По следам Хаджи-Мурата 6
Все мы (страны-народы и т.п.), по истории, друг другу «задолжали». В «историческую память». Особливо – соседи. В конкретных случаях – особливо крепко. Ежели поворошить в «конкретную глубину», без бравурных песен о «братстве». С «усмирениями», «переселениями», «бусификациями» («денацификациями») и пр. Со стороны «старших», «богоносных», «мироспасающих».
[Не дешево досталась нам так же новая позиция в неприступном ауле Голен-Гойта. Аул этот был расположен по обоим берегам реки, в местности очень крепкой, населен он был самыми отважными джигитами Малой Чечни и усилен еще за последний год водворившимися в нем жителями из разоренных Алдинских хуторов, что составляло вместе до 2-х тысяч отчаянного люда. Чеченцы долго держались, дрались отчаянно и каждую саклю защищали с остервенением, но, в конце концов, должны были уступить и отретироваться на левый берег реки, куда Фрейтаг, не смотря на усиленный огонь неприятеля, переправил половину отряда. Куринцы ворвались в аул на левом берегу, и работа штыками пошла на чистоту. Этой минутой воспользовались батальоны Тенгинские и Грузинский Гренадерский, выдержавшие во время нашей переправы весь отчаянный натиск в упор их бившего неприятеля; они бросились так же по грудь в воду, молодцами вскарабкались на крутой берег с фронта и одновременно с подоспевшими справа кабардинцами, с трех сторон, ужасающею, все истребляющею лавою, врезались в самую средину гнезда чеченского. Не прошло и часа, когда обгоревшие остовы сакель и на земле почерневшие густые лужи крови и всюду разбросанные людские трупы напоминали о так недавно существовавшем богатом ауле Голен-Гойте... Потеря неприятеля была громадна, но и наша не пустая. Убитых офицеров 4, раненых 21, нижних чинов убито 168, ранено свыше 300.
Воспоминания В. А. Полторацкого//Исторический вестник. Год четырнадцатый, февраль 1893 г.]
Конец 1847-го...
Голен (а то Гелен) Гойта. Какой-то там аул. Один из многих «выкорчеванных» по той, самой долгой в истории Империи, то ли Войне, то ли «Специальной Операции». Аки, спустя почти полтора столетия, кишлаков в Афганистане (в очередную «братскую помощь»).
О, да! Те джигиты и соседей (не только наскоками за Терек) допекали, и сродников (да и себя) в кровную месть теребили... Волки! Но – гордые и свободолюбивые. По крайней мере, если понимать Свободу, как прежде всего, Самобытность. Так, и той же Империи, упёршейся в «Православие. Самодержавие. Народность» (при всяких там модификациях этой «троицы»), похвастаться чем-то более достойным было нечем. Многомерный (драматический) опыт Европы пропускался здесь через «самобытное» ситечко. С особым презрением к «правам человека» (какого-то там самого по себе). К его (человека-индивидуума-личности) жизни. Из века в век. Доселе-поныне.
Фрагмент этот (от Полторацкого), с поработавшими на чистоту штыками куринцами – из тех источников, на которые опирался в своём «Хаджи-Мурате» Толстой. Сам я глянул оттуда немногое, да и поднял далеко не всё. При желании можно было бы выбрать и другое, не менее выразительное. «Ужасающее и всеистребляющее». В «русские штык и сапог».
Поскольку на несколько дней я оказался почти лишённым возможности тарабанить по клавишам (опять чуть надломило в пояснице и стало неловко восседать за ноутом), отодвинув (на время) «хаджи-муратово», перекинулся на короткевичские «Каласы». Та Эпопея, вдумчиво отработанная мною пять лет назад, всегда ожидает очередного причащения на удобной спинке моего лежбища. Протянешь руку, и... Зноў апынаешся ў абдымках роднай Мовы, ва ўладзе яе хараства і пяшчоты.
