. Она почему-то всегда появлялась, когда мы планировали совершить очередную шалость. Не кричала, не бежала жаловаться взрослым. Просто вставала между нами и говорила: «Мальчики, не надо». Тихо так, даже где-то нежно. И мы отчего-то слушались. Не из страха — а из какого-то странного чувства к её хрупкости, что ли. Косички как верёвочки и сама такая же. Иногда создавалось ощущение, что Вера кроме этой фразы «Мальчики, не надо», больше ничего говорить не умела. Теперь-то я знаю: всё дело было в её болезни. У Веры случались приступы эпилепсии. После них она долго приходила в себя, была напугана и избегала массовых игр. Тем не менее девочка, нуждалась в общении, хотела быть частью весёлой компании и поэтому появлялась во дворе урывками.

В школах Тихозёрска, во время детства Альберта, на три параллельных класса мальчишек было больше, чем девчонок, но мужчину-физрука или трудовика они видели реже чем комету Галлея. Жизнь кипела за порогом школы расшатывая качели выше разумного предела. Пустыри становились полями для войнушек, где палки были автоматами, а старые покрышки — дотами. Предоставленные сами себе, пацаны изобретали забавы на грани трагедии: жгли тополиный пух и смотрели, как огненная река несётся по асфальту прямо к деревянным сараям, мастерили самопалы из трубок с серой или закапывали в землю бутылку с водой и карбидом в ожидании взрыва. На фоне этого адреналина, и обычных девчачий игр, тихая Вера представлялась ребятам странным существом — ни своя, ни чужая. Загадка да и только.

Из окна в мастерскую донёсся звон трамвая, вернув Альберта в реальность.
— Как-то зимой… — продолжил он. — Река стала рано. И мы решили проверить крепость льда. Жребий тянем — кто пойдёт. И тут, скукотой из учебника ОБЖ — Вера со своим: «Мальчики, не надо!». Кто-то из пацанов сдёрнул с её руки варежку и мы давай бросать рукавицу по кругу. Кидали, кидали, надоело, прилетела напоследок мне, и я возьми да брось варежку в реку. Говорю: ну, тогда сама иди проверять. Вот она и пошла.
Альберт тронул веником разбитую банку, та не шелохнулась. Он огляделся по сторонам в поисках чего-то и снова уткнулся в пол.
— В общем, раздался хруст. Вера провалилась. Я, естественно, кинулся к ней. Кто-то из друзей устремился за мной, держит меня за валенок. Другие за взрослыми побежали. Я Вере бросаю конец своего шарфа. Он мгновенно намокает. Рука леденеет ничего не чувствую. С берега кричат — льдина тонет. И тут она своё: «Мальчики! Не надо!». Подоспели взрослые. Нас вытащили, а Веру… Веру не успели.
Альберт сжал губы в тонкую линию и затих. Потускневшая фланелевая рубашка в мелкую, чуть размытую клетку делала его в этот момент отчего-то похожим на подростка. Очнувшись, мастер провёл рукавом по лбу, поднял голову и посмотрел на соседку так, будто видел её впервые.
— До сих пор не нахожу ответа: кому она тогда кричала? Нас ли жалела или по инерции под стать заевшей пластинке?.. — голос Альберта стал тише, словно гипсовая полынья беспощадно засасывала его в мрачную бездну прошлого.
Татьяна слушала рассказ не понимая, как реагировать. Внезапное мужское откровение никак не вписывалось в её утренние планы. Кроме того, по-женски беспокоило настойчивое любопытство — что там за карандашный набросок на стене. Он уже несколько раз заставил её бросать взгляд в свою сторону. Девушка на нём была какой-то никакой. Сонной. Исходя из повествования Альберта, Татьяна ошибочно связала портрет незнакомки с образом Веры.
— После того как рука моя окоченела, год не функционировала. Повреждений нет, а кисть — что плеть: какая тут скрипка? Врач сказал, что это сильный стресс. А потом, когда восстановилась полностью, я уже сам отказался от учёбы.
Альберт замолчал, всё так же неподвижно глядя в млечную полынью.
Татьяна бросила строгий взгляд на серую кляксу с кусками стекла, быстро подошла к Альберту и попыталась взять из рук совок с веником, но тот отвёл их в сторону. Она недоумённо посмотрела в карие глаза мастера и уверенно заявила:
— Я сейчас всё уберу.
— Не надо.
— Я быстро. Это займёт пару минут.
— Не беспокойтесь, — настойчиво повторил он, не выказав ни капли благодарности.
— Мне не трудно! — она сделала ещё одну попытку взять инвентарь, но безуспешно — Альберт отшатнулся.
— Ну, почему?!
— Потому что так нужно. — ответил мастер: в голосе прорезалась стальная нотка.
Татьяна как рыба, выброшенная на берег, несколько раз открыла и закрыла рот, не находя слов для возражения. Тишина в мастерской стала гнетущей.
— Какая... страшная история, — сочувственно проговорила она, пытаясь спасти нечто ценное, но быстро ускользающее. Однако слова прозвучали сухо, как треск неокрепшего льда.
— Это Вера на стене... — попыталась зацепиться она вопросом за хрупкие края тишины, чтобы спасти интимность.
— Извините, — не стал дослушивать он, — мне нужно по делам. Вы меня застали практически перед выходом.
— Так может, я всё-таки?.. — она снова показала на пятно.
— Нет. Это жидкий гипс. Он скоро затвердеет и станет хрупким.
— Ну, если что, Альберт Ильич, скажите.
— Разумеется, — ответил он, отметив про себя, что замедлитель сработал — приготовленный раствор не деревенел.
Положив в сумку карандаши с планшетом для рисования и надев ветровку, он посмотрел на соседку. Она растерянно глядела на него.
— Пойдёмте, Татьяна Сергеевна. Я готов. — сказал он и они, в суровом молчании, вышли из мастерской.


Глава X
Синтетическая мелодия

Всю ночь Кирюха ворочался и проснулся на два часа раньше обычного. Во сне расслабиться не получилось — в сознании постоянно где-то справа звучал требовательный голос Дмитрия Геннадьевича: «Держи смычок! Ровнее! Не заваливай!» Пальцы сами собой складывались в позицию для грифа.
Кирилл не стал сопротивляться пробуждению. Не вылезая из постели, принялся осторожно выгибать и массировать гудящие кисти.

Для скрипача руки — это не просто часть тела, а самый ценный инструмент. Бережное отношение к ним, особенно перед ответственным выступлением, превращается в целый ритуал, где дисциплина граничит с суеверием. Обычно за несколько дней до концерта скрипачи начинают дозировать количество репетиций, чтобы избежать переутомления мышц. Не открывают консервные банки, не носят тяжести — ничего, что может создать нагрузку на пальцы и запястье. В день концерта правила становятся почти монашескими. Никаких бытовых дел. Руки не мажут кремом, чтобы не скользили. Не стучат ногтями по столу, ничего не ковыряют. Даже слишком коротко подстриженный ноготь на левой руке может стать причиной ошибки.

