Roine Bertel воскресенье синицы
(пер. с финского)
1930
ВОСКРЕСЕНЬЕ (из I раздела, рифмованная песенная форма)
Сонно качаются в лугу синие колокольчики,
рядом присел стрекотать кузнечик-летний скрипач —
пиу-пау, нынче у синицы воскресенье.
Земляника зарёю горит, застенчиво рдея,
дивясь, над ней застыло облачко, глаз не жалея —
пиу-пау, нынче у синицы воскресенье.
Кто спешащим шагом бежит по тропинке скорее,
кто в роще медлит немного — для поцелуя успеет —
пиу-пау, нынче у синицы воскресенье.
СЛЕПАЯ ЛОШАДЬ (из I раздела, верлибр)
Понурив голову, стояла она перед своей поклажей,
гордые формы, точёные бабки породистой лошади.
К чему этот труд, это унижение?
Вдруг хлынуло из-за тучи весеннее солнце,
мир сделался ослепительно светел,
и тогда она медленно подняла голову к свету,
раздулись её ноздри, и она задрожала вся:
молодая, полная сил, тонко чувствующая,
полная безрассудной жажды освобождения —
скованная пожизненными цепями,
с подёрнутыми бельмом, полуслепыми глазами.
ТОСКА (из II раздела, верлибр)
Моя тоска подобна легконогой косуле,
не страшащейся долгих одиноких странствий.
Моя тоска подобна оку пылающего цветка,
раскрывающемуся навстречу рассвету и жаждущему полуденного тепла!
Моя тоска подобна потоку, мчащемуся с гор,
бегущему от тьмы ущелий, чтобы обнять цветущую долину,
но сердце моё — усталая волна,
не выбирающая себе изголовья на каменистом берегу.
ИЕРИХОНСКАЯ РОЗА (из IV раздела, диалог-притча)
— Куда же ты мчишься, иерихонская роза?
— К воде, всё к воде:
сердце моё не смело иного —
лишь этого жаждать посмело.
— В чём же тоска идущего по пустыне?
— Напиться вдоволь воды,
ощутить, как растёт иссохшая грудь,
зацвести на оазисе — творить.
— Куда же твои цветы, иерихонская роза?
— Ищут оазис новый,
несут в своём плоде в наследство
тайну вечную, неразгаданную.
Я СВОЙ ПАРУСНИК НАПРАВИТЬ ХОЧУ К ПРОСТОРУ ВОЛЬНЕЕ... (заключительное стихотворение, V раздел)
Я свой парусник направить хочу к простору вольнее,
наполняю парус, мчусь без звёзд и луны в дороге,
минуя всеобщий фарватер, ищу я новые сроки,
целю далеко и стремлюсь прочь — туда, где безбрежнее.
Я хочу последовать, когда гордо вскидывается вал,
мимо последней мели, мимо последних вех протяжно,
тоскуя туда, где не свяжут оковы ни одни,
где простор, и буря несёт за собою девятый вал.
И когда наконец он устанет от этой гонки и струнами поющими
утишит свой пенный бег, устремляясь к покою,
найдёт отдых, тяжело осев на тихом берегу волною, —
я последую и туда же, с сердцем уже умиротворённым.
ДИОГЕН (раздел IV)
Диоген, я тебе завидую,
ты жил в эпоху, когда бочку
философ мог сделать своим жилищем;
ныне пожизненный дом для безумных
ждёт того, чей философский разум
рвётся теперь в бочку со своим учением.
Диоген, я тебе завидую,
твоего ума хватало бочке,
и она давала тебе тихую отраду бытия;
нынешние же мудрецы своей мудростью
до краёв набивают и небо, и землю,
добиваясь лишь жгучего пожарища.
ЯЩЕРИЦА (раздел IV)
Ящерка в трещине развалин
просто бездельничает, не спеша;
на весеннем солнце греет бок —
ей, должно быть, это по душе.
Повернётся другим боком тоже
к жгучему диску дневного огня;
то задремлет порой, то проснётся
снова, тепло на себя приняв.
Ей нет дела до завтрашних бед,
груз сегодняшний ей не знаком;
я уверена: многие рады бы
сами стать иногда ящерком.
ТАК ИДУТ ОНИ НАВСТРЕЧУ СВОИМ ГОДАМ (раздел IV)
Так идут они навстречу своим годам,
будто им и конца не бывать никогда;
и в силках земной суеты
дают дням утекать без оглядки они.
Поднимают гордую, чванную голову,
хоть смерть выступает с ними рядом.
Кричат о великой своей премудрости —
а чего она стоит, когда взвесят её!
Когда наконец готов жнец с косой,
не спросит он, что знал их разум,
и вся учёность, и вся мудрость тогда —
лишь пыль в свете солнечном.
— — —
И всё же идут они все, как один,
будто бельмо у них на глазах наросло.
