Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Постоялый двор

АННОТАЦИЯ

Произведение охватывает события русской истории с 1875 по 1927 годы, период становления капитализма в России и его трансформации в социалистическую модель товарно-денежных отношений в свете рождений и смертей богов и их дьявольских антагонистов, непосредственно повлиявших на жизнь и веру граждан, к сожалению, ничего о близких им богах и чертях не ведающих.

Исследование опирается на тексты подлинных документов о происходящих в книге событиях, катастрофах и катаклизмах, с некоторой долей авторского домысливания и осмысления, с чем, возможно, читатель не всегда согласится. Ну, и Бог с ним!

Однако, движимый гуманитарной целью, свойственной всей русской литературе последних лет, опирающейся на сведения из интернета (не выходя из дома), исследователь оставляет за собой право истолковывать факты на правдивый манер, следуя заветам классиков девятнадцатого века. Чему примером могут стать «Мёртвые души» и «Шинель» Гоголя, написанные им в Риме, под солнечным небом Италии, чего от души живой и бессмертной и другим авторам автор данной работы искренне желает.

Посвящено памяти М.Е.Салтыкова-Щедрина в день его 200-летнего юбилея 27 января 2026 года.


(полный текст для внеклассного чтения)

ОГЛАВЛЕНИЕ


1. Глава Первая (1875 г.)               
2. Глава Вторая (1875-1882г.)            
3. Глава Третья (1882- 1892 г.)         
4. Глава Четвертая (1892–1894 г.)   
5. Глава Пятая (1894–1899 г.)            
6. Глава Шестая (1899–1900 г.)      
7. Глава Седьмая (1900–1916 г.)    
8. Глава Восьмая (1916–1924 г.)      
9. Глава Девятая (1924–1927 г.)

 
Глава первая

Надворный советник Вышколев стоял супротив окна и ковырял в зубах обожженной спичкой, найденной наощупь в стоявшей на подоконнике пепельнице. Евлампия Христофоровича занимала сцена, происходящая во дворе уездной гостиницы.
Прищелкивая языком после обильного завтрака, состоявшего из блинчиков со сбитыми сливками, расстегая с осетриной и жестковатой отварной говядиной, чуждой для утра, когда невозможно её продавить внутрь ни квасом, ни киселем, ни простоквашей, а приходиться запивать остатками тёплого французского коньяка, разбавленного и охлаждённого сосулькой с соломенной крыши конюшни, - Вышколев ковырял в зубах и думал. Думал верно, что ничем иным, а именно ржавой сосулькой следует придавать иностранному пойлу закадычный русский дух, чтобы протолкнуть внутрь ороговевший кусок стейка за сфинктер пищевода. Горячим дыханием в этот момент Евлампий Христофорович расширял пятно обзора на заиндевевшем стекле окна на втором этаже, откуда наблюдал, как дебелая баба, простоволосая, со сползшим с круглого голого плеча шерстяным платком, лупила поленом по голове неказистого мужичка в обледеневшем зипуне.
Мужик истошно выл, прикрывая голову красными от мороза руками. Баба била его молча, всё норовя залепить по носу, но бочковатый живот мешал ей согнуться и прицелиться. Поэтому она хоть и помогала себе ногой в опорках поворачивать голову мужика в удобное для удара положение, тот успевал закапываться лицом в пористый снег и вопил всё призывнее, не теряя надежды на сердобольного спасителя.
Лохматая дрянная шапка с мужика давно слетела. Её подобрали два щенка и поволокли к себе в конуру, по дороге затеяв яростную борьбу за право обладания столь редкой вещицей.
Стоящая поодаль не распряжённая из саней кобыла стыдливо отворачивала голову от экзекуции, косясь на валяющийся перед ней кнут. Животина и сама была не прочь принять участие в творимой бабой казни, но копыта ей того сделать не позволяли, и лошадь со всей сдерживаемой животной страстью делала вид, что относится к этому совершенно безразлично.
По двору мимо них прошла босоногая девка с ведром помоев. Не поворачивая в сторону творившегося безобразия голову, она выплеснула содержимое ноши на угол забора и намеревалась было воротиться назад тем же путём, однако, мужик, расслышавший снежный хруст под её розовыми пятками, вдруг резко вскочил и кинулся к ней. Добежав до хрупкой спасительницы, он упал на колени и укрыл голову в складках широкой юбки. Девка, от растерянности что ли, прикрыла ему затылок пустым помойным ведром, а подкатившаяся баба с поленом принялась лупить по ведру так громко, что вынудила выйти на девичьи крики из кухни кухарку с кочергой и напасть с этим оружием и воинственными воплями на саму бабу.
Дворовый оркестр зазвучал громче, угрожающе.
Лошадь к такому повороту событий была явно не готова. Она возмущенно заржала, тряхнув головой. Жёлтые сосульки, столь высоко ценимые Вышколевым, разлетелись от её гривы в разные стороны, распугав щенят, которые, скуля, кинулись в будку к матери-сучке, и хвостатая мамаша тут же выпрыгнула наружу, залившись оголтелым лаем.
Евлампий Христофорович, пока прикидывал, кем девка с ведром может приходиться кухарке, и не заметил сразу, как на дворе появился новый персонаж. Женщина в длинном чёрном балахоне, то ли монашка, то ли ключница, то ли хозяйская приживалка из старых дев, заверещала так звонко в самом верхнем регистре утренней увертюры, что Вышколев круто поднял кустистые брови и прищёлкнул языком, не притворно удивляясь её голосу, как поступал в ложе театра, очарованный колоратурным сопрано юной, заезжей из Италии певички, встрявшей в русский хор.
Сцена походила на финал из оперы «Жизнь за царя» Михаила Ивановича Глинки. Узористые морозные стёкла декоративно подрагивали, утро наполнялось духовыми и струнными звуками. Не хватало звона колоколов соседней церквушки и басистого тремоло хозяина постоялого двора, чтобы добавить постановке основательности и гармонии.
Но и это не преминуло произойти. Колоколенка очнулась от частого звона и протряслась, будто сбрасывая с себя хрустальную изморозь. А на парадное крыльцо, хлопнув, как литаврами, дубовыми дверьми, вышел чернобородый хозяин и так гаркнул на слуг, что те замерли вместе со скотиной в странных позах будто примороженные, доставив тем самым Евлампию Христофоровичу несказанное удовольствие. Немые сцены и театральные паузы с гоголевских времен вызывали в нём восхищение неподдельное.
С усилием он распахнул законопаченное на зиму окно в свои душные апартаменты и вдохнул начало мартовской оттепели в прокуренные лёгкие до самого дна живота.
Звон, успокоившись, затих. И тогда из-за пригорка с высокими березами донёсся птичий гай.
Вышколев широко перекрестился. Божье колесо вошло в свою весеннюю колею.
Грачи прилетели.

На долю новоиспечённого надворного советника выпало тяжёлое испытание. Посланный из губернии в волость по делам службы, он застрял в городке N, надо полагать, надолго. Дороги в ростепель стали не проездными. На реке вот-вот и двинется ледоход.  В гостинице на втором этаже из благородной публики застряло четверо: сам Вышколев, отставной поручик Корх и чета молодожёнов. Она, Катя, – дочь провинциального дьячка. Он, Амвросий, – крёстный сын богатого помещика Однокурова, столь похожий на него и статью, и голосом, что, если бы не документы, доказывающие отцовство Панюшкина, служившего у князя Однокурова управляющим и имевшим в доме красавицу-жену, которая была с князем в близких отношениях, -   крестнику в дом дьяка дорога была бы заказана.
Окна из апартаментов влюблённых выходили в сад. Окна поручика и советника – во двор, что было не по чину, конечно, но добродушию и уступчивости таким благовоспитанным людям, как Евлампий Христофорович и Иван Карлович, можно было только позавидовать.
Молодожёны Панюшкины редко выходили из комнат, предаваясь редкостному одиночеству вдали от отеческого дома. Щёки их пунцовели от любовных утех всё ярче. А разговоры на людях переходили в щебечущий шёпот, который после завтрака заканчивался обычно предобеденным сном, а после обеда – отдыхом перед ужином, по окончании коего, они, едва коснувшись еды, с нетерпеливым смущением вновь уединялись у себя в комнате, откуда не слышалось ни звука, ни вздоха.            

В ехидных беседах Корха и Вышколева, обсудивших уже все на свете за неделю распутицы, поведение молодоженов занимало теперь главное место.
 - А что бы, например, всем людям не любить друг друга, как эти новобрачные? - спрашивал Иван Карлович, строя Евлампию Христофоровичу сладкую мину.
Вышколев, в свою очередь, хищно склабился и заявлял заученно библейски:
- Даже в помыслах своих не возжелай жену товарища своего!
- Да какой он товарищ?! - возмущался Корх. - Обыкновенный вы****ок, без чина и звания, бастард, ждущий своей доли наследства, которой, может статься, и не будет совсем. Недоучившийся студент. Лопух. Размазня… Однако, аппетитный подлец!
- Какое вам дело до Амвросия? - возмущался Евлампий Христофорович. - Тут дело не в предмете вашего вожделения состоит, а в его богом данной супруге. Ну, положим, возляжете вы с ним в страсти. А ей-то каково будет? Кто ваше Лотово семя до столпа осолонит? Не ангел ли Господень? Кто даст знак?
 - Для любви нет преград, - отвечал Иван Карлович, хищно, будто продажную девку в подворотне, ухватывая за горло холодный графин и наливая из него в прохладные рюмки тягучего «ерофеича». - С нами, вставшими, - Бог! «Блистай, кинжал, орудьем сладострастья. И будет перчен член, что изголя почил!».
(Они чокнулись. Выпили.)
- Ювенал? Чей перевод? - спрашивал Евлампий Христофорович, закусывая. - Не Ломоносов, случаем?
- Хвостов, душенька вы мой. И не перевод. Цитата. От тестя его Суворова Александра Васильевича. Тот дока был в латыни. Говорил же старик ему на смертном одре: брось чушь пороть! воюй или воняй… А там у деда уже не разборчиво читать было. Рука генералиссимуса дрогнула. Хвостов и дописал. Доказывать авторство не выходит…
- И сам помер, Вы полагаете, Суворов-то?
- Тут разные версии… - отвечал Иван Карлович, похрустывая желтым бочковым огурцом, - Здесь сермяжная суть солдатская выпячена настолько недвусмысленно, что сомневаться в словах генералиссимуса не стоит. Чувство ритма Суворова не зря доказано штыковыми атаками и скоростью подавления пугачевского бунта. Десять тысяч убиенных, это вам не хрен собачий! Прости меня, господи…
- Хамите, батюшка… Однако, побед русских Александром Васильевичем не счесть зело! И вернемся к предмету разговора… Так вы уверены, что Катенька нам не откажет?
- Обижаете, любезный… - Иван Карлович откинулся на диванных подушках и покачал носком отполированного денщиком сапога. - Во-первых, бутылка откупорена и ничто не мешает продегустировать вкус молодого вина, пока оно не вызрело и не набралось в тепле уксусного послевкусия, мешающего памяти проноситься по своим просторам без бремени мелочных обид на неловкость собственного ума. Бздеть по этому поводу у порядочных дам не принято. Что было, то прошло, как говорится.
- А воз и ныне там?
- А чего вы хотели? Аппетит приходит во время еды. Суворов не зря говорил: пуля дура, штык молодец. Тут расстояние и возраст не важны. Главное ввязаться в рукопашную, а время покажет!
- Да-а… - мечтательно протянул Евлампий Христофорович, глядя в сторону окна. - Весна идет, весне дорогу… Так вы полагаете, мы тут еще на пару недель застрянем?
- Как пить дать! - решительно заявил Иван Карлович и, плеснув себе водки, выпил.
За окнами серело той послемартовской серью, что, не выходя во двор можно было ощутить и запах ржаной опары, и конского навоза, и талого снега, пропитанного за зиму многими людскими грехами, которые, по обыкновению, кисли, размораживаясь, и перемешивались друг с другом.
То из-за сарая веяло краденным сеном, то согрешившей со своим молочным братом коровой, то сожженным под Масленицу соломенным чучелом, убранство и фигура которого так походили своим видом на жену хозяина постоялого двора Фотинью, что тот спьяну кинулся страшилище тушить и опалил бороду, рукава и праздничный кушак, подаренный ему накануне Масленицы супругой.
Происшествие это было на устах всей дворни вторую неделю кряду, так как других новостей из-за распутицы добыть было неоткуда. Народ и постояльцы от скуки плюсовали к нему все больше подробностей, приукрашивали, на сколько хватало выдумки, и, наконец, сошлись на том, что виновницей тому была погибшая свиноматка.
Хавронья накануне опоросилась двенадцатью поросятами, десять из которых молочными закололи на праздник, а их родная мать в ужасе бросилась на вилы в сеннике и предала себя ужасной, нехристианской смерти, сообразив, наконец, что и ее тоже съедят.
Так и случилось. Хозяин с отчаяния напился, так как Хавронья была частью его движимого личного капитала. Есть ее он отказался несмотря на грядущий Великий Пост. А в придачу спалил единственный деревянный мост через реку, который оставался последней возможностью выбраться из этого гиблого места.
Фотинья за сходство с чучелом была нещадно бита. Дворовые были лишены на следующий день водки на похмелье. А постояльцы только выиграли: им есть и пить в Пост было разрешено задарма, но под угрозой смерти запрещено было выходить наружу, пока не явится урядник и не зафиксирует факт смерти Хавроньи и кто ее заколол, потому что именно тот человек и чучело в жену обрядил, и его, хозяина, под монастырь подвел и перед народом обесчестил.
Так решил Елисей Степанович Дурнев, весенний постовой и хозяин постоялого двора. Тут было всё в его власти и судьи матушки-природы. Как они решат, так и будет. Никто со двора не денется.
Во ознаменование этого на шесте была вывешена красная тряпка, видная с другого берега разлившейся реки, которая извещала власти о чрезвычайном происшествии на постоялом дворе.
Это нежданное заточение повлияло на людей странным образом.
 Катюша Панюшкина приняла дворовую клеть с радостью. Кому, как ни ей, единственной, выжившей из семерых детей дьяка Мануила Семирокастного, пятнадцатилетней девке, грамотной, трезвой, но угреватой и склонной к романтизму, почерпанному из книг дьячковой библиотеки, доставшейся ему по случаю смерти предыдущего дьяка, историкофоба и мизантропа, Иммануила Филистимлянского, обладавшего силой голоса иерихонских труб и мощью Голиафа; кому как ни ей, Катерине, множившей в уме трехзначные числа, свободно читавшей на латыни Овидия и считавшей Спинозу геометрическим гением в плане симметрии божественного благорасположения чувств в пространстве, было не радоваться свалившейся ей камнем на голову страсти.
Амвросий Панюшкин, ниспосланный ей от управляющего покойной помещицей Однокуровой, в существовании которой она прежде сомневалась, так как в приходе ее ни разу не видела, не вдруг оказался воплощением той девичьей мечты, о коей она уже и мыслить без трепета не могла.
Восемнадцатилетний Амвр, как в просторечии звали красавца, оказался собранным из трапеций, означающих мужское начало в русском человеке. Первая фигура, плечевая, была равнобедренной основанием вверх, вторая, тазобедренная, основанием вниз. Ноги были собраны из трапеций повытянутее, голова образовывала тыквенный эллипс, но вид Амвросия сзади в месте двух полусфер, треснутых от натуги в центре тяжести фигуры, поражали Катино воображение. И дивили не своим совершенством, а точным отражением ее, Катюшиной задницы, тщательно рассмотренной в зеркальце, что убеждало ее в верности выбора избранника.
Других сходств в геометрических пропорциях тел ею не отмечалось. Более того, фигурка пятнадцатилетней Кати была собрана Богом из равнобедренных треугольников, парабол и гипербол, не имеющих начал и пределов в системе декартовых координат. Линии, из которых Катюша состояла, были не бесконечны. Они переходили друг в друга с такой аппетитной загадочностью, что не всякому удавалось отвести от них взгляд. У самого Амвросия они вызывали заострение углов с тем напряжением, которое свойственно молодым членам, еще не осознавшим цели их потуг. Но после нескольких взаимных опытов, заключающихся в соединении молодоженов в определенных положениях, они поняли, что симметрия приходит к ним из ломаного хаоса соития в тот момент, когда благоволение божье нисходит на них одновременно. Именно тогда Катя и Амвросий складываются при наложении в восьмиконечную православную звезду, символизирующую, как известно, рай, небесный Иерусалим и Богородицу, представляющиеся в начертании октограммой.
Октограммой был выстроен и забор вокруг постоялого двора. Дело в том, что Елисей Степанович Дурнев за провинность наказывал дворовых тем, что в качестве компенсации отрезал себе в собственность часть их участков, расположенных вокруг его земли. Причем делалось это в некоей, ему одному известной последовательности, угадать логику которой крестьянам не представлялось возможным. Людишки находились в постоянной тревоге, но покорно продвигали забор все дальше, соблюдая указания Дурнева и восстанавливая тем самым абсолютную симметрию восьмиконечника. Дворня не понимала, что наказание следующего зависит не от количества сделанной работы, а лишь от длины лучей геометрической фигуры, внутри которой им выпало судьбой проживать.
Сам Елисей Степанович умилялся заведенному им порядку. По местным меркам размещенный в центре октаэдра дом процветал. Ощетинившись конюшнями и катухами со скотиной, он предлагал заезжим сытный и теплый постой за не очень большие деньги, смену лошадей и ночной безопасный приют на определенное время, а также - кузнеца, лихого кучера, водки и даже белошвейку и двух кружевниц, проживавших во флигеле в одном из углов забора. (На случай починки белья и всего остального, что постояльцам или хозяину в голову взбредет. Впрочем, во двор они редко выходили, разве что по нужде.)
С проезжающими барышнями и девицами полуинтеллигентного вида Елисей Степанович управлялся сам. Утром, выходя к чаю с расцарапанным их ногтями лицом и поредевшей бородой, он был добр и светел, как намолившийся монах, на которого сошла с небес вышняя благодать. А, закусивши кулебякой добрую чарку водки, Елисей обычно вещал любимой жене за столом:
 - Не плачь, Фотинья! Зато я тебе следующей ночью такой выверт французский в постели покажу, свиньёй от сладости завизжишь. Вот те крест!
И молодая жена, носившая траур по очередному безвременно ушедшему младенцу, опускала глаза и надеялась на лучшее.
Да тут случись неприятность. Хавронья закололась.

Заключенные в «Вифлеемской звезде» ждали пришествия урядника после схода талых вод каждый на свой манер без должного беспокойства. Беременная прачка, Алевтина, ежеутренне постукивала своего мужа, кучера Прокла, подгуливавшего от скуки с кухаркой Марфой.
 Дочка кухарки, Дунька, бегала по вечерам к рыжему конюху Кузьме, а то и к кузнецу-цыгану, чернявому Фильке, который зазывал ее к себе прерывистыми ударами молота о наковальню.
Денщик Корха, Микула, от нечего делать брался бренчать на балалайке. А два поросенка, оставшиеся сиротами, шатались по двору со щенками, вызывая у безымянной сучки-матери нестерпимую мировую скорбь о будущем апокалипсисе, когда мясо начнет пожирать собак.

Пост подходил к концу.
Река тем временем возвращалась в берега.
Отставной поручик которую ночь просвещал Амвросия в части переводов Ювенала, а Вышколев, дождавшись падения кривой просвещенной Екатерины, неутомимо доказывал совершенство шара в форме своего живота, лохматого до той степени, что Катюша к утру терялась в догадках о началах и концах происходящего, настолько дьявольски горяч и упруг оказывался ее новый пожилой наставник.
 Близость с молодоженами привела к тому, что Евлампий Христофорович переместился к Катюше в комнату с окнами в сад, а Иван Карлович приютил изгнанного из нее Амвросия в апартаментах Вышколева, оставив Микуле свое жилье в знак уважения к его бывшим заслугам. Звуки балалайки оттуда слышались все тише и печальней. Скоро денщика Корха стали видеть чаще у лачуги Фильки-кузнеца, молот которого теперь не утихал и по ночам, и даже у флигеля кружевниц, которые по доброте душевной задаром пришивали ему оторванные тесемки к гульфику.
Хозяйские погреба опустошались с непривычной скоростью. Вот уж колоколенка за рекой отзвонила Вербное, а урядник все не ехал.
Снег истаивал на глазах, позволяя земле использовать грязь по своему прямому назначению. Она занимала все больше места по шкале ординат, а, подсыхая на заборах, стенах, лицах людей, одежде и обуви, возвращалась на ось абсцисс, чтобы вновь разжижиться и продолжить круговорот русской весны в природе.
Катюша с Вышколевым, глядя по утру из окна голыми в голый в сад, однако, были другого мнения по поводу нагрянувшего апреля. Надворный советник, проводя рукой по совершенному изгибу контура Катиного тела, говаривал:
- Амплитуда вашей синусоиды, Катерина, зашкаливает за всякие представления о красоте. Вы геометрически безгрешны во всех измерениях. Спиноза бы, почувствовав это под рукой, изменил свое отношение к идеалу. Природа, особенно ранней весной, по сути, бездарна. А вот ваше тело оставляет надежду на возрождение.
И, ущипнув ее за ягодицу, вздохнул.
Катюша тихо ойкнула и ответила:
- Причудливо изъясняетесь, Евлампий Христофорович, все в душу девичью влезть норовите. Лучше бы девственность мою опытом порушили, а то все с заднего двора, аки вор заходите…
- Я, Катерина, человек, как вы понимаете, набожный и брать чужого не могу. А что ваш Амвросий своего не берет, вы сами виноваты. Неужто от законного супруга своего боль перетерпеть не можете? Или настолько велик, как люди говаривают, уд у суженного?
- Зело велик! Что кабачок созревший. Ему ко мне ни в окна, ни в двери захода нет. Узка я шибко для таких величин. Так только, на качельках покачаться. Да и то коротко. Низвергается он быстро. Хождения по мукам, одним словом.
Катерина вздохнула, пошевелив пальчиками шерсть на животе надворного советника.
Вышколев приподнял одну бровь и вспомнил о счастливом поручике.
- Так чем же вы занимались все это время?
- Любовались друг другом. Ну, и пробовали, где больно, а где щекотно. И иногда совпадало. В рай возносились.
- Любовь, она такая… - мечтательно вздохнул Евлампий Христофорович. Надворный советник не помнил себя молодым. Вернее, не мог себе позволить помнить, потому как грехов за ним числилось столько, что цифр после запятой в иррациональном числе для этого бы не хватило. Он предпочитал числа целые, простые, а лучше натуральные. В виде денежных знаков. И девушек с тринадцати лет. - А не пробовали вы, Катерина, эдаким образом? - и Вышколев надвинулся на нее как клюнувший рылом в море и заросший лесом Аю-Даг, целясь в проплывающего мимо дельфина (не проглотил бы!). Но дельфин и не пытался увернуться, кинулся в чащу и пропал среди колючих ветвей… (Это было запечатлено на картине, висевшей на стене против ложа.)
Таким представлялось теперь Катюше непорочное геометрическое зачатие.
От Таврических красот, навеянных рукотворными мазками на стенах спальни молодоженов, веяло блистающим морем и солнцем, пенными брызгами, можжевеловыми рощами и лошадьми на горных тропах, пропахшими овчарней и саклями татар в растрескавшемся от пекла песчанике. Разноцветные гады неправильного геометрического рисунка извилисто удалялись по любительски определенной перспективе бездарного художника в дебри неопознанных пространств, манящих и пугающих настолько, что рыхлые Крымские скалы, безобидные и прохладные, казались скопищем премерзких гипериид, выползших на старые обои уездной гостиницы из недр Нептуна.

В комнатах топили нещадно. Окна и форточки были открыты настежь. А ворота и двери затворены наглухо во избежания побега преступника.
Дым и пар от строения был виден за версту. Грачи с опаской пролетали над странным местом, косясь на шест с красной тряпкой на верхушке.
Жаром и пеклом невиданных широт веяло от вертикалей этого Эдема, холодом и гнилью от фундамента, кисломолочным и уксусным - с потолков и запущенных крыш.
Апрельская среда средней полосы поднималась, как дрожжи, в своем неостановимом движении похоти и неутолимой страсти, сдобренная свиным разговеньем, квашеной капустой, обилием хмельного и полной безнаказанностью.
Иван Карлович чувствовал себя как никогда на своем месте. Крепость в виде Амвросия была покорена до основания и сдалась на милость победителя с гибельным восторгом, как позже имел честь заявить об этом классик таганской литературы по другому поводу, но похожему по апокалиптичности происходящего на краю. Темп ярких отношений галопировал. Кони неслись. Обрыв приближался. А копыта стучали все чаще, приближая обоих к заветной цели: освоению неизведанного конца. Сравнения их с другими исследователями глубин души и тела показались бы неуместными в данном временном промежутке. «Вифлеемская звезда» горела и внутри и снаружи их мессианских страстей не во спасение, а в наказание человеческое, будто грехи содомские восстали из пепла и заявляли теперь во всеуслышание о своей несокрушимости.
Воинственный пыл Ивана Карловича и животная непокорность прекрасного Амвросия были озвучены в весенней ночи звуками битв за осажденные города, где исходы сражений вершились непредсказуемо для обеих сторон. Там и победитель плакал от жалости, и поверженный визжал от восторга. И среди дворовых начали уже ходить слухи, что это дух самой Хавроньи взывал во тьме ко мщению за погубленную свиную душу.
В ожидании пришествия урядника млела перед иконами в своих темных и душных покоях Фотинья, в зрачках которой блистали как копья наточенные вилы. Кухарка с дочкой жались ночами к печи, отпихиваясь от назойливого кучера Прокла. Прачка Алевтина оглаживала живот в предчувствии очередного чуда. И только веселые Вальки-белошвейки с кружевницей лукаво подхихикивали над хозяином, раскручивая свою дворовую рулетку. Она заключалась в том, что, положив сонного и пьяного Елисея Степановича голым на спину, они играли у него на груди в «дурачка», а выигравшие шлепали его по поникшему члену на животе, раскручивая его в ту или иную сторону, пока головка его не укажет на одну из них. А там уже загадывалось желание в зависимости от настроения играющих: то ли пошить ему крошечный кружевной чепчик, то ли обрядить в форменный вицмундир и фуражку с околышем, то ли представить его в виде колокольни с золотошвейной маковкой наверху… впрочем, проказницы и не такое ещё могли придумать…

И вот как-то бледным утром к берегу пристал плот с бричкой урядника и обреченной лошадью, смотревшей ниц на шаткие бревна. Кобыла, не веря в свое счастье, выволокла хозяина и бричку на твердый берег, рванула в сторону и упала без чувств между оглобель.
Урядник успел выскочить наружу, ничего себе не повредив в отличие от своего экипажа, грохнувшегося набок, и выругался весьма содержательно и достаточно громко на своем собственном наречии, которое было в ходу среди чинов низшего звания. Сопровождавший его ветеринар Антон Антонович, господин Семенной, спрыгнувший с брички раньше урядника, немедленно передал слова начальника нанятому им паромщику, который с ответной горячей речью направил плот в обратную сторону, оставив начальство в двойном одиночестве в полуверсте от забора «Вифлеемской звезды».
Таким образом, урядник при оружии и Семенной с аптекарским саквояжем, беспрестанно ругаясь, дошли по растерзанной грязью дороге до ворот пешком, застав за ними всю ту же картину избиения кучера Прокла беременной женой с тою лишь разницей, что в качестве орудия казни Алевтина использовала коромысло, потому как орудовать, нагибаясь, поленом из-за раздувшегося живота ей было крайне неудобно.
С интересом понаблюдав за происходящим, урядник отметил, что удар у бабы поставлен правильно, однако он, со своей стороны, производил бы его с некоторым оттягом, дабы придать движению рук долю необходимого в данном случае элемента трагедии. Ветеринар вынужден был с ним согласиться, но рекомендовал не добивать кучера до конца и посулил бабе рубль за спасение казённой лошади, что слегла на берегу после переправы.
Баба прислушалась к его просьбе и, приняв деньги, побои прекратила, ретировавшись к себе в избу. Кучера привели в чувство и отослали отрабатывать свое освобождение к месту аварии брички. Сучке, залившейся в лае, урядник лично дал такого пинка, что щенята и поросята в будке заскулили и тут же смолкли.
Более во двор нос никто не показывал.
Семенной закурил папиросу, не предложив угощение уряднику.
Урядник набрал воздуха и засвистал в свисток, висевший у него на груди…
 
Местную власть в лице Зота Иваныча Полусердечного знали все уездные старожилы. Есть такие лица, что, хочешь-не хочешь, а впечатываются в память навсегда. Они, появляясь в поле зрения, вносят в окружающее их пространство грозовое напряжение характера их хозяина, которое способно подвигнуть героя на подвиг, преступника - к раскаянию, а женщин и лошадей - к обмороку. (В чем и мы не преминули убедиться.)
Рожденный во время нашествия Буонопарта, Зот Иванович из колыбели грозил кулаком заглянувшему к нему мародеру-французишке, тем самым давая понять, что русский дух неистребим вшами и порохом, а способен покорить Европу, пройти казни египетские и омыть сапоги в Индийском океане. На юного грабителя, будущего Стендаля, лицо и кулак русского младенца Зота, как и пожар Москвы и отступление через ледяную Березину, произвели неизгладимое впечатление, которое впоследствии в «Красном и чёрном» было отражено в искренней ненависти автора ко всему французскому, да и западноевропейскому вкупе с ним.
Полусердечного в округе побаивались не только иностранцы. Иван Карлович Корх, обрусевший немец в третьем поколении, хоть и не знал ни слова по-немецки, предпочитал с Зотом Ивановичем на узкой тропе не встречаться. Для него было ясно, что именно он будет первым подозреваемым в деле самоубийства Хавроньи, поджога Фотиньи и моста через реку. Да в придачу теперь, если учесть домостроевские замашки урядника, его сожительство с Амвром непременно добавит в дело острого перчика, о чём ревнивый денщик-Микула доложит на ухо Зоту незамедлительно. Ретироваться с места событий было некуда. Поэтому, завидев в окно свистящего Полусердечного, Иван Карлович принял единственно правильное решение: искать защиты у Вышколева, в покоях молодожёнов, а ещё точнее – у них с Катериной под кроватью.
Елисей Степанович тем временем был разбужен белошвейками в их будуаре и приведён в некоторое чувство ушатом ледяной воды, двумя рюмками водки и многочисленными оплеухами озорных девиц. С всклокоченной бородой и рыбьими глазами он показался позади Полусердечного на крыльце флигеля и приветствовал урядника земным поклоном, уперевшись правой рукою в ступеньку под ногами и чуть не упав головой ему в колени.
- Благоденствия и процветания, вашество! Рады приветствовать благородие в Вифлеемских далях! - прорычал он утробным басом.
Зот Иваныч, вынимая свисток изо рта, обернулся.
- Нечто ты, Елисей? Что звал? В чём опять непорядок?
Елисей рухнул с крыльца наземь и искренне заплакал.
- Хавронья моя, кормилица, жизни себя порешила! На вилы бросилась! Жену чуть не сожгли! Мост порушили! Измена в России, Зот Иванович! Иноверцы одолели! Басурмане!
- Та-ак… - прогудел урядник, засунув большие пальцы за ремни портупеи и косясь на оторопевшего Семенного. - Камфоры много с собой взял?
- Десять унций, - отрапортовал Семенной, отбросив папиросу.
- Будем прививать!.. Всех!.. И чтобы тихо тут у меня!.. Елисей! Строй народ на плацу!
- Может, позавтракаете с дороги? – всхлипывая, спросил хозяин, приподнимая с земли голову.
- Окстись! Некогда тут трапезы устраивать! – прикрикнул на лежащего урядник. – Делай, что говорят!
Не прошло и получаса, как во дворе перед Зотом Ивановичем, выяснившим за это время с Дурневым некоторые обстоятельства происшествия и пригубившим по чарочке-другой в прикусочку с паюсной, была выстроена длинная шеренга из полусонных, мятых дворовых, переминающихся с ноги на ногу на талом снегу.
Сидя на табуретке перед ними, Полусердечный опёрся подбородком о вынутую из ножен шашку, сдвинул на затылок фуражку с околышем и внимательно вгляделся в лица подозреваемых.
- Вот ты, - указал он пальцем на беременную прачку. – За что мужа била?
- Прокла-то?.. За измену. За что же ещё? – оправдывалась с улыбкой Алевтина. – Как же его не колотить, если он без уважения ко мне, матери своих детей, относится.
- А как же заповеди православные? «Да убоится жена мужа своего»? Отчего не блюдёшь?
- Кобель он паршивый, а не муж! Каждую ночь к кухаркам шляется. Вот к этим… Да сами у них спросите…  - и Алевтина показала на Марфу и Дуньку.
Зот Иванович перевёл взгляд на дородных работниц кухни. Марфа с Дунькой зарделись от стыда и от пристального внимания уважаемого человека.
- А вы, потаскушки, зачем его к себе подпускаете? Не боитесь камнями побиенными быть? – строго воспросил урядник, подкрутив усы.
- Да где же тут камней сыскать, Зот Иванович? – ответила старшая с намёком. – Грязь одна. Камни все по межам на пашню растащили. На заборы. На катухи… А кто и за пазухой носит… Хозяйка, к примеру… - и она кивнула в сторону Фотиньи.
Та отвела остроносый профиль в сторону и промолчала, застыв в горделивой позе.
- Та-ак… - присмотрелся к ней урядник. – За старое взялась, ведьма? С людей на свиней перешла? Рассказывай, как было!
Хозяйка медленно повернула к нему голову и спросила с вызовом:
- А стоит ли, господин Полусердечный, раны вскрывать? Или вы не догадываетесь, в каких отношениях Елисей с Хавроньей состоял?
Урядник непреднамеренно икнул, а Семенной что-то вывалил от неожиданности из саквояжа и начал собирать склянки обратно, отирая их от налипшей грязи.
- У тебя и доказательства есть? – строго спросил урядник.
- Вон они, доказательства, в собачьей будке со щенками живут! Два последних его поросёнка. Вы им в пятачки внимательно посмотрите: вылитые Елисеевичи… Так ему, старому хряку, и надо… Но я Хавронью не трогала, мерзко мне в катухи свиные ходить…
- А курсисток не мерзко было о прошлом годе через болото в город посылать?
- Нет. Сами виноваты. Пить надо было меньше… Да и не доказано ничего про меня, их Кузьма провожал…
Урядник перевел взгляд на рыжего Кузьму, конюха.
- А ты что скажешь?
- А я чего? Я ничего!.. Я их до поворота довёз, а там они через лес пошли, где покороче. Кто ж их знал, что в трясину полезут? Глупые…
- Ну-ну! – предостерёг наглого Кузьку Зот Иванович. – Дело ещё не кончено! Вот Вышколев прибудет, тот разберётся…
- Евлампий Христофорович? – будто очнулся с полусна Микула, прятавшийся за спиной кузнеца Фильки. – Так он тута, на втором этаже проживает.
Урядник присмотрелся к говорившему.
- А ты кто такой будешь, болезный? А ну-ка выйди из строя!
Цыган выпихнул Микулу у себя из-за спины. Сделав шаг вперёд, тощий денщик стал во фрунт и доложил:
- Николай Скоробогатько. Лейб-гвардии ефрейтор. Состою в денщиках у лейб-гвардии поручика Корха. Следуем к месту последнего назначения согласно предписанию.
- Ага! – Зот Иванович привстал с табуретки. – Значит, и вновь назначенный капитан-исправник здесь… Инородец, в колено его через колено! Из армии за содомию выгнали, а мне в начальники суют?!.. Вот я Вышколеву всё о нём доложу! Евлампий Христофорович этого так не оставит… Надо же! А я их уж месяц жду-не дождусь!.. Пригласи-ка этих господ сюда, служивый! Да быстро!
Испуганный Микула побежал в гостиницу, спотыкаясь по дороге.
Проводив его взглядом, урядник поманил к себе пальцем Елисея и ветеринара и отвёл их в сторону от подозреваемых.
- Плохи дела, господа… - предупредил он их шёпотом. – Я с этими волками заочно знаком. Они спуску не дадут... Вы, Антон Антонович, прячьте подальше камфару, тут ею никого не испугаешь. Эпидемии никакой нет… А ты, Елисей Степанович, последнюю неделю у меня сотским служишь. Уволю! Понял? Что!? На кой ляд флаг вывешивал? Молчать! Как ты их проглядел? Я же тебя предупреждал!
- Да вроде господа как господа, без претензий… Беседы научные ведут об искусстве, о философии… - голос Дурнева задрожал.
- Вы их больше слушайте! Они губернатором посланы по нашу душу. Одно их слово – твой постоялый двор полетит в тартарары со всеми нашими делами – знаешь куда? - на каторгу! Вместе с белошвейками, и купцами с их обозами, и курсистками на болотах, и «сибирской язвой» убиенным «скотом», что в ледниках… Прости меня, господи!
- Может, и их, господ-то… того… - ветеринар показал на саквояж. – Чайку, как обычно, попьём с коньячком… И в ледник, до зимы…
- Оно бы лучше, конечно… - поморщился Елисей. – Только они не одни. Тогда и Панюшкиных надо…
- Вот тебе и раз! Молодые, князя Однокурова сын внебрачный с женой тоже у тебя?
Полусердечный хлопнул Дурнева по плечу и состроил такую физиономию, будто обжёгся.
- Эти уж второй месяц… А что такое?
- Вот-вот… За границу в свадебное путешествие уехали. Да не доехали. Князь их уже и искать перестал. Ждёт теперь, когда болота подсохнут. Мне уж давно его прошение из губернии пришло.
- Зачем?!
- Чтобы найти и похоронить достойно… Он-то думает, что их из-за золота разбойники порешили.
- А много золота? – не удержался ветеринар.
- Без малого пуд. Ну и каменья драгоценные, и кредитные билеты, всё Амвросий в доме подобрал и исчез. Отомстил батюшке за счастливое детство и адреса обратного не оставил.
- Вот тебе и красавчик! – покачал головой Елисей. – Только не было у них в вещах никакого пуда. Два узелка да книги.
- А где же сундук? Князь Однокуров о каком-то сундуке писал, – спросил урядник.
Елисей Степанович закатил рыбьи глаза:
- Спрятали, голуби! Точно! Где-то тут спрятали!
- А ты почём знаешь?
- За-ко-па-ли! У них окна – в сад… Там и спрятали! Из дома-то молодые не выходят. Вот и смотрят по очереди в окно, чтобы их сундук не отрыли.
- Погоди-погоди… А их кто к тебе привёз?
- Прокл и привёз. Только, думаете, он помнит?.. Пьяный был, с облучка головой упал… Верно, они его в дороге специально ещё подпоили… Но в комнаты сундука не поднимали. Фотинья бы такого не пропустила, она все вещи у гостей проверяет…
- Сука-баба! – крякнул урядник. – Так Прокл где? Здесь? Иди-ка, встречай его, Елисей, порасспрашивай, мы его за лошадью на берег послали… Как бы дёру ни дал! И побыстрее! Сейчас уже сам Евлампий Христофорович явится… Ох, как они с Корхом мне поперёк горла-то встали… Вот не кстати! И вправду – хоть в ледник их суй!

Тем временем Микула стоял под дверью в комнату Вышколева и слушал, не в силах прервать надворного советника на полуслове, как тот упрекает юношу в неуважительном отношении к жене.
- Вы, господин Панюшкин, повторяю, пока всякой хернёй с Корхом занимаетесь, упустите Катерину-то Мануиловну, уйдёт она от вас, сбежит девица от законного супруга, локти потом кусать будете!
- От добра добра не ищут, Евлампий Христофорович, от денег не бегут, - отвечал ему Амвросий бархатным голосом.
- Откуда же у вас деньги, позвольте спросить? Наследства Однокуровского вам не дождаться, у князя своих детей хватает. Отец ваш названный, Фома Фомич Панюшкин, последнюю рубашку пропил после матушкиной смерти. Если бы не сердобольная княгиня, быть вам кучером при князе, как Тимофею Базыкину у отца, графа Толстого…  А если от дьяка Семирокастного кое-что за Катюшей и перепало, так этого ненадолго хватит…
- Да уж, поверьте, не перепало. Сам у папаши князево взял… Я к вам как раз за помощью в устройстве этих денег хотел обратиться… Иван Карлович не того полёта птица, а вы человек опытный, просвещённый. Да и к Катюше вы совсем не равнодушны… Я бы её вам даже уступил на какое-то время, если бы…
- Сделку предлагаете? Вы? – хохотнул за дверью Вышколев. – Мне?!
- Вам-с! Из десяти процентов. Тысяч на семь ассигнациями.
- О, как! А я вам что останусь должен?
- Отправить остальные шестьдесят в Баден-Баден с Корхом, в местный банк. И разменять золото на гульдены.
- Так у вас и в золоте есть?
- И в камнях…
- Покажите-ка лучше своё богатство, в натуральном, так сказать, виде…
После шевеления за дверью слышно было, как Вышколев присвистнул:
- Твою-то мать!.. Я подумаю… Ну-ка, ну-ка… Экий красавец… и вправду: кабачок…
Собеседники примолкли.
В эту паузу Микула постучал. Ему разрешили войти.
- Дозвольте доложить! Вас и господина поручика урядник приглашает на дознание.
- По поводу? – строго спросил Евлампий Христофорович, вытирая руки о полу халата Амвросия.
- По факту смерти свиньи.
- Какой ещё свиньи?!
- Хавроньи!
- Иди отсюда, дурак! – указал ему на дверь Вышколев, а вдогонку прикрикнул: - И скажи этому уряднику, что господа завтракать изволят. К одиннадцати только кончат, не раньше!
Микула за закрытой дверью Вышколева простучал по лестнице каблуками и вернулся на цыпочках к двери молодоженов в дальнем конце коридора.
- Барин! Барин… Иван Карлович, это я, Микула, откройте… Я знаю, что вы здесь… - он крадучись поскребся в дверь и притаился.
Через минуту в дверную щель показалось курносое лицо Катерины.
- Чего тебе?
- Скажите Ивану Карловичу, что его урядник ищет.
- Зачем?
- Дознание вести по поводу убиенной Хавроньи.
- Это кто?
- Свинья.
- Сам ты свинья! Нет тут никакого Ивана Карловича! И нечего ему тут делать! Порядочные господа по замужним девушкам не шляются. Так этому уряднику и скажи!
Катерина хлопнула дверью и с разбега бросилась в постель к Корху, заливисто смеясь.
Микула пожал плечами в недоумении и начал медленно спускаться вниз, не понимая, что следует отвечать сердитому начальнику с наганом и шашкой.

Во дворе шеренгу дворовых уже распустили по своим рабочим местам. Прокл привёл под узцы казённую лошадь с бричкой урядника. Лошадь хромала, одна оглобля у брички была переломана и стянута ремнём от чересседельника. Распрягая испуганное животное, кучер, перепачканный в грязи, был зол и молчалив и отвечал на вопросы неохотно, через раз.
- Ты молодых на Масленицу встречал? – допытывался Зот Иванович.
- Ну?
- Что «ну»? Ты или нет?
- Я, стало быть…
- Сундук куда дел?
- Какой сундук?
- Тяжелый!
- Не ведаю я ни о каком сундуке.
- Ты мне голову-то не морочь! – кипятился урядник, замахиваясь на него портупеей. – Вещи-то у них были?
- Ну, были какие-то… Фотинья их в комнату провожала.
- Одна?
- Не помню я… Вроде с кухарками… Они через сенцы пошли в дом, с задней двери… Тут у крыльца столы были накрыты с блинами, не пройти… Так они от сада зашли… Елисей Степаныч ещё ругался, что в праздник господа припёрлись…
- Так-так… - поваживал Зот Иванович, дав подзатыльник открывшему было рот Елисею. – Дальше-то, что было?
- Ну, выпили… Потом Масленицу подпалили… Хавронья испугалась, выбежала во двор с поросятами, завизжала… Их ловить начали, смеяться… А Елисей Степанович проснулся за столом, да кинулся спьяну соломенную бабу тушить, за Фотинью её принял, сам опалился и чуть весь свинарник и конюшню не сжёг! За вилами все кинулись сено на снег разбрасывать, чтобы не сгорело… А хозяин только под ногами мешался, орал, как оглашенный, что всех поубивает! И убежал мост поджигать…
- Да я тебе!.. - не договорил Елисей, потянувшийся было к Проклу, но заработал ещё одного тумака от урядника и был схвачен за руки Антоном Антоновичем.
- Говори, что потом творилось, подлец! – приказал Зот Иванович.
- Моста не спасли, но кое-как хозяина уняли! Не в себе он был!.. Он вообще, когда выпьет, дурак дураком становится. Поэтому Дурневым и зовётся.
- А свинья куда делась?
- Так кто ж её знает, темно уже стало… А вообще Хавронья в саду всё чего-то рыла, там земля мягкая, не то, что во дворе…
- Это отчего же такое? – хитро поинтересовался урядник.
- Да знамо дело, почему… - отвечал осмелевший под защитой властей Прокл. – Баб полон двор. А хозяин кобель. Кладбище далеко. Церковь ещё дальше через реку. А бабе тоже пожить хочется. Вот и прикапывают блудные младенцев своих мёртвеньких под яблонями. И дальше живут за этим забором. А Хавронья их косточки далеко под землёй чует… Одна Алевтина у меня баба честная!
- Это мы видали, удар у неё чёткий… А сундук-то где? Вот всё до таких подробностей помнишь, а про сундук не помнишь… Это как?
Прокл распряг лошадь и примотал поводья к перевязи. Поднял к небу битую голову, подумал и сказал:
- Не-е… Хавронья сама закололась. Вы виновных зря ищете. Тут ни у кого силы не хватит, чтобы такую тушу с одного раза вилами насквозь проколоть. Я бы при такой жизни тоже руки на себя наложил…
- Где сундук! – не выдержал уже Семенной, еле справляясь с выкручивавшимся из его объятий Елисеем Степановичем.
- Оно ведь как получается? – рассуждал вслух Прокл. – Хавронья их детей ела, бабы её детей ели. К чему такая жизнь?.. Вот она встала на дыбы, как лошадь, и всей тяжестью на вилы грохнулась. И, что характерно, не взвизгнула даже. Принципиальная мать была. Честная. И милосердная, между прочим! Не стала оставшихся поросят визгом своим пугать… Вот так! А вы говорите, кто-то её заколол! Да тут бы визгу было – на том берегу со страха бы проснулись!
- Сун-дук! – сквозь зубы проговорил по слогам урядник, хватаясь за наган. – Сундук куда делся?
- Да не видел я никакого сундука! При чём здесь какой-то сундук! – возмутился Прокл. – Тут такое горе творится, а вы всё о бренном, да о бренном…
Зот Иваныч всё-таки влепил Проклу оплеуху с досады, но тот, упав, лишь почесал разбитую голову и на четвереньках направился за сеном для больной лошади.
- Баре после одиннадцати обещали сюда спуститься, - заявил в спины дознающих Микула, наблюдавший всю эту сцену. – Они сейчас завтракать изволят.
Но после завтрака никто во двор со второго этажа не сошёл, а сам беспокоить будущее своё начальство Полусердечный не посмел.

Аки лев за добычей он рыскал по саду в поисках чужих сокровищ и думал о том, что только к пятидесяти годам своей службы отечеству и порядку оказался так близок к долгожданной удаче, что упускать её было бы теперь глупо. Следом за ним бродил Антон Антонович Семенной, прощупывая оттаявшую землю скальпелем, накрепко примотанным к тонкому прутику ремешком от картуза. Иногда, наткнувшись под землёй на что-то твёрдое, они раскапывали лопатой небольшой участок между деревьев и тогда призывно махали руками женщинам, внимательно смотревшим за ними из окон дома и флигеля.
Прокл оказался прав. Кроме Алевтины, у каждой бабы нашлись в саду свои секреты, и они, покрестившись, открыли их уряднику и ветеринару со слезами на глазах. Три угла забора оказались занятыми под погост двумя белошвейками и кружевницей, два - кухаркой и её дочкой, один - самой Фотиньей, а два свободных были зарезервированы за прачкой и возможными случайными гостями – все под Богом ходим, всякое может случиться. А вот хоть бы и за Катериной угол попридержать, она ведь и на полгода в «Вифлеемской звезде» задержаться может, а там – видно будет…

Со второго этажа из комнаты молодожёнов за всем происходящим в саду наблюдали четверо: Вышколев, Корх и чета Панюшкиных. Они только что закончили общий завтрак на подоконнике и теперь делились впечатлениями об увиденном, сидя в ряд в исподнем на широкой постели.
- Ищут. Что-то потеряли, похоже, - догадался Корх.
- Может, грибы? В апреле строчки должны пойти, мы с покойной матушкой в детстве много в лесу собирали, - мечтательно проговорила Катерина.
- В детстве? – притворно изумился Вышколев. – Давненько же это было, девочка! – он похлопал её по круглому плечу. – Они ищут что-то твёрдое под землёй… В моей следственной практике такое было. Тоже по весне…
- Я, кажется, этот случай помню, - хлопнул себя по лбу Иван Карлович. – У барона Врангейля после дуэли портсигар серебряный пропал. Выпал случайно в снег из кармана шинели. Так нашли только весной. Их целых два портсигара оказалось. Второй – любовника его жены, князя Калугина, с которым барон и стрелялся. Роскошные вещицы с бриллиантовыми защелками. Жена-то им одинаковые подарила, шалунья… Так, представляете, за зиму эти вещицы на три вершка в землю талую ушли. А папиросам хоть бы что! Отлично сохранились папиросы. Я пробовал!
- Вы хотите сказать, - проговорил Амвросий, - что, чем тяжелее вещь, тем она глубже в оттаявшую землю весной провалится?
- Конечно. И то, что под неё попадет, тоже за собой утянет.
- Что, например? – спросил Корх.
- Гробы, Иван Карлович. Деревянные гробы. А в них - человеческие кости. Могильные плиты со временем, если это, конечно, не саркофаг, в грунтовые воды тоже засосёт. Она, вода, здесь, копни на аршин, рядом с поверхностью. Потому в этих местах кладбища на горке строят. Как и церкви, впрочем. Но они все – на том берегу…
Амвросий заметно занервничал, глядя за окно.
- Что, всё ближе подходят? – шепнул ему на ухо Вышколев.
- Угу, - откликнулся Амвр.
- Надо выручать… - вздохнул Евлампий Христофорович и обратился к Корху. – Иван Карлович, а не помочь ли нам будущим подчинённым в этом криминальном деле?
- Я не против. Наоборот, мне сильно любопытно, какого ляда они там потеряли.
И выпил для смелости…

***

Сквозь плешивые облака просвечивались голубые бляшки неба. Весна не спешила с теплом. Солнцу, казалось, было и вовсе равно, что происходит на земле. Оно подсвечивало из-за кулис лесистых холмов отражённым косым блеском пасхальные декорации земной жизни. Где-то там, в самом верху, в очередной раз воскресший Мессия праздновал победу над смертью. А в проталинах обнажались корни и кости, похожие друг на друга, как водяные знаки на бумажных деньгах, защищающие их достоинства, но не имеющие к самой жизни никакого человеческого отношения.

Катя и Амвр сидели на кровати и молча смотрели в окно, наблюдая за поисками их сундука. Они видели, как Семенной вскрикнул, обнаружив что-то своим «твёрдоискателем». Видели, как собравшиеся вокруг него люди вместе с подошедшими к ним Вышколевым и Корхом нагнулись над раскиданной ямой, обнаружили ларь и вытащили его из грязи. Открыли крышку. И отшатнулись, обнаружив там что-то страшное…
- Золото? – спросила Катерина у мужа.
- Нет. Младенец Фотиньи, - ответил, вздохнув, Амвросий. – Она сама попросила у меня такой красивый гробик.
- А где же… - Катя не договорила.
- Тут! – просто ответил Амвр, постучав по кровати.
Лицо Катерины просияло, и она положила голову на плечо мужа со словами:
- Значит, Баден-Баден?
- Да. Советник согласился.
- А Корх?
- А ему зачем знать? – улыбнулся Амвросий. – У него другие заботы… Он прошлогодний кабачок нужного размера в погребе пусть ищет…

Глава вторая

Плот за бричкой урядника вечером к берегу не пристал. То ли паромщик обиделся на слова Зота Ивановича, то ли по другим неизвестным причинам.
Потому Семенной с Полусердечным остались в гостинице на ночь, решив утром вывесить на шесте тряпку белого цвета в знак окончания их миссии.
Дурнев, за неимением свободных номеров, поселил их во флигеле у кружевниц, а, заглянув туда с проверкой вечером, остался до утра. Уж больно давно не виделись старые товарищи, им было о чём посудачить.
На ужин во флигель подали двух подросших поросят с гречневой кашей и бочонок мадеры.
Дворовым было проставлено ведро водки.
Высоким гостям со второго этажа – остатки французского коньяка. Дюжину бутылок. И две желтые сосульки с крыши конюшни, по просьбе Вышколева, чтобы отбить в напитке тлетворный западный дух ангулемских клопов.
Последние припахивали камфорой. Но это никому не показалось странным. Да и на самом деле, чего только эти иностранцы не придумают для купажа?
Катерина, неожиданно оказавшись на сносях, о чём она торжественно объявила, не пила, но разговор по мере его корреляции с деньгами старалась поддерживать, поправляя вычисления мужчин с женской дотошностью. Наконец, она всем надоела и её попросили выйти в свою комнату и беременеть со своим токсикозом в некотором удалении от стола. Причём сами, не стесняясь, по мере приёма коньяка подходили к помойному ведру всё чаще, жаловались на головную боль, были сильно возбуждены к середине застолья, а потом вдруг затихли. Будто успокоились. Только тогда и Катя у себя тоже спокойно уснула…

Микула нашёл мужчин к утру в странных позах и мертвецки пьяными. И добудиться никого не смог, в ужасе кинувшись во флигель к ветеринару. Семенного он вытащил из постели белошвейки почти голым и приволок на второй этаж гостиницы, взбаламутив и Катерину, и дворню своими криками. Ветеринар зафиксировал смерть всех троих от отравления ржавыми сосульками со скотного двора и развёл в бессилии руками: «сибирская язва»!
Зот Иванович, пришедший на место происшествия последним, снял картуз в знак траура и прижал к груди Катерину с такой силой, что её стошнило прямо ему на мундир со свистком.
Полусердечный проматерился и приказал запереть её в комнате на ключ, мундир оттереть и обеззаразить, а вместо белой тряпки на шесте повесить чёрную в знак обнаруженной на месте эпидемии. Это откладывало прибытие плота за ним на неопределённый срок.
Но опытный в своих делах урядник был непреклонен и тут же объявил строгий карантин, заключив в нём самого себя до полного истребления причин заразы и приняв всю ответственность за происходящее на свою совесть, о честных размерах которой сомнений у начальства никогда не возникало.
Прокл с соответствующей бумагой был послан верхом на урядниковской кобыле в город к самому генерал-губернатору за сотню вёрст лесом.

Скотину и запасы мяса полагалось сжечь.
В связи с этим освободили ледник, который послужил теперь моргом для трёх покойников. В этот же день всем двором принялись за сооружение кострищ, напоминающих греческие гекатомбы, перерезали и сожгли всю скотину, мясные запасы и перешли в еде на кашу и квашеную капусту.
Решения Зота Ивановича выполнялись незамедлительно.
Огонь в один присест пожрал всё скоромное в живом и мёртвом виде вместе с брёвнами и сеном конюшен и катухов.
Меланхоличного цыгана Фильку нашли повешенным при разборке кузни.
Конюх Кузька сбежал в болота в неизвестном направлении.
Алевтина разрешилась со страху мёртворождённой девочкой.
 