Мама Кирюхи, обычно забегавшая далеко вперёд по тропинке его судьбы, сегодня совершила мудрую оплошность — она послала сына перед экзаменом купить хлеб. Хлеб — невеликая ноша, рассудила Татьяна Сергеевна, сыну полезно будет взять паузу, переключиться с тремора ожиданий на прогулку по утренней аллее. Желание появиться у порога квартиры № 0 в красивом платье, с подкрученной причёской и выпечкой собственного приготовления направило женскую логику в нужном направлении. Она строго сказала сыну: «Хватит пиликать. Сегодня не играй! Прогуляйся лучше за хлебом». Кирюха сунул ноги в кеды, накинул куртку и вышел в огромный, пахнущий озоном мир, отсекая за спиной дверным хлопком сумбур переживаний.
Такие города, как Тихозёрск, любят по утрам долго потягиваться в постели, разбрасывая свои длинные конечности в разные стороны. Они начинают зевать широко открытыми форточками и кряхтеть моторами общественного транспорта. Город настраивается, подстраивается, вспоминает особо важные партии предстоящего дня.
Кирюха шёл, размахивая пустым пакетом и фантазируя, как могло бы звучать музыкальное посвящение целлофановой сумке. Эта мысль его так увлекла, что он совсем не заметил, как оказался у прилавка.
Магазин «Мякиш» с твёрдым знаком на конце располагался настолько удачно, что если бы кто-то захотел непременно найти человека по фотокарточке, ему достаточно было провести пару дней у входа.
Конечно, хлебных киосков в Тихозёрске существовало достаточно, но данный Кремль Хлеба предлагал шикарное разнообразие изделий. Посетить такую выставку и выйти из неё без покупки было просто невозможно. Тут и «Деревенский каравай» — мощный духовой орга;н, привыкший своим величием занимать на прилавке значительное место, глубокий аромат закваски которого под золотистой коркой гудит лабиальными басовыми трубами.
Тут и «Бородинский» — тёмно-коричневый монолит с пряным офицерским характером. Кисловато-сладкий вкус тмина и патоки делает его идеальным для встречи с борщом. Это музыка со сложной гармонией и непростым характером любима и знакома многим — кислинка, как диссонанс, сладость мажора с синкопами тмина.
А вот и «Французский багет». Кирюха давно разгадал музыкальные составляющие этого стройного аристократа. Звонкая хрустящая корочка цвета спелой пшеницы. Под ней — пористый мякиш. Что-то вроде соло виртуоза в забегаловке — элегантное, быстрое и мимолётное.
На самом деле, в этот хлебный «концертный зал» многие прибегали за круассанами — от одного произношения названия которых поклонники млели в предвкушении встречи с нежной мелодичностью в хрупкой слоёной аранжировке. В этом полумесяце таится десяток лунных сонат на любой вкус. Все они так романтичны, что настоящее чаепитие становится мгновением, оно сразу превращается в воспоминание о красоте момента.
Однако Кирюхе больше нравились сдобные булочки похожие на «Свадебный марш» Мендельсона. Точь-в-точь как вертлявая Галина в классе — лучезарная хохотушка и забияка. Глянцевая глазурь подобна фартучку, а россыпь мака — веснушкам.
Кирилл оглядел полки и задумался — мама забыла дать указание, какой именно купить хлеб. В каком-то смысле это был не праздный вопрос, а вопрос о том, чего их семья сегодня достойна. Он пока не сдал экзамен — праздновать рано. «Мама пекла печенье Альберту Ильичу, и поэтому сладкое они уже поели, — рассуждал Кирюха. — Мама надела серьги, следовательно, она в праздничном настроении. Но почему? Ведь я ещё не сдал экзамен?»
Расследование Кирилла зашло в тупик. Факты и события не выстраивались в логическую цепочку. Простой выбор хлеба поднял беспорядочно валявшиеся в сознании вопросы, которые рождались в голове, но за ненадобностью разрешения прятались за насущными делами.
— Молодой человек, что вам? — голосом контрабаса окликнула шаровитая продавщица в белом халате и колпаке, которая Кирюхе всегда напоминала снеговика. Яркая оранжевая помада дополняла недостающую морковь к чёрным пуговкам глаз.
«Эх, была не была! — решился Кирилл. — Куплю три Багета».
Тётечка-снеговик завернула хлеб в бумагу и торжественно произнесла:
— На-ка тебе к хлебу насущному добавку! Духовную пищу! — и сунула в пакет Кирюхе тоненькую брошюру с портретом на обложке. Книжка называлась «Счастливчик».
— Спасибо, — неуверенно поблагодарил Кирилл и направился к выходу сквозь прибывающую волну покупателей.
Выйдя из магазина, он остановился под старым раскидистым тополем, чтобы рассмотреть неожиданный подарок. На глянцевой фотографии красовался портрет мужчины в строгом пиджаке и галстуке, точь-в-точь как печатают депутатов на плакате.
— Интересуешься? — окликнул его голос.
Кирилл вздрогнул и поднял глаза. Рядом с ним стоял невероятно сгорбленный мужичок в изрядно потасканной рабочей куртке и такой же кепке. Со стороны можно было подумать, что незнакомец держит на спине невидимый мешок цемента. У его ног притулилась большая клетчатая сумка на колёсиках, из которой торчала ручка метлы. В руках дяденька держал на треть съеденный студенческий батон.
Мужичок улыбаясь ткнул загорелым морщинистым пальцем в портрет на обложке:
— Узнаёшь? Это я. Автор. Писатель — с длинными паузами гордо сказал незнакомец.
Кирилл перевёл взгляд с жалкого лица дядечки на парадный портрет. Мужичок хихикнул:
— О, как!.. А ты думал, писатели где-то там? А они тут, — ещё раз хихикнул он и совсем оживился, глаза его заблестели. — А пойдём-ка присядем вон там, на лавочке. Пообщаемся. Будешь в школе хвастать, что разговаривал с настоящим поэтом.
Дядечка не стал дожидаться ответа и, волоча за собой поскрипывающую сумку, двинулся к ближайшей скамейке. Кирилл, словно зомбированный, поплёлся следом. Усевшись, поэт достал из внутреннего кармана потёртый бумажник и, вытянув из него несколько помятых фотографий, разложил их на коленях.
— Вот! Гляди! — мои сокровища. Это старшенький, Сашка. В первый класс пошёл. Серьёзный, весь в меня. А это Машенька, младшенькая. Ей всего три, а уже все буквы знает. Светочка — моя супруга, говорит про неё, что она вундеркинд!
На снимках были изображены красивая молодая женщина с доброй улыбкой и двое детей: мальчик с серьёзным лицом и кудрявая девочка, испуганно смотревшая в объектив.
— Видишь какая у меня жена? — красавица!
Писатель говорил небыстро, но без зазора между слов, точно боялся, что его перебьют и не дадут рассказать о счастье. Кирилл смотрел на картинки чужой идеальной жизни, и ему сделалось грустно и завидно. Он представил свою маму в её единственном выходном платье и свою пустую квартиру без отца, братьев и сестёр.
Мужичок тем временем убрал фотокарточки обратно в бумажник и удовлетворённо хмыкнул:
— Вот так и живу. Счастливчик я, понимаешь?! — и снова ткнул пальцем в обложку.
— Мне пора, — как бы извиняясь сказал Кирюха, поднимаясь со скамейки. — Экзамен у меня сегодня.
— Ну иди-иди! Я провожу.
Дядечка продолжал что-то говорить, но Кирилл уже ничего не слышал — он шёл и думал о том, как несправедлива жизнь: у этого усталого дворника есть всё — красавица-жена и умные дети, а у него — только мама.
Они свернули во двор и уже совсем подходили к подъезду, когда из цокольного этажа показалась накрученная причёска мамы, а за ней и голова Альберта Ильича. Лицо мамы выражало озабоченность, а мастер нервно затягивал на запястье ремешок. Узнав сумку с примечательным призывом «Летайте на... ми», Альберт иронично улыбнулся: «Неужто семимильные тележки стали долетать до нашей глухомани».
А Татьяна Сергеевна, увидев сына рядом с дворником, мягко, но настойчиво взяла Кирюху за руку и потянула его в подъезд, несмотря на то, что мальчик пытался вежливо попрощаться с поэтом. Для Кирюхи всё случилось как-то сумбурно: крыльцо, тёмная лестница, знакомая дверь — и вот он уже стоит посреди кухни.

Татьяна Сергеевна заметила задумчивое настроение сына и поинтересовалась:
— Чего такой?
— Ты не сказала что купить. Я купил багет.
— Ну, и хорошо, а хмурый чего?
Кирюха вздохнув сел за стол, положил в ладонь грустное лицо и в ответ задал ей свой вопрос.
— Мам... а мы с тобой счастливые?
Татьяна Сергеевна удивлённо посмотрела на сына:
— Конечно, разве нет?
Кирюха вытащил из пакета с хлебом книжку со стихами дворника и тяжко произнёс:
— Знаешь, мам, у дяденьке, который с тобой поздоровался, очень счастливая семья. У него красивая жена и двое детей. И дом полная чаша. Он тихозёрский поэт. Он мне свою книгу подписал. А у нас... у нас только мы с тобой.
Татьяна Сергеевна улыбнулась мягкой, понимающей улыбкой. Она подошла и обняла сына за плечи:
— Это ты про нашего местного дворника что ли? Про «Счастливчика»?
— Да!
— Не знаю, обрадует это тебя или не очень, только, на самом деле, никакой семьи у него нет.
— Это как так?! Он мне фотокарточки показывал!
— Да вот так. Он одинокий. Этот дяденька всем рассказывает о своём счастье, но... По иронии судьбы от счастья у него только фамилия — Счастливчик. А фотографии он из журналов вырезает. Некоторые от жалости ему деньги дают, якобы на детишек.
— А книжка?! Книжка тоже не его?!
— Книжка, Кирюша, сто процентов его, достаточно открыть, чтобы убедиться. Книжку ему издал один депутат в честь своей избирательной компании.
Татьяна Сергеевна открыла первую страницу и с выражением начала декламировать:
«С утра я на ноги рано встаю.
Надеваю, как положено, куртку свою.
Метлу не забываю никогда –
У нас с ней на двоих одни дела:
Дворы, тротуары нужно убирать,
Чтобы никто не мог заругать.
Приходится допоздна мусор гресть.
Чтобы не было стыдно в глаза смотреть.
Город наш Тихозёрк будет чистым,
Если сумею собрать я все листья.»

— Ты недавно учил стих Петрарки, как по-твоему, есть разница?
— Есть. У Счастливчика они… другие. Не ритмичные. Только мне кажется, что дядечка этот пишет искренне. А что лучше, мама, красивое или искреннее?
Татьяна Сергеевна вздохнула:
— Хотелось бы и то, и другое. И потом, разве Петрарка не искренен?
— Искренен, — ответил Кирилл и, подумав, восторженно добавил: — Тогда получается, что Петрарка это Счастливчик, а Счастливчик — это Петрарка! Счастливчик наш Петрарка, понимаешь, мама?! Понимаешь?!
Татьяна Сергеевна рассмеялась:
— Что ж, логично. Получается, что так. Но, кажется, нам пора собираться, а то на экзамен опоздаешь. 


Глава XI
Экзамен

Всю дорогу в музыкальную школу Кирилл думал не о предстоящем экзамене, а о Счастливчике, о его выдуманной семье. До сегодняшнего дня он знал, что будет играть прелюдию Крейслера, размышляя о сонете Петрарки, но теперь в этот мотив закралось невыразимое одиночество Счастливчика. Оно зависло крошечной капелькой, музыкальной бусинкой и требовало физического выражения, духовного заземления.
Кирилл чувствовал эти капельки пальцами, он ясно видел их на нотном стане, он слышал эти слезинки, он хотел их стряхивать со струны в зал лёгким движением.
Его логика чувств переплелась с логикой прелюдии — одной из самых очаровательных мистификаций знаменитого австрийского скрипача и композитора Фрица Крейслера. Она идеально гармонировала с таинственным образом возлюбленной Петрарки и трогательной выдумкой Счастливчика.