Обыкновенно я ограничиваюсь открыванием случайной страницы и недолгим погружением то в многоцветье садов и лугов (а Семёныч мастерски играл всеми переливами красок), то в водные глади и стремнины несущего себя к Морю Днепра, с его стариками-старицами (курьями-затонами). Ну, и в сопереживание с жизнями (волнениями-борениями) героев романа. Чуть критически (особенно с учётом «сбылось-не сбылось»), но – с уважением.
А почти недельное «простаивание» в «творческих приседаниях» подтолкнуло меня (в лёжку на канапчыку) перечитать столь дорогие сердцу «Каласы» уже обстоятельно. Спустя пять лет. Тем более, что тогда я причащался слову своего тёзки в электронной, а не бумажной, его модальности.
Но без блажи я не обошёлся и здесь. Погнал всё не с первой страницы (от той кагутовской груши, цепляющейся за свою жизнь на днепровском обрыве), а с 575-й. И только дожав до конца (926), вернулся к самому началу.
Добравшись до 25-й главки Первой Книги (в районе 350-й странички), я с особым участием перечитал место, прямо касающееся событий, описанных в «Хаджи-Мурате». Перечитав, решил тот фрагмент выхватить и присовокупить к своему толстовскому «последию». Как вгзляд (художественный) так сказать со стороны. Притом (в чём я уверен) что уже Короткевич и повесть Толстого (к тому, по первой половине 1960-х) читал, а мабыть, и кое-что из её «источников».
Выхватить я решил на русском (из электронных архивов). Поднимаю один текст, другой... Чертовщина! Самые мне зашедшие (пару страниц) «выдраны».
Начинаю шнырять уже по версиям на Мове (оригинальным). Картина – та же.
Скорее всего, и в своей читке пятилетней давности я был лишён «выдранного». Полагаю, что «выдирание» коснулось не только этого места, а с доставшимся (от брата) изданием мне счастливым образом повезло.
Сейчас впечатаю (на русском) текст, обнимающий ту пару посеченных страниц. С пониманием того, что и оставшееся кому-то глаз колет.
[Говорить разрешалось только ложь, любить – только православие да императора, ненавидеть – только вольнодумцев (которых никто не видел, так их было мало).
Литература держалась на каком-то десятке смельчаков, которых гнали и распинали все, начиная от всероссийского квартального и кончая квартальным обычным. Да и смельчаки говорили чаще всего приглушенным голосом, потому что на каждого относительно честного было по двадцать цепных псов, способных на все.
Большинство не выдерживало и, сказав смелое слово, сразу начинало шаркать ногой и просить извинения, пугаться своих прошлых убеждений. «Мертвые души» назвали «трижды ложью, поклепом на российскую действительность и опорочиванием основ».
Великие завоевания человечества империя объявила вздором, правду – злостным подкопом, инакомыслящих – преступниками, которые не хотят величия отечества.
Бог был похож на будочника, а будочники – на разбойников.
Шпицрутены и полосатые будки стали символом.
Счастливых не было.
Все приносилось в жертву идолу государственной мощи.
И потому Алесь, который до этого жил в ином мире, особенно болезненно воспринял гимназическую обстановку. Тесно, удушливо, убого по мысли, ограниченные учителя.
В здании длинные мрачные коридоры со сводчатыми потолками. Полы коридоров и ступеньки лестниц выложены чугунными плитами. Плиты отполированы до блеска в середине, а у стен черные, матовые.
Звенит звонок. Выйдешь в коридор, и за единственным окном не Днепр, а казенные городские стены, выкрашенные в одинаковый «иерусалимский», а попросту, по-малярски, в желтый цвет.
Весь город напоминает казарму или больницу. И от этой казарменно-больничной действительности хоть ты волком вой.
Он хотел было попросить родителей забрать его отсюда, отправить в другое место или за границу.
Туда пускали неохотно, но Вежа мог бы добиться разрешения.