Так пост неожиданно вернулся в «Вифлеемскую звезду», ибо пути господни закономерны, но неисповедимы. А незнание божеских законов не освобождает людей от ответственности за их исполнение…

Заключенная у себя в комнате Катерина рассуждала об этом несколько иначе.
Катя, закрыв ладонями уши, зажмурив глаза, прислушивалась к себе. Внутри неё зародилась новая жизнь, и эта жизнь диктовала ей другую протяжённость во времени.
«Вот оно, непорочное зачатие! Девственной осталась, а понесла! Подобно Богородице! – думала она о себе на плохой латыни с гордостью и страхом. – Нет, прав был Барух Спиноза: бог, он – во всём, он - вокруг, и мы - в нём, и он – в нас…
Нет у него, как и у людей, свободы воли, есть только разумная необходимость!
Бог - не подобие человеческое, а движущая сила творения, из которого всё и происходит. Он делает всё ощущаемым и разумным. Любая вещь лишь его воплощение, его часть и его желание быть ею.
Вот как во мне сейчас!
Нет зла и добра. Есть только разум. А страсти лишь проявление чувств самого бога, который продолжает испытывать природу на прочность. То есть испытывать самого себя!
Но теперь и вместе со мной!
Я познаю его в себе! Я смогу!»
Тут Катерина легла навзничь на кровати, широко раскинув руки и открыв своему взору белёные доски на потолке. Ей показалось, что и уличный шум затих на какой-то момент, обратившись в шелест хвои пиний от морского бриза, и свет из окна стал будто ярче от полыхавших зарниц на самой земле, а не в небе. Это розовые отблески кострищ на извёстке потолка смотрелись нежными румянами стыда на девственной коже избранницы.
«Ничего со мною не случится! Только жизнь, и больше – ничего!» - вспомнились ей классические строки поэта. Катерина уткнулась носом в подушку и уснула детским сном, как у себя в тёмном чулане за печкой.

***   

Что там творилось в городке N после вывешивания красной тряпки, мало интересовало обитателей постоялого двора. А вывесив чёрную, двор совсем о нём забыл.
Тем не менее город после отъезда Полусердечного облегчённо вздохнул, искренне пожелав разобраться с несчастьем в «Вифлеемской звезде» со свойственной ему скрупулёзностью и тщательностью. И не торопиться попусту. Они уж как-нибудь перебьются месяц-два, а там, глядишь, и самих в карантин загонят.
На слуху у народа были ещё и оспа, и холера, и чума. Поэтому на противоположном берегу реки ждали из губернии нового надзирателя, а со старым кто со вздохом, а кто с досадой дела сворачивали. Товарищей его, из десятских и сотских, что пожадней да позабористей, постукивали в тёмных углах, врагов Полусердечного приваживали подачками и лестью. Безвластие и временная расслабуха к разбою не приводили, но подворовывать стали на окраинах более нагло, тем паче, что люди от толпы бежали в дальние деревни, угоняя из города скот и лошадей, а в обозах разбойникам всегда было чем поживиться.
У реки со стороны города на целую версту от сожжённого моста выставили народные посты, которые ежесуточно приглядывали за берегами на случай ловли беглецов, дезертиров или мародёров. А после устроенного Полусердечным трёхдневного пожара с сожжением животных и птицы, с духом палёного гнилого навоза и перьев, со вкусом дыма от брёвен с сизой плесенью и лишайником, и видного не только с колокольни, но и кое у кого из высоких окон, людишки побогаче стали свой скарб припрятывать по амбарам, зерно и муку опускать в погреба, прибирая их с лотков местного рынка.
Торговля замерла. Питейные заведения опустели. И хоть ничего не предвещало эпидемии и ни одного больного на пустынных улицах замечено не было, на всякий случай по просьбе жителей в городок ввели карантинную роту солдат, чьи палатки на предмет полевых учений были разбиты неподалёку.
 Командир роты штабс-капитан Лев Кручёных был неразговорчив. Он, огладив модно стриженную бородку, быстро расквартировал своих подопечных поближе к городским баням, а сам занял номер в трактире Немирова, чьи копчёные угри ценились на уровне московских, а о водке и говорить было нечего - до такой степени чистоты и питкости её ни в каких «славянских базарах» не доводили. Лилась она внутрь сама хрустальным ручьём, оставляя во рту ощущения свежести и вечного зимнего праздника с заснеженной муравчатой тройкой лошадей в санях, колокольцами под дугой, где по бокам молодого гуляки жались две грудастые девки в меховых кацавейках, от щёк которых веяло жаром и тем особенным лебяжьим потом, от которого поднимались во фрунт  спущенные флаги и дремлющие часовые по всему тракту на десять вёрст вперёд.
В остальном в городе соблюдалась тишь. Ждали нехороших вестей из губернии. Вот и все новости…

***
А на постоялом дворе случился бунт.
Во флигеле две кружевницы и белошвейка отказались делать, как все дворовые, прививки из камфоры, забаррикадировались в комнатах и требовали хотя бы рыбы на ужин, потому как по своей грамотности рассудили, что сибирская язва в осетрине не живёт. Переговоры через дверь с ветеринаром Семенным закончились безрезультатно. На ночь они к себе мужиков четвёртый день не пускали.
Елисею Степановичу их поведение показалось подозрительным. В то время как кухарки уже в лёжку валялись у холодной печи, а Алевтина взывала к покойной матери у никому не нужных пустых чанов из-под белья, эти «простидевки» с бритыми лобками смеялись у себя за дверью, требуя от собственных хозяев дополнительных удовольствий за обыкновенную работу, которую прежде они выполняли не по требованию или прихоти, а по велению души и своему призванию, направленному божественным перстом точно им между ног. Нет, конечно, нет, и их ловкие шаловливые пальчики, и губы, и даже волосы в этой работе труженицам кружев и оборок помогали не меньше, чем ноги, но, если честно обо всём говорить, остальные части тел девиц явно проигрывали в этом всему, чем они научились пользоваться ниже талии, с какой стороны к ним не зайди.

Зот Иванович успокоился уже на третий день, о чём-то договорившись с Фотиньей и высказав Елисею Степановичу своё, сука, неодобрение его поведением. Мол, надо же и честь знать! На что хозяин двора отреагировал весьма своеобразно. Ночью он прокрался к двери Катерины и попытался её взломать, но заработал такой удар по голове каким-то тяжёлым предметом, что свалился бессознательным с лестницы второго этажа и едва не помер.
Антон Семенной, исследовав рану на голове Дурнева с помощью лупы, обнаружил в его седых волосах пылинку золота, и тогда только все облегчённо вздохнули. Работы по поискам клада в разгромленных останках погоревшего двора были, наконец, прекращены. Зотом Ивановичем был разработан новый план изъятия Однокуровских ценностей у Екатерины посредством или насилия, или обмана, или вымогательства.
Насилие сводилось к убийству. Обман тоже приводил в конце концов к его вероятности. Вымогательство, как мера морения её голодом, должно было оттянуть её неминуемую смерть на более долгий срок. Оставался поджог, как самое действенное и беззаконное средство.
С этим ультиматумом они и собрались у двери Катерины.
Сказали ей: так и так, сдавайся, если жить хочешь.
На что мудрая Катя выстрелила из «смит-и-вессона» господина Корха в потолок, из «нагана» господина Вышколева - в стену и сказала, что выход у них один: кормить и поить её тут до рождения ребёнка, а золото своё получать от неё в ночном горшке каждый день в качестве дополнительной платы за услугу.
Катерина рассчитала, что драгоценного металла хватит на оставшиеся семь месяцев, если каждый день она будет класть в горшок по монете, а после рождения младенца ещё и вознаградит своих волхвов пачкой кредитных билетов, от суммы которой у парламентёров вспыхнули уши и не остывали ещё до вечера, пока этот вопрос обсуждался.
Получалось, что при поджоге пять тысяч кредитных билетов неминуемо бы сгорели, что никого из убийц не устраивало.
Выносить горшки за Катей уговорили Микулу, пока он еще не слёг окончательно от прививок. А на первый раз послали Катерине к вечеру Фотинью, передав с ней, что Зот Иванович согласился на условия её содержания до рождения младенца.
И Фотинья вернулась с горшком, в котором в нечистотах был утоплен первый золотой полуимпериал. Его вынули, отмыли, попробовали на зуб. Монета оказалась настоящей…

За отдельный золотой, чистый, не перепачканный в говне, Катерина выпросила у Фотиньи дюжину гусиных перьев и бутылочку свежих чернил для ведения своих записей, а Микулу попросила приносить ей еду и бренчать за дверью на балалайке (надо полагать, тоже не задарма), пока она изволит кушать в целях успешного пищеварения её и в ней развивающегося плода.
Как только за дверью устанавливалась тишина, Катерина откладывала ложку и пистолеты в сторону и, набравшись духу, обмакивала перо в чернила…
«Сын мой, будь бодр и разумен, - выводила она на латыни. – Будь внимателен и осторожен. Обзаводись силой и терпением. Внимай и молчи. Умей постоять за себя. Но умей и скрыться, и защититься в нужную минуту. Тут, на Земле, это важно.
Помни: ты сын божий, а я твоя богородица. Нас двое и нет никого вокруг. Одни пустые люди. И весна.
То, что ты живёшь пока во мне, ещё ничего не значит. Значит только то, что ты уже живёшь. Ты мыслишь и рассуждаешь, но пока не знаешь об этом. Я это знаю и говорю за тебя, мы пока неразделимы, но знаний у нас теперь в миллиарды раз больше, чем у остальных пустопорожних.
А будет столько, что и представить страшно. Ведь мы теперь целая Вселенная, включая и людей, и планеты, и солнце.
Я сейчас смотрю за окно и не могу представить себе, что всё, что я вижу, тоже ты.
Бог. Который везде.
И радуюсь за нас, что нам это знание досталось. А знание радуется, что мы у него есть. Не зря оно старалось себя нам дать. И мы теперь живём не зря.
Ты ещё этот мир не видел. Но раз мы пока одно целое, я тебе о нём расскажу.
Мир состоит из двух понятий: причины и следствия.
Они неразрывно связаны, одно без другого не бывает. И если одно из них заканчивается, они тут же меняются местами, чтобы движение не прекращалось. В движении - сила мира и гибель одновременно. Что-то летит, чтобы упасть. Что-то притягивается, чтобы оттолкнуться. И зерно мелют в муку, чтобы испечь большой хлеб.
Воды земные не могут собраться в один океан из-за гор, а суша не может собраться в одну гору из-за рек, морей и океанов. Я уже не говорю о ветре и облаках, о страстях человеческих и страхе смерти. Ты сам, когда вырастешь, об этом скажешь. Поймёшь, что чему причина и следствие.
Мир несовершенен, но гармоничен. И красив, когда сочетаниями своими повторяет идеальные пропорции и симметрию. Мир математически точен, но скрытен для понимания. Познание его трудно, но сладко. Сойти с ума в нём проще, чем заработать на хлеб. Погибнуть легче, чем выжить. Умереть страшно, а жить скучно.
В мире для себя нужно найти место. Лучшее место обычно занято другим, и приходится долго доказывать, что оно создано именно для тебя. Причём – каждому новому человеку. Потому что вокруг – толкотня и хаос. Никто уступать не хочет. Люди алчны и ленивы. Звери хитры и жестоки. Гады скользки и ядовиты. Насекомые надоедливы и опасны.
Но об этом говорить излишне. До этого нужно созреть.
Созрев и найдя место, следует немедленно подумать о продолжении рода. Иначе можно не успеть – то стихийные бедствия помешают, то войны, то дворцовые перевороты, то смена времён года.
На Земле это обычные явления, связанные с постоянным вращением тел вокруг себя. Ты знаешь об этом. А большие тела об этом не ведают, да и незачем им об этом знать. У них – другие цели. Вещи сталкиваются друг с другом, разбиваясь в невидимую пыль, перемешиваясь, теряя прежние имена и геометрические размеры, но не исчезают, а принимают облик новых вещей, которые родства не помнят.
В этом и суть эволюции.
Память о прежнем остаётся только у бога. Который везде. И у которого некому об этом спросить. Потому что докопаться до истины в самом себе он не имеет права.
Бог-то уверен, что это никому не нужно. А пустопорожние люди сомневаются. Они продолжают ковыряться в сущем, не понимая, что сущего и нет вовсе.
Есть вечное постоянство обновления. А завтра и вчера такая же иллюзия, как свет или тьма, которые существуют в противоположность друг другу, а не в угоду. И их невозможно домыслить до их противоположности, для них вычислений не существует. Существуют только понятия, исключающие друг друга.
Но даже понятия зависят от временного промежутка, который мы выбрали. От направления нашего взгляда. От скорости движения. От настроения. От музыки, которая звучит за стеной…»

Катерина прислушалась к балалайке. «Светит месяц, светит ясный…» - бренчал Микула.
И продолжила:
«Вот «месяц», к примеру, он - и временной промежуток в году, и часть освещённой луны. И всегда разного размера. Но мы его узнаём на небе, как бы он ни выглядел. И знаем, сколько продлится любой месяц года, мы договорились между собой об этом. Нам не нужно возвращаться в прошлое, чтобы не перепутать эти месяцы друг с другом и с частью луны. А название одинаковое. Но мы плевали на эту одинаковость. Почему?..
Не знаю. Ты узнаешь.
Ты подрастёшь и ответишь.»

Записи свои Катерина хранила между кредитных билетов, аккуратно вставляя обрезки бумаги между купюрами так, чтобы края не было видно сбоку. Это казалось ей лучшим способом сохранности. И она отчасти была права.
Хотя и месяца не прошло, как всё устаканилось внутри забора, и добровольные заключённые смирились со своей участью, вывесив на берёзе черное платье Фотиньи в знак продолжения карантина, нравы обитателей двора подверглись заметным изменениям.
Поголовная слежка друг за другом приобрела ту форму сожительства, что редко случается даже в каторгах и ссылках. Недоверие, подозрительность и откровенная ревность к отношениям с Катериной, ставшей вдруг центром поклонения «Вифлеемской звезды», вскрывало в людях невиданные ранее черты натуры.
Елисей Степанович взялся за изучение латыни по просунутому ему под дверь учебнику и теперь не отставал от Антона Антоновича, окончившего когда-то курс на естественном факультете в Тарту. Их всё чаще видели вместе за изучением названий трав на зарастающем пепелище или при раскопках могилок младенцев, где из скелетиков они складывали загадочные фигуры, заучивая их анатомические подробности и открывая для себя ворота в другой мир. Мир неизведанных чувств и наслаждений, когда в твоих руках трепещет чужая смерть детей, не успевших ощутить ни радости, ни боли, ни страданий этой жизни, но ушедших в землю такими же человечками, как и ты сам.
Елисею Степановичу становилось иногда плохо от накатывавших на глаза слёз, но вытирал он их со счастливых щёк гордого отца, поражаясь количеству костей, которые могли вырасти его детьми и наполнить утренний двор не криками избиваемого Прокла, а детским гомоном, столь сладким его огрубевшему сердцу.
Семенной проникался желаниями Дурнева не столь глубоко. Обладая умом практическим, он только покачивал головой, когда копатели обнаруживали очередной скелетик, а как дошли до двух дюжин, считать перестал, решив для себя, наконец, женский парадокс: между рожать и убивать дитя баба бога не ставит. Поэтому выражение «как бог даст» они истолковывают на свой манер: «на бога надейся, а сам не плошай». Короче – женщина наравне с богом принимает решение о жизни или смерти своего ребёнка. И это верно, решил Семенной. Человек сам творец своего счастья или несчастья. У бога своих дел невпроворот, чтобы за каждым следить…

На почве общих интересов и взаимной симпатии образом совершенно необыкновенным между Фотиньей и бездельником Микулой завязалась странная дружба. Эти страдальцы по жизни, преданные как собаки своим хозяевам, вынуждены были до поры до времени скрывать свои способности, чтобы выживать относительно спокойно в замкнутом пространстве, созданным им их собственниками, заботящимся скорее о личном благополучии. Но карантин поставил всё на другие места.
Беспардонное искусство униженных и оскорблённых вырвалось-таки наружу. Микула самозабвенно импровизировал на балалайке что-то из Моцарта, а Фотинья пела под дверью Катерины всё чище и громче арию Царицы ночи из «Волшебной флейты», выкрикивая «Смерть, сме-ерть!» всё выше и выше, сбивая тем самым с ритма перепуганного Микулу. Но кредитный рублёвый билет на двоих они зарабатывали. Он появлялся из-под двери Катерины раза два, а то и три в день, после окончания очередного оперного действия. 
Зот Иванович со своей стороны, помимо того, что отобрал у Фотиньи ключи от всех уцелевших амбаров, кладовок и погребов и стал единовластным распорядителем всех продовольственных запасов, что отнимало у него кучу свободного времени, вынужден был по настоятельному требованию Катерины стать постановщиком «живых картин» по сатирам Ювенала, которые, сообразно сценариям затворницы, изображались перед её заколоченными окнами в сад.
Кружевницы и белошвейка (боже! мы и забыли вам сказать, что их всех звали Валями, Вальками то есть), так вот эти в просторечии «Валькирии» шили многочисленные театральные костюмы, представляющие собой римские одежды, в которые сами же и обряжались. На подращённой и подстриженной траве между слив и яблонь располагали декорации театра под открытым небом и разыгрывали молчаливые действия. А Катерина из окна оценивала качество постановок.
Особым успехом пользовались сюжеты о том, как трудно зарабатывать в Риме на хлеб педерастией (из девятой сатиры Ювенала), про жалких прожигателей незаслуженного наследства (из двенадцатой сатиры), о мнимом превосходстве военного сословия над другими (из шестнадцатой) и множественные примеры об изменах и алчности жён, подлости мужей и лицемерии членов государственного Совета, заботящихся только о личном благе.
Ни для кого, а уж тем более для Катерины выбор живых картин удивителен не был.
Она, погружаясь в свои материнские глубины, вела откровенный диалог с ребёнком и всё более убеждалась в том, что Амвросий не один принимал участие в его зачатии. Дух семени Вышколева и Корха неизменно присутствовал в их диалоге. Ювенал был тому доказательством, а божественное присутствие знания римского классика только убеждало Катерину в избранности своего первенца.

За быстротечной, как первые ливни, весной пришло зеленокудрое лето. Вид из Катиного окна преобразился. По углам забора «Вифлеемской звезды» поднялась статная крапива. Сад процвёл и опал розовыми лепестками, оставив на ветках тугие завязи. Небо приобрело оттенок богородичного цвета, переходящего, как на поповских рясах, из синего в голубой. А облака, вносившие своей суетой некоторый беспорядок в мировую гармонию, представляли собой пышные фигуры библейских ангелов, наподобие раскормленных белых птиц, ещё не растерявших перья по дороге к святости.   
Всё бы так и катилось к осени, ни появись из лесу сбежавший после пожара конюх Кузьма.
Он перелез через забор среди дня, пытаясь поживиться несозревшими яблоками и брюквой с огорода, но был выловлен на воровстве самим Зотом Ивановичем, пригрозившем ему тупой шашкой, и тут же водворен в чулан за печкой во флигеле, под жильем Валькирий.
Вечером ему, голодному и грязному, урядник выделил из прошлогодних запасов квашеной капусты и черносливу, положил перед носом пару сухарей и учинил допрос с пристрастием: каким, сука, ветром его сюда занесло и не видал ли он пропавшего Прокла с депешей?
Присутствовавшие на допросе Семенной и Дурнев внимательно к речи конюха прислушивались, но Кузьма путался в словах, набив за щеки еды, а косясь на сухари, всё не решался ухватить один из них и капризничал, будто красная девка: что расскажет всё только после того, как Полусердечный поклянётся на иконе, что не уморит его камфарой по примеру остальных обитателей двора.
На что Зот Иванович отвечал, что, мол, так оно и будет без всяких клерикальных изысков с божьим ликом, и что Кузьме, паршивцу и вору, беспокоиться не о чем. И заодно посоветовал говорить чистую правду, отодвинув шашкой от него сухари на предельное расстояние.
Тогда конюх, бросая взгляд исподлобья и на Елисея Степановича, доложил с присущей ему фантазией, что прятался какое-то время в охотничьей избушке у знакомого егеря в пяти верстах выше по реке.
Но егеря задрал медведь-шатун, разбуженный ещё мартовским пожаром, и Кузьма, спасаясь от него, бежал на другую сторону реки, ближе к городу. Сплавился через реку верхом на бревне, но его словили карантинные солдаты на подступах к чьей-то бане у берега. В участок, однако, не отвели, а в той бане и заперли. Арестовали. И денег собрались за его освобождение с кого-нибудь взять. Но подлость эта им не удалась.
Под пыткой Кузьма признался, что в городе у него проживает кум-барышник, с которым они лошадей ворованных продают. Тогда солдаты его в бане и оставили, и пошли искать кума, а хозяина бани заставили Кузьму стеречь под угрозой поклёпа: что будто он сам, стервец, заражённого родственничка от властей прячет.
Только у хозяев самих жрать уж нечего было: семеро по лавкам, лишний рот в обузу. И хозяйка бани хитрее оказалась: дала ему на третий день лопату, чтобы Кузьма сделал подкоп и сам от них убежал.
Не хотелось Кузьме с дармовых кормов бежать. Но делать нечего. И уж он рыл-рыл, копал-копал, а баня возьми и раскатись от ветхости по брёвнышку, чуть не до смертоубийства конюха завалило, еле вылез Кузьма.
А как вылез на свет по всему телу ушибленный, прочь от города двинулся. Побрёл в губернский центр. Там его никто не знал, кроме одной старухи-травницы, которая лошадей подлечивала из жалости, по доброте своей.
Кое-как через все карантинные препоны конюх до неё добрался, нищим прикинувшись. А старуха его и не признала, прогнала вшивого, видно так Кузьма за неделю отощал до неузнаваемости.
Пришлось ему топать в странноприимный дом, в ночлежку за полушку, что ему старуха в ноги кинула. Вот там он Прокла-то и встретил: заросшего, в чужой одежде и обуви…
И Кузьма вновь потянулся к сухарю…
- Ну-ну. Дальше-то. Не тяни! – подгонял его Зот Иванович, отодвигая сухари подальше. – Куда Прокл депешу-то мою дел?
- Куда-куда? Я почём знаю? – убирая руки под стол, отвечал Кузьма. – Только ходят слухи, что помещик Однокуров земли эти скупил, чтобы сына своего пропащего в болотах найти. Артель цельную под осушение трясин местных нанял. Все дороги, мол, к нашему постоялому двору ведут… Вот Прокл от них и схоронился. Его-то последним у парома с молодыми Панюшкиными видели. Сидит в ночлежке. Конца карантина ждёт. Боится очень…
- Чего боится? – потряс его за плечи урядник.
- Чего-чего?.. Копает артель. Сам видел. Близко уже копают. К Рождеству тут будут, план у них такой…
Зот Иванович помрачнел.
- Так ты за этим и пришёл? Проверить, кто тут жив остался? Ах, ты, подлец! – и заехал Кузьме по уху.
- Не-е… - беззлобно почесал ухо Кузьма. – Я пришёл предупредить, что в сундуке нет ничего. Что Амвросий золото перепрятал. Прокл видел куда…
- И где же оно? – вмешался в допрос Елисей Степанович.
- Прокл не сказал. Намекнул только, чтобы вы Катерину не трогали, та уж точно знает, где… И ещё Прокл велел узнать, что с Алевтиной его сталось и с ребёнком. Шибко он этим интересуется.
- Померла его Алевтина. И ребёнок помер, - тяжело вздохнул Семенной. – Незачем ему сюда возвращаться. А что с карантином? Надолго ещё продлили?
- Я же говорил: до Рождества. А как мороз ударит, все нагрянут – и Однокуров с артельщиками, и солдаты.
- Эти-то зачем? – спросил Полусердечный.
- Губернатор, говорят, приказал, как Однокуров до забора дойдёт, пушками «Вифлеемскую звезду» расстрелять, чтобы зараза дальше не расползлась. Во как! – и конюх хлопнул ладонью по пустой тарелке. – Живых и мёртвых разом зарыть, чтоб ровное место осталось.
Тут даже Зот Иванович ахнул.
- Ирод он, а не губернатор! – сказал Антон Антонович Семенной.
- Вахлак необразованный! – прибавил Елисей Степанович Дурнев.
- Басурман! – подытожил Зот Иванович Полусердечный.

Кузьму с ворованными яблоками отпустили, скрытно послав по его следам Микулу, чтобы денщик прознал, куда тот подастся. Микула в слежке был не силён, за третьей сосной след конюха потерял и вернулся ни с чем, чтобы подготовиться в тишине к очередному музыкальному номеру. Мол, у него свои заботы.
Фотинья, узнав от него о нежданном возвращенце, чуть не потеряла голос и решила было предупредить Катерину об опасности, но передумала. До зимы, даст бог, ещё не один кредитный билет заработают, а там видно будет. Для побега они маловато еще с Микулой скопили…

А унылая пора не заставила себя ждать. Осень не преминула спихнуть с яркого пьедестала уставшее лето, измученное взращиванием в жарких трудах плодов и птенцов, облапошить его дождями и туманами, остудить первыми заморозками и воздать ему должное яркой расцветкой насытившейся солнцем листвы дерев, которые в отчаянии бросали листья себе под ноги, как знамёна поверженных царственных врагов, не понимая или не признавая, что проиграли эту летнюю битву за урожай самим себе.
Бог, который везде, в очередной раз играл со смертью в прятки, не торопясь показывая на собственном примере, как можно красиво умереть, доставив и остальным чисто эстетическое удовольствие.
Огород, поддерживаемый стараниями Фотиньи и вечно голодными Валькириями, дал отменный урожай корнеплодов, капусты и кабачков с тыквами. Сад осыпал землю спелыми фруктами. Участки под зерновые, усаженные фасолью, подсолнечником и коноплёй, тоже не подвели, а мука из бобовых пришлась по вкусу в пирогах с грибами даже привередливому Семенному, который после обеда закрывал глаза и ощущал во рту послевкусие то ли дичи, то ли молодой зайчатины, то ли каплуна…
Когда кончились мясные и рыбные запасы, Зот Иванович собственноручно наделал силков из шёлковых нитей, надранных с белья Вальки-белошвейки, и Микула собирал из петель по пятку скворцов, дроздов и синиц, ежедневно попадавшихся в них по птичьей глупости. Эта мелочь шла на бульоны.
У кустов с созревающими ягодами попадались куропатки и вяхири. Эти употреблялись запечёнными.
Где-то у реки крякали утки, но Зот Иванович охоту запретил. Каждый патрон был дорог.
В связи с концом сельскохозяйственного сезона Полусердечным было созвано срочное совещание правящей тройки. Он взял слово первым и поставил вопрос ребром. Причём ребром мужским.
- Надо что-то с Вальками решать, господа! В зимнее время они ни на полевых работах, ни в «живых картинах» не надобны, а жрут за троих. С их ртами мы до Рождества не дотянем. Предлагаю: отказаться от плотских удовольствий и пустить хотя бы одну, а лучше обеих кружевниц в расход. На гастрономические нужды…
- Каким же образом? Остатками камфоры? – спросил исполнительный Семенной.
- Исключено. Мясо, как вы помните, даже у Амвросия было подпорчено… Не говоря о Корхе и Вышколеве…
- Ну, съели же всё равно. Никто и не заметил, - возразил Дурнев.
- Вы что предлагаете конкретно? Шашкой, что ли, их рубить у всех на глазах? – предположил Семенной с сомнением. – Я, конечно, понимаю, что свеженины страх, как хочется, но не до такой же степени?!
Зот Иванович успокоил его жестом дирижёра и проговорил вкрадчиво:
- Есть вариант отправлять их в город по очереди: скажем, за мукой. Их там никто не знает. Одеты они прилично. Мост сгоревший, я смотрел с крыши, почти восстановили уже… А вас придётся следом посылать на охоту. И вы там с Елисеем, в лесу, по дороге пришлёпнете одну Валькирию и разделаете на филе. От добытой лани, скажем…
- А шкуру куда же? А кости этой лани и одежду куда девать? – спросил Елисей Степанович.
- В мешок и в реку, пока вода не замёрзла. Камень не забудьте привязать потяжелее.
- Ну, как и с этими тремя…
- Вот именно. И начинать надо поскорее. С белошвейки начнём, что-то она капризничает последнее время: так не буду да эдак не желаю…
На этом короткое совещание и закончилось.

На утро одну из Валькирий снарядили корзинкой, заплечной торбой и полуимпериалом для покупок. Девушка едва сдерживала свой восторг, прикрывая рот цветастой шалью, что вызывало у собиравшегося на охоту Елисея Степановича отдельную радость и предвкушение несомненной добычи. «Ни пуха, ни пера и – к чёрту!» - пожелал он себе, поправляя шашку урядника на одном боку, а пистолет – на другом.
Они ушли. А следом за ними двинулся в лес и Семенной с топором и мешком под мышкой.
К вечеру белошвейка не вернулась, хотя её подружки ждали рассказов о городе и даже оставили ей под подушкой остатки жаркого из лани, добытой Дурневым, чтобы оно сохранило свой первоначальный вкус и теплоту нежного мяса…
Катерине ужин показался непривычно сытным в этот раз. Она, глядя за окно, любовалась осенним пейзажем и слушала любимого Моцарта из-за двери. Фотинья была в ударе, Микула бренчал трели не хуже флейты, и ветер к ночи вроде бы стих.
Катерина зажгла свечу, а, взявшись за перо, призадумалась.
Ей хотелось написать подрастающему в животе сыну о том, что увядание природы никоим образом со смертью живых существ не связано. Что это лишь внешняя сторона вечной жизни, недоступной человеческому пониманию. А внутренние, скрытые процессы, такие, как переваривание пищи или кровоток, тем более. Что мысль поверхностна, а движение тайных божеских сил намного глубже и целенаправленней, чем мечты о счастье. Как огонь в печи даёт тепло для существования, а сам по себе смертельно опасен по своей сути. И белый свет по осени совсем не белый, а кровяной. И любовь к людям только со стороны кажется плотоядной. А на самом деле она чиста и благонравна…
Размышляя об этом, Катерина положила голову на подушку, перо выпало из её рук, и она предалась сытому сну, в котором и внутри, и вокруг неё бог производил рост плоти из одного поглощенного состояния в другое, способное к такому же поглощению и воспроизводству, что и прежнее…
 
На следующей неделе за белошвейкой в город послали первую кружевницу, экипировав её соответствующим образом, с корзинкой и полуимпериалом в носовом платочке. Дурнева с Семенным вдругорядь отправили на охоту за копытными. История повторилась. Кружевница пропала, а Елисей Степанович вернулся с более крупной добычей, обвешенный кусками филе и мяса на ребрышках по широким плечам окровавленного зипуна. А Семенной - с деревянным ведёрком, полных липких молодых потрошков, ещё парящих сладковатой слизью на морозном воздухе.
Наваристых щей и солянки хватило на всех.
На следующей неделе начали собирать в город третью из Валькирий, но та, видно, что-то заподозрив, схоронилась в чулане, а когда её отыскали к вечеру, ударил лютый мороз и Зот Иванович уволок её к себе в постель, чтобы не озябнуть ночью…
Зима разразилась как гром среди ясного неба: по утру сад заиндевел, трава оледенела до хруста, лес превратился в хрусталь, и всё замерло вокруг, будто движение жизни остановилось в природе навсегда в том неудобном и стыдном положении, когда неверная жена на белоснежной постели с молодым любовником падает в обморок и замирает перед глазами неожиданно возвратившегося с охоты мужа.

Затопленные печи и дымки из труб гостиницы и флигеля выдали обитателей «Вифлеемской звезды» с головами и со стороны города, и со стороны болот, откуда к ним приближалась артель мелиораторов.
Река ещё не стала под ледяным панцирем, как ворота постоялого двора огласились требовательным стуком и незнакомыми голосами с зазаборной стороны.
На переговоры был послан Микула.
Не открывая ворот, он громко, по-солдатски, спросил:
- Кто там? Иди, куда шёл! Тута язва сибирская! Не видишь, штандарт черный? Карантин! Ходу нет!
- Так сняли уже карантин везде! – бодро ответили ему. – Нету никакой язвы! Открывай! У меня к уряднику Полусердечному письмо от самого князя Однокурова. Велено доставить, коли он живой, лично в руки!
- Стой, где стоишь! – прикрикнул на посыльного Микула и оглянулся.
Зот Иванович, слышавший разговор с крыльца, молча черкнул себя ребром ладони по горлу и, закрыв глаза, сложил руки на груди.
Микула согласно кивнул и вслух произнёс:
- Помер он. Летом ещё помер. И этот… ветеринар его… Антон Антоныч…Семенной…
- Земля им пухом… - отозвались из-за забора. – А кто в живых остался? Елисей Степаныч игде?
Зот Иванович сложил руки крестом.
- Дурнев-то? И они почили с Фотиньей своею… Вся дворня сгинула от язвы.
- А ты сам кто такой?
- Микола Скоробогатько, лейб-гвардии ефрейтор, состоял в денщиках у покойного лейб-гвардии поручика Корха Ивана Карловича. Несу караульную службу до Рождества, до окончания срока карантина, установленного тут надворным советником Вышколевым, светлая ему память.
- Самого себя сторожишь? – посмеялись над Микулой и вдруг резко выкрикнули: - Открывай, сказано! Не то!..
И заколотили в ворота чем-то тяжёлым.
Зот Иванович, недолго думая, пальнул в ворота поверх головы Микулы и через несколько секунд выволок на крыльцо визжащую простоволосую Вальку-кружевницу, потыкав ей стволом нагана в грудь.
Присевший от страха Микула быстро догадался, что отвечать пришлецам.
- Отойди от воротины, басурман! Смерти своей захотел? Тут ещё девушка больная во флигеле осталась! Мне приказано её охранять и не пускать никого снаружи. Я службу свою знаю! Меня не обманешь, ирод!.. Суй свою депешу под ворота и беги, пока совсем не пристрелил! Ну!
Под ворота просунули пакет и, матерясь, подались прочь. Судя по голосам, было их двое. Микула рассмотрел в заборную щель две солдатские шинели, удаляющиеся от него по подмерзшей дороге в сторону леса.
Полусердечный поднял пакет у Микулы из-под ног, вскрыл его и с улыбкой самодовольства прочитал текст от строчки до строчки раз, и второй. Потом показал бумаге кукиш и свернул её в трубочку.
Этим оружием он похлопал солдата по плечу и похвалил Микулу от всей души:
- Молодец, служивый!
- Рады стараться, вашество!
- У меня там в закромах штоф с водкой застоялся. Ты заходи как-нибудь. Отблагодарю за службу…
- Покорно благодарим, вашество!
Оставив Микулу дежурить на воротах, урядник направился с письмом к проснувшимся от выстрела подельникам, уже выскочившим на крыльцо.
- Спокойно, господа, спокойно! Первая осада снята. Лучше послушайте, что нам Однокуров пишет…
Тройка прошла к печи и приступила к чтению.

«Всемилостивейший государь, Зот Иванович!
Не дождавшись от тебя, иудушки, ответа ни на первый мой запрос, ни на последний, чтобы помочь в поисках пропавшего подлеца Амвросия, вора и проходимца, и жены его, дьячковой дочки, подлюки Катьки Панюшкиной, решился я изловить их вместе с тобой, помолившись за вас и здравие ваше, дабы вы в предстоящих испытаниях боль свою малую за милость приняли, а мою, смертную боль и обиду за поруганную княжескую честь в полной мере почуяли, как чувствую я её последнюю половину этого проклятого года.
Жди возмездия, Зот Иванович, а лучше сам руки на себя наложи за свой великий обман! А золото с камнями и кредитными билетами заранее выстави во дворе на видное место перед моим приходом, чтобы лишних мук от ката не принимать, не заставляй меня тратить время на поиски. Всё равно же найду, как ни прячь, сучий выродок!
А кат у меня калмыкский, злой до пыток и крику. В туретчине и татарщине побывавший, ловкий ногти да жилы вытаскивать, кости ломать и огнем жечь. Знает он такие места у людей, что люди вспоминают даже то, что им мать в колыбели говорила, а дед – отцу, когда они ещё в утробе у матери барахтались.
Так что жди меня в гости скоро, змей подколодный.
Готовься к адским мукам!
Я за ценой не постою!»
И подпись:
«Князь Илья Данилович Громовержцев-Однокуров, Его Императорского Величества генерал от инфантерии, эсквайр.»
- Кто-кто? – переспросил Елисей Степанович, не расслышав последнего слова.
- Эдак иноверцы в подлости своей расписуются, - пояснил ему Полусердечный. – Ишь, разжились на русской земле! Катами грозят калмыцкими! Золото ими награбленное приказывают вернуть! Нет, вороги, русские люди ни пяди своего не уступят, ни грамма не вернут басурманам! Пусть лучше сгорит всё огнём и в землю родную воротится!.. Прав я или не прав?
- Ох, как правы, Зот Иванович! Сильнее сильного, правильнее правильного! – закивали головами подельники, затараторили испуганно: – И назад у нас нет дороги. Скорей бы уже Катерина Мануиловна разродилась! А как не успеет? Что делать будем? Как от ворога обороняться? Он ведь пушки прикатит с солдатами, их одним наганом и шашкой не возьмёшь!
- Бог поможет! – ответил глухо урядник. – Земля родная спасёт!
И сунул треклятую бумагу в печку…

На Филиппов день, к Заговенью, последнюю Валькирию выпихнули за ворота в город, послав следом удачливых охотников. Те вернулись с очередной добычей и больше «Вифлеемскую звезду» никто не покидал.

Готовились к осаде.
Таскали из колодца воду вёдрами, лили её с забора, пока он снаружи не оледенел подобно соляным столпам у Содома с Гоморрой.
Соорудили под начальством начитанного Антона Семенного метательную машину из остатков брёвен, чтобы бросать в оккупантов тяжелыми предметами и костями из сгоревшей конюшни для смертоубийства и калечения членов.
Готовили бочки со смолой, чтобы сжигать пушки и лошадей для артиллерии.
А последней угрозой повесили на ворота большую икону Николая Чудотворца, дабы пресечь попытки сердитого князя их хоть пальцем тронуть.
А над воротами прибили икону «Знамение» Божьей Матери, которая по легенде спасла Новгород от захватчиков, сведя их с ума и заставив перебить друг друга аки врагов смертных, а осажденных и город спасти.
А перед воротами поставили две бочки с водкой и кружками на цепи, чтобы солдатам было не скучно воевать.
Первые лазутчики водку испробовали и оценили по достоинству. С тех пор они прятались за сугробами, когда Микула приходил с ведром пополнять бочки доверху, дабы не мешать служивому выполнять свой долг.
Перед Сочельником у бочек были замечены и артельщики, постукивавшие кирками по мёрзлой земле неподалёку, а со стороны города по обледеневшей реке не раз уже пропатрулировал казачий разъезд, во главе которого скакал бравый усач (верхом на лучшей лошади урядника) и в котором Полусердечный узнал командира карантинной роты Льва Кручёных. Тот выпил кружку из бочки, не сходя с седла, низко пригнувшись к гриве кобылы. А, выпив, крякнул и весело погремел цепью в знак одобрения…
 
В канун Рождества Катерина открыла дверь перед Фотиньей и попросила нагреть воды побольше и принести свежих простыней.
Фотинья засуетилась, забегала туда-сюда, настрого приказав Микуле никого к Катерине не пускать, и незаметно сунула ему в руку короткий «смит-и-вессон». Микула её руку вскользь поцеловал и пожелал роженице удачи.

Днём перед бочками пофланировал эскорт князя Однокурова с «дарами волхвов» к празднику: ёлкой, украшенной яркой табличкой с надписью «РХ» крупными заглавными буквами и мелкими, не читающимися со стороны забора в связи с его удалённостью. Однако, ясно было, что первое слово было русское, а второе непечатное. Полусердечный догадался о содержании надписи, зло усмехнувшись и сплюнув в снег. К вечеру он приказал Микуле ёлку сжечь. Но служивому было не до урядника: у Катерины начались роды…

Штурм «Вифлеемской звезды» описан в разных исторических источниках с подробностями, о которых вспоминать хроникёрам, пожалуй, и не стоило. Гордиться тем, что один отставной солдат в течение ночи смог отражать многочисленные атаки полупьяной карантинной роты, артельщиков с кирками и полусонных пушкарей, палящих друг по другу в приступе неуправляемой злости, мажущих по чём зря и в бессилии форсирующих ледяные горы перед трёхсаженным забором, было бы глупо и в анналы русских побед или поражений такое позорище заносить стыдно. Нам более интересен конечный результат сей жуткой битвы во славу русского оружия.
Прибывший к утру на развалины постоялого двора князь Однокуров обнаружил в живых только пленённого Микулу. Трупы урядника, ветеринара и хозяина «Вифлеемской звезды» находились в разных местах лучей октограммы, Прокл и Кузьма были найдены пристреленными в спину в саду перед раскопанной могилой, а хозяйка, Фотинья, брошена окровавленной на кровати в комнате второго этажа гостиницы. Тут явно происходили роды: обнаружили не высохший ещё послед, ведро с не остывшей водой и грязные тряпки и простыни на полу. Судя по её состоянию, Фотинья точно сошла с ума, поминая в своих стонах только Божью Матерь и младенца Иисуса, что в канун Рождества князю не показалось странным, он и не такое видывал. Его удивило другое.
Ни золота, ни камней, ни кредитных билетов на постоялом дворе не нашли, сколько ни искали. Ценности и ценные бумаги испарились, будто их никогда и не было. В княжеском сундуке оказались кости, в сохранившихся помещениях остатки вещей и незавершённых трапез намекали на творившееся здесь каннибальство и полное грехопадение. Даже картины на стенах, изображающие тёплое море Таврии, были забрызганы какою-то дрянью, присохшей к ним так крепко, что соскоблить её не представлялось возможным.
Микула на допросе признался, что видел чудо Вознесения и всё указывал в небо на какую-то невидимую другим точку. А как находил её, тут же заливался слезами умиления, повторяя: «Бог дал, бог и взял…»
Князь выглядел уравновешенным, немногословным.
Он отдал приказ Кручёных сопроводить ополоумевших Микулу и Фотинью в кутузку на доследование, а сам двинулся по периметру лучистого забора в поисках следов сбежавших родственничков. В отличие от остальных Илья Данилович в счастливое вознесение не верил, но и следов беглецов не нашёл. Проголодавшись, они с Кручёных направились в город что-нибудь перекусить, да и узнать заодно не появлялись ли у них на улицах незнакомые нищие с новорождённым на руках.

Глава третья

«У Бога нет конца высоты. Отрываясь от Земли, о возвращении не думаешь. Постигаешь бесконечность как веру. Летишь не подобно птице, а словно луч света, озаряющий сотворённое для тебя пространство. Летишь, принуждённый видеть его и познавать. Бестелесный. Безучастный ко всему материальному. Оно тебе не помеха. У тебя одна задача: постигнуть истину. Совершенство Бога. Который везде…»

Катерине не на чем было записать, но она запомнила эту мысль надолго, до срока, когда её ребёнок уже сам давно встал на ноги и вновь попытался прыгнуть вверх, а, ударившись головой о потолок, предусмотрительно плавно опустился на пол, почесал макушку и спросил:
- Мам, а почему не больно?
- Потому что у тебя мозгов нет! – коротко ответила она и дала сыну подзатыльник. – Меня бы пожалел. Сколько тебя ловить можно? Я же тебе объясняла, что у света две природы. Одна корпускулярная, где свет это поток частиц. Фотонов. Другая – волновая, но ты её уже перерос. Тебе стать опять электромагнитной волной не получится. Ни через призму, ни через линзу уже не пролетишь. На спектр не разложишься… Так что успокойся и больше не прыгай там, где нет потолка. Улетишь к богу в рай, а мне тебя всю жизнь ловить придётся. Понял или нет?
- По…понял, - ответил захныкавший ребёнок.
- Садись лучше кашу ешь! И – за грамматику! Иначе не видать тебе гимназии, как своих ушей.
Катерина со стуком поставила полную миску на стол.
- Ну? Что тебе мать сказала?
Кроха принялся месить гречневую крупу в молоке и облизывать с осторожностью деревянную ложку.
- Что? Горячо ещё? А ты подуй. Но не так, как в прошлый раз, а потихонечку. Чтобы у Николая Матвеевича опять кобылу с телегой в овраг не унесло. Думай о людях, когда что-то делаешь. Не в лесу живешь!
Дитятко осторожно подул на кашу. Она застыла и на глазах покрылась снежным налётом.
- Господи!
- Что, мам?
- Да это я не тебе… Господи! – покачала головой Катерина в отчаянии. – Опять разогревать! Ну, ты можешь поаккуратнее себя за столом вести? По-человечески? Возьми ложку в другую руку. Салфетку поправь. Вот. Теперь правильно… И сиди тут, пока я не подогрею. Не бегай, не прыгай, не дуй ни на что!.. Понял?
Сын покорно кивнул.
Катерина с подмёрзшей миской подошла к печи и поставила её внутрь на остывающие угли. Молоко стало медленно оттаивать. Катя улыбалась, любуясь его возвращению в исходное состояние, и вспоминала в очередной раз свой побег из «Вифлеемской звезды».

Он родился неожиданно, без схваток, без боли, будто выпрыгнул наружу, и, сбросив с себя послед, потянул её за пуповину вверх и в сторону, к закрытому окну в сад. Фотинья прижала окровавленные руки к фартуку и широко открыла глаза, воскликнув:
- Боже мой!
А Катерина завопила:
- Мой! Мой!
И крепко ухватилась руками за пуповину.
Сын подлетел к стеклу окна, проник лучиком сквозь него и уволок её, прозрачную и бестелесную, за собой, возносясь всё выше над постоялым двором. Она не слышала ни грома пушек, ни выстрелов, ни криков пьяных людей. Катерина в одной нижней рубахе взвилась за сыном к тёмным облакам, за которыми пряталась рождественская звезда, не ощутив ни мороза, ни страха, ни удивления. Её сразило ощущение полной свободы и восторга перед чудом. И, если бы не крик младенца, который она услышала ясно, наяву, пока она не узнала голос сына, который вернул её к действительности, Катя наверняка подумала бы, что умерла.
Но сын призывал её к себе. Катерина ухватилась за пуповину обеими руками и подтянула горячее тельце к груди. Они уже не были больше одним целым. Вернее, сама Катя теперь стала сыновьей частью, той, что позволяла ей быть матерью, не только кормилицей, но и заступницей, берегиней, - той, что должна была ввести его в мир людей. А значит, вернуться на Землю и воспитать Бога.
И ребенок, казалось, понял это.
Он позволил её спуститься вниз до верхушек деревьев, выбрать место для приземления где-то на заснеженных болотах среди леса, найти в буреломе медвежью берлогу и проникнуть туда, не потревожив спящих зверей.
Катерина тогда ещё отметила про себя мудрость сына. Здесь бы их люди точно не нашли. Но спасительная земля навела Катю на мысль, что когда-нибудь и из этого убежища надо будет выйти. Проницательный младенец прислушался к ней и улыбнулся во сне.
Утром они проснулись с двумя медвежатами и большой медведицей, положившей голову на кучу из потёртых кредитных билетов. А по углам берлоги блистали полуимпериалы, припахивающие ночным горшком, и россыпи драгоценных камней, вкраплённые в земляные стены, испещрённые корнями деревьев и сетью белёсых грибниц.
Тогда же ей и вспомнилась природа света. Оказалось, что видимый свет в берлоге не способен отражаться таким образом, чтобы медведи их видели. Гости же видели в темноте и себя, и медведей со свалившимся к ним с неба краденным богатством, которое зверям и богам вроде бы и ни к чему…
Катерина мычала сыну колыбельные, читала из «Энеиды» и «Буколик» Публия Вергилия Марона, из од Квинта Горация Флакка, из элегий Секста Проперция, ну, и некоторые свои сочинения, которые рождались в ней, как отголоски счастливого, но далёкого детства…
Молока у медведицы хватило на всех до самой весны. Мальчик подрос и Катерина, пожалев сонную, исхудавшую животину, просочилась с ребёнком наружу.
На болоте было зябко.
Но под солнцем с подсохших кочек уже пробивалась стрелками мать-и-мачеха, первоцветы и черемша. Невидимые птицы защебетали. Потеплели воды. Туманы рассеивались к утру всё позже, удлиняя сны ей и младенцу…

Искать людей Катя решила по женскому наитию. То есть идти туда, куда ноги приведут.
Сына приходилось слегка придерживать в руках, чтобы не улетел за облака, или привязывать к поясу верёвкой, сплетённой из надранного зубами с липы лыка, из которого она сплела себе лапоточки и корзинку для младенца. Малец понимал мать с полуслова: помогал и костерок своим взглядом разжечь, и рыбку в ручье поймать, и снег растопить на кочке для ночлега. Когда матери хотелось есть, он сыпал с неба манную крупу. Когда пить – тут же под ногами забивал родничок с чистой водой.
Трактов и проезжих дорог они сторонились, хотя по весенней распутице по ним редко проезжали люди и лошади. А звери и птицы, казалось, не замечали божественную пару вовсе.
Однако, случайные встречи с людьми были продуманы богом наверняка.
Как-то сквозь стволы деревьев они заметили череду паломников к святым местам. Малец показал на них пальцем, и Катерина смело зашагала навстречу богомольцам. Кончался Великий Пост, в Сергиеву Лавру потянулись от нищих, заброшенных деревень, верующие. Среди идущих были и незнакомые бабы с детьми. За несколько золотых они приодели в отрепья и младенца, и Катерину, которая соврала, что её ограбили донага лесные разбойники. Что Катя еле ноги от них унесла, спасая сына, что спрятались они от лихих людей в болотине, а те туда из опаски не полезли. И что кроме этих припрятанных золотых у неё нет ни гроша. Мол, помогите, люди добрые!..
Добрые нищие поверили Кате не сразу. А выпытав, что она состоит в дальнем родстве с покойными дьяками Иммануилом Филистимлянским и Мануилом Семирокастным, пожалели сироту и дали мальчику размоченную горбушку ржаного хлеба, завёрнутую в серую тряпицу. Да заодно и проводили от себя подобру-поздорову и от греха подальше в другую сторону, не желая связываться с безбожниками, каковыми считались начитанные дьячки, а яблоко от яблони падает, как известно, совсем недалеко, да и взять с таких проходимцев было уже нечего…
Но и на том спасибо, что дорогу в город показали.