Крейслер начал публиковать свои пьесы в начале XX века под именами давно умерших итальянских и французских композиторов XVII–XVIII веков. Скрипач выдавал их за «недавно обнаруженные» шедевры, которые он якобы случайно нашёл в архивах.
Поскольку Крейслер обладал феноменальным даром стилизации, то его имитации настолько вписывались в ладонь того времени, что у профессионалов не возникало ни единого мелизма сомнения.
Критики восхищались тем, как блестяще Крейслеру удалось исполнить эти открытые бриллианты. На протяжении десятилетий никто не сомневался в подлинности находок. Они стали неотъемлемой частью скрипичного репертуара коллег.
Раскрыть тайну виртуоза заставила чистая случайность. В 1935 году, готовя к публикации новую подборку таких пьес, он попросил музыкального критика Оскара Зоннека написать предисловие. Когда тот обратился в Нью-Йоркскую публичную библиотеку, чтобы получить сведения об одном из «композиторов», выяснилось, что такого произведения в каталогах не существует.
Оказавшись перед фактом разоблачения, Фриц Крейслер решил действовать на опережение. Он срочно публикует в музыкальном журнале статью под названием: «Собственная исповедь», где признаётся в розыгрыше:
«С точки зрения исторической перспективы я считаю свои музыкальные подлоги оправданными. Названия «старые мастера» действуют на большинство музыкантов магически, и они принимают музыку с благоговением, которого никогда бы не испытали, если бы те же самые произведения появились под моим именем».

Музыкальный мир был одновременно шокирован и восхищён. Вместо осуждения Крейслер получил признание уже как гениальный композитор.
Таким образом, ничто не противоречило новому прочтению Кириллом великого музыкального произведения и идеально вписывалось в краткое резюме мамы о канонах поэтики: «Хотелось бы и красиво, и искренне».

Сцена была залита тёплым осенним светом. Пахло мастикой для паркета и смолой хвойных деревьев. Старые инструменты со временем впитывают осевшие микроскопические частицы канифоли не только струнами, но и всем телом и поэтому источают запах даже тогда, когда на них не играют. При движении смычка канифоль от трения начинает слегка плавиться, создавая особенный ароматический музыкальный фон.
Скрипка Альберта Ильича пахла аккордом этих ароматов. Кирюхе казалось, что комиссия переживает, боится, что он собьётся, не сумеет, промахнётся, запорет игру, но он знал наверняка одно — сейчас они услышат удивительный поэтический рассказ о Петрарке и Счастливчике. 

Он глубоко вздохнул и взмахнул смычком. В наступившей тишине, где любое движение казалось оглушительным, его рука, словно хищная птица, впилась в струны издав уверенный, густой, бархатный тон. Первый пассаж как вопрос повисший в воздухе — строгий, выверенный до последней ноты. Здесь он играл академически сухо, отдавая почтение автору, в точности следуя завету преподавателя, кидая музыкальные фразы в зал, как рукописные тексты сонетов. Аккомпаниатор за фортепиано, подобно чуткому собеседнику, отвечал ему почтительно, не перебивая монолога.
Теперь из затакта — портрет Лауры. Каждая нота, даже самая беглая, наделялась смыслом. Смычок превращался в тонкую кисть, а струны — в холст. Лаконичный портрет в мастерской Альберта Ильича раскрашивался мелодией, извлечённой из души его старого инструмента. Кирилл тянул длинную ноту своей скрипичной кисточкой, и казалось, что время останавливается.
Затем, сразу же за портретом, чистая любовь Петрарки. Вибрато широкое, певучее. Кирилл не играл, он рассказывал историю о тайной страсти и одиночестве, о жажде жить счастливо в полноте семейного счастья и душевного равновесия. Мелодия наполнилась теплыми оттенками и непредусмотренными партитурой пиццикато.
Повествование подходило к концу. Прелюдия таяла в тишине. И вдруг — взрыв. — Аллегро. Без паузы, без предупреждения. Смычок превратился в молнию. Пальцы летали по грифу с немыслимой скоростью. Никаких смазанных пассажей. Струны пели о трагедии малого как великого, а великого как малого. Он играл на грани «ошибки», чуть-чуть опережая аккомпанемент рояля, создавая тем самым напряжение по ту сторону сцены. Ему казалось, что там в зале, его история заставляла слушателей привстать с места от нетерпения, а затем падать обратно в кресло.
Когда кульминация миновала, звук истончился, и в этой точёной нежности зияла вся боль неразделённого чувства Петрарки и Счастливчика. И вот она — та капелька. Та, небывалого одиночества нотка, крошечный мелизм, едва заметный штрих. Быстрое, трепетное глиссандо, которое слетело со струны искрой от безымянного пальца. И тишина. Смычок замер. Последний звук висит в воздухе, медленно угасая. Короткий, резкий удар мартле. И снова тишина. Секунда. Две.
Кирилл медленно опустил руки, удовлетворенный тем, что получилось, поделится с миром чем-то по-настоящему великим и трогательным.
Накатила бездна, в которой любой шорох стыдливо метался из угла в угол, пока не находил укрытия за тяжёлой портьерой, где стояла с влажными глазами мама. Она чуть прикрывала рукой губы. Пальцы её дрожали.

Первый заговорил Дмитрий Геннадьевич Яковлев — его непосредственный учитель.
— Что это было? — спросил он грозно, поправляя очки. — Что-то я не нахожу в оригинале такого сонма нот. В какой версии партитуры вы обнаружили в произведении украшательства?
— Я хотел… Это капельки. Слёзы, как бы. — начал сбивчиво объяснять Кирюха.
— Не нужно никаких слёз! — оборвал его резко Яковлев. Голос его бил больно, как удар хлыстом. — На экзамене от вас требуется играть правильно, так, как написано автором! Ноты — это закон! Вы на экзамене, а не на углу таверны.
Председатель Арсений Захарович Смоктуновский — седой, солидный мужчина преклонных лет, со старческой привычкой беззвучно жевать пустоту своих бледных щёк — на замечание преподавателя сделал пометку в своём блокноте.
Сидящая рядом Маргарита Львовна Фрейндлих, заведующая кафедрой сольфеджио, приступила к нервной беспорядочной штриховке авторучкой листа тетради.
Незнакомая Кирюхе тётенька в белой блузке с именным бейджем на столе Н. Н. Муравьёва решилась прервать растерянность комиссии.
— Нам будет жаль, Кирилл, если вы по каким-то неизвестным нам причинам так оплошали. Я вижу по вашим оценкам, что вы шли ровно на отличный аттестат. Сегодня, со своей стороны, я не могу поставить более четвёртки.
Женщина оглядела других заседающих в поисках поддержки, но те не прореагировали.
— Ну, как ты мог, Кирилл!  — снова взялся возмущаться Дмитрий Геннадьевич. — Мы же столько с ним репетировали, Надежда Николаевна. Всё было хорошо.
Н. Н. Муравьёва заглянула в ведомость и снова вопросительно посмотрела на членов комиссии. Никто не решался определиться с оценкой.

Надежда Николаевна Муравьёва в преподавательской составе появилась сравнительно недавно и поэтому не ничего знала ни о тайном соперничестве между Яковлевым и Фрейндлих, ни об открывающихся возможностях всей школы, если лучший ученик покажет великолепную игру на региональном конкурсе.
— Мы знаем вас, Кирилл, — снова протяжным голосом сказала Надежда Николаевна, — как ответственного и усидчивого учащегося. Если вы сегодня себя плохо чувствуете, то так и скажите. Возможно вам имеет смысл пересдать экзамен.
— Хм! Пе-ре-здать! — по слогам возразила Фрейндлих, закинув ногу на ногу, и кинула угол полосатого платка за плечо с возмущённым видом.
Председатель не стал пускаться в обсуждение оценки, а спокойным голосом постановил:
— Спасибо, Кирилл, что старались. Окончательную оценку сегодняшнего выступления вы узнаете по завершению прослушивания всех экзаменующихся.

Коридор был полон тревожных взглядов детей и родителей. Кто-то из клавишников шепнул в толпу: «Ему четвёрку поставили». Кирилла начали поздравлять. Кто-то дёргал за рукав рубашки:
— Ты чего нерадостный?!
Чтобы не откликаться, Кирюха спешно побежал вглубь коридора, пока не упёрся в технический закуток, где замер от вида большой чёрной тени, облокотившейся о стену.
Это был контрабас — огромный, словно туша выброшенного на берег кита. Инструмент находился в плачевном состоянии. Корпус с одного бока смертельно смят, точно по нему проехал бульдозер. Гриф перекосило под нелепым углом, и струны безвольно провисали оборванными нервами. В глубине разлома виднелась уже изрядно изъеденная коричневыми пятнами листва. Очевидно, корпус волокли по асфальту, собирая по пути огромной раной ворохи листвы. Искорёженное дерево колючей щетиной расщелин всё ещё пыталось героически защититься от хамского обращения.
Вид мёртвого инструмента отчего-то вызвал у мальчика странное любопытство, граничащее с эстетическим наслаждением, будто он смотрел на руины античного храма.