Они топчут того, кто слабее их,
но всё же у всех — один и тот же путь:
на краю своих могил, с улыбкой на устах,
спотыкаются они о серп смерти.
МНЕ ТАК ХОЛОДНО (раздел III)
Мне так холодно, когда бреду одна
в ночь, всхлипывая беззвучно.
Мне так холодно, будто в стужу иду
в одних лохмотьях по морозу.
Мне так холодно — порою кажется,
что слёзы замёрзнут в самих глазах.
Мне так холодно, когда другие смеются —
не знаю, куда спряталось моё лето!
ПРИВЕЗЁННОЙ ИЗ БРЮССЕЛЯ СТАТУЭТКЕ МАДОННЫ (раздел IV)
Ave Maria, из брюссельского ли
камня, гипса, иль дерева ты?
Дитя, как и прочие богоматери,
ты нежно к груди прижимаешь.
Ave Maria, ты забрела
в холодную, тёмную северную страну,
не имея ни волхвов, ни пастухов, ни звезды, —
лишь брюссельское происхождение, —
и всё же тебе я могу поклониться.
Ave Maria, я зажигаю свечи,
Ave Maria, приношу тебе цветы;
твоё материнское счастье, векам вековое,
глубоко благоговея, тебе я дарю.
Ave Maria, молча я медлю,
сложив руки, рядом с тобой остаюсь. —
Ave Maria, — уже со слезами на глазах
склоняю перед тобою голову.
ТЫ ПОДОБНА ВЕСЕННЕЙ ДЕВУШКЕ (раздел II)
Ты подобна весенней девушке,
ходишь, цветами торгуя;
ты щедра — смеёшься, предлагаешь —
и чаруешь всякого.
Так близко подпускаешь — ах, аромат
твоих цветов остаётся со мной,
я слышу биение твоего сердца
и касаюсь кожи твоей.
Но всё же, Жизнь, ты для меня
лишь соблазн, лишь морок, —
я тянусь к губам-розам,
а ты их всегда уносишь прочь!
ТЫ СЛОВНО БУРНЫЙ ПОТОК (раздел II)
Ты словно бурный поток,
не хочешь ты отдыхать.
Напрасно звать тебя к себе —
не утихнешь, не устанешь, не останешься.
Мчишься, бурля, в своих водоворотах,
к тебе я устремляю взгляд.
Ты разбрасываешь свои капли,
я жажду их, тянусь — и пью.
Лишь миг — и вот тебя уж нет,
куда несёшься — я не знаю,
лишь гул слышу среди скал,
тоскую по тебе — и трепещу.
И когда берега твои сторожит изморозь,
подо льдом твой голос всё звучит,
и моё сердце даже под своей зимой
мечтает лишь о весне.
Я улыбаюсь, поднимаю голову:
быть может, весна одолеет зиму.
Я не вспоминаю лёд твоей души —
лишь самый юный из твоих поцелуев!
ДЕТСТВО (раздел I)
Детство — вряд ли что ещё на свете
так саднит тоской в подросшем теле.
Из всех моих лет то лето было дольше всех;
если б только могла — бежала бы туда опять.
Как беспечно мчались тогда
ноги, вечно к новому пути готовы,
и усталым к вечеру глазам
сон тогда ещё не сразу выпадал. —
Но с тех пор прошло уж много дней,
много ночей одиноких, без сна,
ноги отказали мне не раз
сделать даже шаг один вперёд.
Всё же эхо тех воспоминаний
я ищу в закоулках сердца,
как скупец украдкой в ларце
перебирает дорогие сокровища.
ПЕСНЯ СТРАННИЦЫ (раздел III)
Много раз ошибочными путями
я брела по свету;
много вечеров я сидела одна
под мерцающими звёздами.
Много раз с тоскою
искала я чужую руку;
много мгновений долгих ночей
плакала я безутешно.
Много было мечтаний без веры,
хоть я клялась в их истинности,
много дала я, словно мыльным пузырям,
родиться и тут же лопнуть.
Много дней печали и радости
я приняла в пути своём; —
но те, по которым тосковала больше всего,
остались лишь призраками.
Конспект:
I. Kev;tkes;ll; («В пору весны-лета»)
Заглавное стихотворение, «Mettisen sunnuntai», рисует идиллический летний луг: качаются колокольчики, рядом стрекочет кузнечик, земляника краснеет на солнце, а облачко удивлённо за ней наблюдает; рефреном звучит звукоподражательное «пиу-пау» — мол, сегодня воскресенье синицы. На фоне этой безмятежности звучит вопрос: кто спешит по тропинке, кто задерживается в роще ради поцелуя.
«Kev;thattarat» сравнивает весенние облака с существами, гонимыми тоской: они наперегонки несутся, чтобы завладеть синевой неба, разлетаются куда попало в погоне за самым прекрасным отблеском и прячут добытое, как самый дорогой взгляд любимых глаз.