Суток через трое, к широкой Масленице, Катерина с ребёнком угодили точно на городскую ярмарку. Тут Катя, разменяв империалы на мелкую монету, сняла угол у полуглухой сквалыжной старухи, торговавшей краденым, приоделась, отмылась и ребёнка, наконец, в порядок привела. Так, что и себя, и дитя было не стыдно людям показать. А как совсем освоилась с местными порядками, пошла прислуживать в ближайший приход, по старой памяти подсказывая тамошнему дьячку на клиросе слова Псалмов и молитв, в которых он не очень разбирался по своему невежеству и лени.
Нельзя сказать, что жила Катерина впроголодь. Но виду не показывала. Скромничала и в еде, и в жилье, и в нарядах. Ждала, когда ребёнок встанет на ноги, заговорит, а там, глядишь, и в Москву с ним подастся, заглянув перед столицей в знакомую берлогу.
А сын будто мысли её читал: слушался.
Называла она его на разный манер: то Гошей, то Костей, то Гостем, а то и вовсе Господем, и мальчик на любое имя откликался, ведь его мама звала. У него не было сомнений в её любви и правильности решений. Ведь она была его частью, а не может же какая-то часть навредить любимому целому. Это геометрически нецелесообразно. Не честно предавать симметрию. А в геометрии Катерина была необыкновенно сильна. И в ней точно был бог. Тот, который везде…

К седьмому году жизни в городе Катерина была озадачена тем, что сына нужно было вести в храм к первому причастию, а у него не было даже имени. Его нужно было одарить им. Дать сыну достойную родословную, связанную с богоподобными предками, а лучше святыми, желательно царственными, чтобы устроить его в учебное заведение соответствующего статуса. Не хватало малого: записи о его рождении в метрической книге какого-нибудь местного прихода. Задача казалось неразрешимой. Но только не для неё, дьячковой дочки.
Под предлогом поиска пропавшего без вести мужа, сгинувшего на большом пожаре со всеми документами, Катерина уговорила полистать метрическую книгу храма Вознесения на Куличках, где якобы муж, Амвросий, был крещён, но не точно. А как иначе записать его в отцы сыну, родившемуся в его отсутствие?
Свидетелями выступили сквалыжная старуха и пропойца-дьячок, умилостивленные полуимпериалами.
Настоятель храма, отец Епифан, наслышанный от приходского священника Фомы и собутыльника-дьяка о богонравности Катерины, оказался большим ценителем драгоценных камней и в просьбе ей не отказал.
Скоро в книге появилась дополнительная запись о младенце Константине, урожденном князе Двоекурове, но задним числом, вослед за пролитыми в кляксу чернилами на предыдущей записи и восстановленной таким образом в присутствии свидетелей записи последующей. Матерью была писана Екатерина Двоекурова, в девичестве княжна Тараканова-Филистимлянская.
На первое причастие в день памяти Константина Великого, основателя христианского Константинополя и собирателя Никейского собора, Катерина привела отрока одетым в лучшее, чем могла похвалиться губерния: на нём был камзол из парчи с золотой искрой, кружевное белоснежное жабо, лаковые туфли из заморской кожи и рейтузы цвета небесной голубизны, скроенные по моде восемнадцатого века и расшитые серебряными пчёлками величиной не больше настоящей пчелы, с лапками и крылышками в натуральный размер насекомого. Не хватало напудренного парика и сверкающих медью пряжек.
Но никто уже не сомневался в княжеском происхождении отрока и без этого.
Лицо не по возрасту серьезного молодого человека было полно благочиния и вдохновенного восторга перед предстоящим таинством. Константин вовремя прочитал Символ Веры. Поправил несколько ударений в старославянских словах поперхнувшемуся чтецу-подьячему, выбрал время на паузе перевода его дыхания и спросил:
- А сын божий матери своей не отец ли?
- Не богохульствуй! – прошипел ему дьячок.
Песнопение продолжилось. Но отрок на очередной паузе вновь воспросил:
- А родная мать своему сыну не раба ли божья?
- Заткнись, отрок, не на базаре, поди, а в храме стоишь! – осадил его отец Епифан.
- А вы в меня веруете? – спросил Костя и у него. – Вы кто? Ариане или православные?
Тут уж Катерина вмешалась в таинство.
- Господе, заткнись же ты, наконец! – воскликнула она и перекрестилась.
Новоиспечённый Константин Амвросиевич Двоекуров нагнул в покорности выю и принял первое причастие, слегка оторвавшись от земли. Но этого никто не заметил…

На следующий день, сделав выписки из метрической книги и заверив их у отца Епифана, Катерина с сыном засобиралась в Москву, где новоиспечённая княгиня уже наметила пристанище, в котором они намерены были остановиться и поискать дальних родственников по Таракановской линии, способных поучаствовать в судьбе столь одарённого продолжателя княжеского рода…

В вагоне второго класса почтового поезда №4 Московско-Курской железной дороги, во втором часу ночи, тридцатого (по старому стилю) июня 1882 года, проезжая по высокой насыпи близ деревни Кукуй на 316 километре у седьмого пикета перегона «Чернь — Мценск» Тульской губернии, Катерина вздрогнула и проснулась от того, что сын потряс её за плечо и позвал:
- Мам, а мам? Надо бы как-то машинисту паровоза передать, чтобы по этим рельсам больше не ездили…
- Что случилось?!
- Там насыпь подмыло. Наш-то состав по воздуху пролетел, я еле успел последний вагон на рельсы поставить. Следующий поезд точно в овражину свалится, много людей погибнет. Я уже ничего поделать не смогу… Правда, мам…
За окнами вагона хлестал ливень, голос Константина был едва слышен в шуме дождя и стуке колёс. Катерина поморщилась спросонья и растормошила соседа напротив, длинноволосого студента, с которым Константин играл в дорожные шахматы вечером. Фигуры так и остались торчать в дырочках на доске, а убаюканный покачиванием вагона долговязый попутчик застыл в странной позе, откинув голову и открыв рот, но не выпуская из рук клетчатой дощечки у себя на коленях.
- Антон Павлович, господин Чехов, проснитесь! – требовательно постучала ему по плечу Катерина.
Студент потряс головой и прокашлялся:
- Простите… Чем обязан, мадам?
- Пусть вам моя просьба не покажется странной. Надо бы срочно предупредить машиниста поезда… вероятно через кондуктора… что пути повреждены… подскажи, где, Костя?
- На седьмом пикете… - уточнил сын.
- Да-да… Перегон «Чернь-Мценск»… Мы еле-еле проскочили… Вы позаботитесь об этом?
- Хорошо, - студент вынул из кармана часы, прищурился и в свете стеариновой свечи взглянул глазами разного цвета на циферблат. – В Черни скоро будет остановка, я сообщу кондуктору… А дальше, верно, телеграфом передадут… Предупредят… Только с чего вы это взяли?.. – студент посмотрел на ливень за окном и коротко вздохнул. – Ни чорта не видно! Как сынишка-то рассмотрел?
Катерина пожала плечами, а Константин вдруг, закрыв глаза, назвал точное время и попросил студента проверить. Угаданное время оказалось правильным.
- Теперь верите, что он видит? – спросила Екатерина с тревогой.
На губах студента появился было изгиб сомнения, но Константин добавил:
- У вас чахотка. Вы умрёте через двадцать два года известным писателем. Ваши пьесы будут ставиться во всех театрах мира… Я спас вас пять минут назад от неминуемой смерти. Спасите других… Они едут нам навстречу в поезде №3.
Чехов улыбнулся.
- Вы, ваше сиятельство, не тех сказок начитались, похоже. Вам бы отдохнуть, матушку свою пожалеть. А у вас всё Гофманы в голове…
Мать с сыном переглянулись и вздохнули одновременно. Бог, который везде, вероятно, был далёк ещё от этого студента, уверовавшего в технический прогресс и его безнаказанность. Он, как мы теперь знаем, достанет этого земского врача чуть позже и уже не отпустит…

На станции Чернь отнеслись к предупреждению с недоверием или телеграф в дождь не сработал. Или опоздали с предупреждением. Или ещё что-то неведомое наложилось на ливень. Но встречный состав пропустили без задержек. И поезд №3, шедший из Москвы, рухнул в овраг с подмытой насыпи…
О Кукуевской катастрофе на седьмом пикете Чехов узнает уже из газет, где напечатает свой репортаж его знакомый по гимнастическому обществу и коллега по «Московским ведомостям» Владимир Гиляровский, прибывший туда первым из репортёров.
 Этот две недели будет разгребать трупы в завалах из железа и грязи и очнётся обессиленный в имении Тургеневых, Спасском-Лутовинове, что окажется в трёх верстах от места трагедии. В поезде погибнет двадцатилетний красавец, племянник Ивана Тургенева. Брат его, Николай, сойдёт с ума от этой потери. А Гиляровский, пропитавшийся трупным запахом, начисто лишится аппетита к скоромному на полгода, предпочитая ему яйца, сваренные вкрутую, но правдивая статья о катастрофе сделает его в одночасье знаменитым на всю Москву…

XV Всероссийская художественно-промышленная выставка, проходившая в Москве летом 1882 года, располагалась в выстроенных лучами в октаэдре восьми главных павильонах на Ходынском поле, и подобие этой рукотворной стальной «вифлеемской звезды» занимало площадь почти в тридцать гектаров.
Двоекуровы поселились неподалёку по московским меркам – в районе Бутырок, в меблированных комнатах доходного дома купца Шерупенкова, что стоял севернее Тверской заставы ближе к церкви Николая Чудотворца. Катерина намеревалась отдать Константина осенью в знаменитую Поливановскую гимназию, что на Пречистенке, а пока усердно молилась, покуда новоиспечённый князь Двоекуров с местными мальчишками искал тайные ходы для проникновения к чудесным выставочным экспонатам.
Его способность прыгать через трёхметровый забор с места приводила его товарищей в полный восторг. Городские купеческие дети и не слыхивали о подобном.
Константин откровенно рассказывал им о скрытой в лесных болотах N-ской губернии берлоге, обвешанной изнутри золотом и драгоценными каменьями; о медвежьем молоке, дающем силу для парения в воздухе и добычи воды из земли; о материнской любви, способной придавать его дыханию то огненный жар, то морозильный холод. И ещё о многом. Но ребятишек это мало занимало. Они всё больше устремлялись на выставке то к паровым машинам, позволяющим передвигаться быстрее лошади, то к химическим растворам, воспламеняющим камень, то к конфетам в разноцветных блестящих фантиках, которые таяли во рту со вкусом заморских фруктов, исчезая без следа, но так врезываясь в память, что о морковке забывалось начисто.
Их руки тянулись пощупать, увидеть чудо, может, его и съесть, но не думать о том, как и из чего оно вдруг получилось.
Поэтому перекидывание товарищей через забор оставалось главным занятием Константина. Не склонный чему-то удивляться, он понял, что им докапываться до сути и устройства божеского и не к чему вовсе. Они принимали его мир целиком, не раскладывая на частности.
Главным на выставке оказывалось то, что все достижения людей сводились к полезному: как бы с наименьшей затратой сил сделать так, чтобы необходимого стало как можно больше. Но люди будто не понимали, что необходимое, сделавшись лишним, необходимым стать тут же переставало. Оно становилось обыденным, обыкновенным, доступным всем, а потому тут же теряло свою значимость. Люди не могли съесть всего того, что за них делали машины. Не могли выпить той воды, что добывалось из-под земли. Вырубить все леса. Сжечь весь керосин и уголь. Не могли написать картин, музыки, наваять той красоты, что давала им природа просто так только потому, что придумать за бога что-то лучшее просто невозможно. Да и нужно ли?
Константин понимал, что лишнее из нужного люди откладывают для себя впрок, на случай, когда бог, возможно, о них забудет, занятый чем-то другим. Поэтому держать что-то про запас стало их всегдашней привычкой, целью бренной жизни. То ли от того, что они богу жизни свои не доверяли. То ли от того, что вовсе в бога не верили? А как же храмы? Попы? Молитвы?
Его вопросы ставили Катерину в тупик. Она спроваживала от обеденного стола хихикающую в рукав хорошенькую горничную в накрахмаленном фартуке и, вытирая руки о салфетку, крестилась.
- То есть ты в гимназию поступать не собираешься, Костя? Ты не хочешь быть современным человеком? Ты думаешь, если ты ближе к богу, то и учиться не надо?
- Зачем, мам? – отзывался сын. – Чтобы научиться чему? Всё уже есть на свете. Надо только показать людям, как этим пользоваться? Есть ртом, ходить ногами, управлять собой… Да мало ли… Но это делать и так все могут! Для чего они мне? И я им зачем? Если бог везде, то никто никому не нужен. Получается, что он один и живёт только для себя… То есть для меня… а я – для него? Так, что ли?
Катерина в такие моменты не сдерживала слёз.
- А я, сынок? Я, твоя мать, сколько претерпела? Ради тебя, ради бога своего! Грехи, унижения, обман… Такова твоя благодарность и сыновья забота? Где же твоё милосердие? Где обещанная любовь?.. Нет, дорогой!.. Уж если ты сын мой и уродился по образу моему и подобию, так уж будь любезен быть человеком! Не мышонок, как говорится, не лягушка, а вершина эволюционной пирамиды! Ты, вон, в небеса способен улететь, а грамматики учить не хочешь. Да кому ты в просвещённой России нужен, такой умник? Империя не балаган и не выставка, а государство с подданными, которым вменены всякие, долженствующие ими исполняться, обязанности. Ты князь. А значит, должен не терять честь, вести себя сообразно званию, обязан родине служить и быть грамотным. А ты… Расписаться-то по-человечески не можешь… - Катерина раздражённо взяла в руки салфетку и подвинула Косте карандаш. – На, вот! Пиши: «Константин Амвросиевич Двоекуров.»
Мальчик с усердием нацарапал на накрахмаленной тряпочке что-то похожее на «Г-дь, Б-ш, Ц-й» и прибавил вслух:
- …не сотворивший меня женщиной… благодарю…
- Ну-ну! - промолвила Катерина и залилась горючими слезами. – И на каком это наречии читать?
- О чем ты плачешь? – отзывался изумлённый сын. –  Все уже знают, что это «Господь, Бог Наш, Царь Вселенной». А там уж хоть лягушкой, хоть Амвросиевичем меня назови, какая разница? Зачем лгать людям и себе? Я из колена филистимлянского, так и в книге прописано: Авраам с Исааком жили в земле Филистимской. Значит, патриархи пришли позже, мама, и наш род древнее библейского, да и там читали и писали только фарисеи. Иисус Христос не умел писать и не писал. За ним записывали другие люди… И потом: слово божие в сердцах у нас уже написано… Без всякой грамматики!
Спорить с Константином было себе в убыток. И тогда Катерина выбрала другой путь. Она решила до совершеннолетия обучать ребёнка на дому с помощью наставника. А для этого надо было снять дом на окраине и завести слуг и знакомства, чтобы оградить его от мещанской купеческой дряни и городской разночинской шушеры: бывших студентов и поповских сынков.
 Она подала прошение в Министерство народного просвещения на соискание места для домашнего наставника, в коем указывала необходимые качества оного с математической докучностью богатой вдовы, имеющей точное представление о его жаловании, поведении и положении в семье, то есть - проживании на полном пенсионе при ученике до конца обучения. А потому лет ему должно быть не более тридцати, и в придачу он должен быть здоров, статен, «видом и платьем чистоплотен, поведением и помыслами благороден, а учёностью владеть обширной, как в естественных науках, так и в науках гуманитарных, как-то: богат знанием языков, и историей древней с географией и философией, и Закона Божьего с толкованием православным».
Ждать пришлось недолго: месяца полтора-два. И уже в новый дом в подмосковной Сокольничей Роще (близ бывшей усадьбы помещиков Троекуровых, снятый Катериной Мануиловной под предоплату с последующим выкупом) мать с сыном въехали на двух каретах с многочисленной челядью и четырьмя ломовыми возчиками на телегах-фурах, груженых скарбом и рухлядью, посудой и полотном.
Последним на резвой молодой кобылке въезжал в усадьбу Павел Павлович Дурново, крепкий двадцатипятилетний отпрыск знаменитой фамилии, после Петербургского университета успевший кончить курс в Гейдельберге и вернувшийся недавно из кругосветного плавания на корвете «Аскольд». Там многообещающий юноша познакомился с Владимиром Дмитриевичем Спицыным, флаг-офицером и наставником морской молодёжи, увлёкшимся созданием аппаратов тяжелее воздуха.
Корвет «Аскольд», отданный под учебное пособие гардемаринам Петербургского Морского училища, в августе закончил учения на Тронгзундском рейде, и Павел Павлович, полный воздухоплавательных идей, навеянных Спицыным, под приглядом которого они и принимали экзамены у гардемаринов, отправился с его позволения в свободный полёт.
С Костей они встретились на Выставке в экспозиции московской фабрики благовонных товаров «Брокар и Ко» у фонтана с одеколоном. Павел обращал внимание какой-то дамы на простейшее устройство, в котором используется паровой насос, подающий галантерейную воду под давлением в крохотные технологические отверстия под хрустальной чашей. Но Костя поправил его, указав пальцем вверх на скрытый от всех расширительный бак, метрах в пяти у них над головой, в который некий отрок с помощью ведра и верёвки непрерывно подливает одеколон из нижней чаши, той, куда душистая жидкость стекает из фонтана. А чтобы посмотреть на паровые насосы, сказал Константин, даме нужно пройти в другой павильон, и предложил ей свою помощь.
Дама расхохоталась и ушла. Павел Павлович был смущён. Девица ему явно понравилась, а Костя не мог понять, почему тут же был схвачен будущим наставником за ухо и приподнят над землёй без собственного желания. Дурново прошипел ему в лицо:
- Куда ты лезешь, сопляк?! Тебя, что? Не приучили помалкивать, когда старшие разговаривают?
- Вы не разговаривали. Вы говорили неправду. Фонтан устроен на другой манер. Нельзя вводить людей в заблуждение. Меня этому учили, - ответил Костя как можно спокойнее, хотя ему было нестерпимо больно.
Павел Павлович ослабил хватку и поставил бойкого мальчишку на ноги.
- Как тебя величают, недоросль? – воспросил Дурново с восхищением.
- Князь Константин Двоекуров, - ответил Костя, потирая ухо.
Они познакомились, а прогулявшись по выставке, где Косте было знакомо уже всё до мелочей, прониклись друг к другу такой симпатией, что меньший пригласил старшего приходить к ним в гости запросто, без церемоний, и назвал адрес… 

Дурново был первым из лучших кандидатов в наставники к князю Константину. При знакомстве Катерине приглянулась не только его внешность и умение держать себя при дамах, но и необыкновенный румянец, которым покрывалось лицо Павла Павловича, когда он врал.
Фантазии его, казалось, не было предела.
На следующий же день Дурново с князем затеяли строительство водонапорной башни, высоты которой должно было хватить, чтобы двигать платформу с подъёмником на второй этаж при помощи создаваемой ею гидравлической силы. К отдельным водопроводным трубам подсоединили и цилиндры с поршнями, которые открывали тяжёлые ворота. Причём и лифт, и ворота начинали своё действие с нажатия рычагов, соединённых с чудом техники сложным шестерёнчатым механизмом, позволяющим управлять собой двумя пальцами старика-швейцара.
Посреди двора конечно же забил фонтан, из которого позволялось пить даже лошадям, потому что дно его было усеяно чухонским камнем шуманитом, издревле посланным на землю с небес и обеззараживающим воду. По клумбам и саду были разведены бамбуковые трубки с крошечными отверстиями для капельного полива. А над всей этой красотой установлен был ажурный купол из стали и стекла, к которому от дома вела прозрачная галерея с заморскими растениями. Пол в галерее обогревался из подземного котла паром, подающимся насосом по керамическим трубкам и в дом, и в соседний флигель, и в роскошные купальни с термами на римский манер. Пар и воду согревал, и воздух в покоях и залах просторного дома.
Скотный двор, конюшни, псарня и помещения для челяди были перестроены из деревянных в каменные, чтобы избежать случайного пожара. А на особом месте были устроены мастерские: с кузницей, угольными печами для плавления железа, меди и производства своего стекла и фарфора. Ещё дальше стояла лесопилка, у плотины на запруженной речушке рядом с водяной мельницей, вращательное колесо которой позволяло и зерно молоть, и брёвна на доски распускать.
Но самым значимым сооружением была двадцатисаженная вышка, стоявшая на высоком пригорке у границы леса и пашни, с которой и запускались летательные аппараты, орнитоптеры Павла Павловича.
Эти странные механические птицы с накачанными водородом телами из бычьих пузырей, обмазанных рыбьим клеем, и хлопковыми крыльями, намотанными распушёнными прядями на бамбуковый каркас с обеих сторон лёгкого тела, вызывали в князе Константине восхищение человеческим безграничным разумом, недоступным божескому разумению. Все эти паруса, воздушные змеи, шары и рукотворные пичуги с трещотками; пружины, свёрнутые в спираль; редукторы с высоким передаточным числом деревянных шестерёнок и маховые хрустальные колёса, запасающие в импульсе кинетическую энергию, - казались князю Константину верхом искусства, на которое способна природа преображения неподвижного в плавающее, летающее, вертящееся, парящее и любое другое, отдельное от силы животных мышц, а опирающееся только на блеск человеческого разума.
Но самое главное – это воплощение в материальное мечты о полёте не обещало в будущем никаких материальных выгод, а только гору затрат и неизбежных смертей при опытах. И в этом было больше человеческого, чем божьего…
Катерина, не раз уже отправлявшая Константина слетать ночью в берлогу за золотом и камнями, спрашивала наутро его, уставшего и счастливого:
- Много ли там осталось ещё?
- Камней? Их становится всё больше. Похоже, они там растут как грибы.
- А золота?
- И монеты срастаются и превращаются в слитки. Посмотри сама…
Мать разворачивала тряпицу и ахала от удивления:
- Спасибо, Господи, что ты есть на свете!
- Да ладно тебе, мам… - скромно опускал глаза долу Константин. – Если бы не твоя любовь… Сама знаешь…
И тут же падал кудрявой головой на подушку, засыпая.
Катя гладила его по шелковистым волосам, плечам, рукам, бёдрам и с гордостью отмечала, что сын всё больше становится похож обликом на сложенного из трапеций Амвросия, покрывается в нужных местах шерстистостью Евлампия Христофоровича, а голубые глаза князя горят своенравием и грубоватой наглостью Ивана Карловича Корха.
О взрослеющем человеческом разуме Константина она ещё страшилась задумываться, но молила бога, чтобы количества её любви и средств из берлоги хватило на то, чтобы из него вырос достойный член российского общества, истинный патриот и, возможно, учёный или полководец и политический деятель, который не посрамит фамилии и чести, благо наставник ему достался правильный и смелый, не чета университетским рохлям, которые без пенсне, трости и разговорах о социальной справедливости шагу ступить не могут.
Родине требовался человек дела, хоть и бесполезного на первый взгляд. Энтузиаст, а не революционер. Романтик, а не террорист. Божий бич, а не слюнтяй Раскольников с топором за пазухой, как у Фёдора Михайловича…

Честно говоря, Павел Павлович настолько нравился Катерине Мануиловне, что, даже поискав в нём погрешности, она приходила к весьма утешительному выводу, что любой его недостаток не превышает в математическом виде отклонения вектора мужской красоты Дурново от живости его озорного ума и вектора обаяния от блестящей грубости, выражающейся в закатистом смехе или крепком словце, пущенном вслед с замахом кнута в хвост кобыле, застоявшейся в дрожках в воскресное утро.
И вот пролетели уже прочь со двора два блестящих круга из никелированных спиц, прошуршали по гравию каучуковые шины, протопали ярко-золотые копыта соловой красавицы Целки, а в морозном воздухе ещё долго висело:
- Но-о-о, стерва-а! Застоялась, ядрёна мать! Пшла, курва, по волнам корветом «Аскольд» с пердячим паром! Попутного ветра и семь футов под килем! Держи хвост кливером! Чтоб тебя в щепки разнесло, шва-а-ль! Нно-о!..
Обычно следом за Дурново в церковь собирались и Двоекуровы. К крыльцу подавался экипаж. В лаковой карете с четвёркой гнедых рассаживались улыбающаяся нарумяненная Катерина в персидской шали, серьёзный юный князь Константин в новом сюртуке, дикий кучер Фрол на облучке, дядька-Василий в ливрее – рядом, две мамки-горничные – Марфа и Клитемнестра во французских шляпках – супротив на диване, оббитом цветастым шёлком.
Подъезжали в храм скоро. Стояли на службе в первой линии от аналоя с лицами светлыми и домашними по левую руку от клироса, среди благородных прихожан. По окончании службы клали на поднос дьячку каждый по полуимпериалу. Целовали трясущуюся руку протоиерею Никодиму, глаза которого увлажнялись от благодарных чувств. По выходу на панель одаряли нищих двугривенными и пятиалтынными и уезжали не спешно, с достоинством, норовя уступить место впереди капитану-исправнику и предводителю дворянства. Но на уговоры те редко соглашались, предпочитая пустить кортеж миллионерши Двоекуровой и дрожки полусумасшедшего наставника Дурново впереди себя, от греха подальше.  (И тому была причина. Однажды случилось так, что Павел Павлович в шутку запустил на ходу бумажного змея с дрожек, а его верёвочка возьми и зацепись за верёвку от языка праздничного колокола на колокольне. Вот уж звону было! А ветер-то какой поднялся ни с того, ни с сего! Даже серьёзный князь Константин удивлялся, глядя на змея, и всё посвистывал от возмущения…)
Немало слухов ходило об усадьбе Двоекуровых.
Злопыхатели наводили очередные поклёпы, сомневались в чистоте их рода и писали подмётные письма в Сенат, заушно завидуя богатым «самозванцам».
Люди попроще и чинами пониже завидовали откровенно и пресмыкались перед великими деньгами, становясь в унизительные позы, чтобы получить от княгини очередной подряд на воплощение её причуд.
Работники из безграмотных крестьян нашёптывали друг другу о нечистой силе, живущей под княжеским домом, слушая непрерывный машинный гул и глядя на дым, идущий из трубы от подземного парового котла.
- Как так? – покачивали они немытыми головами. – Живут без печей, а в домах тепло и светло, и вода сама из краника в стене бежит тёпленькая без всякой реки и колодца?
- Сама? – крестились новые слушающие.
- Сама-сама… Сама и перёд и зад моет и бельё стирает в доме… Как так?.. И зачем у этих бесов на парадном крыльце ковёр персидский постелен? Не знаешь?.. А я тебе скажу! Они ноги о него вытирают!
- Неужто? – закатывали глаза мудрые непосвящённые. – Значит, будет-таки война с Персией, ох, будет! Не зря на лике Иверском в Афоне слезоточение заметили!
- А ты почём знаешь?
- Народ зря болтать не станет! Вон о каком-то годе грибов высыпало – не сосчитать…
- И что? Война-то тут причём?
- А то! Вся скотина по деревням в N-ской губернии передохла, в половине уезда леса спалили, аж вода на болотах закипела!
- Так это язва сибирская была, потому и жгли. Персию к чему приплетать?
- Много ты понимаешь!.. Оно же всё связано на земле грибными нитями. И язва, и война, и Персия твоя, и Россия. Преподобный Нил Мироточивый не зря возвестил, что перед концом света Афон и Россия погрузятся в пучину страстей. Тогда икона Иверская таким же чудесным образом, как явилась, заплачет и покинет Святую Гору. Сгинет в пучины морские, откуда и взялась. И будет таковое одним из предзнаменований Второго Пришествия Спасителя нашего и знаком для святогорцев уходить с Афона, а нам - из России.
- Да куда ж из России-то уйдёшь? Нечто в Персию? К иноверцам?
- Стало быть туда дорога… Ковёр-то не зря бесы под ноги бросили…
- Вот оно что! Сразу бы так и сказал! А то грибы какие-то…

Дикий, безграмотный народ таким образом с недоверием относился к нововведениям и техническому прогрессу. Но за заботами по мере взросления и роста сына, а прежде по разрастанию искреннего чувства к Павлу Павловичу Дурново Екатерина уже не слышала никаких сплетен. Ей овладела такая горячая, нестерпимая страсть, такая женская тяга к его достоинству, что Константину пришлось вмешаться в их отношения, чтобы поубавить накал своим божеским дуновением.
Юному князю исполнилось к тому времени пятнадцать.
Вид его был безгрешен во всех отношениях: уж он стал и статен, и красив, и умён не по летам. И к людям милосерден, и с товарищами приветлив, и в учёбе старателен. Он и к старшим – с уважением, и с младшими – без заносчивости. И в речах аккуратен, и в поведении приличен. А уж набожен столь полно и мудро, что даже и лишнего!
Катерина не раз подумывала о семинарии для сына и делилась изредка своими помыслами с его наставником.
Вот и в тот день, лёжа с Павлом Павловичем на своём роскошном ложе под балдахином, она наматывала на палец его жёсткие кудри и удивлялась с какой скоростью отпущенные ею пряди возвращаются на прежнее место, даже не прилипая к потному от страстей лбу. Она силилась вычислить в уме коэффициент жёсткости этой пружины по Гуку, прикидывая диаметр волоса и своего пальца, но посчитала только число витков и бросила, наконец, это неблагодарное занятие на середине опыта.
- Может, Костю в гусары отдать? – спрашивала она у утомлённого любовью наставника. – Ну, какой из него иерей с такой цветущей физиономией? Вы как полагаете, Павел Павлович?
Дурново приоткрывал одно веко и расплывался в мечтательной улыбке, раскинув стройные ноги поверх одеяла. Вздыхал:
- Пусть сам свой путь выбирает. Он ещё мир не видал. Отправьте его, княгиня, в путешествие или в плавание кругосветное. В нём он и испытание претерпит, и на быт народов иноземных полюбуется. Сравнит с российским и познает, чем ему родина дорога. А там уж решит, какую и в чём пользу он отчизне принесёт. Жизнь одна, тут ошибаться нельзя… А в гусары?.. Потом можно и в гусары! И-е-эх!..
При этом он заключал Катерину в объятия и принимался скакать на ней верхом, словно догонял свой эскадрон с шашкой наголо.
Догнав, утихомиривался, тяжело дыша, отваливался набок и продолжал фантазировать:
- А может, сгондобить свой «Наутилус» и, как Немо, дать шороху всем этим англичанам, да и японцам по самое «не хочу»? А? Катерина Мануиловна? Шарахнуть по Лондону из-под воды бомбой? Вот бы они присели тогда, англичане-то? Хотя нет… - Дурново нахмуривал брови. – Угля не хватит доплыть…
- Нет, не хватит… - едва переводила дух Катерина, поглаживая его по трепещущему животу и косясь на поникшее гусарское оружие. – Другой источник энергии для подводного аппарата надо искать…
- Электрический?
- Почти… Водородный, - подсказала Катерина. – Если вокруг вода, её и надо использовать, как топливо. Ты с Костей посоветуйся, он, должно быть, знает…
- Откуда?
- Какая разница? Ты спроси…
И вдруг… князь Константин тут как тут в покоях и появился.
- А вот и я! – воскликнул он голосом ярморочного Петрушки, показываясь в дверях. - Грешите? – сказал сочувствующе, когда мать с наставником натянули одеяло до подбородков и уставились на него в изумлении. – Ну и на здоровье! Раз бога не боитесь!.. Или боитесь?..
Он сел на край кровати и посмотрел на них с прищуром:
- А если накажу?..
- За что, Господи? – опомнилась Катерина и, вынув руку из-под одеяла, перекрестилась.
Павел Павлович продолжал безмолвствовать, уставившись взором в тёмное пространство перед собой.
- За блуд, матушка! За измену долгу своему вдовьему. За обман сына… Вы бы лучше о венчании подумали, о семье, о будущих детях…
- Каких детях? – встрепенулся Дурново.
- Тех, что зачаты вами во грехе… Двойня в божьей матери братьев моих единоутробных зреет. Каин-брат и Авель-брат... Так или нет, матушка?
- Ты прав, сын мой… - призналась Катерина, как на духу. – Ношу в себе плод греховный…
- Ну, княгиня, вы и фигура! – начал подниматься с кровати Павел Павлович и тянуться за кальсонами. – Вот не ожидал… И после этого вы будете утверждать, что непорочной зачали. Опять?
- Снова! Так бог захотел, Пашенька… Я же не виновата, что полюбила?
- Но – как?! – вскричал Дурново. – Я же вас не трогал… Вы же сами противились соитию! И вдруг… такое!
- Так с мамой бывает, - похлопал наставника по плечу князь Константин, простодушно его успокаивая.  – Вы не удивляйтесь. На то она и божья мать. То есть моя… У неё это только от большой любви случается… А под венец идти всё равно придётся, вы тут один ей в женихи годитесь. Некого тут больше любить, кроме вас. Готовьтесь, Павел Павлович!

И, как ни странно, не прошло и месяца, как княгиня Двоекурова стала Катериной Дурново, а князя Константина по протекции Павла Павловича и его дяди, Директора департамента полиции Петра Дурново, отправили корабельным комиссаром команды Цесаревича Николая Александровича в далёкое Восточное путешествие на крейсере «Память Азова», включавшее в себя посещение Египта, Индии, Цейлона, Китая и Японии. Назад из Владивостока князь Константин возвращался по суше и рекам через всю Сибирь, что запечатлено на многочисленных фото сына Менделеева, Владимира Дмитриевича, сопровождавшего Цесаревича в продолжение всего путешествия и отзывавшемуся о молодом князе как личности незаурядной и многообещающей в деле подвижничества науки российской.  В начале августа 1891 года Константин вернулся в Сокольничью Рощу Москвы совсем другим человеком. Да и человеком ли? Кто об этом скажет?..

Восьмигранный забор вокруг усадьбы поразил его воображение. Вышка для испытаний орнитоптеров, развалившаяся, полуразрушенная, представляла собой вид жалкий и унылый, будто сказочная мельница из «Русалки» Пушкина, а ворота, растерявшие за год свою паровую силу, не желали открываться поворотом рычага.
Тогда, воспользовавшись сумерками и безлюдьем, князь Константин поднялся над усадьбой, чтобы взглянуть на неё с высоты птичьего полёта и обнаружил, что контуры «Вифлеемской звезды» с геометрической точностью были вписаны в ограждение вокруг дома, разбитой стеклянной галереи и погоревших развалин хозяйственных построек. А на месте водонапорной башни возвышался купол деревянной часовни, которая занимала в открывшемся его взору пейзаже главное место…

Глава четвёртая

С отъездом князя Константина Павел Павлович Дурново чурался было беременной Катерины как чёрт ладана, но супружеский долг обязывал, честь посрамить он не мог и потому предоставлял себя жене в полное и безоговорочное рабство в отношении телесном. Её неуемная страсть преследовала его и днём, и в тёмное время нескончаемых суток, истрачиваемых морским офицером в качестве непрерывной вахты у тела княгини, и внутри тела, и вокруг него.
Ровно через шесть часов оно требовало обслуживания вне зависимости от погоды, молитв и дел по хозяйству. А двойня, взраставшая на глазах и начавшая уже в утробе отвешивать друг другу пинки и тумаки, утихомиривалась только тогда, когда оружие Павла Павловича грозило им наказанием в вершке от разбитых носов и в доказательство своих серьёзных намерений извергало на близнецов липкую горечь отцовского семени, готовую заменить их на более послушных отпрысков княжеского рода в любой удачный для того момент. 
Ничто так не приводит дом к разрушению, как капризы беременных жён, пользующихся уступчивой добротой своих супругов-подкаблучников. И ничто так не сбивает мужа с ног в части потребления водки, как первая беременность капризной жены. Так хотел бы сказать Лев Николаевич в «Анне Карениной», но промолчал…
Наставник, оставшись не при деле без ученика, оказался в странном положении: выяснилось, что все его воздухоплавательные чудачества Катерина терпела только ради юного князя. Но теперь, войдя в права супруги Дурново и будущей матери общих детей, перво-наперво запретила Павлу Павловичу прикасаться без причины к спиртному, следом за этим под запретом оказались и любимые им коста-риканские сигары, и вист в Английском клубе, и даже опера, где прежде Катерина Мануиловна снимала ложу рядом с генерал-губернаторской.
Запертый за периметром вновь возведённого супругой восьмиугольного забора Павел Павлович страдал невообразимо. Не зная, чем себя занять, он принялся было за мемуары о плавании на корвете «Аскольд», а окунувшись в историю мифического Аскольда и брата его Дира, убиенных обманом киевских князей, так проникся ненавистью к коварным скандинавам в лице новгородских убийц Игоря и Олега, что отказался от заморского шампанского и коньяка и перешёл всем своим российским существом на малороссийскую горилку, борщ с пампушками и смалец.
Обладая здоровьем недюжинным и верой в техническое совершенство человеческого труда, он решил (как Леонардо из Винчи) выложить свои фантазии на бумагу в виде геометрических линий на чертежах и цифровых комментариев под ними, чтобы потомки окончательно сломали голову над их расшифровками, а так ничего и не добились. Ибо нет ничего более соблазнительного для творческого русского человека, чем остаться не понятым и непризнанным гением в памяти поколений.
 Чего там только не было!
И электрические машины на беспроводной гальванической тяге, и холодильники на испаряющемся аммиаке, и самодвижущиеся пылесосы, и безлошадные плуги-плоскорезы, и летательные аппараты в форме сигар с отделяющимися ступенями для полёта к звёздам, и вакуумные насосы для пневмопочты, и невиданные подземные свёрла для прогрызания тоннелей в земле, и передача живых картин и голоса в пространстве со скоростью света - да мало ли, что взбредёт в голову слабо пьющему человеку!.. Вплоть до подводных деревень подо льдом Ледовитого океана, отапливаемых китовым жиром и освещаемых фосфоресцирующими водорослями, результатом жизнедеятельности которых оказывался кислород и протеин.
«Машины Дурново», как мы их сейчас называем, те, что сохранились после техногенной катастрофы во второй «Вифлеемской звезде» в чертежах и формулах, были настолько теоретически совершенны, что тайна их до сих пор неподвластна современным учёным, избалованным знаниями чуждых России направлений просвещённого Запада, замешанных на рабском труде и возможности эксплуатировать чуждые цивилизации афро-азиатские народы в своих интересах.
Все его изобретения сводились к простоте и сермяжной правде, в которой по общему мнению граждан Отечества и состояла русская сила.
Увлечённый донельзя сексом с богоподобной женой и работой над своими безумными изобретениями, Павел Павлович окончательно запустил паровое хозяйство. Катерине Мануиловне за флёром своей бесчеловечно сложной беременности тоже было глубоко наплевать, что творилось вокруг. Бог, который везде, казалось бы, отдалился от них на некоторое время и посматривал на вершившееся творческое безобразие из своего далека с некоторым лукавством. Ожидая как бы того неведомого, что и для него самого окажется поразительным.
В человеческой жизни такое редко случается. Не то что в природе. Вот и голод, поразивший в 1891 году тринадцать российских губерний из-за капризов погоды в зоне критического земледелия, свалился и боженьке как снег на голову. То засуха, то бесснежье, то мороз, то вечное воровство и раздолбайство в провинции довели людей до ручки, в которую даже при выходе из храма положить было нечего. А тут ещё и тиф, и холера…

Думал ли Чехов, возвращаясь из Сахалина через Цейлон на пароходе «Петербург», что в Красном море с крейсера «Память Азова», идущего встречным курсом в Бомбей, на него взглянет не только Цесаревич Николай Александрович, но и тот подросший мальчик, Костя, что просил его в тёмном вагоне восемь лет назад предупредить Кукуевскую катастрофу? Что отсидится в одесском порту Антон Павлович три дня в карантине и вернётся уже в другую, голодную и злую Россию, будто привёз он из своего путешествия не только мангустов, а и заразу Сахалинской каторги, которая унесёт в могилы за два года четыреста тысяч человек?
Думал ли цесаревич об этом? Да куда ему, господи… Впереди были царственные приёмы, улыбчивые азиаты, роскошь и благоговение перед будущим помазанником… И неудачное покушение на Николая Александровича в Оцу сумасшедшего японца Цуды Сандзо, где в городе в знак уважения к раненому цесаревичу на следующий день были закрыты биржа, школы, театр кабуки, а в течение пяти дней в публичных домах даже не принимали клиентов… Но он испытал редкое счастье остаться живым и добраться невредимым сушей из Владивостока в Петербург…
А вот корабельный комиссар Константин Двоекуров не думал о цесаревиче точно. В конце ноября 1890 года его божественные мозги другим были заняты. Он думал о разлуке с матерью и её предстоящих печальных родах. Потому что видеть это избраннику божьему было бы не по силам, но и не привелось, да и слава богу, (который везде), что тот избавил его от этого зрелища…

В Сочельник спиртовой термометр в Сокольничьей Роще опустился ниже тридцати пяти градусов по Цельсию. Размёрзшиеся керамические трубы полопались, на глазах обрастая жёлтыми сосульками, дом остыл и челядь перебралась на конюшню, ближе к лошадям, где было, несомненно, теплее, да и можно было разжечь солому в железных нефтяных бочках. В яслях у денников устроили лежбища, настелив шуб и шалей, сбились плотнее друг к другу: и кучер Фрол, и дядька-Василий, и Марфа с Клитемнестрой, и людишки поплоше. О барыне на сносях вспомнили и тут же забыли, прижимая к себе своих детишек и кляня по чём зря Дурново за европейские городские новшества, вспоминая свои избы с горячими русскими печками.
От мороза лопались стволы тропических деревьев в галерее, звенели о рамы замёрзшие лимоны, индевели в ледяных горшках ананасы и огурцы. Оконные стёкла в доме стали прозрачными. Сквозь них можно было разглядеть кисею, летние шторы в полосочку и парчовые ламбрекены с серебряными птицами по краю. Пустые хрустальные люстры без свечей. Открытые настежь межкомнатные двери. И почувствовать аромат морозной тишины. Не лесной, а мертвенно-яркой, домашней. Так пахнет в сибирских избах, когда в самый лютый холод крестьяне семьями селятся в бане, чтобы проморозить дом от заразы-нечисти, а заодно клопов и тараканов…
К вечеру погасло газовое освещение. И во тьме за конюшней послышались из оставленного дома стоны Катерины Мануиловны. Они становились всё призывнее. Люди косились друг на друга, ожидая, кто первым откликнется на вопли роженицы, но никто из них попыток покинуть тёплый денник не предпринимал. Так и стояли, замерев. Якобы, не видя и не слыша. Словно сговорились об этом заранее…
Через какое-то время раздался стук в закрытые ворота конюшни и голос Павла Павловича взвопил умоляюще:
- Отворите, ироды! Барыня умирает! Надо бы за доктором послать! Фрол, выводи сани! Целку цепляй! Слышь, ты, скотина! Поубиваю всех, изуверы!
Раздался выстрел.
Но никто не двинулся от костра. Только плотнее прижали к себе своих грязных ребятишек, да подкинули в бочку соломки, приговаривая:
- Это ничего, ничего… Дверь крепкая, коня выдержит…
- А они пусть сами пар и газ свой починяют бесовский… То-то доколдовались!
- Где ж это видано, чтоб в России зимой без печек жили?..
- Ишь, и рожать надумали в такой мороз! Лекаря им подавай… Мы без повитух в поле в стогу рожали и – ничего!
- Бог поможет! Авось крепче будут!..
 
Дурново ещё поскакал на морозе вокруг запертой конюшни, сделал пару выстрелов в воздух и ретировался в дом, в альков Катерины Мануиловны, где под ворохом шуб и одеял, под плёнкой крепкого живота роженицы дрались между собой за выход в свет дикие близнецы. Вой не прекращался ни на секунду. Из Катерины и на вдохе, и на выдохе лился моцартовский звук из арии Царицы Ночи, с каждой потугой возвышая трель на четверть тона, забираясь всё выше и выше в морозном воздухе, стремясь достичь жаркого Индийского океана, где её божественный сын уже заносил ногу на шаткую лестницу деревянного дебаркадера Бомбея. Катерина знала, что лёгкого дуновения дыхания князя Константина хватило бы, чтобы отогреть весь дом. Но богорождённый был озадачен в Индии своими обязанностями корабельного комиссара по сошествии команды на берег: он отвечал за приёмку, распределение и пополнение топлива, продовольствия и воды, починку обмундирования и выдаче денежного жалованья команде, - многотомными сметами, отчетами, ведомостями и расходными книгами. Тут и у бога ум за разум зайдёт! Не до богоматери будет…

К полуночи Катерина издала последний вопль, пар из её рта на мгновенье прервался и под шубами на постели завозились два пищащих по крысиному бугорка, которые сталкивались друг с другом и расползались в разные стороны, поскуливая от причинённой боли – то ли кусая, то ли пощипывая друг друга. Павел Павлович с брезгливостью поднял меховой полог и увидел в луже крови на одеяле двух красных младенцев, сверлящих его раскосыми глазами, хрипящими от взаимной ненависти, вцепившимися скрюченными пальчиками друг другу в горло.
Дурново полог опустил, неспеша натянул на руки лайковые перчатки и попробовал достать детей оттуда, но это оказалось не так просто. Бойкие младенцы уже забрались Катерине на грудь и вцепились в её соски, каждый в свой, с жадностью голодных пиявок. Оторвать их от полумёртвой матери не получилось, сколько Павел Павлович не старался. Тогда, усталый, он скинул с себя грязные перчатки и шинель. Укрыв ею детей и роженицу, Дурново недолго послушал дыхание Катерины и причмокивания младенцев и пошёл к графинчику в буфете, чтобы принять согревающего перед штурмом конюшни.
Графинчик был опорожнён, к пистолету была взята дополнительная обойма, конюшня была подожжена с четырёх концов от ворот, подпёртых снаружи оглоблями, Павлу Павловичу оставалось только греться у полыхавшего огня да иногда постреливать, когда из огненных проёмов во двор выбегали то люди, то лошади… Среди лошадей была и его любимица, Целка, но офицеру было уже всё равно. Погибать, так с музыкой! И он запел марш Лейб-гвардии Преображенского полка:

Знают турки нас и шведы,
И про нас известен свет,
На сраженья, на победы
Нас всегда сам Царь ведет…

Павел Павлович жал на курок. Разлетались во все стороны искры. Люди и лошади падали, не догорая на холодном снегу, вычеркнутые из божьего мира выстрелом в голову…

Славны были наши деды, —
Помнит их и швед и лях;
И парил орел победы
На Полтавских на полях.

Знамя их полка пленяет
Русский штык наш боевой;
Он и нам напоминает,
Как ходили деды в бой!

Тверд еще наш штык граненый,
Голос чести не замолк.
Как пойдем вперед мы славно,
Вперед, славный русский полк.

Государям по присяге
Верным полк наш был всегда, —
В поле брани, не робея,
Грудью служит завсегда.

Как и прежде — удалые,
Рады тешить мы Царя,
И солдаты боевые
Славны будут ввек, ура!

Ах, как она горела, эта громада, будто не каменная! Сколько треска черепицы и воя огня досталось на подпевки бравому Дурново! Вот уж и скотный двор занялся от черепичного осколка с крыши пылающей конюшни, выстрелившей по двору картечью, и сараи с амбарами занялись, и брошенные кузнечные и стекольные цехи, и саманные хибары челяди. Дом ещё не поддавался жару да далёкая вышка у кромки леса, но тепла уже хватило на то, чтобы открыть примороженную чугунную дверь к подземному котлу и растопить под ним топку. Павел Павлович собрал горящие угли с проталин у фонтана, положил их на колосники и продул худые меха. Ржавое дно чугунного котла зашкворчало и начало отжирать у пламени положенную ей часть тепла. Тогда Дурново, подкинув берёзового угля в топку, вернулся в дом, свернул в комок шубы, жену и младенцев и одним махом сволок их в подвал к спасительному котлу.
Подземная котельная прогрелась только к утру, когда проснувшийся возле комка из звериных шкур на полу Дурново почувствовал, что лежит в луже теплой воды. Отыскав наощупь свечу среди хлама под верстаком с инструментами, он зажег её и перекрыл бронзовые вентили от котла к лопнувшим трубам. Прикрыл вьюшку на дымовой трубе, чтобы приберечь тепло. Капель прекратилась не скоро. Но вода уже успела впитаться в утрамбованный грунт под ногами, присыпанный кирпичной крошкой. Павел Павлович ощупал живой лохматый клубок со всех сторон и сначала услышал частые причмокивания, а потом и дыхания младенцев и матери.
Отогнув край шубы, он увидел припавших к груди близнецов и дремлющую Катерину со странной улыбкой на лице. Она как будто спрашивала удивлённо: что это со мной происходит? Но глаз не открывала из страха увидеть правду. Она представляла её в себе иной, не божеской и не человеческой, а вселенской, как будто весь бог собрался у неё под грудью и готов был накормить всех голодных её материнским молоком, собранным со всего Млечного пути.
 Дурново не стал будить жену, чтобы привести её в чувство. Он только поглаживал её легонько по чистому лбу, где под пергаментной кожей билась тонкая кровяная жилка. Пусть себе отдохнёт, думал Павел Павлович, все живы, слава богу, (вон как сосут!), а Катя успеет ещё на эту берлогу насмотреться… И как только он об этом подумал, шерсть на шубе зашевелилась, и Катерина Мануиловна, не открывая глаз, угрожающе оскалила жёлтые клыки большой медведицы. Дурново отдёрнул руку, отшатнулся и, потянув на себя суконную шинель из лохматого шерстяного клубка, двинулся к выходу: поискать в доме водки и посмотреть на результаты своего рождественского побоища…

***

Константин парил над Сокольничьей Рощей, как над местом кровной обиды. Не часто и не всякому богу достаётся утешиться видом разрушений, нанесённых ему возлюбленными людьми. В далёкой памяти князю приходила на ум Вавилонская башня, Колосс Родосский, какая-то Атлантида, скрытая водами океана, Александрийская библиотека, Иерусалимский Храм и невинный безумец на кресте, возомнивший себя сыном божьим. Ему мнилось, что та искренность, с которой люди способны поверить в совершенство, созданное своими руками, достойна божественного восхищения. А та скорость, с которой они разрушают ими же созданное в угоду новым богам и героям, заслуживает не менее почитаемого ими гнева и презрения, сравнимого по силе чувств отчаянию безответной любви, а, может, и страха смерти.
Восточные впечатления были ещё ярки в его сознании.
В Индии аборигены дробили богов до состояния разноцветной пыли, которой осыпали друг друга. И смывали их водой с себя, как обыкновенную грязь, весело и непринуждённо. В индийском делении на касты было своё рациональное зерно: живи сообразно карме, а умрёшь, там видно будет в кого тебя реинкарнировать. То ли в гуашь, то ли в пастель…
 В Китае о боге вообще умалчивали, представляя его то горой, то рекой, то всемирным порядком, в котором главное – соблюдать отношения между собой, не ссорится и не суетиться попусту. К кому надо счастье придёт само, а к кому-то и никогда не придёт, на то оно и счастье, и его намного меньше в Китае, чем людей. Потому что счастье, как китайцы говорят, надо уметь почувствовать, а это не каждому дано. Не все его заслуживают или умирают, не дождавшись.
В Японии, на острове, жить людям тесно и, чтобы не убивать друг друга, они придумали бога чести, который благословил самоубийство. Там самоубийцы такие же герои, как и врачи, которые спасают людей от смерти. А смерть лишь объединяет людей после жизни, и они становятся общим богом для всех живущих, общим предком, которому все молятся и приносят ему дары. Там почётнее быть мёртвым, чем живым.
А в Сибири почитали за бога небо, лес и горы. То вместе, то каждое место отдельно. Шаманы, люди, били в бубен, камлали, вселяя в себя божий дух, и становились проводниками в иные миры. Кучерами без лошадей для непосвящённых путников. Но единственными, знавшими дорогу, где тот путь лежал и к смерти, и за смерть, и туда, куда Макар телят не гонял. И звали их чаще всего как раз Макарами.
Один из таких Макаров, познакомившись с князем Константином, запросил у него за путешествие в нижний мир целых три золотых (у него на фартуке трёх монет в ряду не доставало) и лупил в бубен всю ночь, пытаясь пробить гору насквозь, чтобы открыть перед князем главную тайну Сибири в Восточных Саянах у Мунку-Сардыка. Но то ли погода подвела, то ли время было неподходящее для камлания, но, умаявшись, Макар по-русски объяснить князю тот путь так и не смог. А когда его попросили через толмача растолковать сказанное на тувинском наречии, он прожужжал горлом, что таких слов и в тувинском нет.
- Есть только на шаманском, - признался он толмачу, но монеты не вернул.
Князь махнул на Макара рукой и сделал для себя простой вывод: пути господни неисповедимы…
Теперь, паря над августовским взгорком, усеянным жухлой, иссушенной прежде времени травой, кустами поникшей сирени, овитыми бледно-зелёной повиликой и хрупким хмелем; заросшими гусиной травкой гравийными дорожками между погоревших развалин, князь Константин прикидывал разницу в количестве времени, которое ушло на оборудование технологического рая и его естественное разрушение. Природа действовала втрое быстрее. И это не утешало юного князя. Не то чтобы ему было жалко отданных сил на усовершенствование человеческой жизни не за счёт чудес, а с помощью инженерной мысли Дурново, Константин видел в этом некую божественную несправедливость, если не насмешку над ним самим.
Получалось, если бог везде, а он лишь его сгусток в определённом пространстве, то вот оно и доказательство того, что и над ним есть власть, которой он ничего не может противопоставить. Этот Бог богов сильнее и больше его. И он что-то знает, чего Константину пока неведомо. Но он может об этом догадываться про себя.
«Геометрия вселенной – пустота. Перед бесконечностью любые размеры – материальные точки. Им можно давать имена, но они мертвы изначально, когда неподвижны. У них нет ни веса, ни объёма, ни смысла, ни причины быть.
Точка существует не сама по себе, а лишь в понятии, в сознании кого-то как место отсчёта. Да и он сам, мыслящий, лишь тень представления о движении от точки к точке. И не факт, что он сам это движение выдумал. Может, это был или есть кто-то совсем иной, который думающего себе представил. И не здесь, и не сейчас. Может, в будущем, которое считает наше существование прошлым. Может, наоборот – на самом деле перемещения и не было никогда.
Остался след. Траектория памяти о движении. Забытое в несовершённом. Мечта о себе. О том, которого не было.
Геометрия времени состоит из протяжённости. Предназначение её – в создании формы и сравнении её с подобной субстанцией. Чаще всего – с природой повторяемости: колебаниям, частотой, волной или чем-то похожим. Отдельно от точки отсчета время существовать не может. Оно необходимо природе, чтобы материя продолжалась в пространстве с определённой длительностью.
То есть именно время рождает точку. Но оно же становится и палачом всего материального. Время затухает как шаровидная волна, расходясь тонкими сферами от центра. Кривизна, приближаясь к бесконечному пределу, вытягивается в прямые, состоящие из множества точек, и тут память становится бессильна: что из них было причиной, а что следствием, смерть или рождение – природа умалчивает. Да, собственно, ей и всё равно. Для природы хаос, перемешивание противоположностей и однородность – нормальное, устойчивое состояние. Умеренное постоянство, неспешное, вековое «пошевеливание» на тихом дне Вселенной плавниками и жабрами – основа основ нашего мира.
Но в то же время бесконечность Вселенной может позволить себе беспорядок в любой своей части. Войну, голод, эпидемию… Непрерывность времени допускает движение его в любые стороны. Взаимодействие временных точек отсчета создаёт иллюзию жизни. В нашем представлении, конечно. В человеческом. А взглянуть иным образом на происходящее вокруг мы ещё не научены. Поэтому полагаемся на Бога. И, когда спрашиваем о сложном, отвечаем друг другу: а Бог его знает! И это самый честный ответ…»
- Дело в том, что природные катаклизмы хоть как-то объяснимы. Но - человеческие? – спрашивал он сам у себя вслух.
И несмотря на молодость начинал понимать, что первопричина его жизни всё-таки люди, а он лишь их следствие…

И тут он заметил копающихся в кустах малины двух маленьких медвежат.
Они смешно отпихивали друг друга от лакомых ягод, протягивая к ним передние лапы, а задними пытаясь ударить соперника по лохматому боку. Спустившись пониже, Константин рассмотрел, что это не медвежата вовсе, а заросшие шерстью человеческие дети, совершенно голенькие, но бодрые, полные внутренней энергии и желания вкусно есть и долго жить.
Константин опустился перед ними на землю и рассмотрел их поближе…
Так вот они какие, Каин и Авель, Аскольд и Дир, Ромул и Рем!
- Здравствуйте, братья, - произнёс князь. – Хватит драться! Укажите мне дорогу к храму. К Кате-богородице. Вы русский язык уже понимаете или нет?
Медвежата испуганно встали на задние ноги совсем как застигнутые за воровством мальчишки в чужом саду и промычали что-то извиняющееся, нечленораздельное.
- К матери, говорю, меня ведите! Ну?
Малыши покорно развернулись и двинулись по жухлой тропе к часовенке, которая стояла как раз на месте подземной котельной. Константин последовал за ними, остановился перед чугунной дверью, когда братья юркнули в отверстие под ней, и постучал кулаком в тяжёлое полотно.
- Мам, я вернулся, не бойся, открывай!
Изнутри раздался радостный рык, движимая нечеловеческой силой тяжелая дверь распахнулась и на пороге возникла большая рыжая медведица с Катериниными глазами.
- Боже мой! Боже мой! – приветствовала она Костю. – Сынок! И где тебя черти так долго носили? Я ж все глазоньки проглядела…
И заключила его в горячие объятия, только что кости не захрустели.
Они присели в уголке возле чугунного котла, князь Константин спросил у матери, есть ли в доме что-нибудь покушать, и медведица со слезами на морде ловко налила ему в миску из кастрюли грибной похлёбки, приговаривая:
- Проголодался, мой хороший!.. Ну, рассказывай, как сам, как там в мире?.. А то мы с малышнёй совсем из дома не выходим…
Она сложила лапы на столе крестиком и положила на них лохматую морду, ласково глядя на сына. Близнецы устроились рядом с ней на лавке перед столом и с любопытством рассматривали брата.
- В мире мало что изменилось за последнюю тысячу лет, мам, - рассказывал князь, причмокивая. – А хлеба нет?.. Ну, и ладно… Так вот, на цесаревича в Японии покушение было… Рикша его вёз, а прохожий с ножом на Николая Александровича набросился. Его скрутили, конечно… Но цесаревичу по голове пару раз здорово досталось!
- Да иди ты! – открыла рот Катерина, обнажив клыки. – И кто это такой смелый, чтобы на Россию руку поднимать?
- Да полудурок какой-то!.. Так, лишь бы повыделываться… Эдак убийство не организовывают. Надо было план разработать, маршрут продумать, чтобы из-за угла, неожиданно – рраз… И бомбой! Как дедушку его… Мы с Володей Менделеевым рассудили на досуге: нет, в Японии убийцы никакие… Не то, что у нас!
Князь Константин попросил добавки. И мать еще подлила ему в миску горячего да погуще.
- Вкусно? – спросила она, улыбаясь только глазами. – То-то в родном доме-то! Не то, что заграницей… Тут вот и стены помогают, - она обвела широким жестом потолок и земляные своды землянки, увешанные шампиньонами и рядовкой. – А к осени опята, глядишь, пойдут… с голоду не пропадём…
- А мясо-то откуда? – покопался Костя в тарелке. – Что за дичь?
- Какая разница? – переспросила Катерина с поднявшейся на загривке шерстью. - Да ты не обращай внимания! Не хочешь - не ешь! Братьям оставь. Эти проглоты отца родного съедят и – не заметят…
Князь Константин отложил в сторону ложку и внимательно взглянул матери в глаза:
- Дурново? Павел Павлович?
- А что такого? – показала клыки медведица. – Тот ещё был шатун! Вечно его в берлоге что-то не устраивало. То воды нет, то дров, то еды… А я ему говорю: дворню всю перестрелял, вот сам теперь со всем и справляйся. А он мне, знаешь, сынок, что ответил? Что не гоже ему, дворянину, воду носить, что вот он насос починит и в дом переберёмся… До весны чинил. Не починил… А как наружу выбрались, оказалось, что у дома крышу железную местные дачники уже растащили. Вот он из стропил его часовенку над нашей берлогой и поставил. Для страху людям, чтоб зря не лезли, значит… Да только они бога с пустыми животами не бояться…
- А убили его когда? За что?
- Так голод ведь! Люди дикие! Всё виновных ищут… Тут вот его они за дверью и прирезали. Думали: зерно здесь у него да отруби схоронены, а оказалось – одни грибы по стенам…  Я на них рыкнула, людишки и разбежались… А что ж Павлушкиному-то добру пропадать? Помнишь, какой статный был красавец?.. Не в землю же закапывать, пока совсем не испортится? Я похлёбку и сварила. Поди вот, прокорми их на одном молоке, - проговорила Катерина, отталкивая передней лапой близнецов, пробирающихся к ней подмышку. – Да погодите вы, живоглоты! Не видите – я с богом разговариваю?
Князь Константин с трудом проглотил комок в горле.
- Что, сынок, наелся?
- Спасибо, мам, накормила… Тебе ничего не надо?
- Нет-нет, ничего, - испуганно проскулила медведица. – У нас всё есть. Нам бы так сделать, чтобы люди лишний раз нам не докучали. Пугнуть их от нас надо чем-то…
- Чем?
- Чумой какой-нибудь или холерой.
- Это как, мам? Я что-то понять не могу…
- А ты по забору снаружи напиши слово «холера» да «карантин», они через него лезть и побояться.
- Так не все и читать-то умеют…
- Тут народ всё больше столичный, грамотный. Один прочитает, другим расскажет. А у страха глаза велики!.. Ты там на бывшем цехе стекольном белил насобирай, да, сделай милость, услужи матери и братьям. А мы уж тут сами как-нибудь до облика человеческого дорасти постараемся. В тишине и покое… Ну, а если кто забежит, сам виноват будет … Холера она холера и есть… Понял сынок? Один справишься? А то вот братья помогут, они соображенные!
Медведица потрепала по загривкам медвежат и прорычала им что-то такое ласковое, что и они проурчали ей в ответ и пустили слюни от блаженства.