— Мальчик! — внезапный голос из-за спины заставил Кирилла резко обернуться. — Это не тебя там ищут? — спросила незнакомая женщина, указывая за угол.
На указующий жест тётеньки быстро шла мама. Толпа в коридоре продолжала пытливо глазеть, что стряслось. Подойдя, Татьяна Сергеевна так крепко прижала Кирюху к себе, что ему пришлось широко развести руки в стороны, державшие смычок и скрипку.
«Если, ко всем несчастьям, — подумал Кирилл, — я сегодня ещё поломаю скрипку Альберта Ильича, то точно утоплюсь». Эта мысль сразу вернула его в действительность, проведя черту между тем, что очень важно, и тем, чему он ещё не дал определения.

Мамин живот был настолько горячим, что собственное тело напоминало льдину, которая теперь медленно начинала оттаивать, распуская кристаллики нервов в неудержимые горячие ручьи. И когда мама ослабила объятия и внимательно посмотрела в глаза сына, слёзы, такие жгучие и сладкие, уронили мир в солёный омут. Татьяна Сергеевна снова прижала сына к себе, впитывая слёзы цветастым платьем. Лицо Кирюхи билось рыданьем ей в живот, и никто не мог понять о чём плачет мальчик, по сути сдавший экзамен. 
— Ты чего? Всё же далеко не плохо?
— Я не знаю, зачем пересдавать, — ответил он захлёбываясь.
— Ясно. Значит, выясним! Послушай меня: ты сейчас идёшь домой, спустишься к дяде Альберту, посоветуешься — нужно или нет. А я останусь здесь и обо всём узнаю. Ты понял? — Кирюха кивнул. — Беги. Ты молодец! Я тобой горжусь!
Татьяна Сергеевна присела на корточки и распахнула на коленке футляр. Кирилл положил инструмент в надёжное убежище и, убедившись, что декоративные замочки надёжно замкнулись, выпрямился и расправил плечи. Мама поцеловала его в макушку, и он быстрым шагом отправился к выходу.


Глава XII
Асимметричная гармония

Она ждала, она надеялась. Она умирала от грусти по благородному рыцарю. «Только бы он пришёл. Только бы ничто не помешало свиданию», — колыхалось в её душе. Крона уходящего в небо тополя изо всех сил тянулась сухой узловатой пятернёй, зазывая к бедняжке небесные неотложки. Облака равнодушно летели мимо, не желая спускаться в непролазную глушь, куда даже туман отказывался сострадательно пробираться, чтобы укрыть на время незабудку прощальной фатой. А ей с каждым часом становилось всё зябче и зябче. Былиночка неотвратимо превращалась в Туманочку.
Она лелеяла робкую надежду, что добрый рыцарь вернётся и вырвет её из липкой паутины. Что он станет тем волшебником, который сумеет отбить её у Морфея.
И он пришёл. Пришёл в пропитанной потом фланелевой рубашке. Из порванного рукава вываливалось мясо красной подкладки. Ветер превратил волосы в кудлатый парик, под которым вовсю копошились невидимые личинки беспокойных мыслей.
Альберт достал планшет с карандашом и какое-то время просто стоял в нескольких шагах. В груди грохотал механический бег шестерёнок. Червячки любопытства прогрызли тонкие тоннели в кожуре нормальности и, вываливаясь на свет корчились крошечными вопросами. Почему кармашек джинсов вывернут? Что за колечко на большом пальце? О чём эти туфельки на низком каблучке? 
Джинсы, приспущенные на бёдрах — молодёжное подражание американской тюремной субкультуре, где, из-за запрета носить ремни, штаны заключённых часто сползали. Мол «я знаю правила улиц». Но знала ли Лаура правила?
Кожа без следа загара. Загар примета жажды впитывать чужие взгляды, а это бледность затворницы. Но только этот признак не вяжется с ярким макияжем. Может быть шиммерные тени — случайность — ведь нет следа помады. Скорее всего, она была девушкой романтичной, под стать млечной ночи или фарфоровой вазе. Днём была тиха и незаметна, работала в какой-нибудь библиотеке или магазине виниловых пластинок. В своей маленькой комнате сочиняла песни и тихим голоском пела их близкой подруге.
Хотя кто знает, может быть она не любила тишины, а брала электрогитару с потёртым грифом и выдавала сложные, рваные риффы, крича пост-роковые баллады. Нет. Не похоже — подушечки пальцев не имеют натоптышей от постоянного нажима на струны.
Судя по скромной одежде, её привычки не представляли сложных изысков. Она пила некрепкий чёрный чай из большой кружки. Читала книги по философии и психологии, пытаясь разобраться в себе и в природе отношений.
Альберт складывал пазлы мелких деталей и выводил карандашом на листе теперь уже не просто прекрасный образ, а целую историю жизни, которая была жестоко и безвременно уничтожена.

Ему не пришлось преодолевать смущение чтобы подойти ближе, тело само подталкивало сознание к Лауре. Всё в ней, как в ребёнке, казалось милым: и высокий чистый лоб с прилипшей изумрудной травинкой, и губы, чуть приоткрытые, словно просящие поцелуя, и утончённая линия подбородка, и уснувшие веки с искрящимся всепроникающим взором, и влажные стреловидные ресницы.
Он смотрел на неё долго, впитывая каждую деталь, скрупулёзно запечатляя на бумаге всё, что могло воскресить каждую клеточку её мира. 
Прорисовывая завиток около плеча, Альберт заметил, что одну прядь еле-еле, почти падая, перехватывает странный ремешок. Он наклонился к самому изголовью. Их лица оказались так близко, что можно было разглядеть, как дрожат от дуновения её ресницы. Время замедлилось до нескольких вздохов меж ними. Он протянул руку и робко коснулся предмета в ледяных волосах. Это оказался эластичный каподастр для гитары. И тут же интимную тишину вспорол резкий собачий лай. Альберт вздрогнул, рука инстинктивно сжала каподастр. Лицо обдало жаром. Голос собаки звучал где-то неподалёку. Он сделал шаг назад и, торопливо сунув планшет в сумку, бросился прочь, избиваемый жёлтыми пощёчинами тополей. Но его гнали не суровые псы страха быть застигнутым на месте преступления, — его гнала боязнь потерять чувство, которое не мог вместить в себя набросок карандашом. Главное — не расплескать, успеть донести до дома этот трепетный, готовый угаснуть живой образ Лауры.

Собачий лай, испугавший Альберта, принадлежал рыжей дворняге, увязавшейся от мясного киоска за «семимильной сумкой» дворника, в которую тот положил колбасу. Семён Семёнович Счастливчик нынче с упорством муравья передвигался по городу в поисках новой подработки.
По имени-отчеству Семёна Семёновича знали немногие: в пенсионном фонде, поликлинике да в отделе кадров овощного магазина, где он сыскал уважение и прозвище «МЧС» — за мгновенное реагирование на заносы снега. Уважение уважением, но сама аббревиатура вызывала у дворника раздражение: при этих звуках седые лохматые брови сами собой сдвигались к переносице. Лицо Счастливчика тут же каменело, превращаясь в угольный набросок с глубоко прорисованными морщинами, похожими на трещины в асфальте. И жизнь Семёна Семёновича была такая же незамысловатая и броская: здесь — яркая полоса, там — глубокая борозда, а тут — фатальный разлом.
Сгорбленный в пояснице мужичок, часто ходивший в оранжевом рабочем жилете, никогда не жаловался на жизнь. Напротив, он гордился своей судьбой и считал себя потомственным дворником. Семён Семёнович разменивал год за годом на трудовом фронте, а его мнимая семья — Светочка-супруга, младшенькая трёхгодовалая вундеркиндушка и старшенький Сашка-первоклашка — не росли, не переходили в следующий класс, не развивались, оставались лишь милыми фотокарточками в потёртом бумажнике. Старел и всё больше горбился только Счастливчик.
Целью Семёна Семёновича была чистота. Он искренне верил, что порядок на улицах — это порядок в головах, и относился к своему делу с трепетом ювелира. Сегодня колёсики его сумки под бдительным караулом, успевшим за время пути получить кличку «Рыжая», доскрипели до забытого городскими службами перелеска, тропинка которого заросла бурьяном, а воздух давил смесью фенола, жжёной резины и аптечных химикатов.

Дворник остановился, многозначительно качая головой и гневно шевеля губами. И перелесок на его беззвучное бормотание вскоре ответил запахом разлагающейся плоти. Не добрая примета заставила Семёна Семёновича оставить сумку и направиться по тропинке вглубь зарослей, на что тут же среагировала громким лаем хвостатая попрошайка, не желающая делать выбор между дворником и его сумкой. Семён Семёнович вознёс указательный палец кверху, как бы давая команду на охрану и Рыжая послушно села у сумки, опасливо наблюдая за исчезновением оранжевой куртки среди жёлтых пятен кустарника.
Ступив на тропу профессионального любопытства, Семён Семёнович вскоре обнаружил картину, расстроившую его до дрожи в бровях. Удушающий запах издавала огромная стихийная свалка. Дворник хмурился и цокал языком, прикидывая, сколько времени пришлось бы ему потратить для удаления этой заразы. Чтобы оценить размер городского бедствия, он решил обойти по кругу весь очаг зловонного ужаса. Его беспокоил не столько сам мусор, сколько скопление битой бытовой техники и кусков чугунных радиаторов. Работы он не страшился, но его оружие — метла, а эта свалка требовала грузовика. Одних только автомобильных покрышек несколько стопок, ржавая коляска с кондиционером, торшер и огромная надувная кукла. Семён Семёнович ткнул её метлой. Вздутый живот с глухим чавканьем лопнул, и из образовавшейся прорехи на землю хлынули белёсые черви.
Дворник отступил на шаг назад, издав омерзительное: «Фу!»
— О, как! — сердито гаркнул Счастливчик от шокирующего зрелища. — Это ж труп! Вы бы сюда ещё лошадь!.. Ну, нельзя же так… Надо срочно в администрацию… До чего докатился город?! Вот я вам!.. — пригрозил невидимым врагам Семён Семёнович и поспешил обратно к оставленной поклаже.


