Горельники
Я брёл вторые сутки — порою пешком, порою цепляясь за край телеги, на которой ехала молчаливая баба; она не говорила ни слова, но у развилок указывала кнутом, куда сворачивать. На распутье трёх колесных борозд она оставила меня, и я пошёл один.
К сумеркам второго дня я увидел дым. Он поднимался от нескольких низких изб возле холма. Ветер был западный и доносил он звук ровного скрежетания, точно сам холм что-то перетирал. Я не мог узнать этот звук. Не колесо, не пила, не море. Земля, быть может, или кости земли.
Село насчитывало дворов двадцать. Люди, встреченные мной на единственной улице, глядели с тем притупленным терпением, каким встречают чужаков те, кого чужаки уже не раз навещали и кто усвоил, что чужаки не приносят ничего, кроме беды. Женщина, несшая корзину с мокрым торфом, не дожидаясь расспросов, сказала:
— Холм нынче не для любопытных. Пора такая — холм сам вниз спускается.
Больше она не сказала ни слова.
Я остановился в доме вдовца Савелия Палыча, который держал пчёл, переставших давать мёд три года назад — с тех пор, как его жена ушла однажды утром на холм и не вернулась. О ней он не говорил. Поставил передо мной хлеб, соль, бутылку самогона и скамью у печи. Когда я спросил о звуке — о том ровном неотступном скрежетании, — он отвернул лицо к окну.
— Слышишь, — сказал он. — И довольно.
На третью ночь ветер переменился. Теперь он шёл с севера, был холоднее. В ту ночь сельские начали подниматься.
Я видел их из окна Савелия. Они выходили из дверей по одному, по двое и шли по тропе к холму, не оглядываясь. Некоторых я уже знал в лицо: ту, которую я встретил с торфом, худого человека с перекошенным ртом; молодую женщину, которую, как я слышал, звали Агриппиной; высокого сутулого мужчину, которого почитали за деревенского колдуна и звали Онуфрием, хотя я так и не узнал, было ли это имя или только прозвище. Были и другие — старые, молодые, иные же непонятного возраста.
Савелий, увидев, как они идут, поставил кружку и вздохнул.
— Хочешь пойти? — спросил он.
— Зачем они идут?
— Платить.
— Кому?
Он не ответил. Подошёл к углу, снял с гвоздя тяжёлую овчину и надел. Потом снял другую, поменьше, и бросил мне. Я поймал.
— Надень, — сказал он. — Холм вынимает тепло из костей. Войдёшь нагим — не выйдешь в своих костях вовсе.
Тропа к холму не была тропой. Это были уступы, вырубленные в известняке; в темноте, при ветре, секшем горизонтальным снегом, ноги скользили. Я шёл за Савелием, за мной — другие, и цепь наша тянулась по склону, как чёрная нитка бус.
Звук нарастал. Это было уже не далёкое скрежетание — это было давление на барабанные перепонки, словно у холма было сердце и сердце то работало.
Наверху тропа выходила на площадку. Я не знал, снизу, что холм плоский. Я не знал, что на площадке стоит.
Это был круг. Сложен из чёрных камней, неотёсанных, пригнанных друг к другу без раствора, в рост человека, а где и выше. Круг не замыкался: с западной стороны оставалась щель, и через неё входил ветер, и, попав внутрь, ветер издавал тот самый звук, слышанный мной из деревни. Сам круг, с ветром внутри, был тою мельницей, о которой я не знал.
Внутри круга, в центре, горел огонь. Но это был не огонь из дров. Он горел без топлива, или казалось, что без топлива; воздух над ним дрожал жаром, который не был жаром, а чем-то иным — тем, что давит на кожу и заставляет глаза слезиться. Пламя было тёмное — не красное, не жёлтое, а глубокого синюшно-багрового, почти чёрного цвета; света оно не давало, или я не видел того света, однако всё внутри круга было видно: камни, люди, снег, мои собственные руки.
Сельские не вошли в круг разом. Они стояли по краю, на ветру и в снегу, и ждали. Некоторые опустились на колени. Некоторые сняли обувь, хотя земля была камень и лёд. Одна старуха, которую, как я узнал потом, звали Лукерьей, плакала беззвучно, сложив ладони у лица, словно в молитве; но слова, которые она шептала, молитвами не были, или, если были, то на языке, которого в селе никто из живых не помнил.
Онуфрий-колдун стоял поодаль. Он был высок, лицо его было цвета сальной свечи, а глаза — не глаза, а два маленьких пламени того же синюшно-багрового цвета, что и огонь в круге. Он не вошёл. Он смотрел. Он считал, мне кажется, хотя я не видел, что; он считал.