Костя выполнил волю матери. И на «Вифлеемском» заборе появились страшные надписи «халера!» и «коронтин!», безграмотное написание которых в течение двух лет отпугивало от посягательств на территорию берлоги больше, чем их настоящий, но ложный смысл. Раздававшийся с той стороны медвежий рык слышен был далеко по Сокольничьей Роще, а в лесу на Лосином острове всё чаще стали попадаться обглоданные кости пропавших коров и телят, медвежьи следы от которых вели к развалинам заброшенной вышки Дурново, известной сказками о чудесных деревянных птицах и воздушных змеях, парящих когда-то вопреки божьему промыслу над этим проклятым местом. Говаривали, что безбожницу барыню, бывшую княгиню Двоекурову, медведи стерегут на дне ямы под часовенкой, что соорудил какой-то отшельник вопреки воле Синода. А в той берлоге спрятаны несметные богатства миллионерши, о чём знают все на Хитровке, но никто туда к ней не сунется, пока рак на Воробьёвых горах не свистнет. Так писал бы Гиляровский в «Московском вестнике», но цензура этот слух не пропустила и сожгла бы весь тираж газеты, а набор рассыпала.

В эти странные мирные годы бог, который везде, испытывал российский люд на иной манер. Он как бы предлагал уничтожить бедный народ разными природными способами, показывая, как без войн и катастроф можно достичь ликвидации нации с помощью её самой, разобщенной сословными претензиями на собственность и «волеизъявлениями в части распределения ея». 

А.П.Чехов, покупавший в марте 1892 года имение в Мелихово, под Серпуховым, в своих письмах А.С.Суворину всуе поминал своего продавца-художника, дворянина: «… а поглядели бы на дворян! Глядеть гнусно. Это не люди, а обыкновенные кулаки, даже хуже кулаков, ибо мужик-кулак берет и работает, а мой художник берет и только жрет да бранится с прислугой… С самого лета лошади не видали ни одного зерна овса, ни клочка сена, а жуют только солому и работают за десятерых. Корова не даёт молока, потому что голодна. Жена и любовница живут под одной крышей. Дети грязны и оборваны. Вонь от кошек. Клопы и громадные тараканы. Художник делает вид, что предан мне всей душой, и в то же время учит мужиков обманывать меня… Вообще, чепуха и пошлость. Гадко, что вся эта голодная и грязная сволочь думает, что и я так же дрожу над копейкой, как она, и что я тоже не прочь надуть. Мужики забиты, запуганы и раздражены.» (Кстати, покупка двухсот тридцати гектаров земли была весьма выгодной сделкой именно в тот голодный год, когда помещики бросали свои усадьбы на произвол судьбы среди обнищавшего люда и стремились быстрее перебраться то в российские столицы, а то и зарубеж, откуда многие не вернулись вовсе.)
Антон Павлович принимал деятельное участие в делах земства, собирал деньги на холерные бараки, сам участвовал в профилактике эпидемии тифа и холеры, а также в скупке лошадей у голодных крестьян.
От голода и неурожая, не в силах прокормить скотину, многие крестьяне пускали своих лошадей на мясо, чтобы хоть как-то спасти свои семьи от смерти, нимало не заботясь о том, на чём им придётся пахать землю в будущем. Выкупая у них лошадей, Чехов с компанией спасали животных для самих же крестьян, помещая их на временный откорм в конюшни заводчиков. Дабы к следующему году вернуть лошадей владельцам для сельскохозяйственных работ, с прибыли от которых благотворители покрывали долг по векселю за сохранённую лошадь.
Лев Толстой со своей графской стороны организовывал общественные столовые еще в 1891 году под Бузулуком и в Тульской губернии и писал о причинах голода:
«Нам, русским, это должно быть особенно понятно. Могут не видеть этого промышленные, торговые народы, кормящиеся колониями, как англичане. Благосостояние богатых классов таких народов не находится в прямой зависимости от положения их рабочих. Но наша связь с народом так непосредственна, так очевидно то, что наше богатство обусловливается его бедностью, или его бедность нашим богатством, что нам нельзя не видеть, отчего он беден и голоден. А зная, отчего он голоден, нам очень легко найти средство насытить его. Средство одно: не объедать его.»
Но в России эту неподцензурную статью не напечатали. Она вышла в английской газете «Daily Telegraph». Толстого за самоуправство и нападки на государственный строй планировали заточить в Суздальский монастырь, и только влияние его родной тетки, хлопотавшей в Петербурге перед царским двором, спасло графа.
Лев Николаевич с семьёй прожил у Ивана Раевского в голодной деревне Бегичевке Данковского уезда двести дней и вместе с хозяином открыл сеть из более двухсот столовых в течение этих голодных и тифозных годов, вложив в спасение голодающих более двухсот пятидесяти тысяч своих и собранных с благотворителей рублей, которые дали возможность выжить двадцати тысячам крестьян.
Граф отслеживал ситуацию с продовольствием до 1893 года, пока, наконец, летом вовремя пошли дожди, зимние морозы вошли в божий милосердный график и созревшее жито дало обильную пищу.
А Гиляровский летом 1892 года отправился на Дон, где люди падали в степи от холеры с лошадей прямо на скаку. Трупы валялись посреди поля, расклёванные воронами, потому что к ним страшились подходить, чтобы не заразиться. И целые донские станицы вымирали за неделю, видно не прочитав в газете указания полицмейстера о мерах профилактики заболевания.
Главным же средством против заразы считался медный нательный крест, или пятак, или пластина, которые должны тереться о кожу и тем самым спасать хозяина от хвори. Средство, известное Гиляровскому ещё с бурлацких времён, когда его сотоварищи по лямке клали медные пятаки в лапти под онучи. Он даже опубликовал статью «Средство от холеры» в «Московских ведомостях», а позже в «Петербургском листке». Эту новость о панацее подхватила и европейская пресса, и даже американская (одной из них была скандальная заметка из газеты «The Indianapolis journal» от 29 августа 1892 года). Но холера, пока ни выкосила половину станиц и хуторов, не успокоилась, не улеглась среди грешников посреди вольной степи.
Сам репортёр переключился на писание поэмы о донском «Степане Разине», поняв, что его репортажи с места событий не прошли цензуру, так же, как и статьи Толстого. Редактор газеты «Русские ведомости» Василий Соболевский показал в Москве дяде Гиляю секретный формуляр, который запрещал публиковать любые сообщения об эпидемиях. А донские казаки, с которыми репортёр подружился, прислали почтой из Ростова все понравившиеся Гиляю наливки, с трудом доставленные в его дом ломовым возчиком, чтобы работа над поэмой не засохла на корню, как прежде его визита к ним «сохла донская пшеница».
Скромный и юркий цесаревич Николай Александрович в это время грешил на задворках театра с сучкой Матильдой Ксешинской. Могучий Александр Третий, повесив пять лет назад в Петропавловке последних террористов во главе с Александром Ульяновым, умиротворённо рыбачил в финских шхерах, попивая Таврическое вино от князя Голицина и поражаясь остроте крючков из шведской стали, каковую русские железоделательные заводы плавить ещё не научились, а шведы уже вывозят к себе с Кольского полуострова какие-то «бокситы» и лазутчики заверяют, что именно в их присадках к стали и состоит всё дело.
Александр Александрович поглядывал на блестящий крючок и думал:
«Надо бы с Салдинских заводов этого молодого инженера Грум-Гржимайло в Петербург вызвать. Говорят, металлург от бога, способный… А то, что ж это получается? Били-били мы этого шведа под Полтавой, а теперь его крючками русского окунька государь-император всероссийский вынужден ловить?.. Не патриотично как-то выходит… Рельсы для купцов можем делать для Транссибирской магистрали, а крючки для царя – нет?»
Он тут же вызвал к себе директора департамента полиции Петра Дурново и приказал бессемеровский процесс-таки довести до ума на Урале до шведского качества, и с бокситами разобраться. Как это они с Кольского полуострова их к себе тащат через границу, чухня, что ли, продажная им помогает?..
Помазанник божий в заботах о рыбалке и судьбах Европы ещё не ведал, что миротворец он никудышный. Первая война им была проиграна. Война с голодом и эпидемиями. С потерями в четыреста тысяч крестьян: вдвое больше, чем при Наполеоне, и втрое более, чем в Крымской кампании…

***

 В Петербурге князь Константин был представлен обер-прокурору Святейшего Синода Константину Петровичу Победоносцеву как молодой человек, отличившийся при защите цесаревича во время покушения на Николая Александровича в Оцу, и как православный христианин, толкующий сакральное происхождение царской власти в России весьма оригинальным образом. С его слов, как было прописано в фискальном доносе, «выбор наследника, который произойдёт после смерти Государя Императора Александра Третьего в 1894 году, а также смерти его старшего сына Николая, которого после коронации растопчет толпа на Ходынском поле в 1896 году, - выбор следующего помазанника не может пасть на Михаила, склонного к сибаритству и измене, а совершеннейшим образом должен обратиться к Георгию Александровичу, наиболее достойному представителю династии Романовых, деятельного, но слабого, однако, здоровьем, коего, бог даст, судьба сбережёт от смерти до конца века, если он не сгинет от чахотки в 1899 году. А так как в веке двадцатом России и миру подлежит быть уничтоженными безвозвратно паршивыми социалистами, то лучше погибать с «музыкой», под цокот копыт «Дикой дивизии» и гром духовых «Марша Преображенского полка», вдохнув последнего имперского воздуха и горечи поруганной чести» …
Донос был анонимный, но припахивал рукой Дурново и департаментом полиции.
Победоносцев, наставник теперешнего и будущего императоров Российских, отнёсся к пророчествам князя Константина скептически. У обер-прокурора своих детей не было, наследники престола были ему ясны и судьбы их понятны: действия цесаревичей можно было корректировать с различных сторон, чтобы поддерживать время от времени столп самодержавия относительно вертикально пыльному, но горизонтальному русскому полю. Тут с системой координат было справиться не сложно.
Он прошёлся по ковру кабинета, нагнув голову и пошаркивая ногами о глубокий персидский ворс из крашенного шёлка и шерсти, и заметил краем глаза, что юный князь Двоекуров стоит как бы ковра подошвами не касаясь. Поправив пенсне, Победоносцев прокашлялся и сказал:
- Вы, милостивый государь, далеко зашли… Сделайте-ка шаг назад… Я попрошу ещё… и ещё… Вот видите! – поднял голову от ковра обер-прокурор и ткнул в него длинным пальцем. – Как я и думал! Не оставите вы свой след в истории! Легки вы на подъём. Вам надо ещё набирать и набирать весу!
Князь Константин посмотрел себе под ноги, не увидел своих следов и улыбнулся:
- Меня наставник учил летать вкупе с предметами тяжелее воздуха. Я зря ковры не проминаю, ваше высокопревосходительство.
- А что же? Девок мнёте, любезнейший?
- И их не трогаю. Я к вам с предложением… Вы сирот приголубливаете. Возьмите патронаж над моими братьями-близнецами.
- Вы, князь, ничего не путаете? Или не в своём уме? При Вашем-то состоянии и связях?
- Отнюдь, - серьёзно покачал головой Двоекуров. – Им ваша забота надобится. Самодержавная. А мы с матушкой слабы для таких гигантов. Не по силам нам их сдерживать. Катерина Мануиловна Вам кланяется десятью пудами золота и камнями драгоценными… И тем пудом, что я с Индийского берега привёз… Да, нет, вы не беспокойтесь… Я таможенный сбор отдал честь по чести, вот и бумага есть.
Князь протянул Победоносцеву бумагу.
Константин Петрович, почитав её, пощелкал языком.
- И куда же прикажете селить ваших близнецов… как их там… Аскольда Павловича и Дира Павловича… Дурново?!.. Вы смеётесь?.. В Кунсткамеру, что ли?
- Матушка согласилась с Эрнестом Антоновичем Ростом, управляющим зоосадом, на отдельный стеклянный вольер для близнецов. С переоборудованием электростанции, новой скважиной для воды и обновлением канализации. Новые павильоны: для обезьян, для дикарей из Полинезии, для бегемотов с бассейном, - это всё благотворительность, она в вышеозначенную сумму не входит. Как и содержание, конечно. И обслуга – татары, крымские в большей части, на нашем кормлении останутся… Просьба походатайствовать перед Государем Императором об аренде территории на месте Удельного парка Петербурга, рядом с больницей Святого великомученика Пантелеймона для бедных сословий, той, что на месте инфекционных бараков и психиатрической лечебницы стоит…
- Вы хотите содержать братьев в сумасшедшем доме, князь? – Победоносцев сверкнул на Костю стёклами пенсне. – Или я вас неправильно понял?
- Не совсем так… Но матушка верно предположила, что под присмотром врачей их содержание в вольере на свежем воздухе будет благонадёжнее. И безопаснее для них самих и для людей…
Юный князь подошёл ближе к обер-прокурору и обратился к нему по-свойски, чуть попридержав за тощий локоть:
- Видите ли, Константин Петрович, братья не только необычны видом и своим развитием, ей хотелось бы, чтобы взросление и возмужание столь дорогого ей потомства происходило принародно, на глазах публики, дабы избавиться от лишних слухов и легенд, которые были бы неизбежны, согласись наша семья держать их в затворе. А в прозрачном вольере это было бы и нравственно, и поучительно, и по-христиански милосердно. Аскольд и Дир не юродивые, и не сумасшедшие. Они настоящие, - он выделил это слово, - истинные русские люди. Они готовы к развитию и воплощению в преданных сынов отечества и церкви. Вы посмотрите на литографии…
Вынув из портфеля несколько пластинок, Костя показал их Победоносцеву.
Тот, не прикасаясь к ним руками, присмотрелся к изображениям.
- Так они… медведи?!
- Да что вы такое говорите! Как это княгиня, рюриковской крови, могла родить медвежат? Бога вы не боитесь, Константин Петрович!.. Этот шерстистый покров с них уже сходит. Мальчикам скоро пять лет, как раз на Рождество. Они прекрасно ходят и бегают на двух ногах, играют в мяч и лаун-теннис. Понимают на латыни и греческом. Играют на музыкальных инструментах. Лев Николаевич Толстой им два велосипеда подарил. Вы бы посмотрели, что они на них вытворяют!
- Толстой? Этот безбожник? – поморщился Победоносцев. – Зачем вы мне это сказали?
- Да затем, ваше высокопревосходительство, что жизнь не стоит на месте. Грядёт новое поколение русских людей. А братья развиваются с такой невиданной скоростью, что, глядя на их развитие, многие поймут, куда мы катимся!.. Я за этим, собственно, к вам и пришёл. Чтобы вы, Константин Петрович, как государственный наставник, благословили нашу семью на этот подвиг. Мы на собственном примере готовы показать всем величие русского духа и самодержавного управления этим духом с вашей благословенной помощи. Скоро у братьев первое причастие…
- У этих?! – обер-прокурор ещё раз ткнул пальцем в литографию.
- Да, ваше высокопревосходительство, у этих. С вашего позволения, я их вам завтра же и представлю…
- Здесь? В Синоде? Завтра? – будто не понимая слов переспрашивал Победоносцев. – Вы точно умом тронулись!
 И замахал руками, будто приговаривая «чур меня! чур меня!»
На что Двоекуров осуждающе покачал головой и вымолвил:
- Ну не в Департамент же полиции их следует вести?.. И не в зоосад… Кто, как не вы, Константин Петрович, можете оценить их способности и делу ход дать? Не всё же запрещать что-то, надо бы что-то и разрешать пробовать… Непростые грядут времена. Сакральные!
И, не утерпев, на аршин приподнял обер-прокурора за локоток над ковром, приподнявшись рядом и сам. Обернул его лицом к окну, за которым виден был «Медный всадник», и Константин Петрович готов был поклясться, что увидел, как конь под Петром так рубанул копытом по змее на камне, что гадина взвила свой бронзовый хвост и осыпала Сенатскую площадь голубыми искрами. Каждая из них прошипела, как сотня змей, опустившись в снег, а одна, восьмиконечная, взвилась так высоко, что улетела к Волковским номерам на Большой Конюшенной, к бывшему жилью покойного Федора Михайловича Достоевского, близкого друга Победоносцева, да там в небе и зависла. На пятнадцать лет!.. И опустилась только на шпиль «гвардейки», модного универсама-военторга, ставшего во время Советов Домом Ленинградской Торговли. Каким боком богородица к нему относилась, никто и не вспомнит. А вот отметина на камне памятника от удара змеиного хвоста осталась и по сей день…

***

Аскольду и Диру князь Константин не позволял спать уже вторую зиму. По медвежьим канонам – крайний, опасный срок.
 Мальчики… да, скорее уже взрослые юноши, а не малыши и не медвежата, потому как к пяти годам догнали ростом свою мать, а от груди оторваться всё никак не могли, - эти ухари начали проявлять интерес к Катерине уже не как к матери, а как к представительнице противоположного пола.
Это мерзкое (по ощущениям князя Константина) состояние пришлось преодолевать за счёт закупленных по случаю на соседних дачах коз, овец и тёлок, которые пускались на мясо, по мере усыхания к ним братского интереса. Но, с потерей волосяного покрова, приобретением опыта прямохождения и очеловечиванию лиц и черепов близнецов, взгляды их всё больше задерживались теперь на разъездных торговках и крестьянках, проносящихся на повозках мимо этого «гиблого места» в Сокольничьей Роще к рынку у Преображенской Заставы. Братья с вожделением смотрели на женщин в щели забора, и блеск их глаз, замеченный лошадьми, переводил скотину с рыси на галоп, не дожидаясь удара кнута поперёк рёбер. Тогда-то у Константина и созрел план стеклянного вольера для ненасытных близнецов, да не где-нибудь, а в самом Петербурге…
Зачатки образования, данные Аскольду и Диру ещё с младенчества матерью и богом, (который везде), помимо знаний, накопленных человечеством к концу девятнадцатого века, и манерам поведения, присущим русским людям в приличном обществе, - все эти старания шли прахом или мало чем помогали формированию твёрдых характеров и пониманию бессвязной речи подрастающего поколения без общения близнецов со сверстниками.
Их недюжинный ум открывался вдруг князю Константину разве что в темах их гегельянско-кантовских бесед о мутном категорическом императиве, философских спорах о показном пессимизме Шопенгауэра или сплетнях о сексуальных пристрастиях Фридриха Ницше к музыке Рихарда Вагнера, столь модной тогда у московских интеллектуалов.
Подслушанные братьями беседы сокольнических дачников, (а слух и нюх у братьев был медвежий, вёрст за пять не дающий пропустить мимо ушей и ноздрей даже молекулу из обнаруженного), приносили им с каждым днём что-то новое из духовной жизни Москвы.
Часами валяясь на сеновале под куполом материнской часовни, они могли насвистывать темы из крикливых «Нюрнбергских мейстерзингеров» и тут же переходить к эфирным «Временам года» Чайковского, оправдывая это тем, что даже царственные невесты Романовых легко переходят из протестантства в православие и меняют имена и отчества, коли это России надобно. Но и это кощунство близнецам с рук сходило.
Стащенные за шиворот наземь кудлатые братья с соломой в волосах отправлялись не в вонючую берлогу, а за парту к учителю словесности для заполнения прописей по чистописанию. Или к заучиванию псалмов от попа-расстриги, жившего у них в сенцах и духовитого настолько, что многочисленные мухи падали уже перед забором «Вифлеемской звезды». Или под руководством Константина на занятиях по физической подготовке учились левитировать в пределах высоты часовни. Какое это наказание? Смех, да и только!
Но даже полёты наяву выход им в свет не гарантировали. 
 Кое-как смирившись с необходимостью носить одежду, они даже в общении с князем Константином и Катериной допускали досадные ошибки в следовании этикету и соблюдении элементарных приличий в плане гигиеническом, уступая своим медвежьим инстинктам, связанным с тысячелетним опытом жизни их предков в лесу или в цыганском таборе. Близнецы где ни попадя «пускали ветры», мочились от испуга, проявляли агрессию к лицам ниже их ростом, закапывали остатки трапез в землю под забором и сосали ни с того ни с сего передние лапы, которые давно уже превратились в кисти человеческих рук с тонкими пальцами и ухоженными ногтями.
Ещё более нетерпимым с годами становилось их «умничанье» и «всезнайство». Присущая богам сдержанность в отношении к людям непосвящённым, отсутствовала у них как факт.
 Близнецы могли сказать прямо в лицо зашедшему «на огонёк» уряднику, что он «сволочь и подлец», и тот ронял мимо кармана свою ежемесячную взятку от Катерины в виде скрученных в трубочку ассигнаций, а те плевались через эту трубку ему в спину сухим горохом.
Учителя словесности они поставили в тупик своим предложением устроить конкурс на знание французской куртуазной поэзии, предложив ему зачитывать имена из поданного ими списка, а Дир и Аскольд декларировали наизусть любое произведение древнего трубадура. Когда список кончился, они признались, что он был выдуман ими накануне и всё, что они читали было не более, чем импровизация на тему старофранцузского. Тогда доверчивый студент-учитель, который ни слова не понял, горько заплакал, и попросил не сообщать их маменьке о случившемся, чтобы не остаться без жалования…
Московские курьеры распространяли грязные слухи о поместье Дурново по всей округе, давая попробовать воду из Яузы в окрестностях «Вифлеемской звезды». Пьющие её люди вплоть до Сухарёвки страдали наутро от мигрени и жутких видений, связанных с очередным нашествием татар, а то и того хуже – Крымского хана Гирея, воскресшего, чтобы отомстить за сожжение Бахчисарая графом Минихом.
Дачники поинтеллигентнее, занимавшиеся от скуки столоверчением на спиритических сеансах, вызывали дух Аристотеля, который пророчил им превращение Земли опять в плоский блин, уложенный на сковородку солнца, и Геенну Огненную богатеям от какой-то красной тряпки, вывешенной как знамя над барской усадьбой.
Надо сказать, что сокольнические крестьяне и рабочие тем слухам не верили, вкалывая по четырнадцать часов в поте лица на Абрикосовских и Морозовских фабриках. Но в сентябре 1893 года в Москву приехал В. И. Ленин, тогда и образовалась марксистская группа «шестерка». Это был первый кружок социал-демократов, а Марк Тимофеевич Елизаров (муж А. И. Елизаровой-Ульяновой – старшей сестры Ильича) был бессменным членом «Рабочего союза».  Именно он феврале 1918 года организовал и возглавил комиссариат по страхованию и борьбе с огнём. Пожарник, блин… Но это так, к слову… 


Провожая детей на презентацию в столицу, Катерина Мануиловна расплакалась.
Стены родной берлоги по поводу проводов были украшены рушниками с вышитыми крестиком жар-птицами, глиняный пол устелен сушёной полынью и космами конского щавеля. На столе красовались две толстых восковых свечи, больше похожие на кабачки цвета перезревшего сыра.
Из-за рушников со стен пещеры мерцали вкрапления камней и золота, занявших место шампиньонов и вешенок, по неизведанным путям благородного мицелия добравшимся сюда из первой болотной берлоги.
 Аскольд и Дир, сидя на лавке «нога за ногу» в новых английских парах, лаковых штиблетах и шёлковых сорочках, смахивали на юного Дурново перед отъездом в Гейдельберг. Катя, в ярко-вишнёвом салопе и белоснежном чепце с синими лентами, удерживала у глаз кружевной платок и причитала, всхлипывая:
- Ты уж их, Костя, во флот только не отдавай! Страшусь я большой воды. Держи братьев ближе к земле, она, родная, всегда спасёт. А не спасёт, так похоронит. Хоть могилки от вас, непутёвых, останутся! Ух-х… Так бы и пришлёпнула обоих! – погрозила она близнецам крошечным кулачком с бриллиантовыми кольцами и стукнула им по столешнице.
В свечном чаде, колеблемом её дыханием, Константин произнёс:
- Не стоит беспокоиться, матушка. Уж я их устрою!.. Да и вы тут с кем попало не спите. А то, не дай бог, умножите святое семейство ещё на порядок. Зима-то долгая… Лучше к нам приезжайте, как шерсть сойдёт…
Катерина подняла к нему голову:
- Боже упаси!
И истово перекрестилась…
   
 ***

Итак, Аскольд и Дир не спали по воле Константина вторую зиму подряд.
Раньше прихода поры багреца и золота в леса и долины, до того как первые лужи на разбитой дороге схватятся ледком, а комья грязи – инеем, задолго перед падением первого гуся на застывшую гладь пруда и смены вертлявых колёс на быстрые полозья саней, - братья начинали зевать во весь рот и искать угол потемнее и потише, чтобы залечь в него подальше от людской суеты и пофилософствовать отдельно от человечества.
Князь иногда расталкивал их к обеденному времени, но, едва отведав по чугунку каши с пенками и мёдом, братья вновь исчезали по своим углам, откуда изредка слышалось непереводимое бормотание о том, что «…онтологической предпосылкой трансцендирования является конечность экзистенции, её смертность…» и что «главное определение нашего собственного бытия, экзистенции, есть его не замкнутость,  а открытость трансценденции как таковой». Они спорили тихо, почти не слышно, пользуясь своим медвежьим слухом, перешёптывались низкочастотно, незлобно, вдумчиво, но по первому призыву старшего брата могли подняться, высморкаться и выполнить очередное его задание, однако сами разумной инициативы в действиях не проявляли, считая зимнее время отпуском для себя и природы.
Да и действительно, что зря тратить силы на балы и ассамблеи в холодное московское время, когда того же с большим успехом можно добиться во время относительно тёплое, подмосковное, где-нибудь в кустах или на травке у пруда, или на сундуке в тёмных сенцах, а не топать ногами прилюдно посреди освещённого зала меж декольтированных девиц, прыгая и вертясь наподобие насекомого под пошлую музыку ляхов и остальной немчуры?
Нет! По мнению близнецов русская зима предназначалась для богатырей, копящих немереную силу для подвигов в берлоге или на печи, и для их красных жён, полногрудых красавиц с пышными косами, степенно беременеющих рядом и рожающих сыновей так тихо и целомудренно, что, не нарушая богатырского сна, они, крадучись, приносят супругам отпрысков белыми и уже подмытыми для отеческого поцелуя и благословения морозным зимним утром, а отцы и не замечают прибавления семейства, уходя в своих снах в дальние походы и плавания через море-окиян к чудо-острову Буян…

Так проходила последняя зима близнецов в Подмосковье, пока в Петербурге на северо-востоке Удельного парка по монаршему волеизъявлению возводился новый прозрачный павильон в псевдорусском стиле. Проект павильона был выполнен известным архитектором фон Гогеном, при помощи его молодого помощника Кузнецова, теми самыми, что выстроили терем полковнику Чернову на бывшей «Мызе Гагарина» в теперешнем парке «Сосновка». Павильон представлял из себя восьмиконечную звезду в сотню десятин по площади застройки, со смотровыми башенками на концах звёздных лучей, где на площадках под колокольными куполами могли расположиться любознательные, готовые понаблюдать за бытом и поведением современных русских медведей.   
Усилиями обер-прокурора Победоносцева на строительство храма было направлено подразделение вспомогательных войск из-под Гатчины во главе с подполковником Смирновым и отрядом заведующего Гатчинской Дворцовой электростанцией Миронковым. При строительстве металлического арочного каркаса павильона был впервые использован способ крепления деталей «дуговой электрической сваркой».
И это было не случайно.
Командированный 12 августа 1893 г. в Чикаго на "Колумбову выставку" электротехник при МИД подполковник Смирнов с изумлением увидел там легендарный «Славяновский стакан» с гранями из никеля, меди, чугуна, колокольной бронзы и стали. Грани были словно по нитке сшиты с помощью наплавки. Создатель стакана изобретатель электросварки Славянов Николай Гаврилович получил на выставке золотую медаль «За дуговую электрическую сварку». Смирнов рискнул, резонно решив, что, если купол и рухнет, так на не православных.
Так первые в России сотни метров сварочных швов были положены в арки павильона «Русские медведи». (А вы говорите: «Патон, Патон!»)
К холодному апрелю 1894 года павильон был готов к открытию, но звери, как говорят, ещё не проснулись. Билеты на лучшие места в смотровых башнях были распроданы заранее. И пока, пользуясь вынужденной задержкой со зрелищем, гвардейские офицеры организовывали собственные аттракционы на крыше павильона.
Буфеты у подножия башен работали, слава богу, без перерыва: шампанского и мадеры разливалось вдоволь. Разбившись на несколько групп, гвардейцы поднимались на башни с бокалами в руках, чтобы пройти по стеклянной полукруглой крыше к центру, чокнуться на вершине купола бокалами и выпить их до дна во славу русского оружия.
Победителем объявлялся тот, кто раньше всех вернется на своё место, не разбив стекла и не уронив офицерской чести.
Таким образом ещё до открытия зоо-театра башни были заполнены ежевечерне очаровательными болельщицами. Отбоя от дам и девиц, несмотря на цену входных билетов, в такие моменты не наблюдалось. У каждой женской группы были свои фавориты, на них делались огромные ставки. Тотализатором управляла бывшая княгиня Двоекурова, теперешняя Дурново, урождённая Тараканова-Филистимлянская, которая в свои неполные сорок лет выглядела не хуже столичных барышень, была остра на язык и поведением своим наводила томную тоску на отставных полковников, толкавшихся при визитах в очереди в её приёмной на Миллионной улице. На кого из них падёт выбор вечной вдовы-миллионерши загадывать было ещё рано, однако представители лучших дворянских семей России считали за честь породнится с такой экстравагантной и просвещённой дамой.
Особенным вниманием пользовались младшие сыновья княгини, поручики-близнецы Дир и Аскольд, приписанные к Лейб-Гвардии Преображенскому полку, командиром которого в то время был Великий князь Константин Константинович, публиковавший свои стихи под псевдонимом «К.Р.», и которые были положены на музыку в романсах Чайковского, Кюи, а позже Рахманинова.
Эти красавцы Дурново (а, по слухам, внебрачные сыновья Великого князя) находились на весьма привилегированном положении в свете. Хотя, именно к этому периоду относится запись в его дневнике, от том, что:
«Мой тайный порок совершенно овладел мною. Было время, и довольно продолжительное, что я почти победил его, от конца 1893-го до 1900-го. Но с тех пор, и в особенности с апреля текущего [1903] года (перед самым рождением нашего очаровательного Георгия), опять поскользнулся и покатился и до сих пор качусь, как по наклонной плоскости, все ниже и ниже.» 
Но, кроме позднего признания самого Константина Константиновича, отца девяти детей, при содействии коего было открыто, кстати, новое здание Зоологического музея в Санкт-Петербурге, - его гомосексуальные связи в полку определить было довольно сложно.
Тем не менее, братья втуне поддерживали обе сплетни, но «тайна сия до сих пор велика есть», как говаривал их старший брат, Константин Амвросиевич Двоекуров. Этот меценат и затворник редко показывался на люди, будучи в товарищах у обер-прокурора и занимаясь всё больше делами Святейшего Синода, весьма далёкого от милых бесчинств, творимых гвардейцами у павильона «Русских медведей», который с лёгкой руки остроумных гвардейцев получил прозвище «Вифлеемки».
(Среди них, к слову, и родилось тогда знаменитое выражение «позвездить» где-нибудь вечером, которое изначально подразумевало пройтись с полным бокалом по стеклянной крыше на высоте сорока футов.)
Заведовал павильоном поверенный в делах князя Константина экс-гвардии ефрейтор Николай Скоробогатько, смурной тощий старик с тяжёлым взглядом загнанного зверя, вызволенный им из психиатрической больницы имени святого Николая Чудотворца, (знаменитой «Пряжки» на набережной Мойки), где он отбывал срок за прежние заслуги перед Катериной Мануиловной.
Преданный ей душой и телом Микула облегчённо вздохнул, когда с него сняли больничный халат, отмыли в бане и облачили во фрак. Он кинулся было целовать руки благодетельнице, но та приложила палец к губам и пригласила из соседней комнаты экономку, костистую даму с пергаментным лицом, одетую в погребальные кружева и кисейные обрывки монашеских риз. Узнав в экономке Фотинью, Микула поднялся с коленей и протянул к ней руки.
 Бывшие узники «Пряжки» обнялись, как и девятнадцать лет назад, а Фотинья по давней привычке даже укусила Микулу в шею, и тот простонал от забытого удовольствия. Ему пахнуло в нос гарью и камфарой, а в ушах прозвенела «Волшебная флейта» Моцарта с арией Царицы Ночи…

В воскресенье за завтраком, перед поездкой в храм, святое семейство собиралось на утреннюю службу и обсуждало текущие дела. Начинали с производственного отчёта Микулы.
С набитым сырниками ртом он вещал:
- Князь Юсупов и граф Шереметьев, будучи в весёлом настроении, привели вчера два десятка цыган с медведем и запустили их в павильон на всеобщее обозрение. Цыгане в плясках сломали две голубые ели, разбили кашпо у фикуса и нассали в фонтан у входа в медвежий вертеп.
- А что медведь? – спросил, усмехнувшись, князь Константин и подмигнул Аскольду и Диру.
- Этот вёл себя прилично, - докладывал Микула, проглотив горячий творожный сгусток и запив его кофеем из фарфоровой чашки. – Принял бочонок пива, попереваливался туда-сюда на задних лапах, цепью погремел и уснул под муравейником.
- Так-таки и уснул? – спросил Аскольд.
- Под муравейником? – желал уточнить Дир.
- Ну да… - развёл руками Микула. – А что такого? Его ещё, когда назад служивые тащили, отряхивали от мурашей вот так… вот так… - и Микула показал - как, постучав по юбке Фотинью, сидящую за столом слева от него.
Ключница с напускной брезгливостью пришлёпнула его по руке и бросила игриво:
- Будет уже, Николай Тарасович! Ведите себя, как подобает…
Катерина Мануиловна нахмурилась и, скрутив льняную салфетку, хлопнула ею по столу:
- Вон из-за стола!
Микула с Фотиньей, гремя стульями и побросав приборы, тут же откланялись, многократно извиняясь, не глядя барыне в глаза.
Когда двери за ними затворились, Катерина стукнула по столу салфеткой ещё громче.
- Дети! Объясните мне, наконец, что мы тут забыли?! Вы превращаетесь опять в животных на моих глазах… Ответь, Константин! Или я что-то не понимаю… В чём тут гармония? Где симметрия? Золотое сечение? Красота, сука, в чём? А?.. Я тебя спрашиваю, божественный ты мой сын? Или вы, оба два, что-то объясните своей матери, сосунки?
Все трое смотрели на Катерину с восхищением и улыбались, внимая её бархатному голосу. Не всякая мать доживает до такого. Не каждой матери достаётся лихой доли сыновьей любви, откровенной и честной, безграничной в своём обожании. Тут всё – и зов рода, и гордость крови, и жизненный родник! Само совершенство! И принадлежность к этому божеству вдохновляет сыновей на новые подвиги… О, русская материнская мощь! Она дорогого стоит! О многом говорит!
И Константин, старший, первым начал, восхитившись:
- Мама дорогая! Да ты никак влюбилась опять, Магдалина ты наша! И чудится мне, уж не корнет ли это Скоропадский? На молодёжь потянуло, к зрелости лет? Ему ж чуть более двадцати от силы!
- Но хорош же! Никуда не денешься! Есть на что посмотреть: и рост, и стать, и усы! А какое у него поместье в Малороссии!  Вай, вай, вай, как говорит корнет Багратиони… Там сейчас всё подряд цветёт! – подзуживал, глядя на раскрасневшуюся мать, Аскольд. – Да-а-а, весна, однако… В Удельном уже липа почкой набухла, да, Дир?
- Уж как набухла, как набухла… - поддержал его брат. – Так и прёт… Маман, какие у вас прогнозы по урожаю в этом году? Голода не ожидается? Или чумы? В берлогу возвращаться не придётся?
Катерина Мануиловна запустила в Дира серебряной вилкой с вензелем Дурново, где как на подбор была и стрела, и сабля, и ключик с крылышком, но Дир ловко увернулся, упав, правда, со стула на пол. Братья рассмеялись, а Катерина обиженно отвернулась от сыновей и, приподняв подбородок, посмотрела на себя в зеркало.
- Никаких берлог больше не будет… - проговорила она, повертев завитыми буклями. – Что вас во мне не устраивает, я не понимаю?.. И так, и так совсем не дурна… Ну, не менять же фамилию по этому поводу? А вот что-то мне говорит, что права я…
- Вы, маменька, успеете ещё с этим… - остановил её князь Константин и встал из-за стола, подойдя к Катерине Мануиловне поближе. Он положил ей холёные руки, пахнущие ладаном, на плечи и проговорил утешительно. – Тут, если говорить о симметрии и гармонии, надо бы к осени поспешить с решением о Государстве Российском. Ники бы женить надо, Матильда его до хорошего не доведёт, а тут и императору немного осталось, и к Ходынке надо готовиться… Отложите-ка пока эту страсть к Скоропадскому, не до Украины пока, я ему сам подыщу какую-нибудь дуру из Дурново… Обратите лучше внимание на другого кавалергарда - поручика Маннергейма, он и постарше и в будущем у него судьба куда удачней сложится, ей богу… И он, в придачу, не равнодушен к умным и богатым женщинам вашего типа, разница лет в десять-пятнадцать ему не помеха…
- Да? – Катерина Мануиловна подняла красивые брови. – И часто он бывает в «Вифлеемке»?
- Нет. Чаще он бывает на ипподроме… - подсказал Аскольд, облизывая ложку от сметаны и допивая кофе.
- Вы что!? – возмутился Дир. – Карл Густав женатый человек! У него маленькая дочь растёт! У него тесть обер-полицмейстер! Где же ваша христианская мораль? Предлагать адюльтер родной матери, Константин… Тьфу на вас! Поимейте совесть!
Тарелка с вензелем полетела в сторону сына с материнской стороны столь стремительно, что он не смог от неё уклониться. Но – успел поймать на подлёте и аккуратно поставить на стол.
- Обижаете маменька! – скривил губы Дир. -  Папеньку за правду поедом ели и меня хотите со свету свести? Ни стыда, ни совести! Ни стыда, ни совести!
И вдруг заплясал вокруг стола «камаринского», а Аскольд ему только начал подсвистывать мелодию из «Детского альбома» Чайковского, но тут и Микула вышел в столовую с балалайкой…

Уже на выходе из дома Фотинья шепнула барыне, что близнецы потребляли за завтраком не кофе, а ром.
- Спят, топтыгины?
- Почивают…
Катерина только вздохнула обречённо и в храм они отправились вдвоём с Константином.
По дороге в карете боги молчали, думая о предстоящей судьбе несчастной России.
Катерине чудился уже красавец Маннергейм, который в свите Николая Александровича сопровождает его на коронование в Москве. А князю Константину представлялись котлованы на Ходынском поле, оставшиеся ещё после демонтирования остатков строений Всероссийской выставки 1882 года, полные раздавленных друг другом подданых императора, пришедших за царскими подарками на торжество 18 мая 1896 года. О них Гиляровский, свидетель трагедии, позже напишет:
«Ров, этот ужасный ров, эти страшные волчьи ямы полны трупами. Здесь главное место гибели. Многие из людей задохлись, ещё стоя в толпе, и упали уже мёртвыми под ноги бежавших сзади, другие погибли ещё с признаками жизни под ногами сотен людей, погибли раздавленными; были такие, которых душили в драке, около будочек, из-за узелков и кружек. Лежали передо мной женщины с вырванными косами, со скальпированной головой.
Многие сотни! А сколько ещё было таких, кто не в силах был идти и умер по пути домой. Ведь после трупы находили на полях, в лесах, около дорог, за двадцать пять вёрст от Москвы, а сколько умерло в больницах и дома! Погиб и мой извозчик Тихон, как я узнал уже после.
Я сполз вниз по песчаному обрыву и пошёл между трупами. В овраге они ещё лежали, пока убирали только с краёв. Народ в овраг не пускали. Около того места, где я стоял ночью, была толпа казаков, полиции и народа. Я подошёл. Оказывается, здесь находился довольно глубокий колодец со времён выставки, забитый досками и засыпанный землёй. Ночью от тяжести народа доски провалились, колодец набился доверху рухнувшими туда людьми из сплошной толпы, и когда наполнился телами, на нём уже стояли люди. Стояли и умирали. Всего было вынуто из колодца двадцать семь трупов. Между ними оказался один живой, которого только что перед моим приходом увели в балаган, где уже гремела музыка.
Праздник над трупами начался! В дальних будках ещё раздавались подарки. Программа выполнялась: на эстраде пели хоры песенников и гремели оркестры…»

Карета катилась по Миллионной, свернула в Аптекарский переулок, простучала по мостовой мимо казарм Павловского полка и по мосту через Мойку двинулась по Малой Конюшенной прямиком к Шведской лютеранско-евангелической церкви святой Екатерины.
Князь Константин вскинул брови на мать, когда карета притормозила у храма и двойка каурых замерла перед каменным портиком как вкопанная.
- Карл Густав здесь крестился, - ответила смущённо Катерина. – Заглянем?  Бог-то, он везде… Ты только погляди какая симметрия в камне, какие линии, какая чёткая строгость!
В Константине шевельнулась малая часть генной цепочки, унаследованной от Ивана Карловича Корха, и тут же раскрутилась в противоположную сторону, вспомнив о Евлампии Христофоровиче Вышколеве. Он ещё подождал немного. Часть Амвросия Однокурова спала, как убитая. Тогда он встал и, сходя с подножки кареты, предложил матери руку, обернувшись к её сияющему лицу.
«В конце концов какая разница, в каком месте самому себе молиться?» - подумал он про себя.
Но Катерина улыбнулась-таки сыну. Видно, услышала его голос внутри своего мелкого замкнутого пространства. Протянула богу руку и ответила, не открывая рта:
«Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое,
да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…»

Глава пятая

Неравномерно распределённая по земле божья воля в качестве ли грибного мицелия или спор от плодовых тел, или электромагнитных, или гравитационных волн, а то и сплошных чёрных дыр, не похожих на технологические отверстия и представляющих из себя чёрт знает что, а значит, уму человеческому явление непостижимое, - воля эта накладывает на судьбы России, (территории огромной, даже неприличной для государства величины), особый шарм, обдавая пространства страны то необычной погодой в разных её частях, то отсутствием или обилием событий, происходящих в одном и том же месте по божьей прихоти.
Многотерпеливому русскому люду такой расклад не в нови. Удивить его также тяжело, как и испугать. Разбудить также неподъёмно, как и перевернуть Землю, потому что он, народ русский, в отличие от Архимеда, для своего рычага опоры у других народов не ищет, а вертит им по своему разумению, ни у кого разрешения не спрашивая. Наделённый недюжинным знанием своего потенциала, геометрическим, а отнюдь не сакральным, он предназначен уравновесить мирские потуги в поисках справедливого благоустройства способом весьма необычным, исключительным для общего понимания. Он полагается на «авось», то есть понятие труднопереводимое на остальные земные языки, которое заключает в себя не мечту о счастливом исходе начатого дела, а мечту о мечте, что это дело когда-нибудь да выгорит.
И ведь горит, так иногда горит, что дым Отечества небо затмевает…
Временные рамки для него ничего не значат. Россия и для времени найдёт уголок, где бы его приголубить и дать отдохнуть, как уставшему от детских игр ребёнку мать даёт приют на своей груди, и тот замирает во сне, позабыв о том, что натворил. Благо грудь у матери большая и молоко обильное, а для забвения только этого и нужно.
Состояние в форме эмбриона, детского непосредственного бессмертия, уверенности в защите и тепле домашнего уюта, свойственно любому русскому времени, ещё не вырвавшемуся наружу. Сон как форма жизни оказывается в России главной составляющей её существования. Не даром зима, мороз и уютная берлога являются её символами: эталоном чистоты, здорового обновления и неспешного анализа прожитого вегетационного периода, случившегося в результате полуоборота Земли вокруг Солнца.
Ни для кого уже не секрет, что медведь может проспать шесть месяцев подряд без пищи ни разу не опорожнившись. А выйдет по весне, пожуёт травку, выбьет ею пробку из прямой кишки естественным образом, и пошёл себе жить дальше вершиной пищевой цепочки в любом лесу. Нет ему конкурентов и соперников. Он всеяден, силён и очаровательно глуп. Ибо ему-то как раз и незачем философствовать о вечном, он в нём живёт, хотя и не знает об этом.
Тут напрашиваются параллели. Так дадим им неевклидову силу и вольность! Хлестнём по ушам читателя правдой-маткой! Тем умением спящей медведицы, что собственную мочу и накопившийся жир способна зимой перерабатывать в молоко для рождённых медвежат! До сих пор никто не знает, как она это делает. И слава богу! Медвежата целее будут!..
Знание – сила? Что?! Смеётесь?
Спросите у любого русского, и он вам ответит: кто умножает знания, тот умножает скорбь.
И не важно, откуда он это взял… Евреи не всегда были евреями, просто они были одними из первых, кто это записал… А у русского это живёт в крови. И жило. И будет жить. Этого даже записывать не стоит.
Потому что знаниям, при определённом положении ребёнка в пространстве, можно научить любого. А вот пользоваться знаниями редко, но метко может только истинно русский человек. Доказательств тому приводить не надо. Современная цивилизация тому доказательство.
Не согласны?
А великая русская литература? А балет? А первое государство развитого социализма? А атомные бомбы?.. Цвирк! – и нет её, цивилизации-то!.. И не только её, есть и ещё рычаги… А вы мне всё про Архимеда талдычите… Кто это такой? Кто его видел?..
Радуйтесь, что спят ещё медвежата…
Впрочем, зачем о грустном?

***
Официальное открытие «Медвежьего павильона» в «Вифлеемке» было приурочено к воскресенью 1 мая (по старому стилю) 1894 года. Первые «маёвки» питерских рабочих проходили тут же, в парке, они ещё не приняли политического характера, а организовывались как пикники на природе, где можно было немного выпить и закусить, спеть понравившуюся модную песенку и посудачить между делом о классовой борьбе на только что проклюнувшейся травке, благо погода позволяла.
Помимо «чумазых», подходили к «Вифлеемке» и дачники из мещан и чиновников. Те, что посостоятельнее, подъезжали в экипажах. Было множество офицеров, барышень с маменьками, ну, и, конечно, торговцев вразнос штучным товаром в синих и серых халатах, выкрикивавших названия своей галантереи громче звуков духового оркестра, нанятого Микулой за деньги неведомо откуда у него вдруг взявшиеся.
Дюжину огромных медведей привезли на подводах в больших деревянных клетках. Лошади, тащившие их, были наняты у цыган, и, видимо, уже привыкли к медвежьему духу или были заранее опоены какою-то дрянью, потому что глаза их косили и движения ног были рассеянными настолько, что одна из подвод чуть не придавила представителя прессы, освещавшей это событие в «Петербургском листке» и других органах печати, что повлекло за собой весьма нелицеприятный отклик об устроителях празднества.
Вероятно, именно с подачи пострадавшего репортёра был пущен слух, что две «ручные» медведицы сбежали по дороге из опрокинутых клеток и теперь будут бродить по парку в ночное время, пугая своим видом припозднившихся девиц. Газета рекомендовала дамам и девушкам, проживающим на ближайших к «Вифлеемке» дачах, запастись специальными переносными подсвечниками с отражателем, на фитиль которых клался кусочек ладана. Помимо света это изобретение обеспечивало (как кадило) защиту от нечистой силы и медведей в том числе. А для мужчин в этом же магазине «Кручёных и Ко» (по указанному в газете адресу) можно было приобрести и револьвер с боковым экстрактором американской фабрики «Смит и Вессон» за 32 рубля, а также патроны к нему по цене 8 рублей за сотню. Так, на всякий случай…
Но для зрителей праздник удался на славу. Микула с Фотиньей не успевали подсчитывать барыши. Стальное ограждение и отряд полиции едва сдерживали наплыв возбуждённой публики.
Медведи в стеклянном вольере на радость людям сначала передрались друг с другом из-за богатого угощения. Потом разбежались по углам, растаскивая самые лакомые куски подальше от конкурентов. Позже начали кидаться на стекло, из-за которого их неприличными жестами дразнили мальчишки-хулиганы. Наконец, животные наелись, устали и успокоились, разбежавшись друг от друга подальше, чтобы опорожниться, развернувшись к людям спинами. И улеглись как ни в чём не бывало в большом загоне, усыпанному соломой и опилками.
В башнях гвардейцам подали ужин с дармовой мадерой. Они уже совершили над куполом по паре «звезданутых» забегов с бокалами в руках и теперь, откинувшись в бархатных креслах с девицами на коленях, делили лавры победителей над побеждёнными медведями, которые даже не подняли головы к прозрачному потолку, чтобы взглянуть на своих сатрапов.
Но когда к вечеру внутрь вольера вошли подвыпившие безоружные близнецы и начали по очереди с медведями обниматься и заигрывать, большинство дам в корсетах попадали в обмороки от ужаса, а их усатые ухажёры-гвардейцы начали поскрипывать зубами от зависти с обратной стороны стекольного ограждения, но признаков повторить безумства братьев Дурново публично так и не осмелились.
Маёвка же к ночи завершилась братаниями классовых врагов на травке под раскидистыми соснами, где они во тьме перешли на хлебное вино, полуинтеллигентных женщин из мещан и их озорную прислугу.
Духовой оркестр сменило треньканье балалайки и мандолины. А из кустов уже слышалась «Дубинушка» и «La Marseillaise». Среди общего хора отчётливо выделялись голоса будущего гетмана Украины корнета Павла Скоропадского и будущего президента Финляндии поручика Карла Густава Маннергейма. Их мерзкое интонирование, выпадая из общего полупьяного хора «маёвочников», тогда уже предполагало некую слуховую ущербность, переходящую в самостийную претензию на солирование, не оправданную ни происхождением рода, ни заслугами перед Родиной, Россией, которая их вскормила и дала им преимущественное положение перед другими авансом, в счет будущих побед, со всей своей материнской открытостью и верой в доброту и преданность приёмных сыновей.
Князь Константин, сидя в ротонде Удельного парка с обер-прокурором Победоносцевым за чашкой чая, обратил на эти голоса особенное внимание.
- Ваше Высокопревосходительство, - теребил он задремавшего старшего товарища за рукав шёлкового халата. – Вслушайтесь! И ведь «ухнут» дубинушкой, и «встанут» к оружию в батальоны. А мы чем им ответим? А? Вы вдумайтесь только:
«Боже, Царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу нам;
Царствуй на страх врагам,
Царь православный!
Боже, Царя храни!»
Шесть верноподданических строчек гимна ни о чём!  И всё, милостивый государь! И бог упомянут в контексте сохранения жизни помазанника на «нашу славу» и на «страх врагам», а о самих подданных ни слова! Как этим гимном объединить нацию на жертвенный подвиг во имя земли русской?
Костя явно лукавил, но Константина Петровича разбудил-таки.
Победоносцев поправил сползшее на кончик носа пенсне и по привычке, выработанной на заседаниях Государственного Совета, потёр пальцами кончики ушей, чтобы окончательно проснуться.
- Не ёрничайте так откровенно, Константин. Даже ваше божественное происхождение не даёт вам право сомневаться в помазаннике. Принятый в России общественный договор не предполагает, а обязывает всех граждан подчиняться его царской воле беспрекословно. Кто бы он ни был! Хоть последний смерд, хоть член царской семьи. Даже родная мать, если хотите…
- Не хочу! – обрадовался Константин живому голосу старика. – Но если царь не бог, а человек. А человек осуждён на первородный грех. Значит, и царь грешен и способен на ошибку?
На это Победоносцев процитировал сам себя, намеренно закрыв глаза:
- Стоит только признать силлогизм высшим, безусловным мерилом истины, — и жизнь действительная попадает в рабство к отвлеченной формуле рассудочного мышления, ум со здравым смыслом должен будет покориться пустоте и глупости, владеющей орудием формулы, и искусство, испытанное жизнью, должно будет смолкнуть перед рассуждением первого попавшегося юноши, знакомого с азбукой формального рассуждения. Можно себе представить, что сталось бы с массою, если бы удалось, наконец, нашим реформаторам привить к массе веру в безусловное, руководительное значение логической формулы мышления. В массе исчезло бы то драгоценное свойство устойчивости, с помощью коего общество успевало до сих пор держаться на твердом основании.
- С чего это вы заключили? – спросил князь. – Общество не держится, а движется по твёрдому основанию. Скажем, по рельсам… В совершенно определённом направлении и довольно скоро. Вера за ним последнее время едва поспевает.
- Куда только она бежит, эта грамотная сволочь в ваших купеческих поездах? Не подскажете ли? А я вам скажу: друг от друга и закрыв глаза! А должны смотреть в одну сторону, и вера должна быть одна, а воплощение её на земле – царь наш Российский. И никаких авторитетов больше! Единоверие и самодержавность! А остальные пусть утрутся, если жить в мире хотят. Причём в мире, защищённом от любого внешнего врага, как вы понимаете… Помните русскую сказку про «Теремок»? Жили в тесном и ветхом здании мелкие звери, весело жили, а пришёл медведь и взобрался на крышу, чтобы повеселиться со всеми, да теремок тот и раздавил. И чем сказка кончилась? Не помните? Собрали звери теремок вместе по брёвнышку и построили новый, чтобы на всех хватило… Так вот медведь – это Россия. Она разваливает чужие ветхие устои не для того, чтобы повеселиться, а чтобы собрать всех под одной крышей для пущей безопасности. А сильнее медведя в лесу зверя нет!.. Хорошая сказка, не правда ли?
Обер-прокурор усмехнулся уголком губ, не надеясь на ответ от князя. А тот и не думал отвечать. Сказанное Константином Петровичем о медведе было аллегорией уже расхожей, но Двоекуров не стал разочаровывать старика. Пусть его думает, что это ему первому в голову пришло. Чем бы старость не тешилась, лишь бы в чужие дела не лезла…
Было поздно. Над Удельным парком нависала короткая ночь, тихая и густая, полная неслышным в тумане ростом трав, листьев и биением соков под корой деревьев. Тревожную тишину ещё не осмеливалась нарушить голосом первая птица. Насекомые замерли под былинками и с ужасом ждали, когда с острых кончиков растений сорвутся и шлёпнуться о землю огромные набухшие капли росы. Неповоротливое пространство между деревьев влажно оседало на колени под тяжестью непомерной водяной ноши, свалившейся с небес на его плечи.
Комар пытался было подняться с перил ротонды на кисть Константина Петровича, тёплую, находящуюся в дюйме от него, но под взглядом Победоносцева не осмелился этого сделать – прожужжал вхолостую и замер на месте якобы ничему не угрожая. И, казалось, уснул, погрузившись в свои кровожадные сны. Мирный и безобидный…
Безвременье и незыблемость овладели молчаливым миром.
Оба Константина, символы постоянства и верности, были заняты своими неторопливыми мыслями. И если к старому наставнику цесаревичей и императоров возвращалась уверенность в надёжности его давнего выбора по продвижению царских стоп по пути истории российской, то вечно молодым потомком богов овладевало чуткое прозрение беззащитности людей перед ими же созданным хаосом, сулящим невиданные катастрофы и войны, порождённые ненасытной алчностью и самомнением, кто из них волен делать всё, что угодно выбранному им богу, а кто, сами понимаете, – нет.
Но никто из них не ведал, что в глубокой чаще у озера в обнимку со сбежавшими медведицами храпят угомонившееся от хлопот близнецы и в их снах уже нет ничего человеческого. Есть пустота. Освобождённая от вязкого семени, пролитого на блудных медведиц, чёрная похоть. Неуёмная и страшная в своей силе, как отголоски будущей классовой ненависти в эхе гражданской войны…
Не спала и Катерина Мануиловна. Они только что закончили с Микулой и Фотиньей подсчёты барышей, собранных за вечер с «маёвки», результаты были занесены в гроссбух, и в Катином математически выстроенном понимании мира возникло большое сомнение в искренности своих работников, нагревших на празднике «Вифлеемки» руки гораздо теплее, чем она сама. Построив внутри несложные причинно-следственные связи, Катерина сделала логичный вывод: её и детей собственная челядь обобрала вполовину, пользуясь тем, что деньги шли через их карманы, как тот кусок льда из притчи, когда лёд был пущен шахом по кругу между визирями и, всё истончаясь от множественных прикосновений, вернулся к нему крошечной льдинкой. Благодатная берлога, которая выращивала на своих стенах из божественного мицелия помимо грибов золото и бриллианты, была далека. Нити гифов ещё не дотянулись из Сокольнической Рощи до подвалов Удельного сада. И Катерине приходилось искать немедленный выход из положения.
Способов оказалось немного.
Первый из них – отнять у других и присвоить себе чужое (откровенный грабёж или война) – был преждевременен. К нему ещё не созрели исторические предпосылки, да и армии и флота у «Вифлеемки» для этого было ещё недостаточно. (Условное название: «Робин Гуд»).
 Второй – неограниченная власть одного иезуитского сословия и покрываемое аутодафе воровство – припахивал подленьким еретичеством, а то и внутренними беспорядками и террором. (Условное название: «Новый Ватикан»).
Третий – обман большинства народа высокой идеей построения бесклассового общества не за счёт колоний, а собственными силами – требовал преимущественного скачка в развитии производства, что могло вызвать сопротивление быдла, которое нужно было ещё и обучить, как этими машинами и орудиями пользоваться и как поверить в бесплатный рай на Земле при жизни одного поколения «чумазых». (Условное название: «СССР»).
Был и четвёртый выход – просто возвратиться в берлогу, где всё понятно и просто. Но мысли о Маннергейме и весна с грядущими белыми ночами над Невой и трепещущим сердцем влюблённой медведицы перед могучим викингом не давали Катерине покою. Что-то потустороннее вело её к этой связи, будто бы новое потомство могло объединить всю Европу для второй эпохи Возрождения, где православие, а не социалисты, будет играть решающую роль. И Средиземноморье с Ближним Востоком всколыхнётся, даст отлуп лукавым мусульманам-туркам. А там и до Византии, Третьего Рима недалеко…
Закрывая глаза, Катерина уносилась мыслями к пейзажам Тавриды, столь знакомыми ей по первой беременности, где и море на картинах было нежнее цветом, и скалы почти домашними, прогретыми будто берёзовыми дровами от русской печки, а ночи и запахи гуще и насыщеннее любовью, чем эти петербуржские холодные граниты и туманы, нагло заползающие в декольте и под подол, и засыпала с видением ржавой сосульки с крыши конюшни, которую так высоко ценил за русский дух покойный надворный советник Евлампий Христофорович Вышколев. И там, в прекрасной Ливадии, умирал сейчас в своих покоях Александр Третий. Менялась эпоха, в свою сторону, не обращая внимания на мечты Богоматери…