В «Sin; olet kuin kev;h;n tytt;» возлюбленная сравнивается с весенней девушкой, торгующей цветами: щедрая, улыбчивая, обольщающая каждого. Она подпускает героя достаточно близко, чтобы он почувствовал аромат её цветов и биение сердца, но в итоге остаётся лишь манящей иллюзией — стоит потянуться за её губами-цветами, как жизнь их отнимает.
«Punaruusuihin puhkee kes;inen kuu» — летний месяц «расцветает» в алых розах, его аромат дурманит героя; он чувствует, как в его собственной груди зреет такая же скрытая жаркая страсть.
«Sun kuiskaukses» уподобляет шёпот возлюбленной тёплому дождю, раскрывающему весенние бутоны, а её улыбку — солнечному свету; покоиться у неё на груди — как уставшей перелётной птице наконец найти приют после долгого пути.
«Yll; kukkaumpuin verhop;isten» — над завесой цветочных бутонов спит весенняя ночь, утихла суета первых перелётных птиц, звёзды уплывают к высям и исчезают, как напрасные мечты; стихотворение завершается тревожной нотой: возможно, уже завтра эта ночь будет спать не над цветущими, а над могильными холмами.
«Nuoruudelle» — обращение к вечной юности: с горечью говорится, что в момент, когда мы впервые столкнулись с подлинной реальностью жизни, погасла звезда нашего неба, заплакал и ушёл ангел; когда мы впервые приподняли завесу и осознали предел своего бытия, умерла наша улыбка, а в сердце вошёл горький яд отмеренного времени.
«Sokea hevonen» — мощный символический образ: гордая породистая лошадь стоит понурив голову перед своей поклажей. Внезапно прорывается весеннее солнце, и она медленно поднимает голову к свету, раздувая ноздри, вся дрожа — молодая, полная сил, охваченная бессмысленной жаждой освобождения, — но скованная пожизненными цепями, с подёрнутыми бельмом, полуслепыми глазами.
«Hallan panema kukka» — цветок в углу сада тянется к свету раньше других, не боясь снега, чувствуя пробуждение жизненных сил; собственными силами поднимается из земли, зажигает к жизни лучшее из заветных надежд, молитвенно тянется к солнцу, благословляя ещё не созревший плод. Но под листьями караулит мороз, дыханием своим леденящий землю: цветку не суждено распуститься и увидеть свой день — он лишь грезил жизнью и тщетно её искал, а теперь стоит, словно умоляя о луче утешения, но плод его чрева и его надежда уже мертвы.
«Min; tarjosin sinulle kukkaa» — героиня предлагала возлюбленному самый алый цветок и самого звонкого жаворонка весны, но он не заметил сияния цветка и не услышал пения птицы; теперь лепестки облетели, а жаворонки давно умолкли.
«Lapsuusaika» — ничто не оставляет такой тоски, как детство: из всех прошедших лет именно та пора длилась дольше всего, и если бы можно было, героиня бежала бы туда снова. Как беззаботно бежали тогда ноги, готовые к новым странствиям, и сон не одолевал усталые глаза по вечерам; но с тех пор прошло много бессонных ночей, и ноги уже не раз отказывались сделать хоть шаг. И всё же эхо тех воспоминаний разыскивается в закоулках сердца, как скряга тайком перебирает в ларце свои сокровища.
«Lapsi kirkkomaalla» (написано свободным стихом) — орган звучит воскресным гимном в светлое утро; солнечный церковный двор спит среди тяжёлых, благоухающих розовых кустов над могилами; на песчаной дорожке играет ребёнок. Что для нетронутой души хмельная полнота жизни, или близость смерти, или тоска угнетённого духа? Ребёнку довольно осколков стекла, суеты жучков, жужжания насекомых и сладкого сна, дремлющего под веками.
II. Kes;n heilim;idess; («Когда лето расцветает»)
«En tyydy ma rippeisiin» — гордая декларация: героиня не довольствуется крохами, не выпрашивает лишнего, рождена требовать свою полную меру; если в её чашу не нальют лучшего вина, она вовсе не станет пить; обращаясь к звезде, к которой тянется, она грозит проклясть её, если та сочтёт это насмешкой.
«Kaipaus» (свободный стих) — тоска героини сравнивается с лёгконогой косулей, не боящейся долгих одиноких странствий, с глазом цветка, открывающимся навстречу рассвету в ожидании полуденного тепла, с горным потоком, бегущим из тёмных ущелий навстречу цветущей долине; но её сердце — усталая волна, безразличная к тому, на каком каменистом берегу искать пристанища.
«Kysyt, tahtoisinko...» — на вопрос, чего бы она хотела, героиня отвечает: её желания не знают границ и берегов; она хочет того, что делает небо небом, единственного земного восторга для измученной души — хочет невозможного, того, что способно свести с ума: хочет его самого.