Глава XIII
Помиловать через казнь

Кафедра струнных инструментов, где проходило заседание экзаменационной комиссии, представляла собой комнату с высоким потолком. Рельефные узоры настенных панелей из пробкового дуба гипнотизировали взгляд, пробуждая желание провести ладонью по поверхности. Дерево надёжно приглушало скрип паркетного пола и профессиональные споры преподавателей, делая голоса более личными. 
Высокие арочные окна, казалось, хотели дотянуться до самого неба, наверное, затем, чтобы стоящий в углу однокрылый рояль «Красный Октябрь» смог однажды воспарить над городом за стаей перелетных птиц.
В центре, подобно овальному озеру, обосновался тяжёлый стол, заваленный нотными папками, стопками ведомостей и букетами цветов.
Единственным звуком, нарушавшим гнетущую тишину, был мерный стук карандаша Маргариты Львовны Фрейндлих, который жутко раздражал сидящего напротив Дмитрия Геннадьевича Яковлева. Заседание буксовало в немоте.
Не выдержав напряжения, Дмитрий Геннадьевич встал и, как смычок, принялся маячить перед роялем. Амплитуда его проходок увеличивалась с каждым разом, пока не наткнулась на спину стоящего у края окна аккомпаниатора. Но Мягков даже не обернулся. Его увлекала осенняя панорама, где среди деревьев бегала какая-то девочка и подбрасывая охапки листьев к небу кричала «Я осень. Я осень!».
Яковлев же сейчас был зол на всех подряд: на ученика, который посмел импровизировать на государственном экзамене, на членов комиссии и на себя — за свою несдержанность. Раньше такого с ним не случалось. Ему казалось, что он упустил, не заметил у лучшего своего воспитанника какой-то кризис. Его взгляд метал молнии в сторону Фрейндлих, которая не прекращала методично постукивать карандашом. Эта кузница отбивала последние секунды его самообладания.
— Запороть такую программу! — наконец взорвался он, не выдержав карандашного такта. — Лучший выпускник! И вдруг такая отсебятина!..
— Не преувеличивайте, Дмитрий Геннадьевич, — холодно произнесла Маргарита Львовна, — программа не запорота, программа исполнена с ошибками.
— А почему он сыграл не по нотам? — тихо спросила Надежда Николаевна, завязывая свои густые русые волосы в пучок перед зеркалом, которое до сих пор украшала новогодняя мишура. — Он же пытался нам что-то про капельки сказать, а мы не стали слушать.
— Какие к чёрту капельки! — хлопнул классным журналом Дмитрий Геннадьевич, не найдя в нём причину произошедшего. — Мы с ним эту пьесу десяток раз прогнали! Как мне теперь его рекомендовать на областной конкурс, если он начал выдавать такие финты?
— Теперь это исключено, — постаралась закрепить возмущение коллеги Маргарита Львовна. — Я понимаю вас, Дмитрий Геннадьевич, вы как его педагог очень расстроены, но в том-то и дело, что не справился. Это экзамен. Все на равных. На этот раз отлично себя показала Анна Грищенко. Как говорится, обошла на повороте. — Ставим Ланскому четвёрку. Четвёрка — хорошая оценка, никто ещё от неё не умирал. А на региональный конкурс направим девочку. Она дисциплинированна.
— Да ваша Грищенко, извините, Маргарита Львовна, обошла лишь потому, что…
— Но сыграла без ошибок. Точно нотка в нотку. Вот и всё, — продолжала забивать «гвозди» ледяной логики Фрейндлих.
— Смешно звучит — «он сыграл не по нотам», — тихо заметил Мягков, глядя в окно на падающую листву. Его худосочная фигура в сером костюме напоминала сигаретный дымок, особенно сейчас, на фоне листопада. Он только что аккомпанировал мальчику и поэтому прекрасно сумел прочувствовать все тонкости юношеской страсти. Как преподаватель музыкальной литературы, Евгений Петрович понимал порыв учащегося лучше других.
— Ноты на бумаге — это лишь приглашение к танцу. В паре «партитура и исполнитель» последний играет главную роль. Музыкант ведёт и раскрывает всю красоту нотного стана произведения. Давайте дадим парню шанс. Пусть покажет, что может танцевать так, как от него требует наставник.
— Вы всегда всех жалеете, Евгений! — фыркнула Маргарита Львовна. — А сочувствие — это ржавчина на струнах справедливости.
— «Считать ноты» — это работа. «Слышать музыку» — это искусство, — продолжил Мягков, не обращая внимания на ехидство. — Мы экзаменуем точность, но награждать должны искусство. А искусство, это всегда творчество, самобытность, новизна.
— И какую же оценку вы предлагаете этому «искусству»? — язвительно поинтересовалась Фрейндлих.
— Я бы поставил ему семёрку, — с улыбкой пожал плечами пианист. — Семь — счастливое число.
— А вы не обращали внимания, — вклинилась в разговор Надежда Николаевна, — что четвёрка похожа на перевёрнутый стул?
— На электрический стул, — поправил её Евгений Петрович.
— Ну, да, в мальчике чувствовалась эдакая электрическая искра, — растягивая слова, как резинку от бигуди, продолжила Надежда Николаевна, не отходя от зеркала. — Он пошёл против правил. Одиннадцать лет, конечно, рановато для пубертатного бунта, но сейчас такая кругом акселерация, что кто его знает. Вы видели его глаза? Он был там — в музыке. А мы его накажем за то, что он не остался с нами.
— Искра? — с ноткой раздражения к самолюбованию методиста фыркнула Маргарита Львовна, поправляя очки. Седая прядь выпала из роговой гребёнки, закрывая вид на Муравьёву. — Искра должна быть в рамках формы! Без формы нет искусства, есть только хаос и самолюбование. У нас есть регламент. Есть программа. Есть критерии оценки. Четвёрка — это хорошо. В его случае даже подарок.
— Вот только вся беда, что ученик выучил текст на отлично, — сев на подоконник, заметил Мягков и, неожиданно хмыкнув, вспомнил короткий анекдот: «На прослушивание приходит абитуриент и страстно играет сонату № 5 Скрябина. Комиссия в восторге. Абитуриент удивлён настолько, что начинает оправдываться — Спасибо, конечно, но я просто строго по нотам играл. Председатель поправляя очки отвечает:
— Это понятно, что по нотам. Только вот забыли крышку рояля открыть».

Евгений Петрович Мягков славился умением снимать напряжение перед выступлениями, но на этот раз, никто не отреагировал. Тогда он поднял ворот пиджака к большим своим ушам, блеснув латками на локтях, и серьёзно добавил:
— Вы же все, надеюсь, слышали, что парень сыграл выразительно, эмоционально, трогательно? Разве не такое исполнение мы ценим у известных музыкантов? Я уже сказал — по мне, так он сыграл на семёрку!
— Импровизация, — продолжил полемику Дмитрий Геннадьевич, — это оправдание для тех, кто не выучил текст. Дисциплина — это не клетка, а каркас, на котором держится талант.
— И-мен-но, — с радостью поддержала Маргарита Львовна, сняв очки и постучав ими по ведомости.
— Вчера выбросили на прилавок брошюрку о детской психологии, там такое… — сказала Надежда Николаевна, с грустью припомнив психологические аспекты своей несостоявшейся диссертации.
— Я не понимаю, коллеги, — уже по-настоящему эмоционально спросил Мягков, — почему вы не хотите птичке дать самой сесть в клетку после свободного полёта.
— Евгений... Вы романтик. — Возразила Фрейндлих. — Консерватория — это не храм для одного гения. Это конвейер для подготовки оркестрантов. Мы учим их точно играть с листа. И вообще, что это за двойные стандарты?!
— Я, возможно, вас удивлю, уважаемая Маргарита Львовна, но весь мир сплошь состоит из двойных, тройных и даже десятерных стандартов. Равенства нет в природе. Почему бы тогда нам не уравнять выход на пенсию мужчин и женщин, службу в армии, совершеннолетних и совершенно зимних? Вы хотите уравнять талант с ремесленником? Кого к кому вы будете подтягивать: Машину для извлечения нот к таланту или талант к машине?
— Тут важно, — вступил, успокоившись, Дмитрий Геннадьевич, — чтобы Кирилл понял, что сначала нужно научиться выполнять требования преподавателя и произведения, а потом только играть по-своему.
— А в Европе — вообще отказываются от системы оценок, — сев за стол рядом с Фрейндлих, начала Надежда Николаевна, — чтобы не травмировать детей, а культивировать в них креативность. Одному на экзаменах яблочко поставят, другому мандарин, третьему — грушу.
В этот момент дверь учительской распахнулась, и в кабинет аккуратно вошел Арсений Захарович Смоктуновский. Тихое и степенное появление профессора мгновенно прекратило спор, словно кто-то выключил звук. Профессор обвел присутствующих своим вечно отсутствующим взглядом и беззвучно прикрыл дверь.
Тем, кто мало был знаком с Арсением Захаровичем, могло показаться, что Смоктуновский подслеповат. Но на самом деле эта блуждающая поволока, подобно свисающей на глаза шерсти пуделя, лишь придавала его взгляду особую зоркость.
Появление профессора всегда действовало магически: шумная учительская сама собой превращалась в тихую обитель, где говорят вполголоса. Легенда консерватории, при своей добродушной, почти забавной внешности, почему-то всех преподавателей настраивала на почтенное поведение, как будто музыкальная школа становилась храмом не музыки, а Богородицы, где должно говорить в полголоса и двигаться степенно, вежливо кланяясь друг другу. Арсения Захаровича уважали до благоговения и поэтому приход Смоктуновского ждали без кровопролития, уповая на его последнее слово. Профессор на протяжении всего экзамена не встревал в обсуждение коллег, лишь скромно делал какие-то пометки в своей зеленой записной книжке.