***
 Аскольд и Дир вернулись на Миллионную после ночных побед в грязных мундирах кавалергардов весёлыми и голодными.
За завтраком из их рассказов матери и брату стало ясно, что медвежья натура близнецов готова к новому преображению, способному изменить отношение к семье царственного дома.
- В Гатчину собрались? – переспрашивал князь Константин, прислушиваясь к беседе близнецов. – В императорскую свиту? Или в «Зверинец»?
- Её Императорское Величество Мария Федоровна, попечительница «Российского общества покровительства животным», самолично пригласили. У них там с медведями затыка, - объявил Дир, утирая усы кружевной салфеткой. – Редеют косолапые…
- Разберёмся, - решительно поддержал Аскольд брата, располовинивая ножом кусок печёной говядины и запихивая в рот обе половинки, помогая себе пальцами. – Уж чего-чего, а берлог мы им там нароем!
- А вправду ли говорят, что ученых медведей в Царский конвой поставят? – спросила Катерина Мануиловна, любуясь на своих молодцов. – А то и верхом ездить приучат?
- Врут, маменька! Лейб-гвардии Шатунскую медвежью роту при императрице в артиллерийском качестве формируют. Орудия и снаряды без гужевой помощи на театр боевых действий отправлять, окапываться быстро и стрелять на слух, где что зашевелится, по команде…
- Или на нюх! – подсказал Дир. – По запаху даже точней выйдет… Я, например, этих басурман за версту чую… Но тут главное – артиллерийская разведка и точный расчёт! Траектория снаряда, деривация, баллистика, одним словом, тут без численного интегрирования системы дифференциальных уравнений, описывающих траекторию полёта выстрела, маменька, хрен обойдёшься… Опять же дисциплина должна быть и ещё эта, как его?..
- Маскировка: скрытие, имитация… - подсказал Аскольд. – Берлоги, медвежьи ямы, норы… Там много чего в бумаге понаписано… В Туруханский край уже запрос на две тыщи медвежьих шкур отослан телеграфом.
- Две тысячи?! – изумилась Катерина Мануиловна, широко распахнув глаза.
- А то! – подтвердил Дир. – Да мало ещё будет… Или вам, маменька, жалко для спасения Отечества и Её Императорского Величества этих «вонючек»? Да расплодятся ещё, не остановишь! Пять лет и – полк! Десять лет – и армия! Куда их девать?.. Тут другая проблема…
- Какая? – со страхом спрашивала Катерина.
- Зима, дорогая матушка, русская зима! – усмехнувшись, подсказал Константин. -  Чтобы русскому медведю оставаться медведем, ему зимой нужно спать. Кто его на войну будить станет в январе, скажем? Артиллерия только? Да на эту побудку больше снарядов уйдёт, чем на всю Австро-Венгрию, чтобы её с землёй сравнять!
- И то правда, - согласилась Катерина Мануиловна. – А что же делать теперь?
- Вот мы к тебе, матушка, за этим и пожаловали, - честно признался Аскольд, сложив руки как за партой и заставив Дира поступить подобным образом. – Не позволила бы ты уделить нам часть грибницы из нашей родовой берлоги.
- Вам денег мало? – нахмурилась Катерина.
- Денег всегда мало, но это не важно… Мы тут на маёвке с девушками познакомились, близняшками, Еленой и Клитемнестрой, они в одной берлоге зимой не уживутся. Уж больно строптивые… Да, Дир?..
Дир молча и виновато закивал в ответ.
- Нам бы, маменька, мицелия… Пещерки-то мы сами выроем, а вот гифы пока сюда из Москвы дотянутся, не один снег растает… Мы бы девочкам-беременным берлоги тут оборудовали по первому классу, с грибами и золотом, как у нас в роду положено, а сами тогда на службу отправились, Родину защищать и Её Величество.
- Так вы думаете, что именно в грибах дело? – спросил Константин.
- А что там думать? Мы на себе испытали! – разоткровенничался Дир. – Скорость акселерации от материнского грибного молока повышается в сотню раз. А очеловечивание за пару лет в пубертатный период вообще без этого невозможно. Без наших грибов и… золота, конечно… 
- Грибов?.. А как же ваше божественное начало? Это ли не чудо? – возмутилась мать. – А брат ваш, который преодолевает гравитационное поле одной своею мыслью? А дар предвидения? А вы вместо того, чтобы делать карьеру при дворе, трахаетесь с блудными медведицами, да ещё требуете для них отдельные комфортабельные берлоги? Где ваша совесть?
Аскольд и Дир посмотрели друг на друга и прыснули со смеху.
Глаза у Катерины Мануиловны наполнялись слезами отчаяния и непонимания. Князь Константин положил ей руку на задрожавшие пальцы и произнёс шёпотом:
- Ну, ну, успокойся. Они уже давно взяли тот мицелий и привезли сюда. И берлоги своим пассиям уже подготовили.
А вслух произнёс:
- Я думаю, мама, что между богами не может быть морально-нравственных отношений, и обращение к совести бога также глупо, как и заставить его покаяться в том, что он создал не в угоду человеку, а в свою собственную. Разреши им делать то, что они просят. И им, и тебе от этого случится только легче понимать друг друга. А вы ведь этого все желаете?
- Да.
- Да.
- Да… - согласилась Катерина с сыновьями, а потом вдруг улыбнулась: - Так у меня будут уже внуки?.. Правда?.. Ах, как годы летят… Как птицы!

За окном пролетела пара ворон. Они присели на мостовую, отогнав от кучи парящих «яблок» конского навоза стайку воробьёв, и начали выискивать в ней что-то своё. Ворон вспугнула английская коляска, пронесшая к казармам запоздавшего к разводу гвардейца, и чуть не сбила на тротуаре одинокую девушку-горничную, посланную барыней с утра пораньше в дом купца Щеголихина с письмом, в котором Бетси Шувалова обещала принять его сегодня вечером в счёт списания её прошлого долга в три тысячи рублей, который она должна была вернуть после «маёвки» в Удельном саду. Пари с княжной Уваровой было проиграно. Близнецы Дурново предпочли им общество медведиц, в которых переоделись сёстры Полусердечные, Елена и Клитемнестра, и, по словам которых, дело с поставкой медвежьих шкур в Гатчину было передоверено не Щеголихинским «Мехам и шкурам», а охотничьему обществу «Кручёных и Ко».

Потребность в любви как в состоянии окружающей природы именно весной, какой бы она ни была, оставалась для Катерины Мануиловны решающим стимулом к продолжению жизни. Само по себе бессмертие её мало беспокоило. Своё вечное существование в роли богоматери она уже воспринимала как должное. Бренные заботы давались ей с лёгкостью. Мысли о будущем занимали большую часть жизни, память о прошлом им не мешала, настоящее сулило новые открытия, очередные исполнения желаний, приятные волнения и радость преображения мира.
Последовательность событий, совершенно логичная, пусть и нелинейная, а парадоксальная отчасти, представлялась ей математически выверенной и закономерной. Некоторые прорехи в цепочке «весна-любовь-страсть-беременность-дети-счастье», заключающиеся в том, где она живёт, с кем и на какие средства, были только лишними доказательствами закона сохранения импульса. В нём масса, количество вещества, которым жизнь её была наполнена, умноженная на скорость, с которой эта жизнь протекала, оставалась столь мощной, что выбранное ею направление движения, тот вектор, куда Катерина божественный импульс направляла, какой-то преграды перед собой не испытывал. Он проходил пространство насквозь, оставляя после себя колебания человеческой цивилизации на уровне звуковых волн, доступных людским ушам в виде музыки, криков, взрывов или выстрелов. А они на поступательный процесс почти не влияли. Что бы ни случалось, как и природа, люди с вращением Земли вновь попадали в весну, и цепочка к «счастью» повторяла свою последовательность, звеня цепными кольцами хоть на кандалах, хоть на нательных крестиках, хоть на грибницах в могилах. Жизнь во всех её проявлениях, дарованная однажды богоматерью, продолжалась, длилась под её покровом, безразмерным, как небо. С созвездием Большой медведицы и восьмиконечной - над Вифлеемом…

***

Баронесса Розен, задумав издать в пользу прокажённых больных литературный сборник, обратилась к Толстому в письме от 8 мая 1894 г. с просьбой ответить на три вопроса, связанных с духовной жизнью человека. Толстой отвечал баронессе в письме от 26 октября следующее:
«…Единственный разумный смысл нашей жизни состоит в исполнении воли пославшего нас в эту жизнь Бога. Воля же Бога познаётся не каким-либо необыкновенным чудом, написанием божественным пальцем закона на скрижалях, или составлением через посредство святого духа непогрешимой книги, или непогрешимостью какого-либо святого лица или собрания людей, а только деятельностью разума всех людей, передающих друг другу и делом и словом всё более и более уясняющееся им сознание истины. Познание это никогда не было и не будет полное, а постоянно увеличивается, по мере движения жизни человечества: чем дальше мы живём, тем яснее и полнее мы понимаем волю Бога и, следовательно, и то, что мы должны делать для исполнения её».
Великий старец уже тогда догадался о коллективном разуме, способном, в отличие от одиночки, постичь путь к истине. Как пчёлы в улье, птицы в клине, летящем на юг, или муравьи в муравейнике. Годам к семидесяти он понял, что одному за одну жизнь дорогу эту не одолеть, а если сесть всем миром и подумать серьёзно несколько сотен лет подряд ни на что бренное не отвлекаясь, то вот тогда человечество и наполнится осознанием истины. Остаётся только собрать всех вместе в одном из помещений, и тогда количество отдельных сознаний перейдёт в качество коллективного разума, и – на тебе! – сойдёт на народ озарение, Небесный огонь бога, который везде. Сконцентрируется он и соединится в едином фокусе под давлением миллиардов человеческих мозгов и вдруг взорвётся искрами пониманий: а зачем это всё и кому, мягко говоря, нужно?
Нисколько об этом не думая, Николай Тарасович Скоробогатько, в просторечье Микула и распорядитель «Вифлеемки», был всю весну и лето занят приёмом, передержкой и отправкой медведей в Гатчину. Аскольд и Дир осуществляли их непосредственный осмотр и с каждым призывником проводили собеседование на предмет особенностей их воинской службы.
Во-первых, им разъяснялось, что тот лес, откуда они вышли из берлоги, вовсе не их лес, а царский. И сами они не медведи на вольном выпасе, а часть подданных царя-батюшки, благодетеля, без которого и снег не выпадет. И мать у них всех одна – Катерина Мануиловна, богоматерь, раз они своим медвежьим умом о родных матерях ничего не помнят. А почитать и защищать отца и мать есть медвежий первейший долг и обязанность.
(Книжечки «Устава Лейб-гвардии Шатунского полка» были розданы всем приставленным к рядовым унтер-офицерам, челдонам из Сибири, мало-мальски соображавшем на медвежьем диалекте. К ним помимо начал несения гарнизонной и караульной службы, действий по строевой и тактической подготовке, были приложены «Таблицы Мануиловны» (будущие «Таблицы Брадиса»), логарифмические линейки с артиллерийским кругом и цитатник из «Науки побеждать» А.В.Суворова: «Ученье—свет, а неученье—тьма. Дело мастера боится. И крестьянин не умеет сохою владеть—хлеб не родится. За ученого трех неученых дают, нам мало трех, давай нам 6, нам мало 6-ти, давай нам 10 на одного; всех побьем, повалим, в полон возьмем»).
Призывники поначалу были дремучи и вертлявы, деревянное ломали, железное грызли, бумагу ели. Ходить весь день на задних лапах отказывались. От бани шарахались. От огня прятались. От выстрелов сбегали. Но мало-помалу Аскольду и Диру посредством лишения пищи и ударами палкой по голым лапам удавалось шатунам втолковывать, что человеческим защитником быть не так просто, хотя и почётно. А главный среди всех людей есть русский Государь Император.
Сам Александр Третий полюбоваться на потешное войско не мог: он, уже тяжело больной, лечился то в Беловеже, то в Польше, а в октябре отправился в Ливадию, в свой последний приют. Как раз к тому времени из «Вифлеемки» в Гатчину к новым берлогам дислоцировался первый отряд «шатунов», но опечаленной болезнью мужа Императрице Марии Фёдоровне порадоваться на плоды своего просвещения тоже не пришлось. Князь Константин Двоекуров звал даже обер-прокурора Победоносцева в Гатчину на медвежий смотр, но из влиятельных лиц выразили согласие появиться на смотрины только граф Витте и Пётр Дурново, да и те разругались в дороге и повернули назад, якобы вершить более важные госдела.
 На смотре присутствовал лишь Константин Павлович Гернет, генерал-майор, начальник Гатчинского дворцового управления. Этого служаку ничем было не удивить: ни испытаниями подводной лодки, ни одногорбыми верблюдами, похожими на кожаные танки, ни первыми винтовками Мосина, ни монорельсовой дорогой, ни будущим электромобилем и первым в России аэродромом, к которому и князь Константин отнёсся не без трепета, - поэтому и марширующих нестройными рядами «шатунов» он воспринял спокойно.
- Для артиллеристов весьма недурно, - сказал генерал. – Я бы только посоветовал завести при части цирюльника… Знаете ли… Ну, где побрить, где подстричь… Запах опять же… Ах, они в землянках расселены по рекогносцировке? Скрытно, так сказать? Без бани и отхожих мест?.. Ну, что ж, похвально! А экономно-то как!.. У матушки Императрицы Марии Федоровны острый датский ум, дальновидный… Да я понимаю, понимаю… Их вместе с пушками закопают на зиму и снимут с довольствия, а весной они тут как тут – бабах! – и сразу у неприятеля в арьергарде, и вся победа наша. Без шашек и лошадей?.. Да что вы говорите! Аэропланы будут бомбы на басурман сбрасывать с неба? А с электровелосипедов по ним из пулемётов будут медведи палить? Окститесь князь! Кто это профинансирует?.. Ах, матушка, ваша… А она та самая Дурново? Да?.. Ну, если такие богатые люди за армию взялись, быть виктории! Безусловно! Как говорится – бог в помощь, князь!
Генерал Гернет пожал Константину руку и пошёл разбираться с дворцовой челядью, распустившейся в последнее время за отсутствием больных царственных особ. А князь Константин с братьями последовал в Храм Святого апостола Павла, чтобы поклониться Мальтийским святыням Павла Первого, подаренных ему рыцарями с далёкого острова как Великому Магистру ордена.
По традиции частицу Животворящего Креста Господня, Филермскую икону Божией Матери и десницу Иоанна Крестителя только что доставили из Зимнего дворца в Гатчину на царское поклонение к 12 октября, а на короткое время, в связи с отсутствием царской семьи, находящейся с больным Императором в Ливадии, выставляли в храме на общее обозрение простому люду. Икона Филермской божьей матери, писаная в 46 году от Р.Х. рукой самого апостола Луки с живой матери Иисуса, Марии Иоакимовны. Братьям не терпелось узнать в лике черты своей матушки, Катерины Мануиловны. Они торопились, покрикивали на «шатунов», разбегающихся по своим подземным квартирам, и вели себя несколько нервно, будто укушенные осенней осой…

Настоятель Павловского собора, протоиерей Николай Иванович Судаков, бывший священник Петербургской Духовной семинарии, был основателем Гатчинского отделения Братства Пресвятой Богородицы, духовным просветителем и организатором православных школ для детей многочисленных чухонцев, которые до сих пор не освоили русскую грамоту и молитв, а на Рождество прятались по углам в избах, со страхом поджидая ночью «рождественского козла», который мог их похитить и утащить в лес. Счастливое своё «спасение» от ряженого в шубу навыворот мужика дети праздновали варёной картошкой с клюквой, а взрослые – овсяным пивом. О причастии вином и белыми облатками никто и не слыхивал. Императора, проживающего у них под боком в каменных хоромах, чухонские дети почитали за идола бога русских, а дам, одетых в чистые платья из невиданных тканей, представляли небесными феями, спустившимися на землю по недоразумению.
Рассказывая об этом двум гвардейцам и молодому князю из Синодальной свиты обер-прокурора, настоятель неторопливо и серьёзно поглядывал на них из-под густых бровей и вёл к Мальтийском дарам с осторожностью, принюхиваясь к близнецам, явно хлебнувшим перед посещением храма духовитого чухонского зелья.
- Надолго ли к нам, князь? – спрашивал он у Константина.
- Одним днём, батюшка. Вот молодцов своих расквартируем, да обратно двинемся… Спешим случаем воспользоваться, чтобы иконе святой богоматери поклониться, - отвечал ему Двоекуров. – Где же её ещё увидишь, как не у вас? Вещь-то царская, семейная…
Настоятель согласно кивнул и пропустил князя вперёд, показав рукой на оклад у стены.
Трое братьев подошли ближе и вгляделись в лик.
 Краски хорошо сохранились. Драгоценная риза богато покрыта золотом. На золоте, охватывающем лик Божьей Матери, - несимметричная восьмиконечная вифлеемская звезда с металлическими лучами залита белой эмалью, и риза производит впечатление воинского шлема. Он украшен девятью большими рубинами, чередующимися с крупными бриллиантами, исполненными в виде невиданных цветов. На одеянии лежит по плечам двойное ожерелье из сапфиров и бриллиантов, где сапфиры - в виде крупных капель.  А на золотой раме, окружающей изображение Божией Матери, в углах расположены золотые Ангелы. Числом четыре…
Трое братьев переглянулись. Константин вздохнул без осуждения. Аскольд и Дир поцеловали образ жирными губами и перекрестились. Князь Двоекуров приложился к святыне последним.
- На молебен останетесь? – спросил протоиерей.
- Не судьба, Николай Иванович! И рады бы всем сердцем, да временем для себя не располагаем. Служба, батюшка! – первым ответил Аскольд, целуя священнику руку.
Дир повторил жест брата, промолвив вполголоса «прости меня, господи». Константин был последним.
Откланиваясь, он подсказал протоиерею:
- Завтра, двадцатого, в половине третьего дня Одигитрия замироточит. Не сказывайте никому, святой отец. И Константину Петровичу в Синоде покойнее будет, и будущей вдове-Императрице Марии Федоровне лишние хлопоты не надобны. Надеюсь, вы меня поняли?.. Собирайте реликвии в Петербург и отправляйте поутру с конвоем. И поторопитесь!
- А как же предписание? – пытался возмутиться протоиерей.
- Без всяких предписаний! Если кто поинтересуется, скажите, что сам Победоносцев повелел! – ответил жёстко Константин. – Я ему телеграфирую.
- А как же православные? Те, что на поклонение собрались?
- Делайте, батюшка, что велено! Когда у всех на глазах слёзы по иконе побегут, поздно будет! – подтвердил Дир.
- Растопчут всё… Как медведи… И на святыни не посмотрят! – развёл руками Аскольд.
- Да-да, каждому захочется к богу первому прикоснуться. Я по себе знаю, Николай Иванович, сам летал в детстве… Не теряйте времени, свяжитесь с генералом Гернетом, он быстро всё организует, - подсказал Константин уже на выходе из храма.
Оставив собор, братья двинулись к железнодорожному вокзалу. Погода в Гатчине стояла пакостная. То ли дождь, то ли какое-то жидкое крошево сыпалось с неба: будто истончившиеся от долгого ожидания слёзы по ушедшему поезду, когда и не догнать его, а следующий состав, получается, и не надобен вовсе. И слёзы льются без пользы, не ведая, что и они опоздали…
- Ну и как вам? – спрашивал, загребая коричневые лужи по дороге, беспокойный Дир. – Похожа?
- Да матушка-то наша покраше будет! - отвечал ему Аскольд, стараясь попадать след в след за братом, чтобы меньше пачкать дорогие ботфорты. - И красотою лепа, и червлена губами, и бровьми союзна!
- Цыц! Богохульники! – прервал их князь. – За полторы тысячи лет и вы бы, небось, в медведей перелицевались!
Он вытер платком с губ лампадное масло и бросил тряпицу на обочину.

***
После царских похорон Петербург долго не мог войти в свою набитую колею, пока не ударили морозы. В «Вифлеемке» на месте медвежатника залили каток, а самих будущих шатунов вывезли специальным поездом на зимние квартиры в Гатчину, оставив в подготовленных берлогах восемь медведиц на сносях, обещая к весне показать их публике с приплодом.
Лёжки были устроены в каждом луче звезды и затенены по стеклянному ограждению зелёным бархатом и занавешены сеткой, а каток внутри огорожен метровым фанерным барьером, представляющем из себя прямоугольник с полукруглыми углами, внутри которого были установлены друг против друга две гнутые конструкции из металла в виде арок, размерами три на четыре аршина, с накинутыми на них мешковинами.
 Катающимся на коньках предлагались на прокат гнутые клюки из дерева, которые нужно было держать за длинную часть, а короткой частью загонять по льду чёрный короткий цилиндр из каучука, «шайбу», в створ этих игрушечных конструкций, так называемых «ворот». При этом катающиеся должны были разделиться на две команды по пять человек и попытаться за определённое Микулой время «забить» в «ворота» соперников столько «шайб», сколько успеют, конечно же сильно мешая друг другу и ведя себя на льду, как на войне.
Результатом ледяной баталии обычно были разбитые в кровь носы и выбитые зубы, но это играющих не останавливало. Кирасиры дрались за загнанные в сетку шайбы с гренадерами, казаки с гардемаринами, семёновцы с преображенцами, уланы с гусарами, первая артиллерийская бригада со второй, не считая бесчисленных юнкеров и кадетов, а также представителей пажеского корпуса. Ставки поначалу были небольшие, но с помощью Катерины Мануиловны вскоре был разработан график чемпионата, составы команд и тренеров, судейских бригад и правил игры, сулящих игрокам минимум травм, а их дамам – максимум потраченных нервов и ассигнаций на их восстановление.
Тотализатором руководила Фотинья с причтом из местного Дома призрения душевнобольных или больницы Святого великомученика Пантелеймона, а Микула - материальной частью спортивных зрелищ: заточкой коньков, ремонтом клюшек и подбором нужного каучука для шайб и наколенников.
 Прижившиеся на территории цыгане, крымские татары и купцы из числа караимов развернули в «Вифлеемке» розничную чайную и табачную торговлю. Цимлянское лилось рекой, а бутылку «Абрау-Дюрсо» принято было разбивать о лёд победителем в конце каждого матча. Фирменные крендели в форме буквы «В» продавались на каждом углу Удельного парка для простого народа и ребятишек. Лотереи очередного розыгрыша «Медвежьей арены» шли у лоточников втридорога. У дам в моду вошли брошки с символами их любимых команд, выполненных в финифти под знамена гвардейских полков, а фабрики Фаберже на осенне-зимнее время переключились с производства пасхальных яиц на бриллиантовые запонки в виде шайб и клюшек. 
Скоро игрища стали освещаться «Петербургским листком» достаточно широко в связи со скандалами, учинёнными участием в них отпрысков Юсуповых и Шереметьевых, Васильчиковых и Голицыных, потому как бои с клюкой принимали иногда виды боёв гладиаторских, не достойных столь высоких дворянских фамилий, привыкших разбираться с честью посредством рыцарских дуэлей на шпагах или пистолетах, а не битьём друг друга палками. Но просвещённый молодой Император Николай, якобы прослышавший об этом коллективном действе от Победоносцева как об иноземном, завезённом в самодержавную Россию из парламентской Британии, связался со своим двоюродным братом, английским королём Георгом Пятым, и тот подтвердил, что лорд Фредерик Артур Стэнли, 16-й граф Дерби, бывший генерал-губернатор Канады, назначенный на этот пост королевой Викторией, их общей бабушкой, учредил год назад на подчиненной ей территории Кубок собственного имени для победителей этой игры. И осторожный самодержец отложил решение о запрещении «хоккея», как он его называл, на неопределённое время.
Столь неразумный поступок расстроил Константина Петровича Победоносцева донельзя. В спорах своих с Государем он доказывал, что русский кулачный бой на льду полезнее, честнее и проще, если уж так гвардии угодно морды друг другу бить. Что для этого незачем гонять по льду на коньках с палками, бить по резиновой болванке, что есть мочи, попадая в арку ворот, и увечить своих сотоварищей по ходу членовредительской игры. Что это не только ничему в будущем бою не научит, но и приведёт к озлобленности не на противника, а на своего же вахмистра, который по растерянности даст не тот «пас».
Император же ему резонно отвечал, что такая гимнастика для лейб-гвардейцев куда как дешевле, чем проведение учений со стрельбой и тратой дорогих снарядов. «Одного овса для лошадей сколько экономим! А пороху! А провианта!» - говаривал царь. – «А что друг друга изувечат, так грош им цена, таким гвардейцам! Новых наберём! Вон в Гатчине целый полк шатунов спит до весны и правильно делает. Ему государственная казна дорога. Экономит. А эта золотая молодёжь пусть мордуется прилюдно, раз им больше заняться нечем. Авось на свои деньги пьёт и бьётся…»
С этими доводами обер-прокурор вынужден был соглашаться. Беречь казну первое государственное дело, сам цесаревича учил, тут уж деваться некуда. А вот насчёт шатунов не мог не сказать…
- Так если война зимой грянет, как же быть, Ваше Величество?
- Разбудим! – просто отозвался государь. – Как декабристы разбудили Герцена… Не слышали о таком? И не услышите!.. Не вы ли ему в Лондон по молодости памфлет на графа Панина отсылали?.. А?.. Молодость всегда либеральничает. А к старости консервируется…
Николай Александрович сам улыбнулся своей шутке. Но почти незаметно, в усы. И добавил серьёзно:
- Отец-то процарствовал без войны, а мне это вряд ли удастся… Навоюется ещё гвардия, успеет родину позащищать… А пока пусть в хоккей играет. Глядишь, чему-то и научится. А как научится, тут мы её в Канаду-то и пошлём с дружественным спортивным визитом. Пусть поглядят на русских медведей, оценят силу богатырскую, а там, возможно, и поостерегутся клюшками своими где ни попадя махать. Отложат делёж мира на пару лет, а мы за эти годы так в части прогресса и металлургии скакнём, что ни Европе, ни Америке мало не покажется. Так что, Константин Петрович, мирный путь по разрешению мировых конфликтов – в британском спорте! Теннис, футбол, хоккей, даже бокс – вот голуби мира.   
Обер-прокурор скрипнул от досады зубами и мелькнула у него крамольная мысль:
«Какие же это голуби? Это ястребы капитализма!.. Нет! Такой хоккей нам не нужен!»

***
Князь Константин тем временем был занят делами внутренними и отчасти семейными. Влюбленная богородица-Катерина преследовала на ипподроме Карла Густава Маннергейма, а после неоднократных попыток пересадить кавалергарда в свое седло изливала сыну душу о своих невыносимых страданиях, моля его как бога проявить каплю милосердия к очередной страсти матери и совершить нечто безумное, переселив её тело в тело его любовницы Бетси Шуваловой. Но Константин был непреклонен: четвёртым братом он был бы озадачен не мало. А до того ли ему сейчас?
Двоекуров завалился дома с сапогами на диван и заказал себе через Микулу свежих шанежек с топлёным маслом, обдумывая после беседы с Победоносцевым создавшееся положение.
«…К осени вернется в Петербург из Швейцарии молодой Ульянов (Ленин) и примется с Мартовым (Цедербаумом) за создание «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», золотые полуимпериалы пойдут уже за 7, 5 рублей в кредитных билетах, а Попов откроет беспроводной телеграф.
Божественный мицелий отойдёт на вторые роли, освобождая место бумаге вместо золота, передаче информации на расстояние с помощью волн, а плодовые тела грибов скоро заменят листовки и прокламации на обшарпанных заборах и стенах.
Бог, который везде, не может остановиться в своём перемешивании событий, происходящих на территории Империи, как не могут остановиться циклоны в земной атмосфере, сердца медведей в берлоге и течения жидких вод сверху вниз. Непостижимые божьи законы, основанные на энтропии, (исчадии хаоса в распределении сущего по вселенной), зашкаливают иногда во времени, то пробуксовывая, то вырываясь вперёд событий и дат, не оставляя после себя даже запаха, не говоря о более явных следах в пространстве: свете или звуке. Из российского сора родится поэзия Серебряного века, из евреев – революционеры и учёные, из политического противостояния – атомная бомба. И она выступит как гарант всеобщего мира.
Науку двигают войны. Люди убивают друг друга из любви к прогрессу. Смерть становится страшна, потому что ни на рай, ни на ад фантазии уже не хватает. Всё истрачено на жизнь, которая с каждым сном становится всё короче. И бессмысленней…»
Князю Константину всё чаще становилось скучно. Быть человеком оказалось не таким весёлым занятием.
Ему уже двадцать лет, а ничего ещё не совершено. Присутствие бога, который везде, не избавляет людей от суеты жизни. А суета не оставляет времени на то, чтобы эту жизнь изменить в божественном направлении. Нет желания собирать сакральные смыслы в ясную картину вселенной, понимая, что изменить ничего не успеешь, и те редкие попытки ясности, к которым прибегают Чеховы, Толстые и им под стать, падают непрожёванными кусками в человеческие рты подобно сосулькам с крыши и истаивают, не оставляя следа. Даже русского духа, который собой не пахнет. Всё уходит в землю, аки расплёсканная в суете вода. Вместе с людьми, когда-то созданными по божескому недоразумению, и в бога ушедшими. Безвестными, распавшимися опять на крошечные частицы, те, из которых, возможно, и были собраны.
Князь Константин погружался в дрёму.
В соседней комнате, за стеной, готовила шанежки и что-то напевала Фотинья, обращаясь как будто к своим покойным младенцам. Слова её песен были непереводимы на человеческие языки. А мелодия скатывалась всё более в мажорные гармонические сочетания, словно она радовалась тому, что им так и не удалось вкусить ни горечи, ни сладости зыбкого земного существования. Что её мертворождённые ангелы познали только материнское чрево, так и не став детьми с открывшимися на этот мир глазами. И это было хорошо, пела Фотинья. Мать всегда знает, чувствует, что надо ребёнку. Её детям повезло, они вовремя умерли. И она радовалась за них, как радовалась бы любая мать, что именно её детям выпало счастье, другим неведомое: переместиться из судилища жизни сразу в рай, не познав ни жизни, ни смерти…
Еще не открыв глаза, князь почувствовал аромат печёного теста с нотками картофеля и топлёного масла. В желудке явно обозначилась пустота, требующая немедленного заполнения. Жизнь в его божественном нутре показывала жирную дулю смерти и той вечности, что каждому человеку предстоит. Константин открыл глаза и поднял брови, уставившись на тарелку с шанежками, поднесённую ему к самому носу Микулой.
- А?.. Что?.. Уже готово? – спросил он с удивлением.
- Вставайте, князь! – скомандовал ему старик. – Вас ждут великие дела!
 
***
Годы, проведённые Скоробогатько в приютах для умалишенных, приучили его к мысли, что всё, творящееся вокруг, есть иллюзия его бренного существования. Будучи ещё привязанным к больничной койке, лёжа в неподвижности среди таких же сумасшедших, торопящихся вернуться к своему прежнему виду и положению в длящемся не по их вине времени, зыбкому и жестокому, он скоро стал понимать, что жалеть о чём-то не стоит. Если у бога и есть какой-то план, которому всё и следует, то винить его в выбранном именно для тебя месте и действии по этому плану так же глупо и бесполезно, как ссать против ветра.

Смирение и молчание только возбуждали его воображение. Неподвижность опутанных верёвками членов заставляла работать мозг в направлении будущего, и он строил его по своему усмотрению, отличному от остальных несчастных, с которыми принуждён быть рядом в палате.

Причастность к божественному Рождеству этому не мало способствовала. Видение младенца Мессии сулило неслучайную судьбу бывшему денщику. Микуле оставалось только ждать, когда тот о нём вспомнит. И, когда это произошло на самом деле, у Скоробогатько не было уже сомнений в своей избранности. Но Даппл, серый осёл Санчо Панса, стал его кумиром и символом по жизни еще до этого события.

Дело в том, что двое сумасшедших из его палаты, лечащихся от отсутствия практического русского ума, были приверженцами рыцарского образа жизни, а книга «Дон Кихот» Мигеля Сервантеса, (единственная, кроме «Библии», не запрещённая в больнице книга), служила им источником постоянного вдохновения и тем руководством к бездействию, которого иной разумный (не русский) человек и понять не в силах. Эти двое студентов, бывшие народовольцы направления террористического, прониклись текстом настолько, что начали придавать деяниям Ламанчского героя, пародийным по своей сути, значения божественных откровений. Бесполезность, даже глупость усилий Дон Кихота совершить благородный поступок во имя дамы своего сердца, во славу справедливости и доказательств собственного благородного происхождения, трактовалась ими как иносказание. Как шифр к тому, что на самом деле и происходит в Российской Империи. Что понять его, русский мир, можно только окончательно сойдя с ума, выпав навсегда из действительности и принять её за иллюзию, рождённую каким-то неведомым автором.

Безумные студенты сомневались не только в собственном существовании, но и в бывшем существовании самого Сервантеса, приводя в доказательство то, что написать такое произведение одной рукой нельзя. Что была на самом деле и вторая рука. И это – рука бога! А бог блажь писать не будет.

Микула перечитал «Дон Кихота» бесчисленное количество раз и в конце концов, к десятому году отсидки, вынужден был согласиться с сокамерниками, что он, Николай Тарасович Скоробогатько, и есть воплощение Даппла, серого осла Санчо Пансы, и тут же им тайно признался, что сам присутствовал при Рождестве и лично знаком с Богоматерью. Студенты поверили опытному денщику не сразу. Старые подпольщики, изучавшие пиявок в университете ещё с живым Александром Ульяновым, их вдохновителем по террористической деятельности, были весьма осторожны.

Днём они прикидывались буйными и лупили Микулу почём зря, срывая свою досаду за неудавшееся покушение на Александра Третьего и смерть повешенных за это преступление товарищей.

Им жалко было не только золотой медали, проданной Ульяновым не на нужды своим младшим братьям и сестрам, бедствующим в Симбирске после смерти отца, а на покупку химикатов для бомбы, чтобы взорвать императора. Жалко было и самих себя, оставшихся в полной безвестности, тёмных героев, не удостоившихся даже каторги и ссылки, где хоть кто-нибудь да оценил бы их рыцарский подвиг, а сложилось так, что алчные тираны пожалели для них даже дешевой петли во дворе Шлиссельбургской крепости.
И теперь, безымянные по приказу мудрого Победоносцева, лишённые имён и фамилий, которые запрещено было использовать при обращении к ним, да и им самим при разговорах друг с другом, - эти падшие ангелы смело взяли себе имена Каина и Авеля, меняясь библейскими ролями с такой поспешностью, что понять со стороны, кто из них жертва, а кто убийца разумному человеку было трудно. Микула, и тот путался иногда, пока не сообразил однажды, что с ножом в руке всё-таки Каин. Хотя, по его сумасшедшему разумению, принять смерть от брата было также противно, как и от любого постороннего подлеца или фанатика веры. Но об этом зарезанные умалчивают.

Роль осла под мнимым оруженосцем мнимого рыцаря устраивала Скоробогатько, во-первых, полной безответственностью за поступки людей. Привязанный по рукам и ногам к кровати Микула чувствовал себя освобождённым от их законов морали на данном историческом промежутке. Дело не в том, что он не мог иногда отогнать от лица муху или вынуть таракана из ушной раковины, эти мелочи беспокоили его всё меньше. Даже хождение под себя в случае отсутствия утки или ночного горшка были ему не в нови. (Будучи в денщиках при Иване Карловиче Корхе, он и не такого насмотрелся после его недельных загулов с цыганами.) Нет, Микула не считал это за испытание своей нерушимой веры в художественное слово. Физические неудобства он принимал как должное, они для него казались мелки и вполне объяснимы: безбожникам до осла никогда дела не было.
Во-вторых, как человек служивый, подчинённый, исполняющий, а не отдающий приказы, безоружный и непарнокопытный, а потому к героике битв и войн не причастный, Микула и к богу относился как к старшему по званию. Особенностью в психушке стало лишь то, что кроме бога теперь по иерархической лестнице между ними никого не осталось - ни Корха, ни Вышколева, ни Зота Ивановича с Фотиньей. И только бог, единственный из всех, мог ему что-то приказать не делать, а что-то делать разрешить. И только Микула мог его услышать. Язык их общения был неведом остальным, как неведомы для всех были мотивы деяний Дон Кихота и поступки Санчо Пансы, не говоря уже о Росинанте и сером осле, не удостоившемся даже имени в книге.

«Сопалатники» по психушке были солидарны в своей общей беде инициации себя с литературными героями, пращурами рода человеческого, и безмолвной литературной скотиной.

Именно поэтому Микула к Каину и Авелю относился с христианским снисхождением («Не ведают, что творят!») и побои принимал с пониманием, взвопия, бывало, герц на сорок тише, чем звуки от достающихся ему ударов. А в разговор со студентами вступал только тогда, когда они его, битого осла отпущения, только что вошедшего в свою роль, спрашивали о чём-то человечески важном. Например, о любви.

- Меня многие любили. И я любил, - признавался Микула, сидя на кровати уже освобождённым от пут. – Я и вас люблю, бедных…
- Так-так… - загорались глаза у студентов. – А подробнее?
- Я бы вам показал. Только вы не разрешите.               
- Отчего же? – спрашивали Каин и Авель.
- Я вас по-ослиному люблю. Я по-другому не умею. Лучше ещё раз избейте, вам так проще будет. Вы, когда бьёте, на людей больше похожи, чем когда просто вслух о боге рассуждаете.
- Это как?
- Бьёте вы с умом, через подушку, чтобы на мне синяков не оставалось. А живёте без ума. Торопитесь правды добиться. У обоих все руки в ссадинах. А кто-нибудь заметит и предаст. Грех на себя возьмёт. А это есть нехорошо. Ни меня, ни самих себя вы не любите. Ни в друзьях друг друга.
- А есть за что? – спрашивали, хихикая, студенты.
- А как же! – взмахивал как копытами отбитыми кистями Микула. – У вас одного образования и материнской заботы на целый воз… Да какой воз? – караван! И учителя, и наставники, няньки, горничные, профессора с академиками, не считая братьев и сестёр, тёток и дядьёв, дедушек и бабушек, - вона сколько было! А сейчас у вас от этой любви и места живого не осталось! Как вас не любить, бедных?! Пока ещё не поубивали друг друга…
- А есть за что? – вновь задавали вопрос студенты.
- Конечно, есть. Любого человека есть за что убить!.. Всякий человек хоть в чём-то, а другому мешает. То съест чужое, то место потеплее займёт, где хуже дует, то на женщину не так посмотрит. За что ж не убить такого? Вот люди и стараются сами выжить, а от ближнего избавиться. Закон природы такой!
- Интересно! – потирали руки Каин и Авель. – Значит, мы всё правильно делаем, раз убиваем?
- Правильно! – отвечал им Микула и цокал от досады языком меж выбитыми зубами. – Но без любви!.. А надо бы с любовью, с милосердием такое вершить. Подчищать аккуратненько Землю. Как боженька… Вот бог-то, он почему неподсуден? Потому что заведомо прав! Он любить и верить в себя людям позволяет, выдумывает, что хочет, а самих людей к знаниям своим не допускает. Он один. Зачем ему ещё кто-то? Он сам со своим законом справляется. А ваша людская обязанность в том и состоит, чтобы придумать для себя бога, поверить в то, что придумали, и убивать, убивать лишних не поверивших, а самим плодиться и размножаться… Разве не так?
Студенты хохотали, не в силах вымолвить ни слова.
- И ничего смешного, - обижался Микула. – Вам правду говорят, а вы всё: «социализьм да социализьм» … Тьпфу! Неужели вы не сомневаетесь в том, что битьём да убийством можно таких людей вырастить, что они и на чужое не позарятся, и место другому уступят, и женщин поровну поделят? А работать-то кто будет за них? Мы, ослы? И тоже из-под палки? А вы-то сами тогда - кто? Боги, что ли?..

Каин и Авель продолжали смеяться. Ржали и остальные сумасшедшие. Постепенно, заражаясь их смехом, и Микула начинал чуть покашливать, потом потряхивать плечами, будто сбрасывая с себя невидимые путы, и со слезами на глазах включался в общий хохот, задирая голову с нестриженными патлами и оглашая пространство своим «ИА-ИА», пока к ним в келью не заглядывал суровый бородатый санитар в клобуке и не объявлял, чтобы полудурки собирались на вечернюю молитву.

- Колокола не слышали?! – воспрошал он громогласно.

А студенты тыкали в него пальцем и покатывались со смеху:

- Гляньте-ка на него – ну чистый Герцен! Александр Яковлевич, куда же вы? Кому он нужен, ваш «Колокол»? Мировая революция не за горами! Царство свободного пролетариата и поголовного просвещения! Флаги на мачтах! Мир хижинам, война дворцам! Кишкой последнего попа последнего царя удавим! Отречёмся от старого мира!

Тогда санитар развязывал свой верёвочный пояс и с помощью него выгонял больных из палаты, цугом провожая их в храм на молебен.

Микула выходил последним, втянув голову в плечи, чётко определяя, в какой именно момент сзади на спину обрушится удар могучего санитара, от которого он не раз приседал на колени и не быстро вставал. Потому что пастырь божий норовил вскочить на Микулу верхом, охаживая его по бокам верёвкой, и въехать в храм с полным триумфом.
К этому ослиная сущность Скоробогатько привыкала с трудом. Ибо выдавать себя за осла и быть им по прямому назначению оказывалось большой разницей. О такой особенности в «Дон Кихоте» автор умалчивал, видно, не зря – в канву рыцарских романов скотоложество тогда ещё не проникло. Да и до осляти под Иисусом на въезде его в Иерусалим Микула еще не дотягивал. И до Золотого осла Люция Апулея был далек, с латынью у него сложности возникали. А уж до Валаамовой ослицы или говорящего Яфура, осла пророка Мухаммеда, ему своей родословной было и не достать вовсе - на арамейском и арабском ишак Скоробогатько ни слова не знал.

***

Фотинья же тронулась головой на другой, огненной почве. Подобно Жанне Дарк, фанатично преданной аутодафе за видения святых на голодный желудок, у Фотиньи блины и водка мешались в голове с мякиной, грязным снегом и бородой Дурнева почему-то на фоне языческого пламени от угольев из русской печи, брошенных ей в лицо с совковой лопаты.

Она поверила, наконец, что сгорела на Масленицу двадцать лет назад именно в тот момент, когда сестра по келье обозвала ее «чучелом» в юбке, наступив ей на черный подол во время движения на процедуры по системе Шарко, и та упала с лестницы вниз головой, ничего себе не повредив. Даже звук при падении ее обернутая в траурные кружева фигура издала скорее шуршащий, будто скользкий сноп сполз со скирды. А те дамы из болезных, что стояли на ступеньках ниже, легко пнули ее в сторону или переступили, или вытерли о нее ноги на последней ступени.

 В лечебнице помимо молитв к больным (на всю голову) применяли и современные методы: душ с веерной и направленной струей ледяной воды, прижигания электричеством и гипноз.
На Фотинью ничего не действовало. Она была убеждена, что состоит из сена-соломы, а ее бывшее живое тело развеяно пеплом по «Вифлеемской звезде». Намеки на здравый смысл и на доказательства направления ее женской сущности (с кожей, волосами, костями и внутренностями) ни к чему не приводили. Ни месячные, ни фазы луны и весна с соловьями не отвлекали Фотинью от главного: прощания с детьми, которые были, но так и не узнали, кто они и откуда.

Помогала музыка.

Оказалось, что колебания воздуха, возбуждаемые голосовыми связками, не похожи на звуки струн балалайки и вообще ни на какие другие волны. Именно голос, не важно на каком он звучит языке, является откровением бога. Он общается с матерью памятью ангелов, отпущенных ею на свободу не частицами себя, а явлением его, создателя, архитектора мира. И рождение ребенка вовсе не рождение человека. Это лишь очередное касание струны, из которой должен родиться не звук определенной слышимой частоты, а обертон к звуку. Его окраска. Полуоттенок, различаемый не роженицей, а богом. Умерший ребенок заявляет о себе голосом матери. А сама мать может и не знать об этом. Да и надо ли? Ее дело петь и помнить…

Послушание Фотинье отвели на кухне. С ней не страшно было пролить кипяток на грудь, уронить горячую кочергу на ногу, обрезать палец и поймать в капкан большую крысу. Она решала проблемы скоро и незаметно. Крыса бросалась в кипяток, горячей кочергой прижигали рану на пальце, а грудь выставлялась из кухмистерского окна на улицу, где тут же из мужской половины лечебницы на нее устремлялись десятки жадных глаз и пятно от ожога бледнело и покрывалось младенчески нежной корочкой с легким пушком, столь аппетитной, что некоторые кухарки специально ошпаривались для того, чтобы свести ненужные родинки и бородавки. До нее, когда блюд на всех не хватало, пищу просто вываливали в грязи, чтобы увеличить вес порции. Щи и квас доливали сырой водой. А на черный хлеб вместо сахара натирали сверху известку со стен, чтобы приготовить «пан-пердю», французские гренки из зачерствевшего хлеба.

При Фотиньи плиты задышали пищетворящим теплом, ледник смораживал сметану в иней, а тараканы выбегали прочь на снег из кухмистерской, причем самые крупные из них жертвовали собой и с разбегу затыкали щели в оконных рамах, предупреждая кухонные сквозняки, выводящие стряпух из строя не хуже, чем голодные до женщин солдаты неприятеля.

Ветры перемен гуляли из конца в конец больницы, взывая о пощаде. Но ночью нет-нет да и раздавался в зловещей тишине высокий женский крик из окна, будто в темноте наступили нечаянно на хвост спящему котенку. И тогда Фотинья крестилась на палатях:

- Что же это?! Опять какой-то убогой ветром надуло, прости меня, господи!

Кухарки из простонародья почитали ее за ведьму, барыньки и институтки - за бывшую статс-даму, а послушницы - за несчастную святую, судьбу которой они повторять не собирались. Да и слыхано ли, быть причисленными к лику святых по счету мертворожденных?

Годы шли стороной гордо и бесполезно.

Но назло годам Фотинья все хорошела той нездоровой красотой, которая приводит бездетных пятидесятилетних женщин к краю зависти посторонних и подруг, готовых столкнуть ее в пропасть небытия при первом же удобном случае. На глазах у них сухое соломенное чучело, ряженое в кружева, все более превращалось в поющую католическую куклу в православном храме. Она пугала своей необычностью. Легкостью и темной чистотой, наводящими страх на пыльных верующих, умасленных ладаном и миром, с налипшими у них на подбородках крошками от просфор. Но и это безумную госпожу Дурневу нимало не заботило.

Кухмистерская при сумасшедшем доме процветала, песни Фотиньи разливались родниковой ледяной водой по его закоулкам и добрались, наконец, до одра Микулы. Ослиная душа в нем встрепенулась и ожила. Инстинкт поиска животворной воды в пустыне, где осла ставили впереди каравана для определения пути к оазису, сработал тут безошибочно. Они почуяли друг друга, как причина и следствие. Оставалось только собрать всех вместе во времени их теперешней жизни. А привкус соломы на зубах Скоробогатько, особенно в утренние часы под колокольный звон в больничной часовне, все больше напоминал ему заброшенный постоялый двор двадцатилетней давности и поющую перед закрытой дверью к богу женщину в черном, царицу Ночи, взывающую к смерти.

***

Безоговорочную причастность Фотиньи и Микулы к пропаже сокровищ князя Однокурова штабс-капитан Крученых почуял еще в городе N, когда они со старым князем, сидя в трактире Немирова после штурма «Вифлеемской звезды», заговорили о превратностях судьбы русского человека, доверившего неведомому спасителю уздечку своего скакуна.

Кавалеристы от бога, не чуждые хваткой любви к мародерству, позволительному победителям, первым ворвавшимися в стан противника, они вспоминали европейские города времен Буонапарте, куда русские гусары въезжали в окровавленных мундирах, а покидали их обвешенные золотом и молодками, которые поили их Аи из губ в губы. Каждый из них вспоминал имя той или иной мадемуазель, их непристойные особенности и дерзости в поведении с дворянином. Оба осуждали европейскую развязность побежденных, алчность к деньгам, и антисанитарное содержание своих женских достоинств (за отсутствием бани, ночных горшков и - в противовес рязанским сенным девкам - наличием французских болезней).

Как и во всех трактирах, половые им поддакивали, не удивляясь, что по возрасту они годились тем гусарам в сыновья, если не во внуки, и беседы о былых победах бравых вояк своими замечаниями не прерывали. После минувших Крымской и Турецких войн прерывать господ офицеров было накладно. Они били в возмущении горы посуды, обзывали трактирщиков жидами и отказывались оплачивать счета.

К утру старого князя положили у трактирного крыльца в дрожки, а Крученых, не настолько пьяный, как свой усталый собутыльник, проверил подорожные Микулы и Фотиньи и приказал проследить их передвижение по кутузкам, рекомендуя, не теряя времени, отправить их сразу в острог. Нарочный, однако, недели через три, (когда Однокурова уже похоронили после удара, случившегося с ним в результате постельного недоразумения в одном из публичных домов, открывшихся в городе N после карантина), доставил Крученых депешу, в которой сообщалось, что интересующие его сумасшедшие, разного пола и звания, направлены комиссией в петербургскую «Пряжку», приют для умалишенных, специализирующихся на сложных случаях потери ума в результате видений бога в том или ином виде. Отдельно подтверждалось их здоровое физическое состояние. (Не считая мании, при которых мужчина выдает себя за осла, а женщина - за соломенное чучело.) В конце депеши указывалось на необходимость пожертвовать на нужды приюта определенную сумму денег, обеспечивающую их лечение и содержание в течение двадцати полных лет.

Сделав нехитрые арифметические расчеты и получив ответы на запросы к своим знакомым в Петербург, штабс-капитан решил, что ему проще оставить службу, истратив накопленное на взятки необходимым чиновникам, чтобы возглавить столь богоугодное и прибыльное заведение, чем терпеть убытки от двух его пациентов.
Крученых атаковал письмами и визитами Москву и Петербург, целовал высокопоставленным дамам руки, их дочерям - ноги, пил с нужными и полезными людьми, пока не столкнулся на одном из приемов с обер-прокурором Константином Победоносцевым. Прокурор оказался весьма просвещенным в современном оружии и согласился рекомендовать господина Крученых, как специалиста по этим вопросам, царской семье, а также упомянуть, что он является непосредственным участником знаменитого карантина в городе N, который дал возможность подавить чуму в России в ее зародыше и тем самым спасти Родину от иноземной заразы.

Дело решилось неожиданно скоро. Царствующий дом и Синод давно такого активного и просвещенного в методах лечения душевнобольных человека искали. Штабс-капитан, предъявив им потертую справку Антона Антоновича Семенного из университетов Европы по изучению биологии и ветеринарии, найденную им на развалинах постоялого двора, прошел необходимые проверки, заручился рекомендациями от начальства, порадовавшегося втуне, что может сбыть с рук одичавшего в карантине штабс-капитана на сторону без лишних хлопот,  - и тут же под именем Льва Львовича Крученых, сыном покойного урядника Полусердечного Родионом Зотовичем и его малолетними двойняшками Еленой  Родионовной и Клитемнестрой Родионовной штабс-капитан отправился в город на Неве на поиски сокровищ князя Однокурова, перед отъездом возложив ему на могилку вышитую подушку со своего трофейного турецкого седла. С кавалерийским прошлым таким образом было покончено.