«Jos aavistaisit v;h;nkin» — если бы возлюбленный хоть немного догадывался, как часто она мысленно целовала его и скрывала это, он не был бы так холоден и горд и не причинял бы такой боли; но лёд не тает и небо не яснеет само по себе — улыбка не появится на его губах, пока не загорится его сердце.
«Olet niinkuin vuolas vuoksi» — возлюбленный сравнивается с бурным потоком, который невозможно остановить или позвать к себе: он мчится, пенясь, разбрасывая брызги, которые героиня жаждет поймать и испить, но миг — и его уже нет, неизвестно куда умчался, слышен лишь гул среди скал. Даже когда зимний мороз скуёт его берега, подо льдом всё ещё звучит его голос, и сердце героини и под собственной зимой мечтает только о весне; она улыбается, поднимает голову — может, весна одолеет зиму, — и вспоминает не холод его рассудка, а лишь самый юный из его поцелуев.
«Nizza» — лёгкой поступью, в ритме карнавала, героиня впервые предстаёт в Ницце: смеётся алыми губами, кокетничает, ходит простоволосой; садится на берегу под рокот волн и выглядывающую из-за гор луну, прикалывает к груди цветок мака и погружается в маленькую сладкую грёзу — словно вспоминая, как виноградными гроздьями и ясными днями сбора урожая наполняется изобилие виноградников. Герой молча любуется ею со стороны, почти влюбляясь в её жизненный жар.
«Mik; on tuo rakkautesi?» — вопрос о природе чужой любви, вознесённой так высоко: это лишь зеркало для собственного лица, которым любуются; это мягчайшая перина, прибежище для эгоистичных сладких снов, греющих лишь себя; это огонь, который робко чтят, греясь у его пламени и боясь, что он погаснет, — но караулят его лишь ради себя.
«Sin; silmin sokein kuljet» — ты идёшь слепыми глазами, часы текут мимо, ты закрываешь сердце от лучшего, как будто никогда ничего не чувствовал; ты глуп, довольствуешься столь малым, тогда как, ожидая тебя, мои губы горячи и нежны, а сердце переполнено; ты идёшь слепым, лишь смутно предчувствуя небо — о, если бы я могла открыть твои глаза, чтобы ты его увидел.
«Kun katselet noin mua...» — когда ты так смотришь на меня иными чувствами, мне кажется, я странно смягчаюсь, будто вновь могу поверить в то, во что не верила давно; будто меня снова зовут объятия радости, будто тёплое, близкое прикосновение опять скользит по моим губам, пьянящее, как южное вино; я вижу тебя таким, каким видела прежде, хочу закрыть глаза и шагнуть назад во времени, прийти к тебе, как приходила когда-то, — помнишь, — когда мы, забывшись, расточительно делили любовь.
«V;lkkyvin siiviн» (свободный стих) — рассвет летит сверкающими крыльями: проснись, проснись, приближается неведомый день, края неба купаются в багрянце, и над землёй прошёл гул ожидания. Один лишь миг — и он заключает тебя в жаркие объятия, исторгая с твоих губ клятву верности и впечатывая в лоб поцелуй, как несмываемое клеймо раскалённого железа. Ненавидишь ли ты этот неведомый день или любишь?
III. ;isi; ;;ni; («Ночные голоса»)
«Y;lle» — утих лихорадочный дневной труд, героиня жаждет покоя и близости ночи, тишины спокойных мыслей, желает увидеть то, чего не видят глаза днём, и услышать то, что остаётся неуслышанным средь дневного шума. Но когда приходит одиночество поздних часов, спадают путы с глаз, глухие уши обретают слух, и постепенно из своих укрытий выходит то, что днём вынуждено прятаться. Ночь несёт в своём лоне тишину — и даёт героине больше, чем день.
«Tule, sinulle tahdon ma laulaa taas» — приди, я хочу снова петь тебе, ночь так прекрасна и поздна, я вплетаю серебристый блеск звёзд в твой сон; приди, земная суета уже утомила тебя, оставь свои тяжкие заботы — я научу тебя тосковать лишь по хмелю наших собственных грёз; приди, звёзды обретают самый прекрасный отблеск, когда ночь темнее всего, а твоя мечта самая чарующая тогда, когда она недостижимее всего.
«T;hdenlento» — обращение к падающей звезде: какое небо ты покинула, чего достигла, пронзив пустоту? Кто остался позади, кто принял тебя — потеряла ли ты желанное или обрела? Может, ты пламя жгучей муки, бездонной тёмной пропасти, или огонь гнева, сметающий все преграды на пути, или тоска, пылающая жаром и стремящаяся блуждать бесконечно? Героиня не знает — она увидела сокровеннейшее чудо, стоя поздно лицом к звёздам, ведь так же непредсказуемо и странно движется пламя её собственного горячего сердца.
