Анна и тени
— Ваше Высочество, — голос его был ровным, в нем чувствовалась та особая, тихая власть, которую дает Церковь. — Господь даровал нам ясный день. Мне сказали, вы желаете предстать перед Святыми Тайнами.
Анна склонила голову:
— Да, отец. Тяжесть последних... вестей давит мне душу. Я хочу исповедоваться, прежде чем начнутся послеполуденные аудиенции.
Священник молча кивнул. Он повел ее в узкую боковую часовню, скрытую за тяжелыми парчовыми занавесями. Их шаги гулко отдавались под сводами, пока они миновали чреду церковных лампад. Суровые, написанные канонически глаза святых на иконах, казалось, провожали их взглядом, полным немого суда.
В полумраке часовни Анну ждал лишь аналой с Евангелием и крестом да низкое кресло. Отец Мефодий зажег еще одну свечу, и занял свое место.
— Когда будешь готова, дочь моя, — тихо произнес он.
Анна закрыла глаза, медленно выдохнула, словно выпуская из себя всю накопившуюся за утро душевную боль, и заговорила:
— Боюсь, я злюсь на Бога, отец... — ее голос сорвался на шепот. — И еще больше я злюсь на своего брата. Он говорит о союзе, о святой миссии, о спасении Империи. Но ему не нужно оставлять все, чем он живет. Ему не нужно отдавать себя человеку, от которого все еще пахнет кровью, языческим дымом и чужими, холодными землями.
Отец Мефодий долго молчал. В тишине слышно было лишь тихое потрескивание фитиля. Наконец он произнес, и слова его упали тяжело, но мягко:
— Даже Дева Мария плакала под Крестом, дочь моя, — тихо произнес он. — Послушание — это не отсутствие боли. Поплачь. Не держи в себе. Слезы, высыхая, оставляют на душе тонкую невидимую оболочку — вроде кокона шелкопряда, который делает тебя менее чувствительной к утратам. В этом коконе можно прожить долго. Но помни - это не приговор, а лишь защита. Время придет — и ты его сбросишь.
— Всё, о чем я мечтала, рушится под холодным расчетом моего брата, — прошептала она. Скупая слеза сорвалась с ресниц и упала на потемневший от времени край Евангелия, оставив темное пятно на коже переплета. – Наступающая реальность вот-вот уничтожит все мои самые сокровенные мечты.
Отец Мефодий тяжело вздохнул.
— Крепись, дочь моя. Отчаявшемуся трудно увидеть свет — ему всегда чего-то недостанет. Но тот, кто умеет надеяться, даже в потере разглядит избавление от беды куда большей. Иди потихоньку вперед. Движение — это и есть жизнь. И пусть тебя ведут твоя врожденная доброта и рассудительность.
Анна молчала. Еще одна слеза упала на аналой, блеснув в свете свечи, как капля смолы. Священник помолчал, подбирая слова, и медленно продолжил, словно ступая по тонкому льду:
— В мире, дочь моя, есть два рода людей. Назовем их — мечтатель и реалист. Мечтатель, увидев на ветке красное яблоко, остановится. Он начнет в уме докрашивать его до еще более алого, представлять себе его сладость, его медовый аромат, — и в конце концов станет наслаждаться не плодом, а тем идеалом, который сам для себя и создал. Реалист же обойдет весь сад. Осмотрит каждый плод — и выберет самый крупный, самый спелый, самый правильный.
Он сделал паузу, и в тишине часовни послышалось лишь тихое потрескивание свечи.
— Но и у того, и у другого есть своя слепота. Мечтатель однажды поймет, что раскрасил яблоко сам, — и вкус его окажется пресным. А реалист, обойдя весь сад, может обнаружить, что лучшее яблоко уже сорвал кто-то другой.
— Как же тогда поступать верно? — всхлипнула Анна, не поднимая глаз.
— Истина, как всегда, где-то посередине, — мягко ответил священник, с тихой жалостью глядя на ее заплаканное, молодое еще лицо. — Счастлив тот, в ком живут оба начала. В ком мечтатель и реалист умеют договариваться.
Анна горько усмехнулась сквозь слезы.