Ощетинившаяся серыми столбами северная столица приняла его с холодной улыбкой новой мачехи в многодетной семье. Но яркая внешность, задорный характер и сдерживаемый якобы темперамент Льва Львовича, а также тайна его отставки из полка, служили не малым заделом среди неожиданной популярности его среди столичных гвардейцев. Десяток дуэлей наградили его парой сотен друзей и врагов, которыми он воспользовался должным образом: открыл для них несколько оружейных лавок с дуэльными пистолетами под вывеской «Крученых и Ко» и поставил над магазинами управляющим Родиона Полусердечного. Ведение больничного хозяйства, «исправительного заведения для лиц дерзостных, нарушающих благонравие и наносящих вред обществу», оказалось, как и ожидалось, не плохим огородом для сбора плодов с лиц в него посаженных.
Став преемником бывшего попечителя больницы им. Святого Николая, всеми уважаемого Кесаря Филипповича Ордина, легендарного укротителя Питерской холеры и ловкого математика, дослужившегося до камергера уже к тридцати шести годам, Лев Львович в рвении своем к оздоровлению столичного общества от избытка вредного ума сил не жалел.
Внедряя новомодные европейские методы лечения по Шарко из Сальпетриера, Крученых сам на себе опробовал некоторые водные процедуры для снятия тяжелого похмелья за один сеанс, среди высшего светского круга рекомендовал бороться с адюльтером прижиганием электрическими контактами наиболее чувствительных мест на теле и первым внедрил ловлю рыбы в Пряжке посредством мощного электрического разряда в воде от гальванической банки.
За коммерческими заботами, отнимавшими чудовищное количество времени, бывшего штабс-капитана даже ночью не покидала тревога неожиданного пришествия в лечебницу лиц, интересующихся судьбой Микулы и Фотиньи.
У этих сирот родственников не было. Любой из пришедших попадал под подозрение. Но ничего не менялось. Микула уже ощупывал себе крестец, подозревая вырост в виде хвоста, а Фотинья взглядом научилась разжигать щепки в печи, опасаясь спалить спичкой свои высохшие соломенные пальцы.
Годы, как водится, миновали. Где-то прели по сундукам ассигнации, тускнели скрытые от чужих глаз бриллианты, но надежда в кавалеристе жила.
И, надо полагать, не зря.
Не прошло и двадцати лет, как в лечебницу ворвались близнецы Дурново, блестящие гвардейские офицеры, (сразу положившие свой звериный глаз на подросших двойняшек Полусердечных), и спросили о Скоробогатько и Дурневой, их бывшей прислуге, дворне, якобы сгинувшей от холеры, а, по слухам, выжившей и находящейся тут, в больнице Святого Николая, согласно документам из города N. Кои документы и были предоставлены Елене и Клитемнестре неоднократно и в приемном покое, и на бельевом складе, и на лавочках за кустами сирени в узком больничном дворе. За какими-то недостающими бумагами бедовым сестрам приходилось ездить в пролетке с офицерами аж на окраины Удельного парка, где за прудом у крутого обрыва близнецы разжигали костры и прыгали через них в одном исподнем, доказывая тем самым неоспоримую подлинность предоставляемых в лечебницу гербовых бумаг. В конце концов сестры согласились выписать больных под поручительство какого-то советника из Синода, близкого обер-прокурору, с условием осуществления ими патронажа служителями больницы Святого Николая в течение реабилитационного периода. Шутка ли - сумасшедшие двадцать лет нормальных людей не видели! Поэтому по средам будьте любезны предоставлять больных к осмотру на предмет психической нормальности!
Аскольд и Дир согласились на встречи с сестрами чаще установленного регламента и скоро связи между лечебницей и «Вифлеемкой» настолько укрепились, что и Родиону Полусердечноому, и Льву Львовичу вход в салон госпожи Дурново был открыт беспрекословно.

Дальше уже не трудно было определить, что мать близнецов и есть та самая Катерина Панюшкина, что исчезла с постоялого двора таким невероятным образом. И штабс-капитан как опытный охотник решился на долговременную осаду медвежьего логова.

Лев Львович похаживал, присматриваясь и прислушиваясь, на квартиру похитительницы.

Вдова была и теперь недурна. В свет, правда, выходила редко. Держала свой салон на Миллионной и принимала у себя по средам гвардейцев, устраивая рауты с танцами, где обстановка была весьма либеральной: тут можно было встретить и розовощеких девиц с мелкопоместными тетушками, и напудренных барышень от зарубежного купечества, и бледных чиновничьих дочерей, которые при разговоре с офицером опускали глаза ровно на столько, чтобы разглядеть могучий эфес кирасирского палаша чуть ниже пояса, а к усам и глазам молодого кавалера взора не поднимали. Были и другие многие… Да и ладно! Бог с ними, с девицами! Иначе наше повествование зайдет совсем в иную сторону…

***

Князь Константин знал, что дворня ворует. Но что ворует не для себя, а для тех, кто им предоставил возможность обворовывать чужой дом, где они живут и служат, да еще и получают за свою службу жалованье и подарки, было для князя в новинку.
К примеру, среди зверей и птиц воровство осуждению не подлежит. Зазевался кто-то, отвернулся, у него из-под носа кусок и унесли. Кто шустрей, кто сильней, кто хитрей - тот и в почете. Но нет такого грача, который может подослать в кротовую нору воробья, чтобы тот крал у крота червей и таскал их из-под земли в гнездо грачатам. У птиц и зверей никакой логики на это не хватит. А у грача - ни ума, ни совести. Даже если они у него есть.

 ***

Катерина Мануиловна белыми ночами потеряла ощущение окружающего времени. И если в темной берлоге медвежья натура богоматери была сосредоточена на запахах и звуках, исходящих от голодных детей, то в безразмерном иссыхающем свете, струящимся со всех сторон Петербурга (и от непрозрачного небосклона, и от мокрого гранита набережных и каменных стен зданий, и от морщинистой Невы, - сквозь отблески стали, мутнеющей испарины скрытых под фундаментами болот,  запотевшего стекла высоких окон и плачущих росными слезами колонн до скользкого бревенчатого дебаркадера с просмоленными лодками), - весь, весь город казался ей похожим на огромную грибницу с плодовыми телами дворцов, гифами улиц и мицелием каналов и канавок, разрастающихся в зыбкой дрожи плодотворной влагой нескончаемого дня.
Сего дня, тянущегося горизонтально и монотонно по одной прямой, вопреки хронометрам и Земному вращению с наклонной осью. Казалось, немножко еще, и Земля тормознет окончательно, устав истираться о солнечные потоки. Остановится и замрет в удивлении от собственной наглости, вопреки законам природы и здравому смыслу.
Этот вид столичной «сумасшедствинки», отличной от старомосковской весенней дремы, знаком каждому переезжему жителю обеих столиц не понаслышке. И, может, с потустороннего взгляда бога, который везде, это покажется смешным, но полупростуженные смертные, вопреки гадким погодам и плохой одежде, начинают изнывать от любовной тоски, зевая, потягиваясь, ничего не предпринимая в этом направлении, но искренне надеясь, что именно их (и никого другого!) в эти белые ночи не минует чаша сия, полная вожделенных плотских утех, приторных томлений и ноющей боли в сердце, вызванной сомнениями в ответных чувствах возлюбленного. Его-его, дерзкого, смелого, красивого и благородного… Того, который еще и ведать-не ведает чьим высоким требованиям он должен соответствовать, как себя держать, что говорить и во что быть одетым до определённого момента…
Так и Карл Густав Маннергейм был виноват перед Катериной Мануиловной заочно и навсегда, благодаря ее божественному выбору, но никогда не терял эдакой перчинки новизны в ее чувствах к себе, какую не способен был завоевать даже сосед-помещик, - томный и неутомимый бабник, забравшийся в открытое окно весенней ночью и не давший заснуть Кате, барышне еще, до утра. Конечно, Катя его измучила, но не поддалась на уговоры, намекая на свадьбу, но сосед свататься к дьячковой дочке не решился, и в следующую ночь не пришел. Зато теперь как же сладостно было вспоминать об этом! И совсем не стыдно! Даже дерзкое чувство сожаления в отказе от соития иногда приходило в Катину голову, но только за тем, чтобы метнуть еще раз в пустоту: 
«А какова была бы тогда ее судьба? Откуда бы взялся этот Амвросий с телом Аполлона и членом Кентавра? Какой из богов в сетке координат соединил их? Зачем? И почему именно она, женщина из семьи, кормящейся не от сохи, а от имени бога, должна выносить какие-то божественные муки? К чему? Не проще ли просто любить как все, рожать, как все, а мужик, собственно, пусть и постукивает иногда, кто ж без отца это делать-то будет? А вот без мужика - совсем никак, особенно весной и, господи прости, белыми ночами…»

Это бесконечное питерское утро, когда влюбленные могут не вылезать из кровати, должно длиться и длиться до полного пресыщения плотью, горячим кофе со сливками, душистым омлетом и запахом свежей спермы, которым пропитаны даже шторы на окне, открытом не для проветривания, а из желания поделиться своим счастьем с другими людьми, с городом и, конечно, с богом, который везде, но которому, может быть, этого-то чуть-чуть именно сейчас и не достает. И видеть, как нагромождение каменных глыб за окном, выверенных по-гвардейски в стройные ряды домов и дворцов, перекрестья прямых и перпендикулярных линий, потянутся спросонья, выгнутся в дуги, просыпаясь, посверкивая окнами, как влажные рыболовные сети с морскою водой в огромных ячеях, и вдруг задышат жизнью пойманных ими человеков - задвигаются, замельтешат в окнах людишки, выскочат на улицы и во дворы-колодцы, засучат ножками, застучат каблуками, погонят своих лошадей и коляски вдоль линий, но никуда не вырвутся из Петербурга. Никогда! Они уже попались в его петлевой, замкнутый на себя Невод. Отсюда и Нева, и Невка, и Бог здесь ни при чем. Этот город люди придумали для себя сами, ни у каких богов разрешения не спрашивая…

***

Карл Густав Маннергейм застал Павла Скоропадского на выходе из дома Катерины Дурново на Миллионной утром белой ночи 1899 года. В присутствии ее сыновей, Аскольда и Дира, и двух прохожих, студентов Каина и Авеля Адамовых, на глазах дворни, Николая Скоробогатько и Фотиньи Дурневой, Карл Густав бросил Павлу Петровичу перчатку в лицо, но промахнулся, и попал в Дира. Дир Дурново хотел ответить Карлу Густаву пощечиной, но так лихо развернулся, что задел по щеке и Павла Петровича. Горячий Павел не устоял перед искушением ответить Диру, но перепутал близнецов и задел кулаком Аскольда Дурново. Завязалась потасовка. Проходящие мимо Каин и Авель, (оба с ножами наперевес, недавно выпущенные из психбольницы фанаты борьбы за справедливость), кинулись разнимать дерущихся, но сами заработали несколько медвежьих ударов по мещанским физиономиям, и были предельно возмущены унижением своего классового достоинства. Призывая прохожих к солидарности, они начали выковыривать брусчатку с нового уличного покрытия, (предмет гордости генерала от кавалерии, градоначальника Санкт-Петербурга Николая Васильевича Клейгельса) с тем, чтобы забаррикадировать парадное в доме. Но их действия вызвали сопротивление со стороны заспанного Микулы, орудовавшего ногами в толпе не хуже лошади, и Фотиньи, завизжавшей такой высокой фистулой, что околоточный принял этот крик за известие о пожаре и засвистал в свой свисток, а там от квартала к кварталу поднялись сигнальщики, и пошло, и поехало….
Пока не докатилось до брандмайора Митрофана Андреевича Кириллова, а он уж дал генеральскую отмашку для дальнейшего движения : главному верховому брандмейстеру, за ним - линейке с четверкой лошадей с пожарными лестницами и самими пожарными, следом - ручной трубный ход с большой трубой и рукавами, за ним - бочечный ход с тремя бочками, запряженными каждый в пару, потом большой воз с  механической лестницей и спасательным мешком и веревками, и, наконец, паровая машина и фургон с рукавами в 250 сажен погонных, диаметром 2,5 дюйма, и запасом угля для паровой трубы на шесть часов работы.
Гром по Миллионной прогремел ровно в восемь утра, а к четверти десятого (как раз к завтраку) кавалькада уже дала чертей под фанфары у крыльца Катерины Мануиловны.
Дорогих пожарных гостей приняли как родных в бальной зале особняка. Напоили чаем и водкой, подали закусить холодной говядиной с хреном, ублажили брандмейстеров кулебякой и блинами с белорыбицей и паюсной икрой. А прибывшему на пожар Митрофану Андреевичу чарку поднесла сама госпожа Дурново, раскрасневшаяся так, что Кириллов, отерев пот со лба, бороду и усы, вынужден был ей заметить:
- Благодарствую… Однако, княгиня, надо бы вам быть как-нибудь поаккуратнее… Ишь, как щеки горят! Не приведи бог, весь Петербург спалите!
И улыбнулся, целуя ей ручку.
Княгиня пригласила его испить чаю в покоях. Брандмайор не отказался, дав отбой своей команде и похвалив ее за оперативные действия на прошедших учениях.
А на первом этаже после дипломатичного завтрака были объявлены дуэли между Карлом Густавом и Диром (на шпагах), Павлом Скоропадским и Аскольдом (на пистолетах), сумасшедшими Каином и Авелем (на ножах), и почему-то между Микулой и Фотиньей (вольная борьба), объяснившими этот междусобойчик вечными противоречиями между ослами и соломой.
Подробности состоявшихся на следующей неделе поединков в «Вифлеемке» описаны в многочисленных хрониках, оставшихся засекреченными охранкой столицы на долгих сто лет, как и последующий за этим пожар в Удельном саду, и народные возмущения на Путиловских заводах, и в городе - в казармах Павловского полка, во вспышках студенческих волнений в Петербургском университете и училище правоведения. (Студентов, бросавших с парапета набережной Фонтанки у Михайловского моста в воду монеты с изображением императора, символизируя этим пьяный протест против правящей власти, кстати, так и не нашли. Из сохранившегося в памяти народа остались только иносказательные куплеты о «чижике-пыжике», по цвету зелено-желтых шинелей демонстрантов и пыжиковым шапкам, плывущим по реке в неисчислимом количестве.)
Санкт-Петербургский университет в результате студенческих волнений к 1899 году потерял треть студентов, а оставшиеся демонстративно игнорировали экзамены и лекции, бойкот был объявлен всем. Тем не менее, известна история Александра Блока, студента второго курса, столь далекого от политики, что он один явился на сдачу экзамена по политической экономии к профессору Георгиевскому, и, несмотря на осуждения товарищей, успешно его сдал.
Не до политики было и классикам.
Плюнув на Питер, поселившись в Одессе, Куприн опубликовал свою «Олесю» и стал знаменит в одночасье во всех местных трактирах.
Чехов наконец-то купил дачу в Ялте и стал высаживать там свой знаменитый сад, когда у него с триумфом прошла «Чайка» в МХТ.  Здесь он знакомит Ивана Бунина с Горьким.
Горький, получив десятитысячный гонорар за второе издание очерков и рассказов, публикует «Песню о Соколе». И пока прогрессивная молодежь учит наизусть строки «Безумству храбрых поем мы славу!», Лев Толстой завершает свой последний роман «Воскресение», где главная героиня графа - проститутка.
Ленин в Шушенском катается на коньках, похаживает на зайцев с новым, присланным из столицы ружьишком и, поднимаясь с пуховой перины от молодой жены, принюхивается к шкворчащей яичнице, приготовленной любимой тещей. У него почти закончена книга «Развитие капитализма в России». Будущий вождь пролетариата потирает руки.
«Это вам не косых по Шуше на островах шпокать! Это вам, батеньки, мировая революция, а не хрен собачий!»
А впереди - катарсис, двадцать лет мести за брата Александра. Холодного баварского пива в эмиграции. Политических интриг. Войны. Виселиц, стенок, отрубленных и сожженных частей вражьего имперского тела. Море крови и слез! Разрушенных семей, городов и душ. Брошенной земли… Жуткой мести, на несколько десятков миллионов человек, чуждых богу и вере или застывших с крестом в окоченевших пальцах.
На необозримом пространстве в десять тысяч вёрст вдоль и в пять тысяч поперёк грядёт бойня – холод и голод, тиф и испанка, ненависть и кровь… Но не было бы тех дуэлей  в «Вифлеемке», черт его знает, как бы всё обернулось и со Второй мировой, и с Октябрьской, и с Финляндией и Украиной, растуды её в качель…

А князь Константин, зная об этом, чего-то всё выжидает. Геометрия мира на стыке веков дает трещину, а русский бог бездействует…
До поры до времени?
Богам по жизни думается туго. Сосредоточиться на одной мысли, сконцентрироваться их мозги не желают. Приказать им нельзя. Требовать от них себе дороже. Распылять с отчаяния в разные стороны по вселенной - глупо. Проявить интерес к божественной воле - единственный выход.
Катерина Мануиловна подошла к сыну в кабинет поздним вечером, когда тот, откинувшись в кресле и прикрыв глаза, уронил перо на бумагу, не дописав какую-то фразу в проекте очередного постановления Синода.
- Костя! Господь всемогущий, иже еси на небеси, ляг отдохни, дорогой! Что ж так маяться-то, когда и кровать застелена и чистое бельё накрахмалено, аж хрустит! Положи ты перст животворящий на всех, да иди спать. За ночь, поди, все не передохнут! А тебе одному вечность ещё трудиться! Меня-то пожалей, хотя бы! И я с тобой тут не сплю, мучаюсь…
- Ой-и, мама… не богохульствуйте всуе… - отвечал, потягиваясь, Константин. – Не из вашего ли окна полчаса назад новый гренадёр выпал? По Петербургу уже байки ходят, что вас Екатериной Третьей Великой по любовникам числят. Так та хоть за государство радела, земли присоединяла, казну тешила и просвещение, а вы в беспробудное ****ство кинулись сломя голову! Кой раз беременеете не знамо от кого, а где же умножение божественного рода? Где спасение России, в конце концов? Ну, ладно, ни с северного, ни с южного конца не выгорело, так, может на запад или на восток податься?
- К басурманам?! – в страхе прижала богоматерь руки к груди.
- А хоть бы и к ним! Чем тебе иноверцы плохи? У них так же, как и у православных всё в этом месте устроено.
- Но надо же ещё и полюбить… - опустила глаза Катерина Мануиловна. – Без любви не по-христиански как-то выходит…
- Да ладно вам… Ради такого дела… Да и кому, как не вам, жертвовать собой, мама… Ради Родины, ради России!
Катерина Мануиловна бесшумно заплакала и проговорила сквозь слёзы:
- И кого же ты мне наметил, сын мой?
Константин поднялся и усадил Катерину в своё тёплое кресло, приобняв за вздрагивающие плечи.
- Я думаю, нужно вернуться к истокам, мама…
- К евреям?! – встрепенулась, догадавшись, она. – Но как же так?
- А вот так! – просто ответил Константин. – Наступает эпоха бабла, матушка. Самодержавие в России никуда не денется, дорогая, свергай его, не свергай, переименовывай, обзывай, как хочешь, всё к нему в конце концов вернётся. Без самодержавия России при любом раскладе не быть, так уж мир устроен… А вот деньги, они, как бы тебе объяснить… Деньги как вершина любви – единственное, что способно подвигнуть человека к нерукотворному счастью. Всеобъемлющему и как бы досягаемому, но не для всех. К этому русские привыкли. Но деньги единственные всем понятны. Для денег не надо писать пророческих книг, строить храмов, объяснять людям их абсолютную значимость. Понимаешь, родная?.. С ними всё равно, где и как жить, с кем, зачем, для чего… С ними даже смерть приобретает другое значение!
- Даже смерть? – удивилась богоматерь.
- Конечно! – горячо подтвердил Константин. – Они становятся мерилом всего. Богатому легко быть щедрым и милосердным, даже праведным. Бедному есть о чём мечтать. Глупому и ленивому оправдывать себя превратностями судьбы. Алчному и завистливому дать новые силы для войн и козней. Умному и предприимчивому открыть горизонты для новых подлых дел и свершений. Ученым – для изобретений нового оружия и спасения от него. Воякам и чиновникам – простор для убийств и воровства.
Князь Константин облегчённо вздохнул и грустно улыбнулся.
- А смерть? Чем она будет им всем страшна? Да ничем! При таких темпах технического прогресса и науки, людям достаточно будет объяснить, что их всех воскресят через пару тысяч лет. Всех, понимаешь? Заселят ими другие планеты, Вселенную… Она ведь бесконечна? Да?.. Ну так вот! Места на всех хватит! Чего бояться-то?.. И сделают это не боги, а сами люди! Надо только заработать как можно больше денег и потратить их на общее бессмертие… Тогда будущая смерть будет всем представляться как очередной сон, не больше. А времени во сне никто не считает. Так ведь?.. И проснутся они счастливыми и просветленными если не навсегда, то до момента следующего скачка науки, когда лучшие из них научатся распылять воскресших до элементарных частиц, из которых каждая сохранит данную ей при создании личную индивидуальность и те чувства и ощущения, что присущи были каждому отдельному человеку при рождении.
- И любовь? – спросила мечтательно Катерина, смахнув прозрачную непорочную слезу.
- И её, родимую! Такую русскую и загадочную, матушка, как и твою!
- Что же для этого нужно сделать, сынок? Я готова, прости меня господи! – промолвила в экстазе Катерина, вставая с кресла. - Где тот Агасфер, тобою избранный? Где тот праотец, что шляется по просторам России, не ведая о своём сокровище? О страждущем лоне моём? Покажи мне его, и он не пожалеет о содеянном грехе! Кладу себя на алтарь во имя народа русского! Во имя денег и их счастливого будущего…
Князю Константину с трудом удалось застегнуть обратно пуговки на блузке у материнской груди и уговорить подождать какое-то время для выбора её следующего избранника. Проводив разгорячённую матушку в опочивальню и налив ей успокоительного с корнем валерианы, он вернулся в кабинет и продолжил свои занятия по составлению новой черты осёдлости для российских евреев, порученных ему обер-прокурором Победоносцевым.
Костя долго водил карандашом по топографической карте в районе Тульской и Рязанской губерний, но тут грифель от нажима сломался, так и не дойдя до места положения родовой пещеры Двоекуровых.
Князь Константин уронил усталую голову на руки и уснул тем божественным сном, в котором о прошедшем не помнится, как об уже пройденном, о настоящем не думается как о бесполезном, а о будущем мнится как о таком далёком, что ощутить его внутри себя сил божеских не хватает.
Он парил святым духом над Россией, поднимаясь всё выше, и узнавал родимые места все чётче: от первой до третьей «Вифлеемской звезды», где на стыке веков рожден уже четвёртый сын богородицы, который на поверку окажется девой Мари-Анной и о котором она и ведать не ведает, но уже бродит русский дух по земле за своей чертой  и тянет за собой нить греха от Америк и от Вечного Жида до Японского и Охотского морей, где схлопнется Камчатской ракушкой горнило Ключевкой Сопки и разлетится по всей Земле, перебивая кошерный вкус опресноков, - аромат красной икры, лангустинов и крабов, нежной нерки и ароматной корюшки, морской капусты и гребешков; а, оттолкнувшись от Курильских гор, вернётся из-за Урала на Русскую равнину насыщенный ароматами кедровых орехов, пихты и кабанятины, прокрученной с лосятиной в пельмени, вкус которых под ледяную медовуху на хрене и чесноке никакому Яхве и не снился.      
   



Глава шестая

Легенда о Русском Жиде сложилась еще во времена Афанасия Никитина. В 1474 году тверской негоциант привез с собой из далекой Индии не только краденые алмазы, хлопковые семена и с десяток куколок ворованного шелкопряда, но и чернявого парнишку, покрытого дорожной пылью, по составу которой можно было только гадать, в каких краях он не побывал. А так как бежал чужеземец точно с востока на запад, то опережал нормально текущее время (то, к течению которого мы привыкли) многократно и молодел на год раз в какие-то сто лет.
Встретился он Афанасию в Крыму, в районе нынешней Феодосии, на рабовладельческом рынке Каффы, где путешественник притормозил на обратном пути из индийского «Алмазного треугольника» (Бидар-Райчур-Голконда) для того, чтобы закончить свое донесение Ивану Третьему Васильевичу, известное всем как «Хождение за три моря».
Обошелся ему Кай (раб сам так назвался) относительно дешево. Афоня выменял его за мелкий камешек в два с половиной карата у генуэзского торговца живым товаром, который не чаял избавиться от странного приблудка, начинавшего неожиданно чесаться по любому поводу и пахнущего чесноком так остро, что другие рабы шарахались от него как от чумного.
Афанасия Кай привлек тем, что иногда ругался при почесываниях на языке, ему не ведомом. А будучи страстным полиглотом, Никитин не мог пропустить столь важный источник информации мимо своих и, конечно, царских ушей. Сама натура профессионального лазутчика противилась этому, а как всякий безбашенный авантюрист Афоня благодарил бога за представленную им возможность узнать нечто новое из уст проходимца, которого никто не понимал.
Именно Никитин посредством собственных умозаключений и нехитрых подсчетов разоблачил в Кае, ни много ни мало, а Вечного Жида, которому к тому времени минуло уже почти полторы тысячи лет от Рождества Христова, а если прибавить к этому годы от пророчества Иезекииля, то и все четыре тысячи лет жизни по хазарскому летоисчислению.
Причем этическая сторона вопроса Афоню мало интересовала. Ему было все равно, что Кай проклят богом и обречен мотаться по земле неприкаянным вплоть до второго пришествия Мессии только за то, что якобы имел смелость попросить Христа отойти от стены своей мастерской и найти другое место для отдыха, когда Иисус тащил по улице свой крест на Голгофу.
Странное наказание.
Ну, откуда было знать иерусалимскому сапожнику, что этот государственный преступник и святотатец и есть тот самый Спаситель, которого бог послал на Землю для избавления людей от греха?
Никитину было интереснее другое.
 Насмотревшись за три года, прожитых в Индии, на тамошних йогов, Афанасий пришел к русскому выводу, что в таком климате нормальный тверской мужик и без всяких мантр и гимнастик триста лет легко проживет. А почему бы и нет? Ходить без штанов круглый год приятней и дешевле, веселый нрав аборигенов отвлекает от вкуса говядины, а тигры ничуть не страшнее русских медведей - со всяким зверем можно договориться.
Но как этот Кай без штанов умудрился выживать в средних широтах, да еще и проклятый богом, уму Афони было непостижимо.
Посадив его на цепь перед полуразрушенным, заброшенным казематом у старой генуэзской крепости, бросив ему внутрь соломки и поставив у входа глиняную миску, Никитин приказал местному армянину не сводить с Кая глаз и следить за тем, чтобы жидкость в посуде не убывала. С утра жида поили молоком, днем наливали ему воды, а вечером - местного вина, немного припахивающего рыбой, но годного к тому, чтобы пить не морщась.
Жид поначалу бегал по кругу вокруг столба, к которому был привязан, но, когда натер кандалами себе больные раны, успокоился и только махал из стороны в стороны руками, как при ходьбе, стоя или сидя на месте возле своей привязи.
Армянин жалеючи гладил жида по кудлатой голове или просто вытирал о его волосы руки после замешивания чернил с охрой и гуммиарабиком, к концу дня устанавливал напротив входа в каземат складной стол и стул на трех ногах и ждал прихода хозяина.
Афанасий, когда к вечеру утихал ноябрьский ветер, приходил к пленнику с сыром и пресной лепешкой в одной руке и свитком папируса и тростниковым каламом для письма в другой.
 Кай, отужинав, чесаться на какое-то время переставал и на ломаном русском, вперемежку с арамейскими, греческими, арабскими и тюркскими ругательствами, рассказывал о своей долгой и бестолковой жизни. Жизни изгнанника ото всюду.
Собственно, это и не жизнь была вовсе. И уж кого за это отверженный людьми Кай ненавидел, так это бога, который его проклял.
Афанасий, слушая Кайские злоключения, все выпытывал, что он ел, где спал, во что одевался и как пользовался властью и женщинами, возвышаясь, как находил воду в пустыне и защиту от хищников, будучи выброшенным нищим из города или страны, - но все ответы Кая упирались в такую скалу ненависти, что для спрашивающего становилось очевидным: по его жидовскому рассуждению не любовь правит миром, а ее отсутствие.
Со слов Кая выходило, что люди, и евреи в том числе, давным-давно и глубоко ошиблись со своим милосердием к ближнему, что любая терпимость к чужому, противному твоему, собственному существованию, и даже снисходительность и всепрощение в отношении к родным и близким не свойственны природе человеческой. Только презрение и жестокость в поведении к похожему на тебя человеку, вплоть до убийства или до такого унижения, уничтожения, морального и нравственного, которое переходит всякие границы людских отношений, - только это дарует истинное бессмертие и тирану, и отшельнику.
Возвышение в своей ненависти к людям до горних пределов и есть путь к бессмертию. А всякие мирские хлопоты с семьёй, женами, детьми и родителями, да и с самим богом, постоянно поучающим и то и дело накладывающим на человека новые табу, - яйца выеденного не стоят.
«Жить значит ненавидеть, - говорил Кай. - И чем больше ненависть, тем безразмернее потраченная на неё жизнь.»

Афанасий, истинный христианин, не поддавшийся на соблазнения исламистов и индуистов, не раз пострадавший за свою веру и прочно утвердившийся в боге, именем которого спасался в сложных, а иногда смертельных ситуациях, знал своей жизни цену. И даже таинственная птица гукук, предвещающая, по верованию индусов, смерть, не единожды садилась на его хижину в джунглях, а тверичанин выжил и в лихорадке, и после укуса змеи, и местные ходили за ним, белым человеком, как за заговорённым от напасти. И их дети трогали Афоню, чтобы исцелиться от тамошней проказы, и их женщины предлагали себя и своих дочерей ему для утешения плоти, чтобы он не изливал своё бесценное семя на землю, а употреблял его по назначению. И когда случалось соитие, кормили его белой кашей из «сарацинской пшеницы» и поили воловьим молоком.
Ненавидеть Афанасий не умел, он и не знал, как это прочувствовать. Ему хотелось домой, к русым женщинам с зелёными глазами и веснушками на щеках, он был готов любить и молиться своему богу о здоровье будущих детей. Он, их отец, теперь может рассказать им о многом, что сам увидел и что рассказали ему другие люди. Памяти у Афанасия на всех хватит. Но вот этого странного раба он никак не мог понять.
- Убей меня, добрый человек, - иногда просил его Кай. – Убей, пожалуйста!
- За что же тебя убивать? Ты мне ничего плохого не сделал, - отвечал ему Афанасий. – Плевать мне на твою ненависть! Вот погоди, наступит весна, двинемся по Днепру к Смоленску с нашими купцами, а там и до Твери рукой подать будет.
- Тверия?! – ужасался жид. – Не надо к иудеям! Я же оттуда убежал!
- Дурак ты! – успокаивал раба Афоня и, пока тот ел, приговаривал: – Это родина моя, русский град Тверь. Там Волга-матушка, блины с грибами и щи с ржаным хлебом. В баню тебя свожу, с тебя твоя тоска от берёзового веника враз струпьями сойдёт. Обо всех грехах забудешь! И станешь ты, Кай из колена Данова, Кайдановским. Из рабов, из грязи да в князи шагнёшь, а я при тебе, столь мудром и пожившем, стану толмачом. Буду переписывать за тобой с божеского на русский язык мудрость твою и деяния, ею совершённые, дабы предоставить царским очам возможность дотянуться до тайны великой – секрета человеческого бессмертия. Понял, Каюшка?
Кай ел, кивая согласно головой, прячась за камень от пронзительного январского ветра с Черного моря, и с ужасом думал о том, что этот рыжебородый поволочёт его на цепи ещё дальше на север, во льды и снега, где испытания холодом будут ужаснее, чем зной пустыни или удушливая высота гор и пропасть океанской воды. И когда в марте, как только зацвёл миндаль, Афанасий начал готовиться к последнему плаванию, окрепший на таврических хлебах жид задумал извести Никитина, а самому бежать в Африку, к коптам.
«Они, миафизиты, и в непорочное зачатие не верят, а, значит, Христос для них просто человек, как и все остальные, и богом на земле только прикидывался, а Понтий Пилат у коптов приписан к лику Святых. Вот!»
 И невдомёк было Каю, что «кайданы» это со старорусского «кандалы»…

Афанасий закончил свою историю так:
«Олло акь, олло худо перводигерь! Развие бо того иного Бога не знаю.
И море же проидохъ, да занесе насъ сыс къ Баликае;, а оттудова к Токорзову, и ту стояли есмя 5 дни. Божиею милостию приидох в Кафу за 9 дни до Филипова загов;ниа. Олло перводигер!
Милостию Божиею преидох же три моря. Дигерь худо доно, олло перводигерь дано. Аминь! Смилна рахмам рагим. Олло акьбирь, акши худо, илелло акшь ходо. Иса рухоало, ааликъсолом. Олло акьберь. А илягаиля илелло. Олло перводигерь. Ахамду лилло, шукур худо афатад. Бисмилнаги размам ррагим. Хуво могу лези, ля лясаильля гуя алимуль гяиби ва шагадити. Х** рахману рагиму, хубо могу лязи. Ля иляга иль ляхуя. Альмелику, алакудосу, асалому, альмумину, альмугамину, альазизу, алчебару, альмутаканъбиру, алхалику, альбариюу, альмусавирю, алькафару, алькалъхару, альвазаху, альрязаку, альфатагу, альалиму, алькабизу, альбасуту, альхафизу, алльрравию, алмавизу, алмузилю, альсемилю, албасирю, альакаму, альадюлю, алятуфу.» *
/ПРИМЕЧАНИЕ. Перевод/
*(«Боже истинный, Боже покровитель! Кроме него – иного Бога не знаю.
Море перешли, да занесло нас к Балаклаве, и оттуда пошли в Гурзуф, и стояли мы там пять дней. Божиею милостью пришел я в Кафу за девять дней до Филиппова поста. Бог творец!
Милостию Божией прошел я три моря. Остальное Бог знает, Бог покровитель ведает. Аминь! Во имя Господа милостивого, милосердного. Господь велик, Боже благой, Господи благой. Иисус дух Божий, мир тебе. Бог велик. Нет Бога, кроме Господа. Господь промыслитель. Хвала Господу, благодарение Богу всепобеждающему. Во имя Бога милостивого, милосердного. Он Бог, кроме которого нет Бога, знающий все тайное и явное. Он милостивый, милосердный. Он не имеет себе подобных. Нет Бога, кроме Господа. Он царь, святость, мир, хранитель, оценивающий добро и зло, всемогущий, исцеляющий, возвеличивающий, творец, создатель, изобразитель, он разрешитель грехов, каратель, разрешающий все затруднения, питающий, победоносный, всеведущий, карающий, исправляющий, сохраняющий, возвышающий, прощающий, низвергающий, всеслышащий, всевидящий, правый, справедливый, благой.»)

***
На Вербное воскресенье путем Андрея Первозванного они двинулись с купцами вверх по Днепру в Смоленск.
Галеры перетаскивали волоком через Днепровские пороги по напиленным брёвнам сотни рабов. Афанасий с Каем, прикованным к мачте, не один месяц смотрели на берега Борисфена, дивясь безлюдью в просторах болот и плавней по его краям, сходя на короткое время на сушу и встречая чумакские обозы, сопровождаемые вольными казаками-черкасами к Киеву. Тысячи запряженных в лямки волов нанимались у них, чтобы перетащить груженые товаром судна в безопасные места. Караваны повозок и лихих людей из татар, готовых поживиться чужим добром, встречались им на долгом пути. Выше по течению литовские шляхи примыкали к Днепру всё ближе. Навстречу им двигались однопалубные короткие байдаки. Галеры у Припяти перегрузили на них товар и людей и поворотили в обратную сторону.
Афанасий с Каем переместились с московскими купцами на отдельное судно и вот уж почти достигли смоленских земель, как рыжебородого свалила с ног странная хворь. У впадения реки Кловки, на перевалочном Литовском посту у постоялого двора Троицкого монастыря, странники сошли на берег, не в силах продолжать путь…
- Чем ты опоил меня, жид? – шептал рыжебородый в лихорадке, когда они остались одни в полутёмной келье. – Дай мне сиамской «чёрной пряности», там на самом дне котомки осталось ещё пара комочков… 
- Опиуму? – скалился Кай. – Нет, не дам… Ты хочешь умирать в любви и добре? Это невозможно для вас, смертных. Вы должны принять мучения, чтобы приблизиться к господу… Он же претерпел за ваши грехи? Вот и вы претерпите. Почувствуйте раз в своей жизни, каково ему было!
- Где же твоя благодарность?
- Кому? За что, русский человек?
- За жизнь вечную! – прохрипел Никитин. – Не о ней ли каждый мечтает? Тебе бы хвалу ему петь за его ошибку, а ты богохульствуешь… Сделай милость, дай пожевать комочек!
- А ты никогда не думал в преданности своей господу, что он не зря меня с тобой свёл, человек? Может, он и берёг тебя в твоих скитаниях для того только, чтобы со мной встретиться? Чтобы доказать, что бессмысленны все твои подвиги и усилия с этими хождениями за три моря? Ведь чего ты искал, купец? Очередной наживы? Земель неведомых, где можно взять подешевле, а продать подороже? Где дикие народы можно обмануть, а они и не заметят? Где силой можно у другого отнять, а он сдачи не даст?.. Скажи честно, признайся, для кого ты радел?
- Ради процветания земли Русской! Ради веры православной! Ради любомудрия и просвещения народа своего! – приподнялся на полатях Афанасий. Но Кай надавил ему на плечо, успокаивая, и уложил на место, грустно улыбаясь.
- Ох… Скольких же я повидал таких за тысячу лет! Ты, Афоня, и представить себе не можешь! Чего только люди себе не придумывали, чтобы из других выделиться и славу с деньгами себе добыть! До каких высот во власти над людьми добирались! Императоры! Патриархи! Папы! Святые!.. Эх, людишки… А как смертушка подступит, так и не надо ничего. Дай пожить ещё немного, хоть минутку ещё дай, хоть дряни этой пожевать, хоть человека убить, чтобы самому протянуть ещё капельку на этом свете, - дай! - молят грешные своего Господа, «я отблагодарю», ему обещают…
- Зачем ты мучаешь меня, жид?! – вскричал Афанасий. – Ты ведь знаешь… Знаешь, что надобно сделать… Скажи!
И тогда Кай вложил в его руку нож.
- Убей меня! – попросил он. – Прояви милосердие. Сколько сотен лет мне ещё мучиться на этой земле? Ну?! А люди тебя добром помянут. Имя твоё в памяти сохранят. Улицы твоим именем назовут, корабли, памятники тебе и в Твери, и в Индии поставят. Пойди против господа, исправь его ошибку! Убей!
Но не смог Афанасий на бессмертного руку поднять. Вздохнул последний раз и помер с божьим именем на устах…

Согласно документам, выправленным вечному жиду Никитиным, Агасий (Кай) Кайдановский с московскими купцами доставил «Хождение за три моря» Ивану Третьему Васильевичу, с коей рукописный список был запечатлен во Львовской и Софийской второй летописях, а также в Троицком сборнике XV века.  С чьих подлинников Карамзин впервые в 1818 году опубликовал отрывки в приложении к шестому тому «Истории государства российского».

***
 
Следы Агасия* (от глагола «идти») Кайдановского теряются в передрягах русско-литовских войн за Смоленск, становления Речи Посполитой, периода Великой смуты и последующем возвышении Романовых в России. Вечный Русский Жид начинает мелькать в приказах Петра на дьяковых должностях, появляется в монастырских книгах на Подолье и Приуралье. Но чаще всего его упоминают в местечке Кайданово, в Беларуси, где хасиды играли не последнюю роль в торговле между западными и центральными губерниями России. Там, у замка Радзивиллов, не раз завязывались заговоры, приводящие к восстаниям поляков, пока на четвёртом разделе Польши, а особенно после наполеоновского нашествия и бунта Тадеуша Костюшко, когда Великий князь Константин чудом избежал смерти от рук террористов, евреям проживание в крупных городах фактически запретили. Это привело к хаотическому перемещению их братии во все стороны Империи, будто Агасий распочковался на тысячи бессмертных и заполнил собой все бреши в православном люде.
Еврейские кагалы, местечковые общины с главенствующим рабби, стали государствами в государстве. И если сефарды на Западе Европы постепенно вливались в раннее капиталистическое общество на правах граждан, то ашкеназы в феодальной России были предоставлены кагальному самоуправлению со своей культурой, ешивами и презрением к обработке земли, какие бы льготы Империя им ни предлагала. Местные власти Малороссии, куда пытались переселить евреев, пообещав освободить их от налогов, рекрутской повинности и предоставить им свободу винокурения, докладывали в центр, что «ожидая Мессию, евреи считают себя временными обывателями края и не хотят заниматься земледелием».
 
Мать Льва Львовича Кручёных, в девичестве Фёкла (Фейга) Ефимовна (Хаимовна) Кайдановская (Ройтблат), была жуткой антисемиткой. Выученная в лучших и благороднейших шляхетских традициях держать себя в приличном обществе подобающе, в меру скромная, но не по-тургеневски, она никогда подбородок свой, выдвинутый и устремлённый вперёд параллельно груди, ни перед кем не опускала. Сгибаясь в книксене, она так умудрялась повернуть голову, что, даже приседая, простреливала уважаемых гостей до печёнок своим свинцовым взглядом, не позволяющем отойти от чести избранного народа ни на йоту ни себе и никому вокруг себя.
Упоминания о жидах не терпела, при разговорах отворачивалась и просила прикурить, а когда Николай Второй в 1896 году одобрил правительственный «Указ о введении казённой винной монополии», устранив тем самым всех частных виноторговцев, Фёкла Ефимовна публично била в ладоши от восторга, что сотни тысяч её соплеменников лишились своего устойчивого заработка в корчмах и кабаках*.
И от случившегося восторга отдала богу душу.
*/Остальные пять миллионов невечных жидов (доля русских евреев превышала 50% мирового еврейства) организовывало свои сионистские общества. В 1899 году было организовано «Поалей-Цион» («Трудящиеся Сиона»). А до этого – Бунд (Вильно, 1897 г.) и РСДРП (Минск, 1898 г.)/

Лев Львович Кручёных, выкрест во втором уже поколении Кайдановских, породнившихся с семьями банкиров Поляковых, баронов Гинцбургов, Юзефовичами и Ефронами, и слыхом не слыхивал о Кае или Агасии, и даже легенду об Агасфере не читывал. Ему было глубоко плевать на монополизацию виноторговли, но матушку свою он вынужден был похоронить на Преображенском еврейском кладбище по настоянию многочисленных родственников. Это событие было отмечено странным обстоятельством.
В галерее перед Молитвенным домом в день похорон был замечен якобы вихрь из пыли и жухлой травы между третьей и четвертой колоннами в аркаде. Осенью, в безветренную и сырую погоду, это никому не показалось странным, кроме двух беременных сестер Полусердечных, Елены и Клитемнестры, которые припёрлись за Кручёных на кладбище, а их в сам Дом омовения и молитвы не пустили. Стоя во дворе между двумя аркадами, сёстры, начитавшиеся накануне «Черного монаха» Чехова, увидели, как из ниоткуда появившегося вихря возник человек в тёмном и последовал сразу ко Льву Львовичу, спрятавшимся за колонной, чтобы справить рвущуюся наружу малую нужду.
Они рассказывали, как человек тактично подождал, когда Крученых закончит своё дело и обернётся к нему. Одетый в тёмное человек извинился. Потом, вероятно, выразил сочувствие в смерти матери, а вот что он изрёк третьим своим обращением к опешившему и ещё не застегнувшему гульфик бывшему гусару, сёстры не расслышали. Но Кручёных якобы прислонился спиной к стене и промычал: «Па-па?..»
Человек исчез в вихре также, как и появился, бесшумно и неожиданно, Кручёных тряхнул головой, как бы освобождаясь от наваждения, и во время похорон и после до самого вечера не обмолвился ни с кем ни полусловом. Но нам-то с вами не надо объяснять, что это и был Агасий Кайдановский, Вечный Русский Жид, сервус, выкупленный по дешёвке на рынке Каффы… 

***

Князь Константин, завершив работу по корректировке черты осёдлости к утру следующего дня, был готов уже кликнуть Микулу, чтобы приказать подавать завтрак, как тот сам постучал ему в кабинет, чтобы доложить о визите Кручёных в столь раннее для посещений время.
Князь покрутил в пальцах визитную карточку, поднял брови и переспросил:
- Какой там ещё Лейба Лейбович?
- Да Ирод этот пархатый, - беззлобно уточнил Микула. – Торговец оружием. С Лиговки… И носит его спозаранку, нечистого!.. Признал меня и сразу: кто тебя из психушки выпустил, осёл? Не помнишь? Иди докладывай обо мне срочно!
- Что ему надо?
- Да чёрт его знает! – недоумённо пожал плечами Микула. – Поначалу Катерину Мануиловну спрашивал, а потом и вас… Половину самовара уже в гостиной выпил. Водки теперь требует… Ох-х… Распустили вы их с обер-прокурором, житья от них нет, басурман!.. Прикажете звать, что ли? Или гнать в шею? Он с пистолетом…
Рассмеявшись, князь Константин похлопал Микулу по спине и приказал вести незваного гостя к себе. Но попозже.
- Да, и завтрак не забудь.
- Как обычно? Шесть яиц в глазунье и крендель с маслом? А к ним кофею али чаю? 
- Давай уж ещё и с водкой!
- Маменька ругаться будет! – нахмурился Микула.
- А ты студня с хреном захвати. Да огурца солёного, да грибочков…
- Смеётесь, вашество… Не дело над старыми насмешничать… - обиделся Микула. – По прошлому разу хвостов свиных спрашивали, Фотинья извелась их готовить, гадость эту, а вы сказали кошкам отдать… И что?
- И что?! – расхохотался Константин. – Братья подчистую всё скушали! Да ещё и спасибо сказали!.. Давай, давай, поторапливайся! Я ночь не спал, быка съем!
- Быка?!.. Этого никак нельзя, это уж точно слишком для маменьки будет… Помилосердствуйте, батюшка барин! Не одобрит она такое баловство…
Князь Константин прокашлялся от смеха и вдруг вымолвил совершенно серьёзно, обращаясь к себе самому:
- Кстати, а почему православные всё на веру принимают? Отчего им и в голову не приходит, что бог тоже может и пошутить, и поиронизировать сам над собой? Что богу, как и человеку, от паствы своей, агнцев и ослов, скучно становится? Что ему, Творцу, и поговорить больше не с кем? А только вот с этими… трусами да юродивыми… Зови, Микула, этого Лейба, зови скорей! И водки ему неси, водки!

За окном падал ровный, перпендикулярный снег. Он словно проверял стоявшие напротив здания на вертикальность земле, в качестве отвесов связывая отдельные снежинки в пушистые белые верёвочки и опуская их сверху осторожно и бесшумно.
Сквозь эту полупрозрачную снежную кисею окна дома «Общества эксплуатации электрической энергии» А. И. Фретера сияли изнутри светом уже следующего века.
Где-то на зимних квартирах в Гатчине расположились Аскольд и Дир с жёнами, Еленой и Клитемнестрой, ждущих к весне пополнения семейств в своих сверкающих берлогах. Рядом спала вповалку и гатчинская «шатунская» братия, посасывая лапы на лафетах своих пушек.
 Раскинувшись на шёлковом белье, спала Катерина Мануиловна, прекрасная и досягаемая, спала в сладких надеждах очередной пламенной любви.
 Просыпался старик Победоносцев, вставал и, зажигая свечу, внимательно рассматривал через кругляшки очков в зеркале остатки бакенбардов на щеках. Поредевшие донельзя пёрышки волос, прозрачно седых, хрупких и ломких до ледяной хрустальности, топорщились у него по скулам и щекам редкими кустиками, то виляя к подбородку, то заползая на ухо, то проваливаясь к шее в выем ночной сорочки. Не доверяя цирюльникам, Константин Петрович постригал их собственноручно, вооружившись маленькими ножницами. Это занимало много времени не потому, что требовало большого и тщательного труда, а потому, что обер-прокурору в этом вопросе всё труднее было принять решение – оставить или не оставить на месте тот или иной волос, в какую сторону повернуть волос среднего размера и на какую длину укоротить его соседа, чтобы не испортить благородный вид физиономии, чтобы оставить облик в надежном постоянстве, прочном и привычном. Строгом! - как привыкли видеть подчинённые ему сподвижники веры и сам Государь Император.
Где-то во сне мотались по своим ухарским делам Карл Густав и Павло Скоропадский, готовясь положить голову за Родину.
Спали дворяне, помещики и заводчики.
Спали крестьяне и пролетариат, купцы всех гильдий, мещане и священники, сытые и голодные, здоровые и больные, большие и маленькие.
Одному князю Константину предлагалось встретиться сейчас с посланником чёрта на земле и защитить их всех разом от его вмешательства.