Поначалу этому помешала гордость. А потом он даже радовался, что не убежал. Потому что Мстислав привел к нему друзей – Петрака Ясюкевича, Всеслава Гриму и Матея Бискуповича, сына того пана Януша, с которым Загорские ездили на Кроеровы «похороны». Матей похож на отца как две капли воды. Ясюкевич красив, как девочка: большеглазый, волосы словно золотая паутина. А Грима просто увалень, но самый умный из всей компании. Это было видно хотя бы по тому, что голова у него была огромная и вся шишковатая – «ум вылезал наверх».
Месяца три они присматривались к Алесю, а потом Грима зашел к нему и сказал, что они хотят организовать сообщество и предлагают Алесю стать их товарищем, если он того пожелает.
Алесь согласился, и они торжественно приняли его пятым членом в «Братство чертополоха и шиповника». Члены его читали запрещенное и спорили до пены на губах. И все это было интересно, потому что Грима доставал где-то такие книги, сам вид которых дышал запретом и опасностью. Доставал чаще всего на одну ночь, поэтому читали вслух и спорили до позднего зимнего рассвета. Это было удобно делать на квартире у Загорских или в небольшой комнатушке Гримы, где он жил один.
Читали польские подметные письма и переписанные от руки стихи Мицкевича, читали раннего Пушкина и «Письмо к Гоголю», читали, почти не понимая, Фурье (захватывала в нем смелость, а не мысли) и книги «Современника».
За месяц до этого русский флот подверг ураганной бомбардировке турецкий порт Синоп. Неистово пылали корабли, небо, само море. Началась война, которая должна была привести империю на грань катастрофы. Но ребятам почти не было до нее дела, потому что они открывали себя, плакали над судьбой Ветра, Дубины и Мурашки, слушали о подвигах князя Вячка, Михала Кричевского и князя Давида из Городка, сжимали кулаки, переживая битву на Крутогорских полях или сечу на Иваньских гривах.
…Перед глазами подростков, словно совсем неизвестный, вставал их родной край. Бесконечные болота, пущи, заброшенные древние городки на болотных островах, где и до сих пор висят на ветвях трехсотлетних дубов колокола. Мрачный, лесной, тоскливый, но самый родной мир, где они родились: Волхово болото, на девяностоверстовой глади которого горят болотные огни, а по берегам находят остатки кораблей да окаменевшие бревна бесконечных дорог, засосанных на трехсаженную глубину, Припять, седоусый Неман и богатые приднепровские города.
Они видели безграничные разливы, которые иногда несут на своей воде деревянные часовни, осенние леса, пылающие, как свеча в сретенье, и чистые родники, в которых плавают лубяные ковши.
И обидно делалось за опустошение, забытые могилы и уничтоженных людей, за угнетение, за свист шпицрутенов на Лукишках, за полосатые шлагбаумы, что закрывали все дороги, и, казалось, даже путь к счастью.
Они не знали еще, что слава человечества не в прошлом и что бороться надо не за прошлое, но их порыв был честен и чист.
Пятьдесят третий год снова принес неурожай. Плохая была озимь, плохие были и яровые, потому что во время жатвы лили дожди и несжатая рожь прорастала в поле.
Люди голодали и ели хлеб, похожий на торф. Более или менее чистый хлеб давали только совсем маленьким детям. Царь не мог не знать об этом – все слышали о донесении генерал-губернатора могилевского, витебского и смоленского Игнатьева. Тот писал о страшных вещах – о нищете одних и несомненной роскоши других.
Царь знал это, но не хотел ничем помочь земле, жители которой дошли до последней степени нищеты и унижения.]
--------------------
1853-й. Начало той (!) Крымской (добившей-похоронившей Николая Павловича).
Странички те (изжёванные) я, мабыть, и впечатаю. В своё дальнейшее. По буковкам и – уже на Мове. Но кто же там (в инетовских владениях) так усердствует?! С бдительными «вырезаниями».
С расейского бока (по-медински-медведяевски). С нашего (по-гигински-«братски»)...
28-29.06.2026
Тем (изъятым) угораздило (не посчастливилось) оказаться (в два захода) после таких строк:
Счастливых не было...
Все приносилось в жертву идолу государственной мощи...
Забавно!
Свидетельство о публикации №126062903866