— Пусть хоть как злословят про силу и свирепость русского князя, мне это сейчас не так важно… То важно, что никогда любовь к нему не родится во мне. Так и останусь на всю жизнь одинокой добычей варвара на его пирах. Меня будут выводить к гостям, как редкую птицу, чтобы показать другим варварам — смотрите мол, какого сокола я выторговал и приручил.
Отец Мефодий долго смотрел на нее. Потом медленно произнес, и в голосе его послышалась та особая, выстраданная годами мудрость:
— Знаешь, дочь моя… Цельный человек, не похожий на других, — всегда редкость. И как правило, эта редкость сильно раздражает всех. Особенно поначалу. А любовь… — он чуть помедлил, — любовь, дочь моя, не рождается. Любовь — создается. Рождается лишь влюбленность, и чаще всего из простого любопытства. Хотя есть и другие пути.
Он чуть наклонился вперед, и свет свечи упал на его седую бороду.
— Мы ведь часто говорим: «я люблю финики», или «я люблю Гомера», или «я люблю провожать закат на берегу моря». И не лукавим. Когда-то давно, попробовав однажды медиинские финики — те самые, «аджва», — ты съела все, что были на блюде, и тебе понравилось. И с тех пор говоришь: «принесите мне именно эти». Мы читаем Гомера — и снова, и снова умиляемся глубине его стиха. Спрашиваем себя: «пойдем ли мы завтра опять смотреть, как солнце уходит в море?» Или, например, хотим еще одно кольцо с таким же изумрудом, потому что его бездонная зелень так идет к нашим глазам.
Он говорил тихо, почти шепотом, и слова его ложились в тишину часовни, как камни в кладку.
— Не однажды и не дважды отведав аджвы, проводив закат у воды, надев камень на палец, мы начинаем говорить уже иначе: «я люблю финики», «я люблю закат», «я люблю Гомера», «я люблю изумруды». Мы любим тот источник, который не раз приносил нам радость, утешение, покой. И не так уж важно — духовное это или земное. Это всё уже заложено внутри нас самих. Любовь, дочь моя, — это способность души находить в другом то, что уже живет в ней самой.
Анна перестала плакать, но плечи её всё ещё изредка вздрагивали, как у ребёнка, который долго плакал и никак не может остановиться.
— Я так боюсь… — прошептала она.
— Ты боишься не князя русского, — мягко, но твёрдо произнес отец Мефодий. — Ты боишься неизвестности. Не ведаешь ты уклада земли той, как не ведаешь нрава того мужа. А в сумерках все тени — чудовища. Даже тени прекрасных цветов кажутся ужасающими. Особенно когда ветер перемен колышет их стебли и шепчет тебе что-то неразборчивое, пугающее…
Анна подняла глаза. В полумраке часовни лицо священника казалось высеченным из камня — спокойным, неподвижным, но в глазах его горел тихий, ровный свет.
— Верно, святой отец, — задумчиво произнесла она. — Я и сама думала об этом сегодня. Я мало знаю о Руси — об их обычаях, о нравах, об истории. Как я смогу заботиться о муже? О людях тех, за кого мне надлежит нести ответ по статусу жены князя?
Она говорила уже спокойнее, дыхание её выровнялось, и в голосе послышалась не покорность, но тихая, вдумчивая тревога — тревога человека, который начинает принимать неизбежное и лишь ищет для себя опору.
Отец Мефодий медленно кивнул.
— Не бойся новой заботы, дочь моя. И не остерегайся её. Забота о людях, связь с другими — это один из столпов, на которых стоит храм человеческой жизни. Равно как познание, творчество, вера, жизнелюбие… Счастлив тот, кто умеет опереться на любой из этих столпов. А кто не умеет — тот и не счастлив. И чем больше столпов держат крышу твоего храма, тем более разнолико, тем полнее и само счастье.
Он помолчал, глядя на неё с тихой, отеческой теплотой.
— И.., ты сможешь. Ты умна, добродетельна и честна. Иного и быть не может.
В тишине часовни слова его прозвучали не как утешение, но как приговор — мягкий, но неотвратимый. Анна опустила глаза, и ещё одна слеза, запоздалая и последняя, скатилась по её щеке, упала на холодный мрамор пола и разбилась тёмным цветком.
Свидетельство о публикации №126070301658