Он передёрнул плечами, услышав стук в дверь, крикнул «Войдите!» и даже не оглянулся, пытаясь не показать сразу своего волнения перед неприятелем, а в доказательство своей смелости и бесконечного презрения повернувшись к врагу спиной.
- Будем здоровы! Я к вам, князь! – объявил о своём приходе Кручёных. – У меня неотложное дело государственной важности!
Константин обернулся к вошедшему.
- Век бы вас не видать! – откликнулся он. – И какое же оно из себя, это дело?
Лев сразу потянулся в карман за пистолетом.
- Оставьте! – поморщился Двоекуров и на вершок оторвался от паркета, показывая тем самым, что действия убийцы ни к чему не приведут, что против чуда нет оружейного приёма. – Садитесь вот в кресло. Переговорим.
Смущённый увиденным, Кручёных вынул руку из кармана и, не желая того, сел.
Константин продолжил:
- Позавтракаем?.. Вы ведь водки хотели? Будет вам водка… А дело ваше мне известное. Вы ведь ещё и денег хотите? Много денег. Намного больше, чем у всех. Так или нет?
- Так! – смело согласился Лев Львович. – Дадите?
- Дам, - пообещал Константин без тени сомнения и возвратился ногами на пол. – Только это дорогого для вас будет стоить. Вы понимаете?
- Чего, например? – усмехнулся Кручёных.
- А разве вам папаша не объяснил?.. Он ждал моего прихода? Вот я и пришёл. И хочу его увидеть, чтобы выполнить своё обещание. Даровать ему смерть… Но перед этим попросить прощение за невинную шалость.
- И всё? – облегчённо вздохнул Кручёных и пьяно улыбнулся. – А мне-то какое дело?
- Прямое. Семейное. Ваш отец башмачник?
- Забываетесь, князь. Мой отец генерал от инфантерии.
- Нет, однако… А, впрочем, мне и не понять вас, отказников от родных папаш… Я-то, получается, вообще безотцовщина. Мать – дева непорочная. Отец – дух святой… А ваш-то, многодетец, заповеди блюдет чётко: плодится и размножается, пока жив. Продолжает умножать ненависть в людях.
- И что? – хмыкнул Кручёных. - Время такое. Сейчас сила всё решает, а не вера. Власть и деньги – вот правда. Власти, чтобы себя сохранить, нужно оружие, для оружия – деньги, а для денег – побольше людей, которые в них верят. Которые готовы за них жизнь отдать. И другого убить. А для убийства одного случая недостаточно. Тут надобно ненависть умножать к другим в нетерпимых количествах… Да, что я вам, князь, прописные истины глаголю?.. Вам ли не знать людей?
Тут без стука вошёл Микула с большим подносом, за ним Фотинья – со скатертью и салфетками. Ни у кого ни о чём не спрашивая, они смахнули с рабочего стола князя бумаги, свалили подсвечники, чернильный прибор и карандаши в угол у книжного шкафа, с усилием сдвинули тяжёлый стол от окна на середину кабинета, скомкав дорогой ковёр, и накрыли столешницу в гусарском стиле: несколько недопитых графинов с водкой, полные и опрокинутые рюмки, два фужера из-под шампанского со следами губной помады, закуски, соусы, и из дюжины – пара чистых вилок и ножей. Для подлинности картины ночного застолья Фотинья пролила кармелиновую жижу на вазочку с паюсной икрой, покрошила хлеб на пол, рассыпала по скомканному ковру мятые ассигнации и мелочь с колодой игральных карт и, достав из кармана фартука окурок сигары, смачно раздавила его в десертную тарелку с золотым вензелем ДР.
Отойдя на полшага от инсталляции, Фотинья принюхалась и попросила Микулу пёрнуть, чтобы добавить своему произведению истинного гусарского духа. Микула откликнулся на её просьбу. Княжеский кабинет, будто живой, поглотил ослиный запах с ужасом, даже шторы на окнах сморщились и колыхнулись, растерявшись, чем бы такое прикрыть.
Но князь Константин остался доволен. Он поблагодарил прислугу и, проводив Микулу и Фотинью за дверь, пригласил Кручёных к столу.
- Пожалуйте… Вот ваша водка!.. Не стесняйтесь, закусывайте… Чем вам не постоялый двор? – князь Константин подмигнул Кручёных и придвинул к столу стул, на спинку которого Фотиньей были наброшены женские панталоны с помятыми кружавчиками.
Из приёмной кабинета донеслись звуки балалайки и нежный голос затянул цыганское: «Ой, да не бу-уди-и-ите, тумэ ман молодо-о-ого, ой, и пока-а со-о-олны-ышко, ромалэ, не взойдё-от…» 
Под «о-и-о-оо-ой, любэ» Кручёных проглотил тягучую слюну и посмотрел на непочатую рюмку тёплой водки на столе со вселенской тоской в глазах, подобно персонажу с картины Врубеля «Демон сидящий».
- Ну, что же вы? – улыбался князь Константин. – Смелее! Здесь вас никто не отравит. В этом доме правит милосердие и русское хлебосолье. Хотите выпить? – выпейте немедленно! – не откладывайте на завтра то, что вы можете сделать сегодня. Вы смертный человек, вам нужно прожить жизнь так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое… Как там дальше? Не помните?..
Кручёных не ответил. Он сел на стул с панталонами, опрокинул одну рюмку, другую, третью, закусив их то опёнком, то груздочком, то солёным рыжиком, а потом, поплевав на пальцы, открыл-таки крышку горячей кастрюли с тушёным мясом и принялся за её опорожнение, уже не обращая внимания на князя.
Константин не отводил от жующего лица взгляда.
Бог, который везде, торжествовал внутри них обоих с тою лишь разницей, что получал удовлетворение с противоположных сторон. Добро окармливало Зло лёгкой иронией о своём несовершенстве. Зло объедало Добро, не дивясь его очередной глупости в выборе нахлебника.  Жизнь продолжалась.
Дождавшись, наконец, отрыжки гостя, князь Константин щелкнул пальцами так, что в люстре прозвенели хрустальные подвески и цыганская музыка за стеной смолкла.
Микула просунул голову в приотворённую дверь:
- Можно уже гнать в шею? Или подождать ещё? – произнёс он бесцеремонно, по-старчески.
Князь Константин ответил:
- Пожалуй, рано… Вы сыграйте лучше что-нибудь из Моцарта, то, что матушка любит, а мы тут закончим не спеша беседу… Ведь так, Лейба Лейбович?
Кручёных поиграл зубочисткой, посмотрел на крошку еды, вытащенной ею изо рта, отер палочку о скатерть и снова сунул в зубы свою ковырялку.
- Здесь можно и так называть, - согласился он. – Так как насчёт денег? Когда будут?
Микула со злостью захлопнул дверь.
Князь Константин покачал головой на его несдержанность, но перед Кручёных не извинился и, дождавшись, когда из-за стены раздались звуки из «Волшебной флейты», проговорил:
- Я покажу, где их взять… Мне не к спеху, и вам достанет… Вы лучше объясните, зачем столько?.. Жизнь коротка. Куда вы их все денете? На что потратите несметное богатство за такой мизерный промежуток вашего существования на Земле? На людей, которых ненавидите? На удовольствия, которыми пресытитесь через десяток лет? На честолюбие и потехи неограниченной власти?.. Суета… Время таких, как вы, ничему не учит… А помрёте, кому деньги достанутся? Врагам? Детям, которые будут мечтать о вашей смерти, чтобы воспользоваться ими по своему усмотрению? Приближённым, которые спят и видят, как вас обокрасть и со свету изжить?..  Неужели вы не в состоянии понять, что вам, мёртвому, ничего уже скоро не надо будет… Очень скоро!.. Вот явитесь вы на Суд Божий, и что в своё оправдание скажете? Что пожил как царь, а умер как последний нищий? Где логика? Ради чего ваше оружие и войны? Завоеванная чужая земля? Разрушения, трупы, огонь? Страх человеческий? Стоит ли этого ваша ненависть к богу? Ведь в конце концов вы останетесь только с ним лицом к лицу. И что ему, милосердному, с вами делать? Ответьте, милостивый государь!
Кручёных поднял глаза к потолку, а потом вдруг сплюнул на ковёр и ответил на вопрос вопросом, тоже спокойно, сыто икнув и набрав побольше воздуху, чтобы за стеной услышали:
- А вам, бессмертному, чего желать? У вас и так всё есть. Это вам никогда меня не понять, а не мне вас! Мне за жизнь нужно успеть всё попробовать, чтобы, как вы говорите, не было потом мучительно больно за бесцельно прожитые годы. А будут деньги, я уж сам решу, кого любить, а кого ненавидеть. Тут между нами никакой симметрии и равновесия нет! Пропасть и противоположность одна! Только ты всегда - один, а нас уже – миллиарды! Чувствуешь разницу?
Князь Константин понял, что пора заговорить о главном.
- О, вы не чужды геометрии… У меня предложение… Видимо, Агасий, послав вас ко мне, далеко всё продумал… Устройте нам встречу.  И тогда получите всё, что пожелаете…
Лев Львович встал из-за стола, вытер губы кружевными панталонами вместо салфетки, стряхнул с груди крошки, попытался сделать шаг в сторону, но его качнуло, и он вновь сел на место, взглянув на князя совершенно пьяным взором:
- Не уйду, пока не дашь!
Князь Константин щёлкнул пальцами во второй раз. В кабинет вошёл Микула.
- Николай Тарасович, проводи гостя. Беседа у нас так и не состоялась… Прощайте, Лейба Лейбович!.. Хотя прощать вы не умеете с папашей… А коли так, я всё сделаю для того, чтобы деньги навсегда забыли к вам дорогу! – кивнул князь в угол, где были свалены бумаги и карта с чертой осёдлости.
Микула с готовностью поднял Кручёных со стула, ухватив его сзади за ворот мундира одной рукой, а второй – за перевязь на поясе. Так, на весу, в горизонтальном положении, он протащил его, безмолвного, до двери, не обращая внимания на стук ножен палаша, влекущихся за гусаром по паркету, пропустив мимо ушей удар выпавшего из кармана рейтуз пистолета, проволок тело Кручёных к парадному легко и непринуждённо, вероятно не в первый раз освобождая кабинет от подобных посетителей. Следом князю послышался перестук ножен по лестнице, мягкий хлопок дверей парадного и тонкий свист Фотиньи, призывающий кучера Кручёных к движению.
Пока тот проснулся и, мягко тронув, подвёл припорошенных снегом лошадок к самому крыльцу, чтобы погрузить бесчувственного хозяина, князь Константин подобрал салфеткой «Смит и Вессон», лежащий в одиночестве на полу, и выбросил его в отворённое окно под колёса экипажа как раз в тот момент, когда Лев Львович был погружен и готов к транспортировке. Пистолет при падении выстрелил. Лошади рванули с места в галоп. Коляска прогремела по мостовой, разбудив треть прогона по Миллионной, и унеслась в сторону Дворцовой площади.
Снежный вихрь, взвившийся с места старта её движения, поднялся до открытого окна в кабинет князя, подняв за собой рассыпчатый сугроб у тротуара и кинув его внутрь помещения.
Едва отскочив от отворённых настежь створок, князь прикрыл лицо рукавом и закрыл глаза от влажной снежной лавины, хлынувшей в окно. Кабинет засыпало снегом в какую-то минуту, словно у него не было другой дороги, куда ещё идти по Миллионной, кроме этого окна.
Не будь у Константина такой бессмертной силы, чтобы закрыть створки и прекратить этот снегопад, всё бы закончилось ледяным домом. Но (Слава Богу!) сил хватило. Кабинет завалило только по колено, скрыв под сугробами следы утренней трапезы и документы в углу шкафа. Их то и принялся откапывать князь, и уже откопал будто бы, как его похлопали по плечу сзади:
- Ты меня звал, мальчик? Я пришёл.
Князь оглянулся на тихий голос. И узнал его. Будто знал его всю жизнь. И до жизни ещё. И после неё. Вот он – Агасий, обидчик и обиженный по неведению. Воплощение ненависти и божьей ошибки. Носитель бессмертия и греха.
- Я несказанно рад, Агасий, - поклонился ему как старшему Константин. – Благодарю тебя за приход… Я сейчас, подожди, присаживайся, отдохни…
Он вернулся к своему занятию, а Вечный Жид, приподняв полы своего балахона, перебрался с голыми ногами на стул, на котором сидел Кручёных, откинув с него снежную пыль и мокрые панталоны.
- Брось притворяться, - попросил он через некоторое время, скривившись будто от боли. – Ты ведь дыханием можешь всё растопить. Что зря стараться. Только время тратить. Холодно…
Князь замер и тут же вспомнил детство и гречневую кашу в миске с молоком. Дунул на сугроб. Тот начал испаряться на глазах. Дунул в другую сторону. Клубы пара устремились к потолку и обледеневшей люстре. Кабинет начал погружаться в туман, и Константин вновь открыл окно, дав ему возможность вырваться наружу. Пар по мере передвижения своих клубов выбросил в окно и посуду со стола, и грязную скатерть, и поднял с пола документы и бумаги Синода. Успев подхватить из в охапку, Константин улыбнулся Агасию, а уже через минуту тот опустил грязные ноги на ковёр и пошевелил в его тёплом сухом шёлке пальцами.
- Вот так намного лучше, - признался Жид. – Я посоветую тебе впредь не забывать, кто ты на самом деле. Бог, который везде, даровал тебе многое. Так пользуйся этим в своих интересах. Как говаривают смертные, талант не пропьёшь… Иносказательно, конечно…
Князь Константин разглядел его повнимательней. Лет тридцати от силы. Тронутые лёгкой сединой длинные чернявые патлы. Бледное носатое лицо с тонкими губами. Огромные глаза тёмно-свинцового цвета. Вытянутое тело под серым монашеским балахоном. Пальцы без ногтей, покрытые тонкой пергаментной кожей.
Он смотрел прямо перед собой в какую-то неведомую даль, как слепой, хотя видел и замечал всё вокруг, не придавая тому значения. Его спокойствие было сродни равнодушию, а если точнее – безразличию к окружающему его миру. Казалось, мыслями и всем своим существом он был далеко впереди себя и всех, подгоняемый неведомой силой, чуждой покою и торможению. И чем он дольше задерживался на месте, тем с большей скоростью потом срывался в побег, будто накопленная за время остановок энергия его потенциала требовала немедленной компенсации в перемещении этого тела в будущее.
- Я хочу… - начал было Константин, беспокоясь, что Жид исчезнет ещё не на одну сотню лет.
- Да знаю, знаю, чего ты хочешь… Я загляну к богородице. Будет у тебя ещё брат… Или сестра… Но ты не в силах будешь что-то изменить этим рождением. Напротив, синтез любви и ненависти, жестокости и милосердия, праведности и греха, и всего им подобного, противоположного, по сути, только нивелируют друг друга. Да и жизнь людей потеряет последний смысл. А ведь бог, который везде, создал её как агрессивную форму материи. Движение – жизнь! А тихий благостный и неподвижный рай на земле – это и есть смерть, которой все боятся. Ты хочешь равновесия, симметрии и гармонии? За чей счёт?
- Я хочу… - вновь попытался объяснить Константин, но снова был перебит Агасием.
- Я же сказал: знаю, чего ты хочешь! Ты меня послушай, малыш! Я ведь только через тысячу лет догадался, для чего ты меня отпустил до второго пришествия мотаться неприкаянным. Ты уже забыл, а я помню! А наказал ты меня не только потому, чтобы я утвердился в том, что бессмертие это обуза и полная бессмыслица для думающего человека, а ещё и потому, чтобы я в своих бесконечных попытках убедить в этом людей, дошёл до такой степени отчаяния, что стал ненавидеть не только их, но и самого себя. Вот только людям смерть никто не отменял! Они продолжают уходить из жизни, веруя, что воскреснут, счастливцы… А я не могу умереть, потеряв в этой жизни последний смысл! Ты суицид и для меня назначил смертным грехом? О чем ты думал?
- Я хочу…
- Мало ли, что ты хочешь! Богу хотеть не вредно! Ему за это ничего не будет… А им, смертным? В поте лица своего вновь добывать копеечку, как и раньше, откладывая полушку на всеобщее воскресение, которое произойдёт, чёрт его знает, когда? То есть точно не при их короткой жизни. Да и надо ли это им всем? Ты у людей-то спросил?
- Остановись, Агасий! Ты мне не душеприказчик! Твой скептицизм всем известен… Я хочу дать людям большее, чем раздел денег. Деньги само собой… Я хочу им подарить мечту о мечте.
- Ага! То есть русский «Авось», - вдруг улыбнулся Агасий. - Так он у них уже есть. Но и это очередная утопия. Как этого можно не понимать? Справедливость и равенство для всех среди людей невозможны. Только мертвые стыда не имуть! А живые хотят счастья здесь и сейчас. Немедленно! И оно у них материально, бог ты мой! И ради этого люди перебьют друг друга! До последнего смертного!
- Конечно! – улыбнулся и князь Константин. – И никакое чудо здесь не поможет. Они сами станут творцами своего счастья.
- В могилах?!
- В берлогах! В неподвижности. Где божественный мицелий позволит им существовать вечно. В бесконечном сне… Идеальное положение. Только работа мозга. И никаких забот о тяготах жизни. Воссоединение с богом, который везде. Тогда и каждый будет везде, где захочет, и получит, то, чего пожелает. И мечты у всех сбудутся…
- Короче, полный ****ец! Так, что ли, по-русски? Конец света?
- Нет. Не конец. Самое, что ни на есть, начало, Агасий!
- И для этого я должен переспать с богородицей?
- Да! Именно этот мой брат или сестра, как ты говоришь, и будет тем самым Мессией, которого все ждут. Бессовестный плод ненависти и любви… Как в пророческих русских сказках: третий младший, лентяй, дурак и счастливчик от бога, которому всё даром даётся. И родится он для того, чтоб сказку сделать былью.
На этих словах Агасий вздохнул осуждающе, встал со стула и поковылял было в спальню к Катерине Мануиловне, но остановился перед дверью и пробубнил неразборчиво:
- А Афанасия Никитина я не зря отравил. Поделом ему, шпиону индийскому, перевербованному. Он ведь про эту вашу нирвану мне все уши прожужжал. Что всем нужно сесть в позу лотос и соединиться мозгами с богом, не жравши и не пивши. Закрыть глаза и катарсис получить. И плевать на остальных… Нет, не зря я эту половину рукописей его сжёг, не зря!.. Чтобы сейчас в России творилось, страшно представить! Голой жопой-то в сугробе с неделю мужику посидеть – что серпом по яйцам… Ты это мне в зачёт на Страшном суде возьми. Не забудь! Пятьсот лет России сберёг, а ты… Эх-х… А ещё Бог называется! Ну, прощай, Спаситель!

***

     Катерина Мануиловна не вышла к обеду, сказавшись больной. Отменила файв-о-клок и ужин. Она принимала с утра своего поклонника из дальних стран, с которым давно не виделась. Скорее всего он был заграничным лечащим врачом Двоекуровой-Дурново и сейчас проводил её полное обследование за упущенные двадцать лет своего внимания. Из спальни уже который раз были слышны звуки движений человеческих тел, пошлёпывания и лёгкие удары по мягким частям барыни, сопровождаемые аханьями и оханьями, доходящими до сдерживаемых и несдерживаемых криков и обращений к самому Господу.
Работа производилась глубокая и серьёзная. Запущенное здоровье Катерины Мануиловны восстанавливалось нелегко.
 Так объявлял всем швейцар при входе, так обсуждала между собой новость многочисленная дворня. Микула и Фотинья сидели у закрытых дверей спальни на кушетке в качестве добровольной охраны, и было слышно, что и они, переживая за барыню, стонали от бессилия помочь ей, стараясь не сбиться с ритма, заданного заграничным лекарем.
Ночью, когда князь Константин вернулся из Синода, он на цыпочках поднялся к матери и застал Микулу и Фотинью уже глубоко спящими перед её открытой дверью. Пройдя в спальню, он увидел мать стоящей на коленях перед кроватью со свечой в руке. На ней лежал голый Агасий, бледный, окоченевший уже, с устремлённым к потолку носом и членом, точно перпендикулярным плоскому животу.
Услышав шаги сына, Катерина не обернулась, не в силах оторвать взгляд от мужской красоты Вечного Жида. Она только покачивала из стороны в сторону головой от тихого восторга.
- Ты только посмотри на это совершенство, Константин! Какие пропорции, какие сечения, сколько в этом достоинства и неприкрытой страсти! Шедевр, достойный руки Да Винчи!
- Да, Леонардо бы заинтересовался этим… - согласился князь и тихо спросил: - Давно помер-то?
- Часа три-четыре как… Но это не важно… Я тебе сейчас покажу…
Она поднесла свечу поближе к головке члена. Головка на глазах покраснела, налилась кровью и выплеснула вверх фонтан белёсой жидкости с такой силой, что та, прилипнув к потолку, на кровать не вернулась.
- Понятно, от температуры срабатывает… - сказал князь. – Пока тело убирать не будем. Правильно?
- Нет-нет, не будем, - согласилась матушка. – Я полюбуюсь ещё. Можно?
- Конечно можно, - утешил её Константин. – Раз это работает, то внутренности разлагаться начнут не скоро. Запах чуть появится, ты подскажешь, тогда? Да? Только дверь на ключ закрывай, пожалуйста... А я к себе пойду, не спал всю ночь. Ты позволишь?..
- Иди, конечно… - проводила она сына и прошептала сама себе, вновь поднеся свечу к головке и дождавшись её срабатывания: - Какое чудо! Спасибо тебе, Господи! Спасибо за всё!

На Миллионной уже мела такая метель, что носа на улицу не высунешь. А в чистых берлогах Гатчины готовились к Рождеству внуков богородицы, с мягкими когтями и молочными зубками, каждого по фунту весом: трёх граций у Елены (Аглаи, Ефросиньи и Наталии) и трёх богатырей у Клитемнестры (Добрыни, Ильи и Алёши). Аскольд и Дир, молодые папаши, храпели в отдельных двухуровневых берлогах с биллиардом и мадерой, выкопанными им рядовыми «шатунами» как артиллерийские бункеры. Между логовами были выстроены подземные туннели, соединяющиеся с электростанцией, домовой кухней и платформой железной дороги. Так называемая «линия Дурново» опоясывала Гатчинскую резиденцию Государя Императора двумя полукольцами бетонных укреплений с фортами, дотами и артиллерийскими гнёздами, общим числом за тысячу единиц. В проекте на начало нового века был первый парк со стадионом и взлётными полосами для аэропланов и лётная школа для авиаторов, а также гараж с бронированными авто на керосиновых двигателях для передвижения на позиции стадесятимиллиметровых гаубиц. Это, помимо порохового погреба на триста тысяч пудов (и новых конюшен для тяжеловозов, выписанных из Голландии, чёрных и гривастых, как Буцефалы), послужило только началом реконструкции южного укрепрайона Санкт-Петербурга. В перспективе планировалась первая ветка метро из Гатчинского в Зимний дворец с царскими вагонами и поездом на электрической тяге, разработанным Ипполитом Владимировичем Романовым в 1899 году. А сама идея обороны, по слухам, уже тогда была разработана Карлом Густавом Маннергеймом с подачи одного из чиновников Синода, с матерью которого он был в любовной связи…

Спички у Катерины Мануиловны кончились, когда в потолок ударил последний фонтан и мёртвое, пустое тело Агасия вдруг сморщилось, превратившись в тонкую, потёртую оболочку, не толще бычьего пузыря, вместо разбитого стекла натянутого на окно в бедной крестьянской избе. Ни крови, ни костей, ни следов внутренностей внутри него от Вечного Русского Жида не осталось. Только вмятина от головы на пуховой подушке. Будто всю свою ненависть он извёл на любовь, да так ни с чем и остался.
А Катерина всё сидела на коленях перед кроватью и глядела на высохший послед от покойника.
Кликнула было князя Константина, чтобы показать, что из грешной любви получилось, но вовремя прикрыла рот ладонью, издав только мышиный писк. Что ж по таким пустякам ребёнка будить? У него и поважнее дела есть!
 Повздыхала, поплакала как обыкновенная женщина о потере страстного, но чужого любовника и мужа, да и успокоилась. Бог дал, бог и взял! Собрала сдувшийся пузырь в ладошки, подошла к окну, кинула его в отворённую форточку и вознёсся комочек к тёмному небу, двигаясь против снежных хлопьев всё выше и выше. Пока совсем не исчез во тьме.   
               
***   

У студентов Каина и Авеля Адамовых национальности не было. Кто, когда и почему назвал братьев именно этими именами, потерялось в несуразности их жизни, как и всё, рождённое в рязанской земле. Сейчас никто не может подсказать, почему саму Рязань не восстановили на месте сожженного ещё Батыем города, а назвали этим именем другой город, Переяславль-Рязанский, как будто память о поражении на новом месте умирает быстрей, чем на старом. Так и в именах братьев кто-то откровенно запутался, взяв сюжет из библейской истории и пересадив его в жизнь реальных людей, ничуть не думая о последствиях. Просто кинув им под ноги одну судьбу на двоих.
Каину, младшему, в детстве быстро надоело донашивать за старшим, Авелем, сначала одежду и обувь, а затем делить ответственность за домашнее хозяйство перед стариками-родителями. Показываться на людях в обносках было стыдно, мальчиком он нанимался за кружку молока подпаском и ходил за скотиной, повзрослев – подался в лес, охотясь на птиц и зверей. Ставил силки, капканы, рыл ловчие ямы для крупного зверя. И добычу разделывал одним ножом, без пилы и топора, да так чисто и ловко, что мясо и шкуры у него были одними из самых дорогих среди живодёров.
Владение ножом в качестве защиты или нападения со временем стало для него делом привычным, даже обыкновенным. Скоро он начал зарабатывать на этом больше, чем Авель, занятый возделыванием земли, дававшей столь непредсказуемый урожай, что доход от неё был подобен игре в кости, где случайность становится закономерностью, зависящей от рязанской погоды. А она, как известно, богу не подвластна.
Каина звали для умерщвления животных и в соседние усадьбы, не только в своём уезде. Он в отрочестве ещё стал знаменит и независим от брата-земледельца, проживая вне дома по чужим углам, постоялым дворам, а то и в охотничьих лесных избушках.
 Во время вольного бродяжничества Каину посчастливилось встретиться в сельце Рязанке с Петром Семеновым-Тянь-Шанским. Он был дружен с сыном его, Мануилом, страстным поборником защиты животных и произошедших от них людей. Товарищи по учению Дарвина, сбежав из-под нестрогого родительского надзора, примкнули как-то к одной из экспедиций Миклухо-Маклая на Новую Гвинею и убедились в том, что папуасы – лишь переходное звено от обезьяны к человеку.
Вернувшись из странствий, Каин временно устроился смотрителем в Петербургский Зоосад и по совместительству мясником и шорником, а Мануил, движимый своей безбожной этнографической идеей, написал гневное письмо в Священный Синод на имя Победоносцева: что, мол, не бог создал человека по своему подобию, а развитие жизни на Земле, то бишь обыкновенный эволюционный процесс. Он предлагал, ссылаясь на опыт отца, организовать кампанию по засылке миссионеров из Москвы в Полинезию и Новую Гвинею для изучения недочеловеков, образования там православных общин и дарвинистских школ, способных синтезировать христианство и принцип, объясняющий механизм биологической эволюции наследственностью, изменчивостью и естественным отбором.
        Константин Петрович, встретясь с Петром Петровичем Семёновым на заседании Госсовета, выразил своё опасение в благонадёжности его пятого сына. За это Мануил Семёнов был проклят семьёй и с тех пор считался погибшим в младенчестве, а на самом деле был помещён в Троицкую обитель, а по выходу из неё – в семинарию, а затем уж рукоположен в дьяконы под именем Мануила Семирокастного (по фамилии его крёстного отца), из семерых детей которого выжила только одна девочка, Катерина, отличавшаяся начитанностью, набожностью и девственным романтизмом в суждениях, свойственным рязанским натурам в зоне впадения реки Пронь в Оку.
Каин к тому времени давно уже проживал в Петербурге на правах вечного студента. Семёнов-Тянь-Шанский, будучи членом от Министерства внутренних дел в Особой комиссии о мерах против уклонения евреев от воинской повинности, проявил ловкость в отношении братьев Адамовых, выписав им справки о неполноценности, что давало возможность Каину и Авелю откосить от армии, но не препятствовало войти в процент выкрестов, имеющих право числиться студентами Санкт-Петербургского университета. А так как срок учебы не был ограничен, Каин и Авель получили свободу проживать в столице столько, сколько посчитают нужным.
Их захватило народовольческое движение.
Авель, угробивший трёхпольем усадьбу отца и его самого со старухой-матерью, продал за бесценок остатки имения и вошёл в организацию «Земля и воля». Он слыл сторонником просвещения, воскресных школ для крестьян и выступал за отмену телесных наказаний. Каин был ярым анархистом-бакунинцем, приверженцем силовых методов по отношению к власти: спал с ножом под подушкой; проходя мимо околоточного, плевал ему на сапог; выбрасывал мусор из окна и «тыкал» профессорам в университете.
Время от времени они посиживали в «Пряжке» в целях реабилитации потраченного на борьбу за справедливость здоровья, но после истории с покушением Александра Ульянова на Александра Третьего, Каин и Авель оставили надежды выйти оттуда когда-нибудь, не случись тут смена управления больницей.
 Через десять лет с приходом Льва Кручёных обстановка в «Пряжке» демократизировалась. За хорошее поведение врач давал увольнительные в город. За особые заслуги управляющий снабжал сумасшедших паспортами и отправлял заграницу, чтобы повысить показатель выздоравливающих. И то и другое, надо полагать, делалось небесплатно.
Поэтому, зная, что с братьев взять нечего, Лев Львович обратил на них особенное внимание в деле о дуэлях. Им приказано было драться. Они и дрались. За что, после разрушения «Вифлеемской звезды» в Удельном парке и похорон на Преображенском кладбище прирезанного братом Авеля, единственного, не успевшего выбраться из пожарища, Каин предстал перед судом и в деталях рассказал об антисемитском заговоре, направленном русскими против евреев. Он предрекал близкие погромы, революцию, большевиков, гражданскую войну и петлюровщину. «И пойдёт брат на брата!» - заявлял он с судебной скамьи. (Точно по тексту, полученному от Кручёных).
В неопубликованных записках А. Ф. Кони вспоминал, что дело пятидесятилетних студентов братьев Адамовых, обвиняемого Каина и потерпевшего, покойного Авеля (отец и мать почему-то не упоминаются), было сфабриковано царской охранкой.
Знаменитый адвокат писал, что эта дуэль на восемь человек была зеркалом российской жизни. Дворяне, князья, гвардейцы древнейших российских родов публично и бесстыдно обзывали друг друга унизительными прозвищами, размахивали как саблями бамбуковыми палками на потеху своим же сослуживцам, в то время как дворня дралась на кулачках нарушая все каноны русской общины – мужчина бился с женщиной. И только жиды серьёзно встали брат на брата с настоящими ножами в руках!
Анатолий Федорович осуждал поступок Каина, но он и возносил его в историческом, символическом смысле. Он говорил, что только в России такое возможно.  Что именно Россия является основанием и надеждой христианской культуры, что именно на её территории возможны библейские метаморфозы, где не только условности божественного текста, но и апокрифические байки обрастают новым содержанием, а по следам слов вершатся события, доказывающие их правоту.
Каина Кони оправдал, как некогда оправдал знаменитый адвокат и Веру Засулич. Он доказал, что у братьев не было другого исторического выхода, как убийство. Что Каин и так уже осуждён Господом Богом на пожизненную скорбь по брату. Что его нужно отпустить из «Крестов» на все четыре стороны пока не поздно, чтобы не нарушить хода христианской истории и перестать, наконец, числиться варварами в глазах просвещённой Европы.
Пожилого студента выпустили. Куда он пропал после освобождения – никому неведомо. Последний раз его видел кто-то из плехановцев в редакции «Искры» в Мюнхене, когда Каин, угрожая Ленину ножом, требовал публикации своих статей о еврейском вопросе и землевладении (в память об Авеле), а вовремя подскочившие Парвус с Аксельродом заломили Каину руки и выпроводили из редакции на баварские улицы, где он окончательно потерялся в пивных, сея своим развязным поведением ненависть к евреям среди нарождающейся фашиствующей молодёжи Германии.
Винить в неведении Владимира Ильича и в том, что тот не признал в Каине соратника по борьбе своего повешенного брата, прямо сказать – не по-христиански. Хотя и это охарактеризовало начало века с показательной стороны. Большевики в будущем зачищали свои ряды от попутчиков и более жестоким образом.
Не зря Каин приводил в пивных нетрезвым немцам цитату своего учителя Бакунина:
«Итак – весь этот еврейский мир, образующий единую эксплуатирующую секту, нечто вроде народа-пиявки, прожорливого политического паразита, организованного внутри себя не только через границы государств, но даже через все различия политических взглядов – этот мир в настоящее время, по большей части, по крайней мере, находится в распоряжении Маркса с одной стороны и Ротшильда с другой.»
Слова эти, подхваченные Йозефом Геббельсом от бабушки по материнской линии Йоханны Марии Герверс, голландской еврейке по крови, надолго засели в больной голове остеомиелитного мальчишки, и послужили основанием мерзкой идеологии будущего фашизма. Пиявки, прикладываемые к его больной ноге в больнице Мёнхенгладбаха, хоть и не помогли сделать её длиннее, но о словах бабушки напоминали ему потом всю его пропагандистскую жизнь.

***

Догадываясь о своём родстве с Семёновыми-Тянь-Шанскими, князь Константин виду по этому поводу в Священном Синоде не подавал. Бог, который везде, и не такое мог себе позволить. Да и особенной тяги к Иссык-Кулю он, как его дед, не испытывал.
Его занимало постороннее. А именно – множественность Вселенной. В отношении математики не к численной (или естественной), а к гуманитаризованной, одушевлённой сфере. В гречестве – к музыке, в ромуальдстве – к войне. Если и то, и другое считать искусством…
 Для нас, смертных, такое кажется несколько забавным: разбираться в том, что сам когда-то понапридумал, да подзабыл немного. Могут боги о чём-нибудь забывать? Да чёрт его знает! Но вот за занятостью своей запустить что-то, не дотянуться до края, выпить лишнего и сбросить со стола, уронить в бездну, - могут! Любому смертному это не в диковинку. Да и богам – не впервой. А называется это – предать забвению!
И если в натуральном виде материя не исчезает, следуя законам хотя бы Ломоносова, то в абстрактных явлениях она только множится, повторяется многократно, обрастая домыслами и фантазиями свидетелей и толмачей, их дальними родственниками и знакомыми, потомками, притормаживающими где-нибудь на шоссе на своих байках с моторами за тысячу кубиков, чтобы просто прикурить, которые говорят друг другу через забрала мотоциклетных шлемов: «И ты, Брут?» И улыбаются, вспоминая вчерашнюю пьянку, не понимая, что когда-то Цезарь с этим вопросом ушёл из жизни, глядя в глаза своему сыну, всаживающему отцу нож под ребро. Да, да! Ведь Брут был его любимым ребёнком…
Так что забвение собственных начал свойственно не только байкерам, но и богам. И говоря старыми словами о сегодняшнем, боги в бессмертии своём путаются в понятиях, наделяя их несуществующим, а часто и противоположным смыслом. Куда уж до людей! Им-то, бренным, иногда и смерть от рождения отличить трудно, ибо всё - в крови, и крики эти, и проклятия отцу, и неожиданная ненависть к неродившемуся ещё ребёнку, который губит тебя, губит свою мать, так больно просясь наружу, что лучше бы ему и не быть вовсе… Боже мой, за что?! А ведь была любовь, какая любовь была!
Князю Константину посчастливилось отсутствовать при родах матери. Она, как начали отходить воды, нашла самый тёмный угол в доме – в винном погребе. Легла там на дубовый стол, ухватилась руками за столешницу, упёрлась ногами в стену и попросила закрыть дверь снаружи, чтобы юркий ребёнок вдруг не убежал на улицу, и его не сбила лошадь (потому как накануне прямо под окнами на Миллионной карета раздавила разносчика, мальчишку лет десяти).
Беременность была сложная…
Катерина Мануиловна на пятом месяце будто ослепла. Она перестала видеть пределы пространства, в котором жила. Ненависть к ближним и дальним переполняла её изнутри, застила ей глаза. Но и на окружающих больно сказывалась.
Мухи дохли на лету по всему дому. Клопы и тараканы покинули даже соседние особняки и ринулись на Зимний дворец и Эрмитаж, доставив немало хлопот царской семье. Мыши и крысы подобно жабам бросались в Неву и устремлялись прочь от Дворцовой набережной в сторону Петропавловских равелинов. Вороны и галки, не говоря уже о воробьях, перелетели на Царицын луг, ближе к Летнему саду, а залётные чайки поднимались над Миллионной на такую высоту, чтобы из окон мадам Дурново траектория её взгляда не перекрещивалась с путями их полётов. Глупые птицы, отвыкшие от естественных врагов, последними из живых существ поняли опасность взора Катерины Мануиловны и в течение лета и осени были главными жертвами её ненасытного чувства.
Дворники, ежедневно подбирая трупики птиц с крыш и тротуаров Миллионной, валили вину на отравленную басурманами корюшку, о чём они начали догадываться, сами откушав рыбы из Финского залива. Вместо запаха свежего огурца мясо её отдавало квашеной капустой, а иногда и того хуже – рисовой водкой, так называемой «саке», в простонародье просто «ссаки». Это и было, как оказалось, главной причиной скорой войны с Японией.
Говорили ещё, что Николай Второй, поев той самой рыбки, вообще слёг в постель и у него воспалилась на предплечье японская татуировка дракона, пожелавшего ни с того ни с сего якобы разогнуть свой хвост, а закончилось всё брюшным тифом и лечением в Ливадии.

Фотинью с Микулой чаша сия миновала. Им, закалённым сумасшедшим домом, и не такие взгляды приходилось выдерживать. Более того, они и сами могли так зыркнуть на гостей, не понимающих слов «барыня хворает», что тех из парадного как ветром выдувало.
Так и прожили до Рождества. В окружении злобы и безмолвия.
А как схватки в винном погребе начались, Катерина Мануиловна разговорилась, раскричалась, будто решила высказать всё, что думала, новому веку и новому ребёнку от материнских щедрот.
Из-за двери неслась такая отборная латынь, приправленная русской матерщиной о Кащее Бессмертном, острове Буяне и Царевне Лебедь с хрустальным яйцом, что на стенах обои лопались и гасли газовые фонари на фасаде.
К помощи врачей по немому согласию в семье не прибегали. Знали, что помочь доктора ни в чём не способны, безбожники, а лишние слухи плодить от такой безделицы, как богородичные муки, никто не хотел.
Все ждали восшествия Вифлеемской звезды и очередных даров от волхвов, которых обещал направить с Лиговки Кручёных, ставший к тому времени основным акционером Петербургского международного банка, Сибирского и Частного банка то ж. Но три дня подряд шёл густой снег, за тучами звезда всё не появлялась, волхвы не шли и о Кручёных даже подзабыли на какое-то время.
На вторые сутки крики роженицы из-за двери погреба затихли. Домашние притаились, и Фотинья заглянула в замочную скважину.
- Ну, что там? – спрашивал у неё Микула. – Кто-нибудь шевелится?
- Не твоего ослиного ума дело! – прошипела она на него. – Темнотища! Хоть глаз выколи!
Микула вынул из кармана приготовленный штопор.
- Говори: какой выкалывать? Правый или левый?
Фотинья встала с колен и отряхнула юбку. Ненависть в доме вроде уже улеглась, на ослов не стоило обращать внимания. Осталось только соломки подстелить.
- За барином надо посылать. У меня ключей от двери нет… Сам пойдёшь?
- По телефону позвоню.
- Это правильное решение, - сказала Фотинья и направилась за тряпкой и ведром с водой.
После звонка в Синод не прошло и часа, как прибыл князь Константин.
Он стряхнул снег с воротника шинели и, передавая Микуле каракулевую боярку, тихо поинтересовался:
- Ребёнка не слышно?
- Ничего не слышно. Тишина. Темно…
Они спустились в цокольный этаж к двери погреба. Там уже стояла Фотинья с медной посудой и тряпками разного размера.
Князь Константин нагнулся и достал ключ из-под коврика перед дверью. Ни Микула, ни Фотинья этому не удивились. А что удивляться? Бог он бог и есть!
Перед тем, как открыть дверь, он предупредил:
- Рукавицы наденьте! Укусить может… А если сразу не догоните, тазиком его по голове пристукните, не бойтесь, голова у него крепкая. Главное с ног сбить… Мяса с кровью приготовили?
- Вот! – показала Фотинья на ведро. – Тёплое ещё. Пойдёт?
- Сгодится… - кивнул Константин и подбодрил сам себя: - Ну, с богом!
Они крадучись протиснулись через полуоткрытую дверь в погреб и двинулись к столу на звук падающих капель и тихого причмокивания. Микула зажёг спичку. На окровавленном столе лежала Катерина в обнимку с крошечной кудрявой девчушкой-младенцем. Мать, прикрыв глаза, лила себе на грудь Бургундское урожая 1870 года, дочурка смешно слизывала его с соска крошечным языком, остатки вина стекали со стола на гранитный пол и растекались блестящим красным пятном прямо под ноги вошедшим.
- Давайте сюда мясо! – вдруг, шмыгнув носом, протянула руку к Фотинье Катерина.
Фотинья переложила ей из ведра кровоточащий кусок в ладонь.
- Благодарю! – сказала подсаженным от крика голосом Мануиловна. – И ещё: откройте пару бутылок Романе-Конти. Мне кажется, Мари-Анне сорта этого апелласьона придутся по вкусу. И со светом поосторожнее… Мы тут не прибраны… Не создавайте лишних неудобств для сестры, Константин. Она хоть и мала, но уже злопамятна, и совсем не желает, чтобы её запомнили в таком непристойном виде… Понятно?
Вошедшие согласно промычали мажорным аккордом в С-dur.
К вечеру Катерина Мануиловна заказала для себя и дочери баню и ванну с шампанским для охлаждения. А над парадным - повесить саженную по диаметру Вифлеемскую звезду из электрических лампочек в восемь рядов по восьми лучам, которая давно уж ею была заказана в «Обществе эксплуатации электрической энергии» А. И. Фретера, что ни для кого не явилось секретом. И как только в полночь загорелись её огни, караван волхвов двинулся к воротам у дома Дурново сплошным потоком.
Тут были и верблюды с ослами, гружёные коврами и шёлковыми тканями. И согдианские кони с огненными гривами, крашенными хной. И огромные рыбы-калуги, по тонне весом, возлежащие на трёхметровых волокушах, а за ними тащились на санях десятки бочек с икрой.
Обоз по длине занял треть Миллионной, перекрыв проезд к Дворцовой набережной и Аптекарскому переулку. Для организации движения были подняты солдаты и офицеры из соседних казарм Павловского полка. И скоро процессия превратилась в шествие ряженых, подобное Венецианскому или Бразильскому карнавалу, где, в отличие от иноверческих языческих празднеств с их выставлением напоказ неприкрытых загорелых женских прелестей, главным героем выступал белый чистый рождественский снег со своей девственной нетронутостью и трепетным очарованием русской зимы: легким морозцем под дюжину градусов, искрой в хрустальной рюмке, алой девичьей щекой, нежной алебастровой шеей и притягательным теплом за пазухой, которое манит сбросить рукавицы и ринуться на покорение двух крутых холмов, которые, загораясь и дрожа под ледяными пальцами, упираются в ладонь твёрдым соском желания, удовлетворить которое ты становишься обязан немедленно – хоть в санках, хоть в сугробе на обочине…
Люди пили, ели и любили, не стесняясь божеского ока всю ночь.
Огни на Миллионной не гасли до позднего утра. Ренсковый погреб, тот, что располагался в доме №11, был раскуплен с вином на вынос начисто, вместе с подвалами и тайными припасами в закромах. Трактиры и рестораны по Невскому и Литейному проспектам выкатили бочки с дармовым хлебным вином на тротуары перед ступенями парадных. Музыка и веселье гуляло по Петербургу над куполами соборов, возносилось их звонницами до бездонных высот, и сеяло и сеяло оттуда на город пушистым снегом, будто последней чистотой небесной, готовя столицу к тому, что ей в начавшемся веке на роду написано: море крови, грязи, голоду и ненависти людской…

Как только взошло солнце и снегопад поутих, Катерина Мануиловна вышла на балкон второго этажа с младенцем в руках и перед нижестоящей толпой развернула девочку из пеленок. Под восторженные крики протрезвевшей публики кудрявое создание на морозе не заплакало, не закричало, а громко чихнуло на радость фотографам и улыбнулось следом лукавой улыбкой. Суток было достаточно, чтобы фотографии улыбающегося младенца потом разошлись на открытках по всей России и Европе. Девочка улыбкой столь походила на юную Джоконду Леонардо, что изображения её на открытках смело стали выставляться и в домах Карла Густава Маннергейма, и Павла Скоропадского, и многих других гвардейцев, побывавших в постели Катерины Мануиловны. Это стало редким исключением из правил, когда случайный отец гордится своим ребенком и готов поспорить с соперником за право первенства в этом вопросе.
    Об Агасии Кайдановском не поминали всуе. Мать в иудейской традиции играет передаточную роль в деторождении, она суть животворящий сосуд, из которого может напиться любой мужчина, но само содержание сосуда принадлежит только ей, потому и родство идёт именно по материнской линии. По результату. Ибо не важно, кто вошёл. Важно – кто вышел и откуда. И если это еврейская женщина, то ей и карты в руки. И каждая еврейка, родившая еврейку, и есть та цепь, которая связывает богоизбранный народ по рукам и ногам и продолжает потомство Вечного Жида.
С осознанием этого и дела Льва Крученых неизменно шли в гору. При участии князя Константина он был допущен в еврейские банковские дома не только Поляковых, но по разорванным давним связям матери восстановил партнерство с Концельбогенами и Ротшильдами, стал кандидатом в масонскую Великую ложу «Астрея», провёл миллионные оружейные контракты с Царским Двором и, конечно, храмоустроительные поборы со Священным Синодом, через Иоанникия (Руднева), митрополита Киевского (25 декабря 1898 — 7 июня 1900) и Антония (Вадковского), митрополита Санкт-Петербургского (9 июня 1900 — 2 ноября 1912).
 Но алчности Кручёных не было предела. Ему не терпелось достичь обладания безразмерным богатством ещё при своей жизни, не оставляя его в наследство семье для преумножения и благотворительности. И тогда, призрев тупиковую страсть гусара, князь Константин, держа слово, решил приоткрыть перед ним тайну силы божественного мицелия (указав на топографической карте не только черту осёдлости, но и направление и глубину кимберлитовых трубок Земли, насыщенных тоннами алмазов).
После рождения сестры, божественной Мари-Анны, и возможности продолжения теперь рода филистимлянского, пойти на такие жертвы князю ничего не стоило. Ибо любовь победила ненависть. Вот и воробьи вернулись на Миллионную. А по весне от взгляда младенца на крыше дома электрического общества покрылись почками и зацвели медные проволоки, благоухая ароматами магнолий, пьянящими толпы гуляющих по Дворцовой набережной и Невскому проспекту.
Преображение земли Российской в её северо-западной части аукнулось и на юго-восток. Вычислитель-наблюдатель Тифлисской физической лаборатории, бывший семинарист Иосиф Джугашвили, в декабре 1899 года почувствовал этот толчок истории одним из первых. Ему, бывшему верующему, а тогда уже марксисту-подпольщику, Ахалкаласское землетрясение, унёсшее жизни более тысячи человек, послужило предвестником великих событий. Он остался в живых. И это оказалось не менее символично, чем переход Империи на новый, Григорианский календарь. «Первым свет приходит с востока…» - повторял будущий Сталин.
 А на далёком западе немец Освальд Шпенглер, ровесник Кобы, уже задумывал «Закат Европы», книгу-пророчество, по которой у каждой цивилизации в развитии есть свой предел, достигая которого она гибнет, вырождается в своём прагматизме, атеизме и вседозволенности, освобождая после тысячи лет развития дорогу новым культурам, строящимся на тех же принципах и законах, и движущихся в том же смертельном направлении.

Качая на ноге трёхлетнюю сестру, пока мать, Катерина Мануиловна, необычайно похорошевшая после родов, собиралась в Александринку на чеховского «Медведя» с новым поклонником, светлейшим князем Андреем Дадиани, генералом, красавцем мингрельского царского рода, математиком и шахматистом, побеждавшим Стейница и Ласкера, предупреждал её по-родственному:
- Не увлекайтесь сильно, матушка. Ведите себя в обществе поскромнее. И возвращайтесь хотя бы к завтраку. Машеньку покормить. Она без вас скучает… Мне чуть свет на службу в собор. Потом у нас с Константином Петровичем присутствие в Госсовете. Постарайтесь не опаздывать.
- Не беспокойтесь, князь, - отвечала Катерина Мануиловна. – Мы после театра всего одну партию закончим в клубе, и сразу по домам. Куда ему до гатчинского Чигорина, это мне на полчаса, если запалу хватит… Горяч грузин, не в меру горяч!
- Так Чигорин - гатчинский?.. А как же, матушка, ваши внуки в тамошних берлогах? Вы о них не забыли? Лев Львович, крёстный папаша, один все заботы по ним тянет. Аскольд и Дир в Манчжурию подались, в леса Уссурийские, поближе к тиграм. Их теперь не скоро оттуда ждать… Кручёных бы лучше посетили вместо театра, да снох. Одарили бы внуков своей любовью… Что молчите?
Катерина Мануиловна застыла перед зеркалом, задумавшись на мгновенье, но тут же отбросила локон со лба, ответив коротко:
- Они меня ненавидят!
Обернулась к сыну с ясными, круглыми глазами:
- Отчего, Константин? Что я им плохого сделала? Денег у них достаточно, всё что хочешь могут себе позволить. Так и пусть живут, как хотят. Но и я буду жить, как мне захочется, как привыкла… Почему это я должна в своей жизни что-то менять, когда какие-то проблемы у них? И ты, и твои братья вышли из берлоги. Что их не устраивает, этих Елен и Клитемнестр? Что не устраивает Льва Львовича? Или они вправе диктовать мне условия по каким-то причинам?
- Сундучок, мама! Сундучок Амвросия Однокурова! Ты о нём забыла? А не было ли в нём яйца от Агасия? А в яйце - иглы?
Катерина Мануиловна побледнела.
- Бессмертия ищут?
- Его, мама, его!
- Так это сказка… - растерялась Катерина. – И потом, откуда ты это знаешь? Тебя же ещё и на свете не было!
- Бог, он везде… - вздохнул Константин, ссаживая с ноги раскачивающуюся Мари-Анну. – Ему обо всём приходится знать… Россия такая страна, что забывать тут ни о чём не приходится. Ни о Кащее, ни о Кае, ни о «Хождении за три моря», ни о птице гукук, что свила гнездо на крыше у Афанасия Тверичанина, да яйцо уронила… Вот вам и русская геометрия, матушка! Не Евклидова, точно по Лобачевскому: куда ни кинь, всюду клин… Нет параллельных прямых в российском пространстве… А теперь иголку в стоге сена надо искать… Только где, тот стог-то?
Катерина Мануиловна опустила взор.
- Разбила я яйцо на постоялом дворе. А иголку через Фотинью по незнанию белошвейке передала… Большая игла была, цыганская… Зачем она мне?.. Но… но ведь съели мы её, белошвейку… Как же теперь?
- И ни у кого в горле не застряло?
Князь Константин встал с тахты и потрепал Мари-Анну по растрёпанным кудряшкам.
- Ух-х-х, жидовка! Дашь ты этим славянам ещё жару! Да?
Девочка засмеялась.
- Ты там, за шахматами-то, матушка, память свою напряги. Может, и вспомнишь чего, полезного. Новоиндийскую защиту попробуй, она что-нибудь да подскажет…
В комнату заглянул Микула.
- Карета прибыла, барыня, - поклонился он ей в ноги. – Прикажете госпоже Книппер корзину с цветами в попону завернуть, чтоб не помёрзли?
- Заворачивай, любезный, заворачивай… - поднялась со стула Катерина Мануиловна и припудрила носик перед уходом. – И ты иди, Константин! Расстроил ты меня в конец!
Пожав плечами, князь зевнул и вослед за Микулой стал спускаться по лестнице. Тот дал команду Фотинье заворачивать букет цветов, стоящих в прихожей, в большой кусок мешковины. Фотинья, обернув корзину со всех сторон, собрала материю в пучок над ручкой, привычно вытащила иглу из-под гребня на голове и ловко сделала пару стежков по верху закрутки. Откусила нитку и собиралась было вставить инструмент на прежнее место, в соломенные волосы, как князь Константин попридержал её за руку.
- Позвольте на минутку, - сказал он, рассматривая иглу в её руке. – Давно это у вас?
- С тех пор ещё… - тихо призналась Фотинья.
- Надо же! – улыбнулся Константин, забрав у неё иголку и воткнув её в обшлаг сюртука. – А ведь есть бог на свете!
- Знамо, есть! – согласился Микула. – В нашей жизни без бога - никуда!
- Спасибо, - склонил голову Константин в знак благодарности и ещё раз взглянул на корзину с цветами.
«Это мамаша для жены Чехова, этой шлюшки Книппер приготовила? Значит, сегодня она во время выступления в открытый люк и упадёт… Беременная… И не от мужа… А Антон Палыч в Ялте любит её, дуру, по-прежнему… «Вишнёвый сад» для неё пишет…»
Сплюнув на паркет рядом с цветочной корзинкой, Константин поднялся к себе в комнату и позвонил Кручёных.
- Как тебя там? Кощей? Ну, ты заходи как-нибудь… У меня для тебя есть новости… Папаша тут твой кое-чего потерял, а мы нашли.





Глава седьмая

Умственное развитие, в противоположность библейской красоте Мари-Анны, не обещало стать лучше ни ко времени позорной Русско-Японской войны, ни к трусливому царскому Манифесту 17 октября 1905 года, после которого карьера Константина Петровича Победоносцева завершилась, износившись в своём полувековом величии до пыли и потёртой до дыр репутации ретрограда и могильщика прогресса. Тощей спине русского мыслителя и педагога, той её согбенной частью, которой он был повёрнут к Европе, оставалось помаячить перед взорами депутатов Первой Государственной Думы и ****овитой революционной молодёжи каких-то пару лет. К восьмидесяти годам искрошившийся в самодержавных думах столп рухнул, передав бразды правления неуправляемому хаосу в Империи, движимой силами технического прогресса и связанного с ним научного атеизма – источника гражданских войн, разрухи, жестоких открытий и поискам погибшего в вихре революций или потерянного, выпавшего из кармана человечества и раздавленного им бога.
Ну и чёрт с ним, казалось бы! Строгих и благовоспитанных учителей никогда в России не полюбят. Думать в православной стране о таких серьёзных вещах, как смерть или совесть, долго не принято. К чему это русскому человеку? Незачем, да и некогда. Жизнь коротка. Надо успевать получать удовольствие и делать историю, а не копаться в богоискательстве. В конце концов, все ТАМ будем. А из Вечности и Забвения выхода нет…
Эти устные истины, словно божьи инстинкты, были посеяны в кудрявой головке Мари-Анны, во всём её облике, - навсегда, но прорастать на белый свет совсем не торопились. Она жила в своём райском мире всеобщего обожания и восхищения с неторопливой грацией золотой рыбки, фланирующей из угла в угол аквариума, не замечая посторонних глаз и тех усилий, что прикладывают люди для сохранения ей искусственного парадиза «а-ля натюрель» за толстым прозрачным стеклом.
Но тревожные семена доступной любви уже просились наружу, становясь всё более заметными окружающим. Не всякий, глядя сквозь стекло аквариума, оставался равнодушен к происходящему. Тихие светлые воды навевали на людей щемящую тоску желания, ту мечту о мечте, за которую смертные готовы были отдать последнюю каплю жизни.
Мари-Анна, сама того не осознавая, позволяла созерцающим её ослепительную прелесть забывать и о боге, и о дьяволе, которые её создали. Она была желанным воплощением той России, о которой подсознательно мечтали все страждущие, но не признавались друг другу в этом. И не князю Константину, не Константину Победоносцеву в голову не могло прийти, что происходило в доме на Миллионной…
   
Лев Львович Кручёных, увидев в первый раз прекрасную дочурку, сидящую на коленях у Катерины Мануиловны, почувствовал лёгкий щелчок внутри, словно услышал звук осечки своего «Смит-и-Вессона»: в животе гусара раздался странный холостой удар бойка старого пистолета, в барабане которого было ещё полным-полно неистраченных патронов. Выстрела не произошло. Понятно, что его никто и не собирался делать. Но Лев Львович оказался сражён наповал.
«Вот оно! – думал пятидесятилетний холостяк, до этого момента и в грош юбки не поставивший, проживший без любви столько, сколько другие и не живут на земле, а тут вдруг – на тебе: – Вот она!»
И Кручёных не надо было объяснять, откуда вспыхнула эта страсть к родной душе, (к сестре?), нет, - к воплощению девственности и, по его мнению, идеальной красоты и пропорциональности, единственной, неповторимой в его мирской жизни. Он ожил. Он возжелал! Возжаждал обладать этим неземным существом безраздельно и бессрочно!
Сознание Льва Львовича раскололось точно пополам: на материальную, исчислимую часть, в виде денег и их аналогов; и – часть неисчислимую, грешную: ненасытное желание быть рядом с предметом своей любви, владеть им и пестовать, пестовать, пестовать…
Первая мысль – купить! – рухнула в пропасть, как только он себе представил, с кем придётся торговаться о цене. Вторая – украсть! – была уже ближе к реальности, чем первая, но тоже маловероятна, косить под Печорина он явно опоздал. Третья – удочерить! – сказочная мечта, но вполне осуществимая в отношении сорокалетней вдовы с незаконнорождённым ангелом на руках. И он, движимый страстью, не теряя времени ляпнул:
- Катя, я прошу руки вашей, не откажите! А не то – сейчас же брошусь в окно! Я гусар! С меня дури станет!
Испуганная предложением Катерина Мануиловна прикрыла ладонью глаза дочери, почувствовав, как та напряглась и задрожала от нетерпения, и едва вымолвила:
- Вы с ума сошли!
Кручёных сполз со стула и встал перед Катериной на колени, вытянув вперёд руки:
- Люблю! Жизнью клянусь, люблю!
И столько ненависти вспыхнуло в его глазах, столько неугасимой зависти к её рукам, держащим в объятьях дар господний, сидящий не у него, а у неё на коленях, что богородица похолодела и поняла, отчего замертво падали птицы за окном во время её беременности.
Под этим пламенным взглядом она вспомнила и дохлую «Чайку» Чехова, и глупую Катерину из «Грозы» Островского – которая «так бы и полетела». Куда, господи? В пьесе всё чётко прописано, несчастный театральный конец ей уготован автором заранее, и актриса на сцене знает финал изначально, - однако шлюшка способна лицедеить, потому как она женщина человеческого рода. Она может притвориться, хотя бы сделать вид, что не верит автору. А вот слабые сердцем и чистые душой пернатые падают при первой же догадке о своей смерти, о потере свободы как осознанной необходимости, ибо жить птице, ведая о том, что твой полёт в любой момент может окончиться падением и крахом, – фактически невозможно…
Когда тот же взгляд успел полоснуть по Мари-Анне, Катерина и не заметила. Она собрала обвисшую у неё на руках девочку в охапку и бросилась прочь из комнаты, ничего Кручёных не ответив. И только в детской, уложив дочь на тахту и расшнуровав ей платьице на спинке, подушечками пальцев прочувствовала, как колотится у неё бойкое сердце. Как она вздыхает глубоко, по-взрослому, стараясь уместить в себя не только впечатление, но и сам воздух вокруг него. Первое в её жизни ощущение власти над взрослым мужчиной, полной, беспрекословной, смертной власти, способной принести неземное наслаждение. И ей, и ему. Как это должно произойти, она ещё не понимала. Но от одной мечты об этом у неё мутилось в голове. И рассказать о том, что с ней происходит, матери она не могла. Детского запаса слов для определения любви ей ещё не хватало. Оставалось только тихо поскуливать в сладкой муке, да ловить в ладошку мамин палец – единственное тёплое, продолговатое и твёрдое, что попадалось под руку…
- Тебе плохо, дочка? – спрашивала мать.
- Нет. Не плохо. Мне нестерпимо хорошо, мама… - искренне отвечала Мари-Анна. – Можно, я закричу?
- Можно, - спокойно соглашалась Катерина. – Только иди в погреб… И накинь на себя что-нибудь. Там прохладно.

Мари-Анна в такие моменты ловко набрасывала на плечи беличью шубку и, сжав от нетерпения зубы, сбегала по ступеням вниз к винным стеллажам.