«Mun on niin kylm;» — рефреном повторяется «мне так холодно»: холодно, когда героиня бредёт одна в ночь, всхлипывая; холодно, словно она идёт в морозную погоду в лохмотьях; холодно — порой кажется, что даже слёзы замёрзнут в глазах; холодно, когда другие улыбаются, — а она не знает, куда спряталось её лето.
«Ah, nyt vasta ymm;rr;n ma sen» — лишь теперь героиня понимает: годы отбрасывали тень на годы, домашний очаг разжигал своё тепло, но она у него так и не согрелась; подобно далёкой ночной звезде, её манил иной свет вдали от хлопот и будничного труда; этот неотступный голод томил её до изнеможения, не давал спать ночами — лишь теперь она это понимает.
«Kun l;sn; ma vuoteessa lep;sin» — лёжа в постели, героиня смотрела сквозь окно на звёзды и кружащую вечернюю луну и уже тогда предчувствовала тяжесть бытия; закрывала глаза, боялась, пыталась думать о другом. Материнский поцелуй этого не развеивал, порой даже лишал сна. Она складывала пальцы для молитвы, думая — может, одной молитвы не всегда достаточно; со временем это предчувствие росло в её груди, как тень над душой, и даже самый радостный миг жизни казался пустым и прожитым словно по ошибке.
«Kulkijan laulu» — много раз героиня блуждала по свету ошибочными путями, много вечеров просидела одна под мерцающими звёздами, много раз с тоской искала чужую руку, много долгих ночей плакала безутешно; многие мечты не имели под собой веры, хотя клялась в их истинности, многим позволила, подобно мыльным пузырям, родиться и лопнуть; многие печальные и радостные дни она приняла на своём пути — но те, по которым тосковала больше всего, остались лишь призраками.
IV. Ajatukset («Мысли»)
«Ajatukset» — обращение к мыслям: когда вы летите, как дикие лебеди мощными крыльями к желанным землям, а когда парите, как сонные бабочки, с цветка на цветок по пёстрому лугу? Вы возноситесь героями, трудитесь рабами, отдыхаете лентяями или бредите в горячке — кто способен установить вам границы? Заключительная ироничная строка сравнивает плохого хозяина, доверившего своё козье стадо никудышным пастухам, — намёк на тех, кто берётся управлять чужими мыслями.
«Diogenes» — героиня завидует Диогену: он жил в эпоху, когда философ мог сделать своим жилищем бочку; сегодня тот, чей разум стремится к философии и пытается уйти в «бочку», получает в удел пожизненный дом умалишённых. Мудрость Диогена умещалась в бочке и давала ему безмятежное, светлое существование; нынешние же мудрецы набивают своей премудростью небо и землю до краёв, добиваясь лишь обжигающего пожара.
«Sisilisko» — маленькая ящерица в трещине развалин просто бездельничает и греется на весеннем солнце, поворачивая то один, то другой бок к палящему диску, то задремлёт, то проснётся; ей нет дела до завтрашних забот, она не несёт груза сегодняшнего дня — героиня признаётся, что многие, пожалуй, хотели бы хоть иногда побыть такой ящерицей.
«Niin kulkevat kohti he vuosiaan» — люди идут навстречу своим годам, словно тем не будет конца, и в сетях земной суеты дают дням утекать; несут гордо поднятую голову, хотя смерть шагает рядом; провозглашают своё великое учёное знание — но чего оно стоит, когда наконец взвесится! Когда жнец с косой будет готов, он не спросит, что знал их разум, и вся учёность тогда — лишь пыль в солнечном свете. И всё же все они идут вперёд, словно бельмо заволокло им глаза, попирая слабейших, — а путь у всех в итоге один: на краю своих могил, с улыбкой на устах, они спотыкаются о косу смерти.
«Inehmo» — краткая трёхчастная медитация о человеке: склонился к материнской [земной] тёплой груди — там осмелился подняться и вырасти; склонился к возлюбленной, прижался губами к губам — осмелился осушить пенящуюся чашу до дна; склонился к Смерти, продрогший, ложась в постель — наконец осмелился отдохнуть так, как никогда прежде.
«Oi ihminen, et sin; tied;» — о человек, ты не знаешь, куда идёшь и куда придёшь, словно листок, кружащийся в воздухе, ты лишь кажешься стремящимся куда-то; малейшее дуновение ветра поднимает и несёт тебя, и всё же ты не продвигаешься далеко, цель твоя не приближается. А когда ты наконец не поднимешься с земли, у тебя останется лишь одна задача — стать дорогой-ступенью для других таких же странников, как ты.