— Что решили по поводу парнишки? — с порога поинтересовался он.
— Наши мнения разделились: — констатировала Фрейндлих.
— Маргарита Львовна считает, — продолжила Надежда Николаевна, — что если мы ему дадим возможность исправить своё выступление, то он может возомнить себя тем, кому позволено больше остальных.
— Я вас умоляю, Наденька, не надо отвечать за меня.
— Я только констатировала как есть. Вон, Евгений Петрович вообще хочет Кириллу семёрку поставить при пятибалльной системе — и ничего.
— Не надо констатировать, — более настойчиво повторила Фрейндлих.
— Я так рассуждаю, — сказал Яковлев, — нужно дать парню возможность пересдать, но при условии, что он сыграет не отсебятину, а строго по партитуре, как мы с ним разучивали. Я, в конце концов, как представитель старой школы, верю, что та дисциплина, которая в нём воспитывалась мной, выдала не сбой, а форс-мажор.
Смоктуновский медленно опустился на свободный стул и достал из-за пазухи зелёный блокнот:
— То есть вы хотите его помиловать, но при этом наказать обязанностью сыграть точно по нотам. Вам кто больше по сердцу, коллеги, Галилео Галилей или Джордано Бруно? — бесцветным тоном полюбопытствовал Арсений Захарович.
Все тут же внимательно устремили взгляд на профессора — такой интерпретации никто не ожидал. В кабинете образовался такой удушающий вакуум молчания, что стены из пробкового дерева, не в силах сдерживать отрицательного давления, «брызнули» вовнутрь детским гомоном школьного двора.
— По-моему, мы слишком сгущаем краски. Усложняем. Поставить четвёрку и всё, — с хитрой нежностью в голосе прервала общее молчание Маргарита Львовна.
— А как считают остальные? — прозрачным взором оглядел всех профессор.
— Я за шанс. — ответил Мягков, и Яковлев с Муравьёвой присоединились.
— А как мы объясним такое решение другим родителям и ученикам? — уместно спросила Маргарита Львовна.
— Я думаю, нужно предложить всем воспользоваться такой возможностью, — ответил профессор.
— А вот это мне уже по-настоящему нравится! — обрадовался Евгений Петрович, и Дмитрий Геннадьевич с шумом выдохнул, расслабляя узел галстука.


Глава XIV
Лаура

Альберт влетел в мастерскую. Запнувшись каблуком о застывшую гипсовую полынью, выругался и, как безумец, нырнувший в омут за русалкой, бросился дорисовывать портрет Лауры.
Сделав пару резких штрихов, недовольно сморщился. Достал из сумки уличные наброски и, пролистав их, метнулся искать в стопке разносортных бумаг чистые листы ватмана. Найдя подходящий формат, нежными прикосновениями карандаша принялся уговаривать пугливую ауру Лауры остаться на листе хотя бы размытым контуром. Линия подбородка... изгиб шеи...
Грифель царапал и калечил бумагу, оставляя лишь уродливые шрамы. Ватман отказывался принимать объёмную стереофоническую красоту в плоское пространство.
— Не то! Всё не то, — раздражённо пульсировало в сознании. Он желал большего — извлечь из чёрной раковины забвения солнечную жемчужину, оживить Лауру.
Взгляд скользнул на полку под столом, где среди банок с красками и мотков проволоки лежал забытый брусок скульптурного пластилина — материал умеющий держать форму и вполне подходящий для неопытных рук.
— Эврика! — воскликнул разум. Альберт рванул на себя ящик комода, на пол посыпались инструменты. Он взял из образовавшейся кучи деревянный стек, пластиковый нож и длинную иглу для мелких деталей.
;Положив на тяжёлую дубовую подставку бесформенный ком, он плотно впечатал нижний край пластилина в деревянное основание и принялся за работу. Слегка смещая объём с одной стороны, образуя затылочную часть, он перешёл к общему абрису головы. Ладони разминали холодную плоть пластилина, точно пытались втиснуть в него горячую жизнь. Руки стали воспалёнными, похожими на лапы раненой птицы. На лбу бисером выступил пот.

Визуально разделив высоту лица на три точки опоры: волосы... брови... кончик носа, он добавлял объём там, где это необходимо. Закон золотого сечения сейчас не работал — руки лепили не тело, а образ души. Они даже не ваяли — они соблазняли, пробуждали в строптивой массе чувственность, женскую грацию. Они искали то там, то здесь, точку, где материя сдаётся и соглашается затрепетать. И вот одна из них нашлась — ямочка у основания шеи. А вот и другая — пульсирующая тень между ключицами. Альберт массировал пальцами эту отзывчивую впадину, бормоча нечто напоминающее заклинание шамана.
Теряя ощущения, он резко перешёл к глазам. Пальцы скатали два крошечных шарика и вдавили их в глазницы. Слепые зрачки уставились в мёртвое нутро пластилиновой основы не желая глядеть на своего создателя. Тогда он схватил иглу и в отчаянии процарапал глубокие борозды под глазами, пытаясь придать выразительности. Но это только сделало лицо измождённым.
«Чёрт! Это какая-то карикатура на икону!» — крикнул внутренний голос, и от слова «икона» колючие мурашки заиграли в висках. «Почему икона? Лаура!» — возмутился он, отгоняя непрошеную рефлексию, и тут же принялся лепить веки. Они тоже получались нестерпимо мёртвыми. Единственное, чего удалось им придать, — подобие лёгкой дрёмы. «Точно! Пусть это будет сон! — Решил Альберт. — Главное, что не смерть! Пусть пока спит».
Время замедлилось. Он больше не спешил. Дыхание стало выравниваться. Лихорадка сменилась сосредоточенностью. Пластилин становился кожей.
Альберт нарастил объём щёк, разгладил большими пальцами от центра к вискам высокий лоб и теми же движениями сформировал переносицу и чуть приподнял надбровные дуги.
«Теперь губы». Они слепились пухлыми. Это выглядело пошло, кукольно. Альберт словно от боли сморщился и одним движением стека срезал начисто нелепую скабрезност. «Они должны быть чувственными, но не пошлыми, с едва заметной асимметрией, подобием завитков скрипичной нефы. Кто так делает! — одёрнул он сам себя, — сначала нос!» Небольшая пирамидка прикрепилась к лицу по осевой линии и, бережно прижатая, влилась в общую плоть, расправляя крылья носа. 
«А вот теперь — рот, — сказал он себе, — и губы тут же нашли свой естественный причал». Оставалось самое подвижное — волосы. Альберт провёл пальцем по краю макушки, намечая границу роста. Они у Лауры от влаги казались тяжёлыми. Он скатал множество тонких пластилиновых жгутиков и стал методично накладывать их слоями от пробора к краям, примазывая каждый слой у основания. Тут важно было не переусердствовать, — чтобы не скрыть серьгу на мочке левого уха.
Смочив пальцы в тёплой воде, руки аккуратно смывали следы прикосновений. Проверив визуально симметрию, анфас и профиль, Альберт откинулся на спинку стула и, закрыв глаза, попробовав сличить образ с результатом. Перед внутренним взором сквозь лёгкий туман неясности, образ Лауры грациозно помахал рукой словно прощаясь — она таяла. Но таяла не во мрак небытия, она перетекала из мира сомкнутых век в мир распахнутых глаз — сюда, к нему в мастерскую на рабочий стол.
Альберт вновь провёл пальцами по контуру лица, словно добавляя невидимые непосвящённому зрителю детали. Пластилин поддавался нежному диктату. Казалось, сейчас сам материал помогает проявлять тончайшие особенности лица.
Работа подходила к финалу, и по мере приближения к ускользающему образу, мышцы Альберта постепенно обретали успокоение. Он вращал бюст, разглядывая с разных сторон. Скульптура радовала своего создателя, но чего-то всё ещё не хватало. Какого-то мелкой детали. Он собрал со стола разбросанные карандашные эскизы и принялся их внимательно изучать, меняя порядок изображений. И тут его осенило. Решение явилось как утопленник со дна тёмной воды. Каподастр! Альберт пошарил рукой в кармане и вытащил из него коричневый ремешок с розовыми полосками.
— Да! Да, да! Это то! Та самая деталь!
Он аккуратно прикрепил к локонам ремешок и почувствовал, что теперь бюст по-настоящему ожил. Одержимому «Прометею» удалось-таки украсть у Морфея нечто прекрасное.

