журнал Алтай 2 2026
Пригласили, и рад, что не отказался.
Уровень издания вполне достойный.
Выгорая дотла, или По облакам пернатым
* * *
Мы уже почти неразличимы —
Мальчики поры послевоенной.
Нам всего досталось не по чину,
Не пора ли уходить со сцены?
Всё ещё шагаем понемногу —
Ладим слово к слову, копим страсти.
И свою дорогу, слава Богу,
Почитаем прошлым лишь отчасти.
Но в душе меж двух эпох зависли
Мальчики военного замеса...
Отчего же часто взгляд завистлив
Тех, кого несёт на наше место?
Нахлебались — сами и со всеми,
Жили так, что разрывались вены.
И плевать, что истекает время
Пацанов поры послевоенной.
* * *
Мама давно не приходит ко мне —
В муторном сне, в предрассветном огне,
В мороке хвори, в ковидном бреду,
Даже когда за порогом бреду.
Только порой, в подступившей тоске,
В лодке, ползущей по нищей реке,
Там, где, уже задыхаясь, гребу, —
Чувствую мамину руку на лбу.
Голос — как ветер над быстрой водой:
«Мальчик потерянный, мальчик седой…»
И растворится неведомо где.
Лёгкие камни в тяжёлой воде.
* * *
Мой отец, корректировщик миномётного огня,
Спит — кричит, встаёт — не ропщет,
только смотрит на меня.
А когда глаза закроет — то в атаку прёт, как все,
То опять окопчик роет на нейтральной полосе,
То ползёт и провод тащит, то хрипит на рубеже...
Папа, ты меня не старше, мы ровесники уже.
Слёзы обжигают веки, эту боль в себе ношу.
Ты остался в прошлом веке, я всё дальше ухожу.
Отчего ж не рвётся между наша общая судьба?
Это я огонь кромешный вызываю на себя,
Это я с последней ротой, с командиром на спине,
И в Синявинских болотах сердце выстудило — мне.
Голос твой — не громче ветра...
Не расслышу, не пойму...
Почему же я всё это раньше не сказал ему.
Старухи
А в нашем дворе берёзы шумят,
А в нашем дворе народилось ребят,
Окрепли всего за полгода.
И только старухи, бессмертный обком,
Не будут с добром говорить ни о ком,
Такая ковалась порода.
На детской площадке обсели скамью.
Про нашу семью и про вашу семью,
Про то, от кого залетела
Соседская девочка, кровь с молоком...
Они же, старухи, с добром ни о ком,
Такое старушечье дело!
Наш мир они видят порой как в дыму,
Их лучше оставить в привычном дому,
Очнутся — и сердце взорвётся!
Пусть дальше не помнят о том, что вовне.
Их внуки воюют на новой войне,
И кто-то из них не вернётся.
И всё-таки в мае оркестр духовой
Накроет горячей волной — с головой,
И вздрогнут тяжёлые руки.
Их пальцы, как прутья корзин, сплетены.
Так слушают песни далёкой войны
Суровые наши старухи.
* * *
Сбежать бы туда, где снег опаловый,
Где сосны такого роста, что голову держи,
Там станция есть, Ерофей Павлович,
Высокое небо, низкие этажи.
Мимо, мимо, на Амур везли меня,
А потом — обратно, хорошо, что головой вперёд.
Три дня здесь стояли — забита линия,
И любопытствовал местный народ:
Что за вагон, гудящий стонами,
И, хотя нам не велели высовываться из окон,
Понесли пирожки — корзинами, молоко — бидонами,
А то и самогон, замаскированный рюкзаком.
Санитарка Поленька с округлой речью,
С маленькой намозоленной рукой,
Говорила мне: «Пей молоко, еврейчик,
Поправляйся, а то ведь совсем никакой...»
А я мычал, не справляясь со словом,
Я нащупывал его онемевшим языком,
Я хотел ей сказать много такого,
С чем ещё и не был толком знаком.
В мешковатом халате тоненькая фигурка...