«Jerikon-ruusu» — диалог: «Куда спешишь, иерихонская роза?» — «К воде, к воде: чего сердце не смело желать иначе, того посмело возжаждать». «Какова же тоска странника пустыни?» — «Напиться вдоволь, ощутить рост в иссохшей груди, расцвести — творить — на оазисе». «Куда стремятся твои цветы, иерихонская роза?» — «Они ищут новый оазис, неся в своём плоде в наследство вечную тайну» — притча о выживании, надежде и тайне, передаваемой через поколения.
«Brysselist; tuodulle Madonnankuvalle» — обращение к статуэтке Мадонны, привезённой из Брюсселя: героиня спрашивает, из брюссельского ли ты камня, гипса или дерева, ведь, как и другие богоматери, ты нежно прижимаешь к груди дитя; ты забрела в эту холодную и тёмную северную страну, не имея ни волхвов, ни пастухов, ни звезды — лишь брюссельское происхождение, — и всё же героиня может тебе поклониться. Она зажигает свечи, приносит цветы, благоговейно чтит многовековое материнское счастье статуэтки, молча застывает рядом со сложенными руками и наконец со слезами на глазах склоняет перед ней голову.
V. V;yl;lle v;ljemm;lle («К более широкому простору»)
Единственное стихотворение раздела, «Min; purttani ohjata tahdon v;ljemm;lle...», подводит итог всему сборнику. Героиня хочет направить свой парусник к более вольным водам, наполнить парус, нестись без звёзд и луны, избегая всеобщего проторённого фарватера в поисках нового — она целится далеко и хочет уйти прочь. Она готова следовать за валом, дерзко перепрыгивающим через последнюю отмель и последние буи, туда, где нет никаких цепей, где царит простор и буря несёт за собой волну. И когда вал наконец устанет от гонки, певучими струнами утишит свой пенный бег и устремится к покою, найдя отдых, тяжело осев на тихом берегу, — героиня обещает последовать туда же, уже с умиротворённым сердцем.
Так книга замыкает свой круг: от наивной весенней идиллии через зрелую, разочарованную страсть и ночное одиночество — к иронично-философскому взгляду на человеческую суету — и наконец к примирённому, спокойному стремлению вырваться за пределы проторённых путей, обретя не бесконечное скитание, а тихий покой после бури.
Историко-культурный контекст «Mettisen sunnuntai»
Финляндия 1930 года: государство на переломе
Книга появилась в момент, который сам по себе насыщен историческим напряжением. Независимая Финляндия была ещё совсем молодым государством (независимость — 1917 год, за ней последовала травматичная гражданская война 1918 года), а 1930 год — это уже начало мирового экономического кризиса, который, по оценке финских историков литературы, заметно ударил по литературной жизни страны: в начале десятилетия почти не появлялось новых имён. Дебют Бертель — редкое исключение на этом фоне, и редкость эта тем заметнее, что речь идёт о женщине, выпустившей первую книгу стихов в 44 года. Одновременно 1930 год — это момент идеологического ужесточения: именно тогда художник Аксели Галлен-Каллела публично атакует модернизм как «варварство», а консервативная и националистическая печать всё активнее маргинализирует авангардные течения (вплоть до отождествления сюрреализма с «большевизмом»). Сборник Бертель, выдержанный в традиционных рифмованных формах и неоромантической образности, вписывается именно в этот, охранительный, культурный климат, а не в авангардную повестку.
Положение в литературном поле: между «Тулениканта» и национальной традицией
Решающий контекст для понимания книги — это противостояние двух линий финской поэзии 1920–1930-х годов. С одной стороны — группа «Tulenkantajat» («Носители огня», основана в 1924 году), провозгласившая лозунг «Ikkunat auki Eurooppaan!» («Окна настежь в Европу!»): Катри Вала, Ууно Кайлас, Эльна Ваара, Олави Паавалайнен — урбанизм, свободный стих, культ скорости и машины, космополитизм большого города. С другой стороны — гораздо более широкое, но менее заметное сегодня течение финноязычной лирики, продолжавшее линию национального неоромантизма начала века (Эйно Лейно и его круг): рифмованный стих, природные пейзажи, любовная тема в традиционном ключе. Существенно, что, по оценке финских литературоведов, в финноязычной поэзии модернизм по-настоящему пробился лишь в 1950-е годы — то есть в 1930 году «Тулениканта» были скорее ярким меньшинством, чем магистралью. Бертель — характерный представитель именно этой более многочисленной, консервативной линии: её книга формально почти не пересекается с языковыми и тематическими экспериментами «носителей огня», хотя отдельные мотивы тоски по дальним странам и стремления к простору («Min; purttani ohjata tahdon v;ljemm;lle...») перекликаются с их кругом образов в гораздо более сдержанном, традиционном поэтическом языке.
Стоит также учитывать языковой раскол финской культуры: шведоязычная поэзия в лице Эдит Сёдергран уже к 1920-м годам совершила собственный модернистский прорыв и оказала влияние именно на «Тулениканта» — финноязычная же словесность в массе своей оставалась более консервативной. Сборник Бертель, написанный по-фински и опубликованный в респектабельном издательстве «Otava» (одном из столпов финноязычного книгоиздания с конца XIX века), — продукт именно этой, «национальной», институциональной среды.