Рука обыкновенно потянулась за отцовским манком, как вдруг тот, не успев коснуться губ, издал живительный голос жаворонка. Альберт недоумённо посмотрел на дудочку и снова услышал трель. Это пел дверной звонок. Мастер редко запирался, как сегодня. Да и кнопка звонка располагалась в таком неестественном месте — на противоположной стене от двери, что ей практически никто не пользовался. Посетители либо стучали, либо сразу входили. Поэтому подзабытый голос дверного звонка прозвучал как чудо — манок запел жаворонком. Поддавшись магии совпадения, Альберт, не выпуская из рук дудочки, направился к двери, ведомый интересом: кто так удачно подгадал момент? На пороге стоял Кирилл.
— Паганини?
— Можно?
— Проходи. Только не поранься, — ответил Альберт и предупредительно водрузил стул над осколками банки. — Тут у меня небольшая авария, ещё не убрал.
Кирилл хотел было положить чехол со скрипкой сюда же, однако, смутившись несочетаемостью предметов — стул и серая лужа под ними, — оставил футляр в руках.
— Мне… — начал Кирилл протяжно, но, заметив на столе терракотовый бюст, вспыхнул восторгом. — Лау-у-у-ра! — восхитительной длиннотой произнёс мальчик и тут же направился к ней. Сев на табурет рядом с бюстом, Кирилл стал с любопытством рассматривать каждую деталь, пытаясь понять где кроется мгновение перехода от сна к пробуждению. — Спящая, — констатировал он, обращаясь к мастеру широко открытыми глазами.
— Да. Не знаю, будить ли.
— Не надо.
— Почему?
— А вдруг… — Кирилл задумался. — Потому что она сейчас… Вдруг она проснётся.
 
— Мы с классом ходили в музей. Там нам показывали разные шедевры. Дядя Альберт, вы создали шедевр.
— Ты не поверишь, Киря, но это первый мой опыт. Я раньше никогда не лепил людей, только небольшие поделки — сувениры.
— Получается, Вы гений?
— Ну, что ты! Случайность.
— Не-е-е. Это шедевр.
— А ты-то как? Что с экзаменом?
— Меня мама послала к Вам за советом.
— За советом? Ладно. Только сомневаюсь, что я смогу дать совет лучше твоей мамы.
Кирилл ещё раз посмотрел на Лауру и уверенно ответил:
— Сможете. Я сдал экзамен на четвёрку. Мне сказали, что поскольку у меня отличный аттестат, то я могу пересдать. А я больше не хочу играть по нотам. Не в том смысле, что по нотам. Хочу… — Кирилл попытался найти подходящее выражение. — По-другому. Как мне быть? Перездавать?
Альберт Ильич молчал. Он смотрел на Кирилла долгим, изучающим взглядом и, помедлив с ответом, сказал:
— Я... не знаю.
Мальчик ошеломлённо глядел на мастера, не веря своим ушам.
— Я не могу ответить на твой вопрос, — повторил он.
— Но как же поступить лучше? Играть по нотам или… Или как по нотам? Я хочу поступить правильно, но одно противоречит другому.
— Это решение можешь принять только ты сам, — Альберт вытер руки о ветошь и подошёл к столу, на котором лежала поломанная скрипка Кирюхи, и взял в руки толстую витую струну. — Вот ты спрашиваешь, как поступить правильно? Тогда попробуй ответить, какая нота правильная? Можно ли сказать, что нота «ля» правильнее или лучше ноты «соль»? Смотри. — Мастер натянул струну, и она остро впилась ему в пальцы: — Каждую струну можно пытаться тянуть до самой высокой ноты. Если тянуть её слишком сильно, не по её природе, она просто лопнет. А если совсем не натягивать... — Альберт ослабил натяжение, и струна провисла, — она будет безвольно болтаться. Не сможет звучать. В жизни человек иногда сталкивается с вопросами, на которые хочется ответить идеально, чтобы поступком достичь наилучшей судьбы, так сказать, прозвучать самой высокой нотой. Однако нет правильной или неправильной ноты. Есть звук, который наилучшим образом отражает натуру этой струны. Будешь тянуться, подстраивать себя на ту ноту, которая принадлежит чужому ладу — порвёшься. Тогда больше никто не услышит музыки твоей идеальной души. Идеальной потому, что неповторимой.
Альберт отпустил струну, и она издала глухой, короткий свист.
— Тебе нужно найти своё натяжение. Свою ноту. Свой ответ. Только так ты познаешь, какой октавы твоя душа, где она звучит искренне, но не рвёт тебя изнутри. Никто не может подсказать тебе эту ноту. Ни я, ни твоя мама, ни твой преподаватель. Только ты сам.
Кирюха смотрел то на мастера то на струну в его руках. Метафора была простой и понятной ему. Впервые за этот день мальчик почувствовал не растерянность, а тяжесть. Он так ясно представил досадную картину, в которой пальцы осторожно, микрон за микроном крутят колки скрипки. Струна поёт, приближаясь к идеалу. Звук становится всё более хрустальным. Ещё одно движение, прикосновение — и она достигнет пика. И тут раздаётся, печальное «Дзинь!» — струна не выносит собственного совершенства.

В этот момент дверь мастерской распахнулась. На пороге показалась мама Кирюхи. Казалось, что лёгкая, чуть изогнутая полуулыбка вошла в комнату раньше самой Татьяны Сергеевны. Она мило взглянула на Альберта и мгновенно перевела внимание на сына. Её лицо умело прятало тревогу под торопливой деловитостью, но волнение проскальзывал в неровном тоне голоса.

— Кирюша! Вот ты где. Альберт Ильич, здравствуйте ещё раз. Кирюша, лист с оценками вывесят только вечером, но Дмитрий Геннадьевич сказал тебе прийти сейчас на пересдачу. Беги, должен успеть!
Кирилл кивнул и не теряя времени вышел, оставив взрослых наедине.
Дверь издала щемящее «соль-бемоль», медленно льнущее к «си» второй октавы. Татьяна хотела было начать рассказывать о произошедшем, но в этот момент её взгляд встретился с оглушительным взглядом опущенных век терракотового бюста.
 «Это Вера. Его первая любовь, — пронеслось в голове Татьяны. — Конечно, это она, но почему взрослая? Эти губы, линия подбородка, изгиб ключиц...»
Татьяна инстинктивно откинула волосы и провела рукой по своей шее, словно сравнивая себя с соперницей. Мёртвая девушка, чьё место в небытии, почему-то властвовала над памятью этого странного мужчины. Пронизывая взглядом сквозь закрытые терракотовые веки, она вызывала Татьяну на бескомпромиссный поединок. Жизнь или смерть, сон или явь — кто кого?
О, ревность! Как страшна ты и как прекрасна. Кто может похвастаться тем, что не был отравлен твоими фантазиями, разъедающими мозг, душу и плоть. Татьяна знала многие оттенки этого яда, но ещё ни разу не пробовала на вкус маниакальную ревность к предмету.
Однако вскоре вместе с ревностью пришёл и стыд за собственные чувства. Альберт стоял рядом, усталый, измученный невероятно долгим творческим погружением, с разорванным рукавом ветровки. Вид подкладки, торчащей наружу багровым мясом, отрезвил её.
— У вас рукав... — тихо сказала она, чуть прикасаясь к рваному краю одежды. Голос прозвучал сипло. — Вся подкладка наружу. Давайте я зашью. Есть нитки?
Альберт посмотрел на свой рукав так, будто видел его впервые.
— Да... наверное. Нитки с иголкой вон в той баночке из-под конфет.
Он снял ветровку и протянул Татьяне. Она взяла бежевую кожу заботливыми руками. Простой жест заботы уместно маскировал напряжение, давая возможность вернуть себе достоинство. И тут случилось невероятное. Пока Татьяна искала катушку, пока вдевала нитку в иголку, она вдруг почувствовала на себе тёплый, изучающий взгляд, словно сильные мужские руки с жаждой прижали её к себе, разрешая, наконец, расслабиться и отдать право на своё существование загадочному, но надёжному капитану.
— Это — Вера? — спросила Татьяна, наслаждаясь тем, как внимательно разглядывает её Альберт в присутствии соперницы.
— Да. То есть нет, — выпалил он быстрее, чем успел подумать. — Вера — это моя спасительница.
— Я так поняла, что она погибла? Или девочка до трагического случая спасла вас?
— Нет. Она спасла после.
— Это как? Честно говоря, Альберт Ильич, я не понимаю, но очень хочу понять.
Татьяна замолчала, делая первый стежок. Иголка аккуратно входила в ткань, соединяя разорванные края.
— Знаете, Татьяна Сергеевна, я ведь только сейчас понял, с пугающей очевидностью, что Вера тогда кричала, спасая меня.
— Разве это можно знать наверняка, Альберт Ильич?
— Некоторые вещи познаются не через факты и логику, а через чувства. Если бы она тогда не кричала «Мальчики, не надо», я не мучился бы всю жизнь над ответом. Я бы никогда не стал тем, кем стал. Её смерть, мне кажется, спасла мою душу от чего-то худшего. Она подарила мне не просто жизнь, а жизнь с душой. Я не знаю, кем бы я стал, но жить в мире простых ответов — это значит жить в мире зла.