Вот и дёрнулся поезд, и все дела.
Под мостом бормотала блатная река Урка
Что-то по фене, –молилась или кляла.
Блокадные сухари
А бабушка сушила сухари
И понимала, что сушить не надо.
Но за ее спиной была блокада,
И бабушка сушила сухари.
И над собой посмеивалась часто:
Ведь нет войны, какое это счастье,
И хлебный рядом, прямо за углом…
Но по ночам одно ей только снилось —
Как солнце над её землёй затмилось,
И горе, не стучась, ворвалось в дом.
Блокадный ветер надрывался жутко,
И остывала в памяти «буржуйка»…
И бабушка рассказывала мне,
Как обжигала радостью Победа.
Воякой в шутку называла деда,
Который был сапёром на войне.
А дед сердился: «Сушит сухари!
И складывает в наволочку белую.
Когда ж тебя сознательной я сделаю?»
А бабушка сушила сухари.
Она ушла морозною зимой.
Блокадный ветер долетел сквозь годы.
Зашлась голодным плачем непогода
Над белой и промёрзшею землей.
«Под девяносто, что ни говори.
И столько пережить, и столько вынести».
Не поднялась рука из дома вынести
Тяжёлые ржаные сухари.
Крошки на ладони
Я до сих пор съедаю крошки со стола.
Как бабушка-блокадница учила.
Так мама делала, пока со мной была,
Потом война её настигла и добила.
Но от неё во мне остался тихий свет —
От них, родных, обглоданных Блокадой,
Все, все они ушли, но след поныне свят,
Пусть и живём во времена разлада.
Всё чаще по ночам я вижу их глаза —
И снова боль мне тихо сердце тронет.
Пусть нам грозят бедой слепые небеса —
Но крошки собираю я в ладони.
Радистка Шура
У моей соседки тёти Шуры
На мешок похожая фигура,
Три козы, и зуба вроде три,
Пять сынов раскиданы по свету,
Но от них вестей давненько нету,
Как ты на дорогу ни смотри.
А на праздник Шура надевает
Две медали и бредёт по краю
Старого безлюдного села.
Солнышко гуляет ярким диском...
На войне она была радисткой,
Но уже не помнит, кем была.
Пусть на Шуре кофта наизнанку,
Но зато она поёт «Смуглянку»,
В ноты попадая через раз.
Говорит мне: «Выпьем самогонки!»
Старый голос — непривычно звонкий,
И в слезах морщины возле глаз.
* * *
Мой внутренний Ленинград истаял и обветшал,
Он давно не прикрепляется к пространствам и вещам,
Но там, на Петроградке, словно крепкий зуб, мой дом,
И братья мои ещё не сгинули за кордон.
Крылатые львы, озябли вы на мосту,
Вскрикиваете простуженно: в Москву, мол, летим, в Москву,
Разбрызгивая позолоту, раскалываете пьедестал.
Пришёл бы я к вам, родные, но выдохся и устал.
Мой внутренний Ленинград, осыпающийся с холста,
Печальны твои кварталы, и невская гладь пуста,
Вываливаются из рамы, обугливаются края...
Но можно там встретить маму с коляской, в которой я.
Тишина
Какая тишина была в России —
Как будто в лодке с поднятым веслом,
И если на Оби траву косили,
То это слышно было под Орлом,
И лошади, забыв воды напиться,
Тревожно замирали на ветру,
И женщин зачарованные лица,
Словно рассвет, вставали поутру.
Какая тишина над миром встала!
Безбрежная, как поле, тишина.
Когда трава под Курском прорастала,
То на Оби она была слышна.
И женщин зачарованные лица
Ловили гулкий отзвук тишины…
Она лежала, как лежит граница
Войны и мира, мира и войны.
Сын
Мальчишка с пристани ныряет.
Он нас с тобой не повторяет,
Хотя знакомые черты
В нём проступают ежечасно.
Ах, прыгать в море так опасно
С бетонной этой высоты!
Он неуклюжий, долговязый,
Грубит, и с нежностью ни разу
На нас с тобой не поглядел.