Гендерный контекст: женское авторство, брак и имя
Биографическая деталь, прямо относящаяся к историко-культурному прочтению: полное имя автора — Roine Tellervo Bertel, урождённая P;iv;rinta, в прошлом носившая фамилию Swan. Множественность фамилий — след нескольких браков или смены замужнего статуса — типичный сюжет женской биографии межвоенной буржуазной Финляндии, где идентичность женщины юридически и социально была тесно увязана с замужеством. Поздний дебют в 44 года вписывается в характерную для эпохи модель: женщина получала право голоса в литературе нередко лишь после того, как минул период, отведённый на роли жены и матери, либо после развода/смены семейного статуса. На этом фоне сквозной мотив книги — несостоявшаяся, неразделённая или растраченная любовь («Min; tarjosin sinulle kukkaa», «Hallan panema kukka») — и финальный жест бегства от «всеобщего фарватера» к личному простору («Min; purttani ohjata tahdon v;ljemm;lle») прочитываются не только как универсальная романтическая топика, но и как косвенное высказывание о женской автономии, для которой в 1930 году ещё не было готового культурного языка вне любовной лирики.
Конфессиональный и космополитический слой
Финляндия 1930 года — страна почти монолитно лютеранская, государственная религия которой исторически была инструментом национального самоопределения (вспомним, что именно Реформация дала начало письменной финской литературе). На этом фоне стихотворение «Brysselist; tuodulle Madonnankuvalle» — обращение к привезённой из Брюсселя статуэтке Мадонны — звучит как нарочитый культурный жест: лирическая героиня кается перед чужой, католической святыней «посреди холодной и тёмной северной страны». Это не столько религиозное, сколько культурно-туристическое переживание — след буржуазной моды межвоенного периода на континентальные, прежде всего франко-бельгийские, художественные и духовные ценности. В том же ряду стоит стихотворение «Nizza»: Лазурный берег как площадка отдыха европейской (в том числе скандинавской) элиты 1920–1930-х годов, карнавальная, чувственная, «южная» Ницца противопоставлена суровой северной природе остального сборника. Этот мотив путешествия на юг — характерная примета культурного горизонта финского образованного сословия эпохи: открытость Европе здесь реализуется не через урбанистический модернизм «Тулениканта», а через образы паломничества, курорта и привезённого сувенира веры.
Общеевропейский послевоенный фон
Наконец, стоит вписать книгу и в более широкий, общеевропейский контур: меланхолия, ретроспективность, тоска по утраченной юности и одновременно жажда «простора» вне проторённых путей — устойчивые мотивы межвоенной лирики по всей Европе, отголосок травмы Первой мировой войны и последовавшего за ней ощущения исчерпанности прежних форм жизни. У Бертель этот общий настрой переведён в камерный, личный, любовно-лирический регистр — без прямой исторической рефлексии (война, революция, кризис нигде не названы впрямую), но сама интонация усталой, всё ещё ищущей свободы зрелости созвучна духу эпохи между двумя войнами.
Если интересно, можно отдельно сопоставить позицию Бертель с Л. Онервой (с которой её издавали в одном сборнике) или подробнее разобрать, как меняется женский поэтический голос в Финляндии от Онервы и Сёдергран к Бертель и далее к Катри Вала.
Литературоведческий анализ сборника «Mettisen sunnuntai» Роине Бертель (1930)
«Mettisen sunnuntai» («Воскресенье синицы», в более вольном переводе — «Воскресный день пеночки») — дебютная книга финской поэтессы Роине Тельерво Бертель (1886–1964), вышедшая в издательстве «Otava», когда автору было уже 44 года. Этот биографический факт небезразличен для понимания сборника: перед нами не голос юного романтика, впервые открывающего для себя любовь и природу, а взгляд зрелой женщины, ретроспективно реконструирующей эмоциональный опыт молодости — отсюда постоянное напряжение между непосредственностью лирического переживания и дистанцией, с которой оно осмысляется.
