***
В старших классах лучший друг, с которым проводили вместе много времени, говорил: не пойму, как ты живёшь - ни авторитетов, ни кумиров. Ещё напрягало, когда слышал у некоторых баб "любимый человек". Не мужчина, именно человек. Как вид
животного-примата "человек".
Слова обернулись другой стороной, когда в 1972 году брат отца дал прочитать "Письма римскому тругу". На самиздатовском тонком жёлтом листе А4.
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела --
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятья невозможны, ни измена!
___
Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных --
лишь согласное гуденье насекомых.
___
Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он -- деловит, но незаметен.
Умер быстро -- лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.
Рядом с ним -- легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! а умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.
___
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники -- ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
___
Этот ливень переждать с тобой, гетера,
я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела --
все равно что дранку требовать от кровли.
Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
Чтобы лужу оставлял я -- не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
он и будет протекать на покрывало.
___
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы, оглядываясь, видим лишь руины".
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им...
Как там в Ливии, мой Постум, -- или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?
___
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.
___
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.
___
Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце,
стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке -- Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Общая черта гениев - внутренняя свобода. Читая о жизни Бродского, его биографию, его стихи видел - эта черта сполна есть у Бродского. Так появилась любовь к человеку. Даже к двум. Эйнштейну и Бродсому. Не кумиры. Кумир - человек которому стремяться подражать. Подражать гениям? Конечно, не кумиры.
Критики Бродского не дают забыть что мы приматы. Гипертрафированное стадное чувство и благоговение к вожакам, с одновременной неуверенностью в себе, желанием выделиться в стаде с боязнью потерять место у кормушки контролируемой вожаками.
Они это называют патриотизмом. Не любовь к своему народу, его языку и культуре, а рабское, "от души" служение хозяевам. Тексты критиков Бродского, на удивление, плоски и серы, наполнены штампами. Чему удивляться. Сложно ожидать другие от
серой массы новых охотнорядцев, "патриотов" своих хозяев.
Невозможно понять неизвращённым православием мозгом слова попов, что гордыня, то есть гордость, самый тяжкий грех. Проще понять, что Бродский и Эйнштейн столпы базовой опоры человека - времени, пространства, свободы. Об этом и Теория относительности Эйнштейна (1905, 1915) и Колыбельная трескового мыса Бродского (1975)
I
Восточный конец Империи погружается в ночь. Цикады умолкают в траве газонов.
Классические цитаты на фронтонах неразличимы. Шпиль с крестом безучастно чернеет,
словно бутылка, забытая на столе. Из патрульной машины, лоснящейся на пустыре,
звякают клавиши Рэя Чарльза. Выползая из недр океана, краб на пустынном пляже
зарывается в мокрый песок с кольцами мыльной пряжи, дабы остынуть, и засыпает.
Часы на кирпичной башне лязгают ножницами. Пот катится по лицу. Фонари в конце улицы, точно пуговицы у расстегнутой на груди рубашки. Духота. Светофор мигает, глаз превращая в средство передвиженья по комнате к тумбочке с виски. Сердце замирает на время, но все-таки бьётся: кровь, поблуждав по артериям, возвращается к перекрёстке. Тело похоже на свёрнутую в рулон трёхвёрстку, и на севере поднимают бровь. Странно думать, что выжил, но это случилось. Пыль покрывает квадратные вещи. Проезжающий автомобиль продлевает пространство за угол, мстя Эвклиду. Темнота извиняет отсутствие лиц, голосов и проч., превращая их не столько в бежавших прочь, как в пропавших из виду. Духота. Сильный шорох
набрякших листьев, от какового ещё сильней выступает пот. То, что кажется точкой во тьме, может быть лишь одним — звездою. Птица, утратившая гнездо, яйцо на пустой баскетбольной площадке кладёт в кольцо. Пахнет мятой и резедою.
II
Как бессчётным жёнам гарема всесильный Шах изменить может только с другим гаремом, я сменил империю. Этот шаг продиктован был тем, что несло горелым с четырёх сторон — хоть живот крести; с точки зренья ворон, с пяти. Дуя в полую дудку, что твой факир, я прошёл сквозь строй янычар в зелёном, чую яйцами холод их злых секир, как при входе в воду. И вот, с солёным вкусом этой воды во рту, я пересек черту и поплыл сквозь баранину туч. Внизу извивались реки, пылили дороги,
желтели риги. Супротив друг друга стояли, топча росу, точно длинные строчки ещё не закрытой книги, армии, занятые игрой, и чернели икрой города. А после сгустился мрак. Всё погасло. Гудела турбина, и ныло темя. И пространство пятилось, точно рак, пропуская время вперёд. И время шло на запад, точно к себе домой, выпачкав платье тьмой. Я заснул. Когда я открыл глаза, север был там, где у пчёлки жало. Я увидел новые небеса и такую же землю. Она лежала, как это делает отродясь плоская вещь: пылясь.
III
Одиночество учит сути вещей, ибо суть их то же одиночество. Кожа спины благодарна коже спинки кресла за чувство прохлады. Вдали рука на подлокотнике деревенеет. Дубовый лоск покрывает костяшки суставов. Мозг бьётся, как льдинка о край стакана. Духота. На ступеньках закрытой биллиардной некто вырывает из мрака своё лицо пожилого негра, чиркая спичкой. Белозубая колоннада Окружного Суда, выходящая на бульвар, в ожидании вспышки случайных фар утопает в пышной листве.
Всем пылают во тьме, как на празднике Валтасара, письмена «Кока-колы».
Рука не поднялась сократить до цитат. Выкложил не новое, не забытое старое. Млечный путь, если когда виден с трудом - ослабшими глазами теперь через дымку запылённой и загазованной атмосферы. Зато можно разглядеть после испанского вина, глядя на Средиземное море, Сан-Микеле в Венеции.
Хэй, питерский хлопец Иосиф
Лежишь на погосте в Венеции
Словно на цирковой трапеции.
Отсчитывающий сестерции,
Хотя нет уже ни кровли, ни дранки,
Ни раны на Душе, ни ранки.
Возле замерзших каналов
Не осталось ни друга, ни брата.
Для тунеядца – Нобелевского лауреата.
Бог с ними, и Господа их с ними
С быдлом, что молчали
И с теми, кто судили.
Выйдя из Океана
Плоть положа у другого канала,
В земле, что ее согревала.
Душа тунеядца будет трудиться века,
Чтобы не стала судьба латыни
Судьбой русского языка.
11 октября, 2016
Свидетельство о публикации №126070202858