Из всех рубашек вырастает,
Вокруг него — иная стая,
И мы как будто не у дел.
…Из моря выйдет посиневший,
Так быстро вырасти посмевший
(Попробуй-ка останови!)
Шагнёт на край, взмахнёт руками,
И скроется за облаками
От нашей суетной любви.
Он приспособлен для полёта,
И радости тугая нота
В солёном воздухе дрожит.
Мальчишка с пристани ныряет,
Он нас с тобой не повторяет
И нам он не принадлежит.
Откликнется на имя Сына,
Потом — сажёнками косыми
Навстречу ветру и волнам
От нас, от нас — по белу свету.
Но отчего ж в минуту эту
Так горестно и сладко нам?
Железный зверь
Как река, стекает поезд, дождь дробится о стекло,
Город твой, в воде по пояс, к горизонту унесло.
Ни стихами, ни руками не достану — знаю сам,
И крутыми берегами поднимаются леса.
Горький запах папиросный, гулкий тамбур ледяной,
Только слов ненужных россыпь догорает за спиной.
Не сожгу о них ладони, не зажгу о них свечу,
На далеком перегоне снова сам с собой молчу.
А тебе сегодня снится то, что не подвластно мне,
А тебя чужие лица обступают в тишине.
В руку — сон, в дорогу — душу, эти строки — прочь с листа.
Ночь залечит и разрушит, всё поставит на места:
Наши встречи, наши речи, прошлый дым и горький чад,
Всё разрушит, и залечит, и разрубит всё сплеча...
Жизнь прошла. Она за кадром. Старый фильм — который год.
И уже мелькнул и канул мой последний поворот.
А дорога дальше длится, сталью отстояв права,
И ложатся на страницу нежеланные слова:
Пусть слепые эти тени унесёт железный зверь,
И земное притяженье не удержит нас теперь!
Грузинские имена
В подвале, там, на Руставели,
Где меньше пили, больше пели,
Где я простужено сипел,
Ираклий к дамам крался барсом,
И Заза неподкупным басом,
Как сами горы, мрачно пел.
Вода со вкусом земляники,
На стенах сомкнутые лики
Людей, зверей и вечных лун.
Я пел тихонько, лишь для вида,
И слушал баритон Давида...
Дато был сед, а Важа — юн.
И шашлыки нам нес Левани,
Мераб с Нодаром наливали
И выпевали каждый тост!
Алаверды от Амирани —
Мы пели, словно умирали.
Шота был строен, Цотне — толст...
Но видел я в дверную щёлку:
Варилось время, как сгущёнка,
И там, на дальнем рубеже,
Железный век спешил к закату,
И эти чудные ребята
Вошли в историю уже.
Но если ночь моя бессонна,
То вспомню я Виссариона,
Тенгиза, Джабу и Беко...
И отпадёт с души короста,
И уходить мне будет просто,
И жить по-прежнему легко.
* * *
Как бы ни было холодно в нашей стране,
Мы согреем друг друга последним теплом.
Не бывает судьбы веселей и странней,
Чем бороться с добром и мириться со злом.
На излёте стрелы, на изломе веков,
В том краю, где пустой не бывает судьбы,
Мы теряем друзей и находим врагов,
И непрожитый день отдаём без борьбы.
Только петь, даже если дыхания нет,
Только жить — даже если свеча оплыла,
Не надеясь, что тихий останется след,
Выгорая дотла, выгорая дотла.
* * *
Наверно, там, где все мы будем вечно,
Мои собаки и мои коты
Замолвят за меня своё словечко
Без пафоса и бренной суеты.
Поскольку будет времени навалом,
Покуда перечтут мои грехи,
Мы пролистаем нашу жизнь с начала,
Освободив от всякой шелухи.
Пусть ангелы считают каждый атом -
Мы в небе растворимся без следа,
И побежим по облакам пернатым,
Не подождав решения суда.
Ссылка в первом комментарии.
Свидетельство о публикации №126062300730