Композиция и архитектоника
Книга выстроена как пятичастный цикл с собственной внутренней драматургией, повторяющей одновременно суточный и сезонный круг и движение человеческой жизни от юности к зрелости. Часть I, «Kev;tkes;ll;» («В пору весны-лета»), задаёт тон через образы пробуждающейся природы и первого, ещё детски-простодушного любовного томления — недаром цикл завершается двумя стихотворениями о детстве («Lapsuusaika», «Lapsi kirkkomaalla»), которые ретроспективно осмысляют утраченную невинность. Часть II, «Kes;n heilim;idess;» («Когда лето расцветает»), переводит лирику в регистр зрелой, уже разочарованной страсти — здесь у Бертель появляются жёсткие, почти афористичные интонации («En tyydy ma rippeisiin» — «Я не довольствуюсь крохами»). Часть III, «;isi; ;;ni;» («Ночные голоса»), смещает действие во внутреннее, ночное пространство — одиночество, бессонницу, память. Часть IV, «Ajatukset» («Мысли»), резко меняет жанровый регистр: это уже не лирика чувства, а философско-сатирическая медитация (с прямой апелляцией к Диогену, с притчами о ящерице и об «Иерихонской розе»). Наконец, часть V состоит из единственного стихотворения-эпилога «Min; purttani ohjata tahdon v;ljemm;lle...», где метафора паруса, уходящего в открытое море, подытоживает книгу как движение от тесноты страсти к свободе духа.
Сквозные мотивы и образность
Центральный образный комплекс сборника — это противопоставление слепоты и зрения. Мотив возникает уже в стихотворении «Sokea hevonen» («Слепая лошадь») — символе скованной, не реализованной до конца витальности — и затем перетекает в любовную лирику («Sin; silmin sokein kuljet» — герой(иня) «слепо проходит» мимо подлинного чувства), а в части IV становится экзистенциальным обобщением: «Oi ihminen, et sin; tied;, / mihin kuljet ja mihin k;yt» («О человек, ты не знаешь, куда идёшь и куда придёшь»). Так личная, эротическая слепота вырастает в метафору человеческого неведения вообще.
Второй организующий мотив — цветок как символ несостоявшегося или неразделённого чувства: «кукка» (kukka) проходит через весь сборник — от подношения цветка возлюбленной («Min; tarjosin sinulle kukkaa»), не замеченного ею, до «Hallan panema kukka» («Цветок, побитый заморозком») — образа загубленного потенциала, и далее до символико-религиозной «Иерихонской розы», ищущей воду в пустыне. Цветок у Бертель почти всегда несёт коннотацию хрупкости и невостребованности дара.
Третий мотив — вода и плавание, объединяющий начальные пейзажные зарисовки («Olet niinkuin vuolas vuoksi» — возлюбленная сравнивается со стремительным потоком) с финальной метафорой паруса, уходящего prочь от проторённых путей «jokamiehen v;yl;;» («всеобщего фарватера») к простору. Этот образ работает как метафора творческой и личной автономии — характерный для финского неоромантизма 1900–1930-х годов жест бегства от конвенции.
Поэтика и форма
Стилистически сборник неоднороден и в этом отношении интересен. Большая часть текстов — традиционные рифмованные катрены с перекрёстной или опоясывающей рифмой и преимущественно трохаическим/ямбическим метром, близкие к позднеромантической и неоромантической финской лирике начала века (традиция, восходящая к Эйно Лейно и его современникам). Но внутри этой рамки регулярно прорываются верлибрические, ритмически свободные стихотворения — «Lapsi kirkkomaalla», «Sokea hevonen», «Kaipaus», «V;lkkyvin siivin» — построенные на синтаксическом параллелизме и анафоре («Minun kaipaukseni on kuin...» — «Моя тоска подобна...»), что сближает их с библейской псалмодией и с восточной (персидской/библейской) образностью пустыни, каравана, источника — это особенно ощутимо в «Jerikon-ruusu». Такое чередование форм придаёт книге ощущение поиска голоса: словно автор испытывает разные регистры — от салонной любовной лирики до almost экспрессионистской афористичности части IV.
Часть IV вообще выделяется иронической, почти эпиграмматической интонацией («Diogenes», «Sisiliskо»), напоминающей басенную традицию: лирическая героиня здесь уступает место наблюдателю-моралисту, иронизирующему над человеческим тщеславием и суетой («Niin kulkevat kohti he vuosiaan» — о людях, которые шагают к смерти с гордо поднятой головой, не замечая косы смерти).
Итоговая оценка
«Mettisen sunnuntai» — типичный для финской женской лирики межвоенного периода сборник, балансирующий между поздним неоромантизмом (культ природы, чувственная образность цветов и света) и более трезвым, разочарованным взглядом на любовь как на источник скорее боли, чем гармонии. Сильная сторона книги — единство образной системы (слепота/зрение, цветок, вода) при стилистическом разнообразии; слабая, характерная для многих дебютов того времени, — известная предсказуемость рифмы и отдельных образов («сердце», «весна», «тоска»), что, впрочем, отчасти компенсируется неожиданно жёсткими, почти горькими интонациями зрелого, не юношеского голоса — тем самым «послезнанием», которое и отличает поздний дебют от ранней лирической исповеди.
Если вас интересует более детальный разбор отдельного стихотворения или сравнение с конкретными современниками (например, Л. Онервой, с которой Бертель публиковалась в одном издании), могу углубиться в этом направлении.
Свидетельство о публикации №126062100973