Глава XV
Фермата вместо запятой
(Знак обозначающий продление ноты или паузы на неопределённое время)

Актовый зал шумел, как море, бьющее о дамбу. Чтобы не мучить народ ожиданием, собрание начали на полчаса раньше запланированного. Возможность пересдать экзамен учащиеся приняли без воодушевления. Никто не хотел снова погружаться в тремор экзаменационной Антарктиды, и поэтому после слов Надежды Николаевны: «Желающие могут остаться в зале, а с остальными мы прощаемся» — толпа, не мешкая, потекла к спасительным дверям.
Кирилл опоздал. Волна детей и родителей хлынула на него, как только он подошёл к двери. Обхватив чехол, юный скрипач, словно упорный ледокол, принялся пробивать себе путь в зал. Достигнув края портьеры, он нырнул за её тяжёлые складки и, прижимаясь к стене, двинулся вдоль кромки бурлящего людского потока, который неумолимо вытеснял его в сторону авансцены, пока не загнал на самые подмостки.
Переждав пик людского наводнения, к нему неспешно поднялся Евгений Петрович и, коснувшись плеча, направил в сторону микрофона.
Надежда Николаевна, заметив появление виновника торжества, прошла во второй ряд и присела сбоку от сидящих впереди Яковлева и Смоктуновского.
Кирилл стоял, не зная, чего ожидать.
— Молодец, Ланской, что пришёл! Я очень рад, — ободряюще сказал Дмитрий Геннадьевич. Наставник достал из внутреннего кармана расчёску и быстрыми движениями зачесал и без того прилизанные волосы назад.
Преподаватель сольфеджио предупредительно прикрыла двери и начала монотонно щёлкать тумблером рампы, пытаясь добавить света, но приборы не реагировали.
— Оставьте, Маргарита Львовна, — освещения достаточно! — одёрнул её Яковлев, уставший от постоянного желания Фрейндлих везде отбивать такт.
Аккомпаниатор ободряюще улыбнулся Кириллу и лихо пробежал пальцами по клавишам, разряжая обстановку шутейной гримасой, на что Фрейндлих порицательно пропела:
— Евге-е-ений Пет-ро-вич!
Кирилл, обведя взглядом пустые ряды кресел, поднялся на цыпочки к микрофону и громко произнёс:
— Я не буду переигрывать.
Его слова эхом отразились от стен пустого зала, из-за чего динамики, войдя в резонанс с микрофоном, оглушительно засвистели. Было непонятно, что именно заставило присутствующих нахмуриться — слова ученика или режущий звук аппаратуры.
Когда звук успокоился, мальчик подошёл к самому краю сцены и повторил:
— Я решил не пересдавать.
Все изумлённо затихли. Маргарита Львовна принялась протирать очки. Надежда Николаевна изобразила ртом перевёрнутую подкову, словно только что увидела редкое насекомое, а Дмитрий Геннадьевич повис на спинке стула, как развязанный галстук-бабочка. И только профессор остался неподвижен, лишь еле заметно улыбнулся в бороду и осторожно, по-отечески спросил:
— Почему же, молодой человек?
Вопрос прозвучал не как требование отчёта, а как искреннее проявление интереса ко всему, что выходит за рамки привычного.
Кирилл не спешил с ответом. Он безэмоционально смотрел в глубину зрительного зала. Ему отчего-то показалось, что тяжёлые бархатные портьеры превратились в тёмные каменные колонны и, отказавшись поглощать звук, принялись поглощать свет. И в этой метаморфозе пустые ряды, вцепившись подлокотниками друг в друга, чуть приподнялись в ожидании, когда голос тишины возьмёт свою наивысшую ноту.
— Я хочу поступить правильно, — начал он, глядя в глаза профессору. — Если сейчас сыграю так, как требует Дмитрий Геннадьевич, то получится, что первый раз я играл не искренне. Но мне почему-то кажется, что я играл как надо. Пусть лучше четыре за исполнение, но зато правдиво.
Смоктуновский понимающе покачал головой, а Дмитрий Геннадьевич, словно прижатый дверью трамвая, издал болезненный стон. Представитель «старой школы», для которого дисциплина являлась каркасом гениальности, смотрел на своего лучшего ученика и чувствовал только одно — рушатся его планы вместе со всей системой координат. Он тяжело поднялся с кресла, подошёл к краю сцены и, посмотрев снизу вверх на своего воспитанника устало спросил:
— Ты понимаешь, что тем самым отказываешься от участия в региональном конкурсе?
— Да, — кивнул Кирилл.
Надежда Николаевна с Маргаритой Львовной не веря своим ушам смотрели на Кирилла с любопытством анатома, обнаружившего у пациента новый орган.
Яковлев растерянно развёл руками в сторону Смоктуновского. На что тот лишь пригладил бороду и добродушно произнёс:
— Но, юноша, мы ждали вас не для того, чтобы услышать точно сыгранные ноты, — это умеют многие. Нам интересно услышать именно ваше прочтение Фрица Крейслера, — то самое, которое, со слов вашего аккомпаниатора, было сыграно, не то, что на «четвёрку», а на круглую «семёрку». Я прав, Евгений Петрович?
Мягков улыбнулся.
— Именно так, Арсений Захарович.
Смоктуновский вопросительно повернул голову к женщинам.
Надежда Николаевна тут же с воодушевлением закивала головой — «конечно, разумеется», и Маргарита Львовна, не смеющая возразить, утвердительно повернула ладони кверху.
— Дмитрий Геннадьевич, я так понимаю — вы с нами солидарны?
— Как я могу не согласиться, Арсений Захарович? Это мой лучший ученик.
— Вот и чудесно. Так что с богом, молодой человек. Порадуйте нас.
Удивлённый таким поворотом, Кирилл поочерёдно переводил взгляд с одного преподавателя на другого. Никто не шутил: даже Фрейндлих сделала вращательное движение кистью, давая понять, что пора доставать скрипку. Мальчик для надёжности обернулся на аккомпаниатора. Евгений Петрович утвердительно кивнул.
Кирилл, опустившись на одно колено, аккуратно положил чехол на тёмные доски сцены и поочерёдно щёлкнул замочками. Их звук краткими аплодисментами подхватило вежливое школьное эхо.
Он открыл крышку и словно юный Орфей вынул из тьмы футляра отзывчивую как воск на пламя скрипку Альберта Ильича.
Сейчас тишина в зале была совсем иной. Она не жалила и не торопила, как будто он оказался в безвременьи, которое может вмещать сколько угодно вдохов и выдохов.
Кирилл встал, широко поставив ноги, щипнул несколько раз пальцем по струнам, проверяя строй, и, как положено, объявил:
— Прелюдия и аллегро Фрица Крейслера в стиле Пуньяни. — Сделав элегантный взмах смычком, остановился и торжественно добавил: — Посвящение Петрарке и Счастливчику. «Лаура».


Глава XVI
Кода
(музыкальный финал)

Кирилл Иванович Ланской спешил домой. Его душа переливалась оранжевым воздухом, в котором прохожие казались перламутровыми сосудами. Ему мерещилось, что весь мир аплодирует его прочтению пьесы. И в ответ хотелось кланяться, кланяться и кланяться синим аплодисментам листвы, красным голубям, янтарным котам и серебряным солнечным зайцам.
Кирилл был наполнен неоновым восторгом и вишнёвой любовью. Хотелось щедро наполнять радостью протянутые руки одноногих деревьев возле Преображенского храма, помогать старикам прыгать через полосы уличных зебр, говорить «спасибо, спасибо, спасибо». Но главное — донести насколько он признателен Альберту Ильичу и всем, всем-всем преподавателям, которые сумели понять его скрипичный рассказ. В нём пылала острая нужда выразить свою благодарность. Но как? Этот вопрос оставался открытым, но он точно знал: он обязательно что-нибудь придумает, так как чувствовал в себе невероятную силу и безграничную нежность. В пространстве звучала уже не музыка Фрица Крейслера, а личная, авторская фуга Кирилла Ивановича Ланского.
Перепрыгивая через две ступеньки, Кирилл сбежал на цокольный этаж. Чуть приоткрытая дверь мастерской предупредительно разрезала яркой чертой тёмную прихожую. Победитель резко распахнул её и радостно крикнул:
— Я сдал на семёрку!
В комнате что-то шаркнуло, и раздался оглушительный грохот — будто струнный оркестр со всеми своими великолепными инструментами, пюпитрами и громоздкими динамиками рухнул в ад и завис над разломом диссонирующим аккордом.
В помещении находились три милиционера. Один застыл с рукой у кобуры, сбив локтем стойку, державшую крышку рояля. Второй стоял у бюста Лауры, листая рисунки за верстаком. У входа топтался поэт Счастливчик. Тут же стояла мама, прижав ладонь к губам. Она смотрела на Альберта Ильича с ужасом — пальцы её дрожали.
Альберт Ильич покачнулся и медленно, словно с облегчением, опустился на табурет. Лицо его озарилось тихой улыбкой. Он спокойно потянул двумя пальцами замшевую бечёвку, доставая из-под рубашки манок и, зажав его губами, извлёк протяжные 440 герц первой октавы — эталон для всех оркестров мира.


Рецензии