Первым вошёл человек с перекошенным ртом. Он подошёл к огню и встал в огонь, и огонь взял его — не так, как берёт пламя, не пожрав, а так, как берёт решето, как берёт сито. Я видел, как он стал тонок, прозрачен, пуст. Я видел, как тень его вылилась из него и поднялась, чёрная, бесформенная, в темноту над огнём. Потом его не стало. Огонь остался прежним. Круг ждал.
По одному входили они. Агриппина, молодая, вошла с раскрытым ртом, и огонь вытянул из неё долгий вздох, почти песню. Вышла ли она — не скажу, ибо следующий уже стоял у огня.
Степан, виденный мной утром за колкой дров, вошёл с пустыми руками и вышел с пустыми руками, но оставил в круге часть себя, которой я не назову. Дарья вошла с руками, полными её собственных волос, срезанных кухонным ножом; огонь съел волосы, а с ними ещё кое-что.
Старуха Лукерья вошла последней из женщин. Она не вышла. Точнее — то, что вышло, не было Лукерьей. То была девочка лет двенадцати, с лицом Лукерьи, разглаженным от лет; девочка прошла мимо меня и спустилась по тропе в село, и я не видел её больше.
Савелий тронул меня за локоть.
— Твоя очередь, — сказал он. — Ты поднялся на холм. Плати.
— Мне нечем платить, — сказал я, и это была правда. Я был бродяга, чужак, человек без долгов и без имущества, забредший в Горельники случаем и оставшийся по случайности. Я не нёс ничего на холм.
— Это единственное, что огонь не возьмёт, — сказал Савелий. — Ничего. Поэтому это и есть самая тяжёлая ноша.
Я вошёл в круг.
Огонь не был горяч. Огонь не был холоден. Огонь был решетом, и меня через него протянули, и то, что вытекло из меня, не было грехами — я не уверен, что были у меня те, что мир признал бы за таковые, — но были годы. Я почувствовал, как они уходят. Я почувствовал, как мальчик, каким я был, отделился от меня и поднялся, чёрный, во тьму. Юноша, каким я был. Мужчина, каким я сделался. Я почувствовал, как они уходят, и огонь взял их, и круг перетёр их, и ветер над плоскогорьем подхватил их прах и рассеял над болотом, над устьем, над морем.
Когда я вышел, я был стар. Я не был стар, когда входил. Я был стар теперь. Руки мои были руки старца, глаза — глаза старца, и ноги тряслись, когда я одолевал тропу вниз.
Савелий подхватил меня под руку.
— Дело сделано, — сказал он. — Теперь можешь жить здесь, если хочешь. Село тебя примет.
Я жил там — какое-то время. Помогал Савелию с его пчёлами, не дающими мёд. Носил торф той женщине, что предупреждала меня. Сидел с Онуфрием долгими зимними вечерами и слушал, как он рассказывает не рассказы, а перечисления: имена, числа, даты, меры того, что было отдано огню.
Весной, когда реки отступили и дорога проявилась снова, я мог уйти. Я не ушёл. Огонь забрал у меня всё, что я нёс на холм, а с тем — и саму мысль об уходе, саму идею иного места. Меня перетёрли, как холм перетирает, как ветер в круге перетирает, как годы перетирают тело, а тело перетирает душу, а душа перетирает себя о темноту.
Иногда, в осенние ночи, когда ветер приходит с севера и падает снег, я поднимаюсь по тропе на холм. Огонь горит. Я не вхожу. Не нужно. Я уже заплатил.
Свидетельство о публикации №126062005335
уже превращённую в лёгкую субстанцию из которой состоит Вечность.
Благодарю, Виктор, за вашу мудрость и талант!
Инна Слободенюк 04.07.2026 04:11 Заявить о нарушении
Вы увидели в холме место фильтрации. Это верно. Огонь оставляет то, что нельзя сжечь, потому что оно уже и есть огонь, только в ином состоянии. "Кристалл Души" - прекрасный образ. Я бы сказал, что это то, холм возвращает очищенным, лишённым всего, что можно было бы назвать "моим". Рассказчик выходит стариком "свободным от себя". И в этом, может быть, парадокс: заплатив ничем, он заплатил всем, и эта плата - не потеря, а освобождение от необходимости терять.
Вы правы еще и в другом. В Горельниках идет процесс "перетирания" в ту "лёгкую субстанцию", из которой, может быть, и складывается то, что мы так смело называем вечностью.
Спасибо, что нашли в этом тексте своё!
Виктор Нечипуренко 04.07.2026 12:53 Заявить о нарушении