***

Дочь богородицы приложиться к бутылочке не отказывалась с младенчества. Собственно, как воспитанные на медвежьем молоке внутриутробные братья её, так и она, дитя винного подземелья и настоящая русская особь, со времён князя Владимира, завещавшего: «Руси есть веселие пити, не может без того быти», отказать себе в таком удовольствии не могла и строго придерживалась заповеди общего духовного предка.
Она пила вино с молоком и с водой, с квасом и с брагой. На цимлянском любила ставить окрошку, купалась только в тёплом шампанском, добавляла в жидкую пудру мозельского, а в румяна – нижне-бургундского. Крема‘ для ножек и ручек были замешаны на лимончелло и бейлисе. Ромом «Негро» ей Микула натирал сапожки, а Фотинья стирала трусики Мари-Анны в алиготе или уж на крайний случай в рислинге или савиньоне.
Невероятный пьянящий дух винного погреба был её родным духом. Здесь девочка успокаивалась, мысли её приходили в порядок, налаживалось дыхание и восстанавливалось кровяное давление.
Гамак, подвешенный под каменным полукруглым потолком, служил ей ложем, освободившиеся от бутылок стеллажи – книжными полками со сказками Плиния Старшего из «Естественной истории» и эпиграммами Марциала, а также местом для игрушек, среди которых шахматы и оловянные солдатики занимали главенствующее место.
Свободный клавикорд, без ножек, стоящий в углу погреба, был присыпан сухими опилками, чтобы не рассыхался и не страдал от влаги. Заботившийся о нём Микула берёг девичий инструмент пуще своей балалайки. Выгнанного за пьянство учителя музыки бельгийца Ван Бастена, верхом на котором Мари-Анна выезжала обычно за двери погреба после каждого урока, Микула по-свойски жалел и предлагал воспитаннице свою спину. Но «шоколадник» категорически отказывался и заливался умилительными слезами, превознося уникальные музыкальные таланты девочки и предрекая ей великое будущее.
С трёх до пяти лет с Мари-Анной подобным образом попрощались ещё с десяток преподавателей разных учёных званий, и мэтров, и брезгливой молодёжи, собранных по университетам России и Европы. Случился даже новозеландец, некий Резерфорд, которого судьба по пьяни забросила в Петербург из канадского Монреаля (его, перепутав с каким-то матросом, погрузили на пароход и в трюме доставили в порт, а оттуда сразу на «Пряжку»), так тот утверждал, что якобы есть такие камни, которые излучают лучи, проходящие сквозь другие камни и меняют тем самым их химический состав.
 В течение нескольких месяцев он зарабатывал на Миллионной на обратный билет в Канаду в спорах с Мари-Анной о природе искусственной трансмутации элементов за счет облучения альфа-частицами ядер протонов. Но как только заканчивался «красностоп» или «саперави», заканчивались и занятия. Отсюда, говорят, и пошло мнение, что красное вино выводит из человеческого организма нуклиды и понижает радиоактивность тканей, но это просто бессовестная чушь. И ребёнку известно, что надо пить не вино, а односолодовый «Бонкхолл», который продаётся на Линсфлит-роуд в баре «Олд Асс» недалеко от Кавендишской лаборатории.  (Об этом вспомнит как-то Петр Капица, но последователи его скоро о хорошем виски вообще забудут…)
 
Раздвоенность личности Мари-Анны сопровождала не только данное ей имя, символизирующее библейскую богородицу и её мать, но и характер девочки, и её поведение на людях и без.
Мари любила подсматривать за Анной в зеркало: как та кривлялась, строя рожицы, но изменения божественного лица придавали Анне только лишнего достоинства и шарма, а отнюдь не скоморошьего дурачества (что в дальнейшем опыте человечества будет принято в телевизионном вещании).
Анна же глумилась над Мари за завтраком, промахиваясь ватрушкой мимо рта и пачкая кончик носа в твороге. Но Мария дотягивалась языком до носа, слизывая крошку, чем даже Микулу вводила в краску стыда, настолько плотоядно-эротично это выглядело со стороны его ослиного восприятия.
Хохма (с иврита - «мудрость»), несомненно, была наследственным даром от папаши Агасия и уживалась с очарованием простоты Катерины в равной и богоданной мере внутри Мари-Анны.
Собственно, она не причиняла хлопот окружающим, занимаясь сама с собой. Ей не было скучно. И все скоро привыкли к пониманию, что её, Мари-Анны, как минимум «две в одной».
Ей не нужны были партнёры в шахматах, в картах и даже в лаун-теннисе: не сразу, но она научилась с такой скоростью перепрыгивать через сетку и догонять посланный ею мяч на площадке соперницы, что у наблюдающего за её перемещениями кружилась голова и он просил сельтерской уже на втором гейме, будто сам гонялся полтора часа за мечом по площадке.
 Она читала газеты и книги сразу с обеих сторон листа, плакала и смеялась одновременно с чтением, а однажды так высоко оторвалась от земли в своих мечтах, принимая ванну, что вместе с водой вылетела в окно и, если бы не январский мороз, превративший их симбиоз с водой в осколок айсберга и возвративший Мари-Анну с высоты в сотню саженей в Неву неподалёку от Петропавловки живой и невредимой, -  бродить бы Мари-Анне по небу в качестве созвездия в форме Вифлеемской звезды или другого какого-нибудь православного знака, столь далёкого от земных хлопот с потом и хлебом насущным, что при взгляде на небосвод мечта о его идеальной форме и абсолютной симметрии навевала бы русскому человеку надежду на дармовое богатство, любовь и преданность близких, чтение хороших книг в свободное от работы время и мир во всём мире.
В общем, что бы девочка не вытворяла, не любить её было невозможно.
Катерине казалось иногда, что сосредоточенность бога не на ней, а на дочери была несколько излишней. Что Создатель в заботах своих заходил несколько дальше положенного. Избыточность в дарах Мари-Анне, то изобилие, что бог сваливал на девочку в её нежном возрасте, могло и повредить детский разум наследнице святого семейства. Потому Катерина, готовясь к разговору с князем Константином о предполагаемом замужестве с Кручёных, находилась в весьма объяснимом смятении чувств.

Через семь лет плача по прошлому, зайдя к сыну, уставшему после четырехчасового выслушивания выступлений членов Государственной Думы и принявшего уже третий стакан чая с ромом, богородица начала сразу со своих сомнений.
- А не сломать ли вам иглу, князь? – предложила она. – Девочке уже тринадцать. Кручёных не унимается в домогательствах моей руки. А Россия катится к мировой войне и краху империи. Уж и Чехов, и Толстой умерли. Победоносцев отошёл в мир иной… Не пора ли и вам принять меры?
Князь Константин откинулся в кресле и потёр твёрдый лоб алебастровыми пальцами:
- Мама, обстоятельства сложились так, что иглу я ему продал, чтобы сбалансировать худой российский бюджет… И на бога бывает проруха, да и воруют православные так-таки безбожно… Иногда от людей зависит больше, чем от божественного предзнаменования! Ты мне веришь?
Катерина Мануиловна медленно опустилась на кожаный диван в кабинете сына и начала перебирать шёрстку на плюшевом медведе, забытом здесь Мари-Анной после посещения.
- Значит, мы обречены? – спросила она, не ответив на его вопрос.
- Пожалуй, да… - сказал князь. – Нужно пойти на временные уступки перед мировым злом. Идею единства и борьбы противоположностей отменять рано. Пусть себе передерутся, поистребляют друг друга, раз им так хочется. Умнее не станут, но хоть очередного опыта наберутся. Люди склонны забывать плохое быстрее, чем приятное. Когда-нибудь они покаются в совершённом. Но нам-то какое будет дело до этого? Наше дело – не отвечать за грехи, а спрашивать за них у людей на страшном суде. Или я не прав?
Катерина посадила плюшевого мишку себе на колени и чуть приобняла, вздохнув.
- Значит, всё-таки идти замуж за еврея… А как же любовь?
- Ой-и… мама… - поморщился князь Константин. – Какая вам разница? Будете по-прежнему любить, кого захотите! Чем вас Кручёных-Кайдановский не устраивает? Он давно уже импотент… К вам в постель не попросится… Ну, потискает Мари-Анну пару раз, пока она ему морду не набьёт, и притихнет, успокоится… Будет держаться от неё подальше да ручки ей целовать, а сам кинется шарахаться по миньетчицам на Литейном… Я же его знаю!.. Зато какое богатое наследство он ей оставит! Вы мне не верите?
- Какая проза жизни… - вздохнула ещё глубже Катерина Мануиловна. – А как же поэзия?
- О-о! Это я вам, матушка, обещаю… - увлечённо подскочил с кресла князь Константин, закурил и зашагал по кабинету, размахивая левой рукой с сигарой. - Серебряный век! Поэты и поэтессы на любой вкус! К Матюшину в дом на Песочной загляните, там – кубо-футуристы; в «Подвал бродячей собаки» - там вам целый «Цех поэтов»: Гумилев, Мандельштам, Ахматова; в «Башню» к Вячеславу Иванову сходите, в «Вену» - там поприличней: Горький, Алексей Толстой, Шаляпин, Леонид Андреев… И все пьют, как сапожники… Кого вам ещё надо?.. В Москву езжайте к имажинистам, в «Стойло Пегаса», там - Есенин, Мариенгоф, Шершеневич… Нет, погодите, этот кабак только через шесть лет откроется… Ну, так и столичных мест пока хватит!.. Вам, матушка, рано ещё со счетов себя списывать!.. Вы, кстати, обратите внимание на Маяковского, он из компании футуристов, там с ними и Кручёных тусуется… Нет-нет, не наш, помоложе… Так вот Вовка Маяк, я вам скажу… Как бы это… Ну, вашего типа: весь из трапеций и углов, красавец, одним словом… А рост? А голос? А стихи?.. Любого за пояс заткнёт! Двадцать лет парню, а женщины как на бога смотрят и писаются от восторга…
Глаза у Катерины Мануиловны загорелись.
- Очень хорош?!
- Да не то слово!.. Вы просто мне не верите! – развёл в отчаянии руки князь. – А главное – с ним рядом кто? - Кручёных! Назовитесь его богатой тёткой. Позовите в гости. Они вам с Бурлюком тут такое устроят, что хоть чертей выноси!.. Право, матушка, вы рано себя хороните. Пятьдесят с небольшим лет для богородицы не возраст!.. А за Мари-Анну переживать не стоит, она сама за себя постоит!.. Как вам каламбурчик?.. Ну, улыбнитесь же, матушка! И отправляйтесь замуж, пока Лев Львович свою иглу где-нибудь не обронил… А сейчас ступайте-ка в погреб, что-то там тихо, как бы сестрёнка лишнего в очередной раз не перебрала…
Катерине Мануиловне пришлось грустно улыбнуться и, прихватив плюшевого мишку с собой, спуститься к дочери, чтобы объявить ей о решении брата…

К тринадцати годам Мари-Анна уже чувствовала себя богиней.
Пубертатный период закончился раньше, чем предполагали её близкие. Тело набрало достаточно тканей на кости, связало сухожилиями мышцы, обернуло их в гладкую кожу с жировой прослойкой, добавило, где полагалось, волос и ногтей, упаковало в животе и груди внутреннее содержание, согласно библейским законам, и, неустанно им следуя, завершило свой труд продуктивным страждущим лоном, чувственными губами и взглядом Медузы, превращающих половые органы мужчин в камень.
 Однако, готовность к деторождению, как оказалось, не стала главной её задачей. Именно работа мозга, не обещавшего в детстве ничего необычного, обернулась своей загадочной стороной в отношении к людям, и Мари-Анна своим поведением всё чаще ставила в тупик окружающих.
Она редко выходила из дома. Пришлых и гостей маменьки и брата своим вниманием не баловала. Ненавидела пустые разговоры. Отвечала на вопросы вопросами. Здоровалась и прощалась с людьми жестами.
Но по воскресеньям, после визита в церковь, позволяла себе некоторые исключения из правил.
Установив на балконе подобие царского трона, она восседала на нём в дневное время, обычно после второго завтрака, с бокалом вина, карандашом и блокнотом и комментировала происходящее под ней на Миллионной с убойной силой русского слова. Причём записки свои отправляла со второго этажа по ветру, нимало не заботясь о том, кто их подберёт. И никто не мог определить, кому и зачем они предназначались.
Бойкие репортёры не сразу догадались о том, что из этого чудачества хорошенькой барыньки, о происхождении которой спорил весь Петербург, можно извлечь хоть какой-то толк. Обращались с её записками и к Аверченко, и к Тэффи, даже в Москву к Гиляровскому, но безрезультатно. Пьяный бред незаконнорождённой красавицы-миллионерши, опекаемой суровыми братьями Дурново, заклеивал шутникам рты незримым щитом. Попасть из-за шутки в лапы «гатчинским шатунам» даром никому не хотелось. Но был и другой способ: продать записки Мари-Анны банкиру Кручёных-Кайдановскому, который, вероятно, перепродавал их с наценкой старшему её брату, князю Константину, единственному в семье, который следил за общей репутацией и честью.
Рубрика в «Петербургском листке» под грифом «Пророчества госпожи N» пользовалась неслыханным успехом. А так как содержание подлинных записок Мари-Анны держалось в секрете, любой репортёр мог написать её от себя, что приводило иногда к невероятной путанице. Но тем анонимка была и интересна! Глас народа доходил до общих ушей в несколько искажённом, скоморошьем стиле. А шутов и скоморохов на Руси чтят с незапамятных времён. «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке!» - как говорят в Петербурге.
Мы, пожалуй, не будем приводить примеры этих записок, потому как большая часть из них и сейчас бы не прошла цензуру, но вскользь скажем, что многие из них призывали к бунту, засвечивали номера конспиративных квартир или просто открывали пароли большевистских явок.
Например: «У вас продаётся славянский шкаф?», «По чём фунт лиха?» или непереводимое «Слыхали львы за рощей глас ночной?»
 И как бы вы ни гадали, сколько Лев Львович заплатил за последний шедевр и за какую сумму перепродал его князю Константину, фантазия вам изменит. Ибо тут вступают в игру силы потусторонние.

Шутовство длилось недолго.
В июне четырнадцатого года было объявлено о помолвке, а через месяц, в конце июля, в Казанском состоялось венчание вдовы Дурново и банкира Кручёных, которые на следующий же день отправились в Баден-Баден, а оттуда в свадебное турне по Европе и банковским домам на далёком Американском континенте. По суше Мари-Анна ехала в отдельном вагоне с Микулой, Фотиньей и запасом спиртного на неделю, а на трансатлантическом лайнере передвигалась в отдельной каюте (что зафиксировано помощником капитана Сноуденом в вахтенном журнале).
Катерина Мануиловна и Лев Львович не расставались ни на минуту, заказывая питьё и закуски в двуспальную кровать в каюте-люкс. Говорили, что от их борта шарахались даже акулы, завидев в запотевшем иллюминаторе алчные зрачки молодожёнов. И куски техасских стейков с кровью летели им вослед в открытое окно - в насмешку за трусость зубастых дьяволиц океана.
На палубе звучал джаз. В ресторане – струнный квартет. В игорном зале трещала рулетка.
Пахло свежеошпаренными омарами и цветной капустой вперемежку с беконом. В буфетах клубились ароматы мокко и марципанов. В барах нижняя публика глушила ром под жареные бобы.
На палубах повыше дорогое вино через желудки пассажиров непрерывно поступало в гальюн, а оттуда аммиачная пена вырывалась в море и смешивалась с морской, но красоты пышных бурунов за лайнером было не различить с десятиэтажной высоты крутого борта. 
Известие о войне и начале боевых действий в Европе застали путешественников уже на борту «Лузитании», когда рейс из Ливерпуля завершился в порту Нью-Йорка.
Мари-Анна за это время научилась в танцевальном салоне шимми и чарльстону, двум странным словам «куннилингус» и «фелляция» и познакомилась с молодым американцем с русской фамилией Семенной, который в качестве инструктора по поножовщине направлялся в Чиуауа на подготовку отрядов ополчения для победы Мексиканской революции. 
Чем две пары занимались целый год в Штатах, об этом официальная история умалчивает. Писем и телеграмм от них в Россию не приходило.

Весть о гибели лайнера, на котором счастливые путешественники должны были возвратиться в Европу в 1915 году (у берегов Британии, от поражения «Лузитании» торпедой немецкой подлодки U-20 судно ушло на дно с 1198 пассажирами), - новость о катастрофе дошла до князя Константина не скоро, но описана достаточно подробно в других исторических хрониках того времени.( Хотите, попробуйте найти их имена в списках погибших.)
Однако, не стоит верить тому, что пишут во вражеских газетах, и не верить тому, о чём в них умалчивают.
А о чём князю было точно известно, так это о том, что иголку свою Кручёных оставил перед отъездом в какой-то банковской ячейке в Петербурге. Катерина Мануиловна с дочерью и не в таких передрягах выживали. А уж о Фотинье с Микулой - и говорить нечего.
Они вернутся. Князь Константин был спокоен. И за братьев тоже.

Известия о гибели Аскольда или Дира он получал через месяц, и все они оказывались ложью. Близнецы по очереди выезжали из Гатчины на фронт со своими «шатунами», но и царскую семью успевали охранять, и на Северо-Западном направлении в составе Особой армии принимать участие в военных действиях не забывали.
 Их часто путали. Их большие израненные тела, прикрывая друг друга, принимали на себя удары мин и осколков снарядов. Но даже при тяжёлом ранении близнецы могли вновь обрасти шерстью, уйти в лес медведями и отлежаться в любой берлоге, зализывая себе раны. Да, на это уходило какое-то время, но братья неизменно возвращались в расположение своей части несмотря ни на что.
Елена и Клитемнестра встречали их в берлогах с распростёртыми объятиями и ровно через два года награждали Аскольда и Дира очередными тройнями мужеского и женского рода, имена которым давали уже их братья и сёстры, становясь к тому времени сами взрослыми топтыгинами и топтыжками, со своими медвежатами и медведицами.
В псковские леса и чащи немцы с австрийцами заходить боялись. Один вид русского мишки с винтовкой Мосина, выглядывающего из-за берёзового ствола, приводил иноземцев в ужас. Поэтому в разведку чаще посылали чухонцев, а те, падкие на мёд, возвращались из леса под хмельком, дышали в сторону от фельдфебеля и крестились на левую сторону, признаваясь, что «ей-богу, никого не видали!»
Лохматых вояк заметили и под Верденом, а потом через двадцать лет на линии Мажино. «Шатуны» или «шатены» (по-французски «каштаны») прижились в Эльзасе и Лотарингии в качестве сурков, измельчившись вне родных мест и недостатка питания до грызунов, но оставив по своей природе зимний сон до весны. (Точно по учению пьяницы Резерфорда, когда тело под воздействием немецких газовых атак принимает другое, иноземное внутреннее содержание, переходя в питании с мёда на низкокалорийные каштаны.)
Некоторые из потерянных Аскольдом и Диром ручных медведей во время позиционных боёв использовались также для поиска трюфелей, взамен обученных этому свиней, (в большей части пошедших на провиант баварским «колбасникам»), но опыт оказался неудачным.
В отличие от картавых хрюшек русские мишки отказывались отдавать хозяевам найденное в их земле, анархически считая землю общим достоянием, и поедали трюфели в сыром виде без ведома владельцев грабовых лесов и вековых дубрав, тем самым нанеся непоправимый ущерб собственникам.
За непослушание французским законам медвежьи потомки Аскольда и Дира были отданы под суд, сосланы на каторжные работы во Французскую Гвиану и окончили свои счастливые дни в Южной Америке на плантациях сахарного тростника, объедаясь сладкими стеблями и запивая их ромом. (Предки «шатенов» до сих пор проживают там в берлогах из красного дерева, владеют золотыми приисками и являются главными акционерами «Национального центра Франции по космическим исследованиям», на Атлантическом побережье, в районе космодрома Куру).
Но не всем так повезло. Большинство из них погибло в окопах от испанки, собственной неповоротливости и крыс, которые выедали им мягкие ткани на подошвах ног. Сапоги для мишек научились тачать намного позже…

В столице война угадывалась в утренних безногих попрошайках на паперти у церкви, а вечерами – громом пробок шампанского и визгами проституток на Литейном, где интенданты пропивали шальные деньги за проданные военному ведомству гнилые сапоги и шинели.
По отчётам Священного Синода сбор средств в провинции на военные нужды истаивал на глазах. Редкие приходы набирали по алтыну со двора, и то по двунадесятым праздникам только. Подозрительный к переменам мужик попридерживал карман, чуя недоброе. Бойня обещала стать затяжной. Отмазаться от армии становилось всё сложнее. Урядники и капитан-исправники на местах неистовствали, вылавливая на службу цыган из лесов, а из шинков и погребов – последних евреев. Количество солдат в российской армии превышало семь миллионов человек. Но и этого было мало. Войне всегда мало людей. А людям – одной войны, чтобы перебить остатки человечества и спокойно ждать, когда кто-то из диких обезьян смутирует до сапиенса, или проспавший очередную цивилизацию боженька очнётся, почешет лысину и примется замешивать новую глину для очередного Адама…

 Во время Брусиловского прорыва, в августе шестнадцатого, первыми в дом на Миллионной возвратились Микула с Фотиньей.
Их было не узнать. Николай Тарасович обрядился в шелковый цилиндр времён президента Улисса Гранта, который вкупе с кашемировым пальто и лаковыми ботинками сидел на его непарнокопытном торсе как цирковая попона поверх старой клячи, вышедшей на пыльный манеж.
Фотинья в черной гишпанской накидке с вуалью больше походила на древнюю дуэнью, сведшую в могилу своего синьора за то, что тот изменял ей с законной женой чаще, чем с приёмной дочерью. Манерность дворни была особо заметна, когда они, командуя разгрузкой своих фургонов, подгоняли чухонцев, будто индийских кули, заставляя грузчиков кланяться им с мешками на плечах.
Князь Константин смотрел в открытое окно на суету с лошадьми и авто, перегородившими половину проезжей части Миллионной, и думал, как минует её рота новобранцев, направляющаяся колонной к казармам Павловского полка.
Толкучка была разогнана достаточно быстро верховыми казаками на дончаках и с нагайками, которые прошлись по спинам нарушителей разных званий вполне демократично, с одинаковой силой. Солдаты выстроились в шеренгу вдоль тротуара, пропуская грузчиков к парадному. Авто перестали гудеть и терпеливо пыхтели в стороне. Микула вынул из кармана и протянул свесившемуся к нему из седла есаулу какие-то иностранные деньги. Тот, приняв мзду, отдал экс-ефрейтору честь и скомандовал новобранцам:
- Ну-ка, братишки! Поможем ветерану турецкой войны! По полтине на брата!
Побросав винтовки, крестьянская молодёжь бросилась помогать чухонцам. Не прошло и часа, как всё было разгружено и перетащено на первый и второй этажи особняка.
И только когда движение по Миллионной было окончательно восстановлено, на лестнице послышались лёгкие шаги соломенной Фотиньи.
Она вошла в дверь без стука и с порога объявила:
- Добрый день. Вам придётся немного потесниться, князь. Вот бумаги. Вот тут дарственная от Катерины Мануиловны. Тут купчая от Льва Львовича. Вот мои векселя. А вот свидетельство о собственности на Николая Тарасовича Скоробогатько. Дом наш. Будьте любезны покинуть его как можно скорее. У нас завтра заселение. Люди на улице ждать не будут…
- Неужто постоялый двор тут хотите обустроить? – спросил князь Константин с лёгким удивлением.
- Именно так! – ответила своим высоким голосом Фотинья. – Только вам-то что с этого?
- Vae soli… Горе одинокому, - промолвил князь, глядя в её бесцветные глаза под вуалью мантильи. – Ну, раз так мама решила, ничего не поделать… Как она там? Жива ли? Как Мари-Анна? Где пьёт?
- Они вернутся. В апреле семнадцатого…
- О!.. А не на Финский ли вокзал в бронированном вагоне?
- Что?!
- Простите, шучу… А как Кручёных? Лейба Лейбович остался крутить за нос Союз Американских Штатов?
- Он в Трансваале. Откапывает какие-то камни. Очень дорогие.
- Зато земля там дешева… Так позволите начать выметаться из родного дома?
- Поторопитесь, - отчеканила Фотинья и, мотнув кружевным шлейфом, вышла из комнаты.
Князь Константин осмотрел углы своего кабинета. Книги, бумаги, дерево и тряпки тут же превратил в пепел. Вещи истлели на его глазах, как клочок салфетки в пепельнице, с привкусом знакомой еды, тронутой белёсой плесенью, - никому не нужные, чуждые теперь этому дому. Пепел князь столкнул кочергой в жерло большого камина, открыв вьюшку, сдунул с решётки всё в печную трубу: прах вещей покорно вознесся к далёкому небу.
 Из несгоревшего на полу остались валяться ручки и замочки письменного стола, медные клёпки от кожаного дивана и кресел, подсвечник и стойкий механизм часов с боем. Подобрав металлические мелочи, князь тоже бросил их в камин и дунул на них посильней: металл прогремел вверх по трубе, а, вылетев из неё, - загрохотал по стальной крыше.
 Князь оглянулся по сторонам и вдруг заметил за собой на стене целёхонький портрет крошечной Мари-Анны. С ним испепеляющий взгляд Константина не совладал. Миниатюра размером в ладонь уместилась в большом кармане халата. Так в одном халате и босиком он покинул кабинет.
Прикрыв за собой обугленную входную дверь, князь начал спускаться по лестнице и услышал звук клавикордов из подвала. Оттуда раздавалась мелодия Моцарта: ария Царицы ночи. «Смерть, смЕ-Ерть…» - выводила Фотинья, а Микула со старанием трепал в руках костяные клавиши: «о-оо-о-оо-о-о…» Фотинья вторила.  Соскучившиеся хоть по чьим-нибудь пальцам клавикорды звенели от восторга…

***
Так бывает. Бог уходит несолоно хлебавши в самый разгар трагических боёв на Северо-Западном фронте и блестящих побед в юго-западном направлении, покидая свой дом только потому, что не может пойти против воли богородицы. Потому что она его продала. Вот так, запросто и навсегда. Потому что она навсегда мать, пока кто-то жив из них двоих.
А дому, оказывается, всё равно, кто в нём живёт. Дом как постоялый двор – сначала для всех, а потом только – для тебя. И ты для богородицы всего лишь один из детей. Как для России все русские - дети. Нет первых и третьих, есть старшие, которые умеют понимать, и младшие, которым понимать незачем. За них всегда и всё будут решать взрослые: хоть тебе война, хоть мать родна. И обе далеко, очень далеко от тебя…
Бредёт себе бог августовским днём по Дворцовой набережной в тапочках и халате, просит поделиться с ним махоркой двух инвалидов у Исаакия, сворачивает на Большую Морскую, заходит во двор, чтобы отлить под аркой, на Невском его чуть не сбивает грузовик с пьяными матросами, тут он берёт в знакомой булочной в долг свежий крендель, жуёт, жуёт… и где-то уже у Банковского моста с чугунными грифонами возносится, никем не замечаемый, к родным облакам, что планируют на юго-восток в сторону Рязани.
Там, там – и родная берлога, и тишина, и тепло во лажной траве: с тяжёлым ароматом зверобоя, низким гулом заблудившегося в травяных куделях шмеля, солнечным душем сквозь сосновую хвою, колкое изображение которой мутнеет на сетчатке, смазанное в преломлении неожиданной слезы на реснице, и воздух ровным дыханием втягивается в лёгкие, густея, - терпким, пчелиным вкусом во рту, полным сброженной на цветочной перге слюны, глотать которую лень, да и незачем вовсе. Такая истома, что можно засыпать и так… пусть течёт из открытого рта на подбородок… где-нибудь на опушке… лицом к небу… лежать параллельно земле, как обыкновенный смертный.
Сложно быть богом у людей. У русских людей – почти невозможно. Их рассеянность по пространству от Балтики до Камчатки не позволяет наделить милостью каждого в той мере, которой он достоин. Иногда бог, который везде, не успевает перемещаться за ними по огромным пространствам. Иногда люди, заждавшись бога с подарками, забывают, чего хотели, а чаще передумывают, как та бабка у разбитого корыта, понимая, что в такие редкие встречи надо просить чего-то существенного, а не денег. И просят долгой жизни и здоровья. Потом благополучия и покоя. А в конце – лёгкой смерти. Конечно, кто успевает попросить…
Но Бог (один на всех) тоже устаёт. И, что бы за него ни придумывали, нуждается в периоде реабилитации, кратковременном отдыхе, ибо по его же законам перпетуум мобиле в земных условиях не существует. Для этого и выкопаны берлоги, в которые легко залечь на время богу или медведю. И могилы выкопаны – для людей и навсегда.

Князь Константин, подобрав полы халата, спланировал на лесную опушку перед крестьянским шалашом из сена, сооруженным на скорую руку для временного пристанища работников. Людей у жилья не было. Дымилось не остывшее с утра кострище, рядом валялась источенная до птичьего пера старая коса и обломок камешка-оселка, почему-то подпаленный с острого конца, будто его использовали в качестве кочерги, выковыривая из костра печёную картошку. Так оно и оказалось. По размеру опалённой картофельной шелухи Константин догадался, что работники плохо позавтракали.
Заглянув в шалаш, он нашёл там пару опорок и духовитые портянки, сушащиеся на перекладине укрытия. Ни чашки, ни котелка припрятано нигде не было. Он подобрал только обрывок большевистской газеты с текстом антивоенного лозунга и, обрадованный таким обстоятельством, свернул самокрутку, отсыпал из кармана халата армейской махорки и прикурил от уголька из кострища. Солдатская махра, завёрнутая в пацифистский текст, сгорая, издавала запах невосполнимых потерь: спалённой жнивы и сквозь дым, казалось, должен был показаться какой-то обоз, где-то за бугорком с двумя берёзками.
Но никого не случилось рассмотреть среди ясного дня. Видно, нужно было ждать вечера.  Откинувшись в траву на спину, князь Константин уснул, как давно не спал даже на шёлке своей проданной спальни на Миллионной…

- Барин! – разбудил его какой-то молодой подёнщик, пиная голой ногой в плечо. Голос его был весел, сквозь нестриженные вихры просвечивало полуденное солнце. – Ты живой?
Князь Константин приподнялся на локте с земли и прищурился. Людей было двое. Рядом с крестьянином стоял мужчина в солдатском исподнем и картузе с треснутым козырьком. Этот, видно, плохо понимал, что происходит.
- Жив. Как никогда… А вы откуда будете? - так же весело откликнулся Константин и встал, запахивая халат.
Двое косцов, не ответив на вопрос, отошли в сторону и повесили свои литовки на берёзу. Пошептались. Вернулись, осмотрели князя со всех сторон.
- Ты что, с неба свалился? – спросил озорной паренёк.
- Угадал! Из дома выгнали… Я с вами поживу немного, ладно? – задал вопрос Константин.
- Ты барин, если беглый дезертир, то к нам лучше не приставай, иди дальше подобру-поздорову, - усмехнулся крестьянин. – А если из пленных, вот как Фриц этот, тогда тебе лучше к барыне Петрово-Соловово наняться. Она фунт хлеба за работу даёт…
- Спасибо, добрый человек, - искренне поблагодарил князь. – Только не за этим я сюда упал… То есть явился… У меня тут в этих местах вертеп припрятан. Я у вас поотшельничаю немного, пока смута пройдёт. Богу помолюсь во славу русского оружия и скорой победы. Вы только губернатору Кисель-Загорянскому через барыню вашу весточку передайте, что князь Однокуров жив-здоров и на родной земле теперь. Поспособствуете, надеюсь?
- Отчего же не поспособствовать, - согласился юноша. – Тебя как звать-величать?
- Константин.
- А я Данила. А это вот Фриц, но он по-русски не знает. Мы отаву косим. Сено фронту даём, стало быть. Животине тоже жрать хочется.
Князь посмотрел в бесцветные глаза тощего немца и вздохнул:
- Полезное дело… А самих-то кормят?
- Немцу хлеб дают. А я картоху по хуторам ночью ворую. Но она мелкая ещё, не выросла.
- Плохо, - покачал головой Князь. -  А дальше-то как?
- Известно как, - не терял весёлого настроя паренёк. – Барыня сено сдаст в губернию, расплатится… А там братья с отхожего из Москвы вернутся. Зиму проживём.
- А после зимы как?
- Как бог даст! – возмутился, наконец-то, парень. – Ты, барин, к нам с этим не приставай… Был тут один, подбивал всё: давай барыню сожжём, давай ограбим, скотину угоним, лошадей… Мол, это всё наше, крестьянское, нами кровью и потом заработанное! И что? Где он теперь? А я тебе скажу: в штрафную роту забрили, не посмотрели, что в очках… Ты лучше про себя подумай, как в лесу проживёшь… Не больно ты на отшельника похож! Руки как у барышни, ноги в тапоточках… Я ведь и за урядником могу сбегать, не догонишь!
А парень-то оказался не трусоватый. От силы лет шестнадцати, Мари-Анне ровесник. И, вспомнив о её портрете в кармане, о портретной рамке, камнями обложенной, Костя вынул её на свет и протянул Даниле.
- Возьми. Барыня за оклад много денег даст. А мне одеться принеси во что-нибудь… Да, и портрет верни. Я на него молиться буду… И барыню на всякий случай предупреди, что старый хозяин вернулся-таки. Моя эта земля. Однокуровская. Она знает… Всё запомнил?
Данила принял портрет из рук Константина как икону.
- Красота-то какая… Не боишься, что украду?
- Боюсь. Только красть тебе не с руки. Бог накажет.
- А почём он узнает, бог-то?
В ответ князь Константин оторвался на фут от земли и спросил:
- А теперь веришь, что накажет?
Оба работника упали на колени и перекрестились на разные плечи у тапочек князя, повисших перед их лицами.
Константин мягко опустился на землю.
- Давай-ка, Данила, дуй за одёжкой. А я тут Фрица посторожу.
Парень, прижав портрет к груди, кинулся в лес…

Смелый рязанский мужичок не вернулся ни к вечеру, ни на следующий день. Немец, на вторую ночь выйдя из шалаша «до ветру», тоже пропал.
Логика князя Константина дала серьёзный сбой. Вера в бога у людей в этих местах отличалась необыкновенным бесстрашием. Они очеловечивали создателя до той степени, что его можно было обманывать, как доверчивого ребёнка. Тут можно было вершить грех и каяться в нём перед богом как перед родным отцом, зная, что тот выпорет, но не убьёт же. О боге позволялось забывать при всяком удобном случае и вспоминать, когда от этого уже никуда не деться: при родах или при смерти. Рязанцы даже в болезни шли не в церковь, а в лес. За травой, за корнем, а не за спасительной молитвой. И уж когда доходили до края, тогда и каялись. И то молча, про себя. Чтобы подслушанный грех родительский на детей не перекинулся. Чтобы ни соседи, ни бог о грехе не услыхали, не узнали никогда. А чтобы окончательно бога запутать, пускали слух, перекидывая свой грех на другого. На соседа, на едва знакомого, даже на прохожего. Авось на страшном суде всё равно за всё придётся отвечать… А, может, и в смерти «проскочет», как проскакивало в жизни…
На третий день, проголодавшись, князь нашёл полуразвалившуюся родную берлогу, но она представляла собою скорее фронтовой окоп, чем землянку, годную под жильё. За двадцать лет божественный мицелий разросся от неё в дальние края, и плодовые тела от гифов, так же, как и споры в виде грибов и драгоценных камней, хлынули за пределы нечернозёмной полосы, прячась от человеческого глаза. Голыми княжескими руками восстановить былое оказалось невозможно. Инструмента и медведей по близости не наблюдалось, антигравитационными способностями удивлять птиц в лесу было бы смешно, да и силы физические без мяса и молока таяли день ото дня в божеском теле.
Мало того – князь заметил, что и соображать он стал медленнее. На голодный желудок не думалось о вечном. Ночные туманы сжирали последний сухостой в лесу, превращая его в гнилушки. Температуры дыхания в ослабевшем теле не хватало разжечь огонь. Чтобы хоть чем-то поддерживать себя, Константин собирал остатки смородины по лесу, ел траву и корни, стал обращать внимание на живые существа под ногами: мышей, ящериц и лягушек. Но тронуть шевелящиеся под тапочками существа ещё брезговал.
К концу недели князь исхудал, осунулся и оброс мягким волосяным пушком по всему телу, но в попытках предаться человеческому отчаянию, пойти и обратиться к людям за милостыней категорически себе отказывал. Не стоили они того, чтобы бог им кланялся. Он решил терпеть до конца, уверенный в том, что чудо произойдёт-таки. И дождался.
К князю пришла приблудившаяся казённая лошадь, явно кавалерийская. На ней было седло, подсумки, скрутка шинели, патронташ с коробком шведских спичек и пустая кобура от парабеллума. На потнике остались ещё следы крови. Похоже, убили офицера, а лошадь убежала от грабителей в лес. Поводом от уздечки она когда-то зацепилась за сук, а обломав его, таскала кусок дерева за собой. Если бы не Константин, освободивший её от этого тягла, кобыла бы наверняка погибла, и теперь, испытывая животную благодарность к спасителю, не отходила от него ни на шаг, откровенно предлагая себя в качестве транспортного средства. Вывезла бы она его, понятное дело, к своей конюшне, к людям, которым пришлось бы объяснять, куда делся её прежний хозяин. А люди… люди, наверняка военные, долго бы разбираться не стали. Что ждало князя у людей? Арест, кутузка и доказывай потом кому хочешь, кто ты на самом деле и откуда ты такой взялся. Саму лошадь спровадили бы на фронт, и сколько ей там останется пожить под снарядами, бог его знает. Поэтому Константин решил в седло не садиться.
Он освободил лошадь от сбруи, сложив полезное в одно место, а ненужное – в другое, присыпав перепачканное кровью седло старой хвоей, и отпустил свободную кобылу на все четыре стороны, смачно шлёпнув по крупу. Но опять ошибся. Благодарности скотины не было края. Она ходила за ним как привязанная, и даже ночью нависала мордой вплотную и дышала в лицо, фыркая и отгоняя редких комаров.
Шинель и хороший охотничий нож, что лежал в подсумке с удостоверением на имя ротмистра Семенного Феликса Антоновича (где имя было прописано через неприличную букву «фиту», олицетворяющую в простонародье задницу), князь использовал ежедневно. Лучшей постели и одеяла, чем офицерская суконная шинель, в летнем лесу было ни сыскать, а лучшего инструмента для выживания, чем армейский «самсоновский» нож, было ни придумать.
Именно с помощью ножа князь Константин убедился, что нежные ножки выловленных им по болотам русских лягушек ничем не отличаются по вкусу от подаваемых во французских ресторанах «гренуе». Улитки, собранные им по дубравам, не отличаются от виноградных «эскарго». А жареные на костерке водяные крысы вполне сгодятся в пищу как заморские «куи шактао» из морских свинок.
Он по-человечески переживал, что гнёзда птиц, обнаруженные им в траве и кустах, были уже пусты в августе. Но ближе к ночи в траве были слышны ежи, которых было легко отыскать с горящей палкой в руке. И уж совсем необыкновенным подарком для князя было миграция речного угря из одного болотистого озера в другое. В дождь угорь выползал на берег и переправлялся по невысокой траве, вполне доступный для ловли острогой, сооружённой князем из палки и привязанного к ней ножа. Правда, с поимкой рыбы приходилось изрядно повозиться: тут приходилось использовать и божьи навыки с подлётом над травой, преследованием и точным ударом в голову извивающейся рыбы. Зато удовольствие от результатов такой охоты было не менее божественным – вкус запечённого на углях угря оказывался ни с чем не сравним. (Даже в питерском «Палкине» не подавали лучше, хотя он там был и посолен для вкуса).

Кобыла паслась всегда недалеко от князя, чем бы он ни занимался, она скоро начала откликаться на кличку Фита (согласно букве в удостоверении её покойного хозяина), и, когда Константин звал её, послушно приходила на зов, непременно склоняя голову к его груди и слушала, прислоняясь чутким ухом, как стучит его сердце. Если сердце приказывало ей идти на озеро и топтать воду с илом, чтобы намять князю карасей, которых тот просто собирал с поверхности воды, она шла налево от шалаша. Если сердце его просило Фиту приготовить хвороста для костра, она шла направо к куче веток и аккуратно, копытом наламывала Константину ворох палочек, сложив их зубами так ровно, чтобы спасителю было удобно взять охапку и перенести сушняк в нужное место.
Слов Фита не понимала, а вот сердца слушалась хорошо. И главное – никогда не напрашивалась на ласку или внимание. Щипала себе травку в стороне, но старалась быть там, чтобы всегда находиться в зоне видимости Константина.
К сентябрю князь окреп. Уроки Павла Дурново пригодились.
Просторная и сухая землянка была выкопана под лесным холмом на полторы сажени в земле, утеплена и обустроена каменкой и вентиляционной отдушиной. Внутри Константин соорудил на возвышении подобие деревянных полатей, скамьи и каменного стола из плитняка. Для освещения настрогал впрок лучины, нашёл несколько кремниевых камешков, высекающих искру. С помощью Фиты были заготовлены дрова, мох и хворост на зиму. А для самой кобылы – притащено сено, доставшееся им от вороватых косцов.
Для себя в зиму запас провианта князь не готовил, чтобы не привлечь местных медведей запахом съестного. Наоборот, он разрушил все муравейники на полверсты вокруг и рядом с ними сделал ножом зарубки на деревьях на такой высоте, чтобы чужой медведь до них не мог дотянуться лапами, меряясь с ним в росте. Это (по словам бывшего наставника) должно было отпугнуть конкурентов.
Когда подошло время сбора лесного ореха, а потом грибов и клюквы, Фита слышала дальние голоса крестьян, забредших в лес далеко от поместья Петрово-Соловово, поводила ушами, раздувала ноздри, предупреждая Константина, но тот всегда оказывался чем-то занят и не обращал на неё своего внимания. Кобыла, уверенная, что мудрый хозяин слышит не хуже неё и, раз не придаёт этому никакого значения, возвращалась к щипанию травы, что было её основной заботой, пока вся трава не засохла.
Оно и правда, в эту заболотную комариную топь крестьяне летом редко наведывались, ждали пока подмёрзнет да гнус пропадёт. Медвежьи места снискали и до войны лихую славу. Вот и в этот год Данилка-работник с пленным Фрицем пропал. А чуть позже и целый конный офицер при оружии, что был послан в Чурики на очередную мобилизацию призывников, да, верно, решил путь сократить и - сгинул в трясине вместе с лошадью. Уж их, где только не искали! Да так и не нашли…

В один из дней начала октября Фита оторвала князя от сбора клюквы на краю болота, потянув его за рукав шинели в сторону леса. Поняв, что сопротивление бесполезно и зубы кобылы вцепились в его шинель намертво, Константин побрёл за ней, спотыкаясь в растоптанных опорках о корни и ветки. Лошадь привела его к своей копне сена, заготовленного на зиму. Внутри копны закопалась крестьянская девушка в жупане и платке, завязанном под подбородок. Девушка была живая, но сильно перепуганная кем-то. Её лицо было скрыто красными, перепачканными в клюкве, ладошками. А когда князь Константин попытался оторвать её пальцы от рта и глаз, она перестала скулить по-собачьи, но открыть накрепко зажмуренные глаза отказалась, мотая головой.
Тогда князь успокоил её тихим голосом:
- Не бойся, дурочка! Тебя никто не тронет. Чего ты так испугалась?
- Это говорящая лошадь… Я её боюсь… - прошептала девушка всё ещё не открывая глаз.
- Тебя как зовут? – спросил ласково спаситель.
- Параська…
- Прасковья, значит. Ну-ка, Пашенька, вылазь на свет! Да рассказывай, как сюда добралась, - Константин вытащил девушку из копны за ноги и заставил подняться.
Та открыла глаза и отшатнулась от князя, прикрыв лицо рукавом и повторяя: «Чур меня, чур, меня!»
- Что опять не так?! – громко спросил Константин.
- И лошадь, и медведь говорящие, господи помилуй, спаси, царица небесная…
Девушка упала на колени и начала истово креститься.
Князь постоял над ней. Посмотрел на свои заросшие руки, погладил небритое лицо, пощупал уши и нос. Даже хохотнул от удовольствия.
- Помилую, помилую… Не беспокойся ты так… Не замёрзла? Чаю горячего хочешь на зверобое да на смородиновом листе? А?
Паша поднялась на ноги и пошла за князем в сторону землянки, подталкиваемая в спину мордой преданной Фиты.
Внутри Константин раздул уголья в печи, зажёг лучину и поставил на каменку слепленный им глиняный горшок со взваром трав.
Как только варево согрелось, Константин налил ей пахучей жидкости в берестяной стаканчик.
Отпив горячего, Паша ожила, почувствовав, что ей уже ничего страшного не грозит и осторожно начала отвечать на вопросы заросшего до медвежьего образа человека.
Девушка оказалась смышлёной. Она рассказала, как заблудилась в лесу среди болот, отбившись от баб, собиравших ягоду вдали от деревни. Что слышала поначалу их ауканья, но к вечеру, как стемнело и крики перестали до неё доноситься, испугалась провалиться в трясину, села во мшанике на бугорке под сосну и начала тихо плакать. Да и уснула. А утром её разбудила лошадь, которая положила ей тёплую голову на грудь и показала, куда надо идти. Привела её к копне с сеном и спрятала внутрь. И приказала не вылезать оттуда, пока не вернётся, и ушла.
-  Это Фита сердце твоё слушала, - подсказал Константин. – Она сердцем чует и с людьми своим сердцем говорит. Фита мудрая и добрая кобыла.
И князь без обиняков рассказал ей, как они здесь оказались. И про косцов рассказал, и о приготовлениях к зиме, и что его тут все бросили, а выйти к людям он не может, потому что – война. Но война долго ещё будет, а до весны, до революции, когда богородица в Россию вернётся, как-то доживать надо. А ему негде больше доживать, только тут. Среди родных медведей. И если бы Параша помогла ему немного, то он, русский бог, выручил бы всех. И саму Парашу спас, и её семью и деревню в будущем от мора и козней гражданских. Надо только принести ему немного соли и иконку сестры его Мари-Анны, что вор-Данилка ему не вернул. А знает ли Параша, где она сейчас может быть? Не слыхала ли чего?
Оказалось, слышала!
И рассказала ему Параша, что месяца два назад появился в Серпухове во Владычном Введенском монастыре под иконой «Неупиваемой чаши» образ прекрасной девочки, который отбивает у глядящих на неё всякую охоту к спиртному и на путь истинный возвращает приблудных без всяких молитв. И охраняют этот лик монахи во власяницах с «парабеллумами» под рясой, и что на то есть разрешение самого Священного Синода – стрелять в расхитителей в храме по любому подозрению. И что бабы говаривают: приводят к этому образу солдат и офицеров целыми батальонами в целях антиалкогольной политики Императора, а те солдаты после выхода из храма тут же фляги свои выливают в реку Нару, а офицеры свои порошки кокаиновые тоже туда высыпают. А потому в городке Серпухове девушки могут гулять вечером без всякой опаски.
- Вот оно как! – удивился Константин. – Значит, и к барыне не добежал, и не доехал до Москвы Данилка-то. Кто-то по дороге у Оки его перехватил… Ну, пусть повисит до времени под «Неупиваемой чашей» Мари-Анна, целее будет… А вот соли мне на зиму тебе надо принести всё равно. Без соли какое же моленье за народ? Никакое… Правда ведь?
Отогревшаяся Параша согласилась. А зардевшись, оглядевшись в землянке, подбоченилась и пришла к неожиданному решению:
- Я тебе, князь, пуд соли приготовлю. И посуды, какой надо. И перину пуховую, и тряпок, и много ещё чего… Ты крещёный?.. Так бери меня замуж!.. Земли у тебя много. Лошадь есть. Тебе только жены с приданым не хватает. А за мной родители стельную корову дают. Чем не невеста?
У князя Константина поднялись брови.
- А ты знаешь, сколько мне лет?
Параша подошла к нему и приложила ухо к левой стороне груди князя:
- Не в возрасте дело. Сердцем ты молод. И мужик ты рукастый да с головой. И избу сумеешь поставить, и колодец выроешь, и поле вспашешь. А я тебе колосья соберу, похлёбку да кашу сварю и ребёночков нарожаю. Чем не семья у нас будет?
- Так ведь война идёт! – попробовал сопротивляться князь.
- А что нам война? – рассудительно проговорила Параша. – Война любви не помеха. Люб ты мне… А мне для любимого жизни не жалко…
На том и сговорились…

***
Иван Антонович Семенной и Мари-Анна Агасиевна Дурново ворвались в историю Мексиканской революции 1910–1917 годов под именами Хуана Сальвадора Альварадо, племянника губернатора-социалиста в г. Мерида (штат Юкатан) и Аделиты Эльвии Каррильо Пуэрто, или попросту «Аделиты», связной и адъютантом самого Панчо Вильи. Аделита была воплощением героической девушки, вошедшей в мексиканский фольклор, как вошла в русский Анка-пулемётчица из советского фильма «Чапаев». Ей даже посвящена популярная народная песня «La Adelita», романтизирующая собирательный образ женщин-солдаток, участвовавших в военных действиях в рядах Северной дивизии Вильи и Армии освобождения Юга Эмилиано Сапаты. Это Мари-Анна вместе с полковником Петрой Эррера сформировала собственный женский отряд, который вёл открытую войну против войск президента-диктатора Викториано Уэрты, освобождал земли латифундистов для передачи их крестьянам, а также сражался с наглыми американскими захватчиками.
Только 7 февраля 1917 года, когда в Мексике была принята Новая Конституция, закрепившая равенство всех граждан перед законом, 8-часовой рабочий день и демократические права и свободы, юные Хуан с Аделитой сложили шпаги на бочке с текилой и сделали последнее «па» в зажигательном танце «харабе»: именно тогда Иван, не снимая сомбреро, в последний раз на мексиканской земле откусил алую розу из прически Мари-Анны, едва стоящей на ногах от выпитого кактусового зелья. (Это движение потом будут повторять во множестве поз и положений, но ни одной танцовщице во время откусывания цветка не удастся добиться той остроты вскидывания правой ноги к небу, выводя тело в вертикальный, перпендикулярный потолку шпагат, во время раскрытия которого промежность оголяется с такой скоростью и блеском, что поражённые им кабальеро прикусывают губы до крови.) 
Каким-то чудом трансатлантический «Левиафан», бывший немецкий лайнер «Фатерленд», захваченный американцами, взял на борт революционную пару в числе очередного батальона янки, перебрасываемого для пополнения численного состава войск Антанты в Европе. Горячей паре было суждено даже поучаствовать в битве на Камбре в составе союзнических войск, но Иван с Мари-Анной были захвачены в немецкий плен и в качестве бродячих артистов, (а на самом деле будущих большевистских лазутчиков, завербованных одними из первых товарищем Л.Б. Красиным, представителем фирмы «Сименс и Шуккерт» в Берлине и Петербурге), в составе германских оккупационных войск отправились в Киев, на территорию Украины, отошедшую кайзеру Вильгельму в результате позорного Брестского мира с большевиками.
Спровадив немецким штыком красных из города, Иван Семенной и Мари-Анна были живыми свидетелями установления гетманской власти Павла Скоропадского и Центральной рады, а через девять месяцев по возвращении в Киев победоносной Красной армии, сдав немецкие и белогвардейские адреса и явки победителям, чета бродячих артистов покинула столицу Украины, устремившись на северо-восток, в родные рязанские леса, где на болотах и в глубоких оврагах ни грохота артиллерии, ни свиста пуль, ни топота копыт слышно не было.
Они передвигались на фургоне театра-студии марионеток, фантошей и петрушек в направлении новой столицы с премьерой гофмановской «Принцессы Брамбиллы», стремясь попасть на фестиваль революционных народных театров, приглашение на который им прислала Катерина Мануиловна от самого Луначарского, с которым он была накоротке со времён их знакомства на Капри, у Горького. (Когда Кручёных-Кайдановский оформлял с Парвусом очередной денежный транш в казну большевистской партии).
Остановившись на постой в уездном городе N, чета революционеров дала пробное представление на рыночной площади, которое должного успеха не имело из-за мороза, случившегося под воскресенье. Но Мари-Анна в толпе крестьян успела обратить внимание на богато одетую молодую женщину с ребёнком на руках, чей взгляд показался ей сердечно знакомым. Да и взор ребёнка, укутанного по самый нос, уколол Мари-Анну в самую грудь. Она заметила тряпичную куклу в детских руках, украшенную цветными лоскутками, точную копию мексиканской «Мариас» из Амеалко, но потеряла женщину из виду. Мороз торопил в дорогу. 
В Москве их ждал тёплый прием в Сокольниках. Катерина Мануиловна восстановила небольшое имение в Соколиной роще. Организовала в дачных развалинах что-то похожее на санаторий, где подлечивала сирот погибших революционеров и беспризорников дворянского происхождения, близких её сердцу.
В таком детском доме (№23 по 6-му Лучевому просеку на бывшей даче московского градоначальника, купца и мецената Лямина Ивана Артемьевича) на первом этаже этой зимой и проживала на лечении Надежда Константиновна Крупская, к которой заезжал Ленин после трудовой вахты в Кремле.
Этот дом известен ещё как школа-интернат, где была устроена первая советская Рождественская ёлка, украшенная не Вифлеемской, а Красной звездой.
Позже в советских газетах писали:
«Особенно памятен приезд Ленина, когда в школе решили устроить новогодний праздник.
В гости к ребятам приехал не только Владимир Ильич, но и Мария Ильинична Ульянова и Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич.
Ленин отправился в Сокольники на автомобиле «Рено» (эта машина совсем недавно принадлежала Николаю Второму).
Когда въехали в парк Сокольники, на Русаковской улице произошло непредвиденное: на дорогой автомобиль Ильича было совершено бандитское нападение.
Налетчик Яков Кошельков заставил пассажиров выйти из машины.
Полагая, что перед ним не в меру бдительный милицейский патруль, председатель Совнаркома попытался предъявить главному московскому бандиту свое удостоверение:
«Я-Ленин».
«Ты - Левин, а я - хозяин города!» - рявкнул тот, не расслышав из-за шума включенного мотора фамилию человека в драповом пальто.
Отобрав у него браунинг и бумажник с документами, бандиты умчались в «конфискованной» машине.
Пострадавшим пришлось пешком добираться до Сокольнического Совета, чтобы вызвать из Кремля другую машину с вооруженной охраной.
На ней Ленин и прибыл на 6-й Лучевой просек, опоздав на четыре часа.
Как пишет в своем исследовании историк Василий Цветков, «бандита этого потом чекисты нашли, он был осужден и расстрелян».

Этот забавный случай с Ильичом, рассказанный им самим, повеселил Льва Львовича и Катерину Мануиловну Кручёных-Кайдановских, когда чета Ульяновых-Крупских по-соседски заглядывала к ним на чай в Сокольниках. Там Ленины и познакомились с прибывшей на гастроли юной Мари-Анной.
Прекрасная «Аделита» увлекла вождя революции своей неземной красотой и рассказами о горячей Мексике с её национальными танцами и текилой. Непьющему Ильичу такое было внове. Зелёный самогон с куском столетника в кружке был щедро посыпан солью. На закуску предлагался варёный кукурузный початок, который они надкусывали каждый со своей стороны, после чего переходили на «ты», а именно: на «кобель-ховена» и «сука-синьориту». Сушеные мексиканские «теонанакатли», галлюциногенные грибы, лущились у них во рту, как подсолнечные семечки. Вокруг постепенно возникало место для подвига. Сознание Ильича расширялось, наливая кровью члены, и приподнимало красавицу на дюйм от штанин.   
Мари-Анна совершенно беспардонно слезала в такие моменты у Ленина с коленей и, показывая язык, хвалилась своими ловкими доносами на самостийную Украину, а также разоблачениями пошлых контрреволюционных настроений в Германии и на Американском континенте. Идею мировой революции каждый натягивал на себя и пытался отнять её у оппонента. Между Ильичом и «Аделитой» завязывалась классическая борьба. Их споры, рукоприкладства и страстные речи даже со стороны соседнего 5-го Лучевого Просека в Сокольниках не выглядели невинными. Вождь переводил «Аделиту» из партера в туше, та изворачивалась и ужом выскальзывала по ковру в соседнюю комнату.
Они метались по дому и палисаднику с завидной проворностью.
Ильич, не успевая застегнуться, сопровождал Мари-Анну и в курительную гостиную, хотя терпеть не мог папиросного дыма, и в прогулках по парку был прилипчив и нагл, чем доставлял немало хлопот личной охране. (Узкоглазым бойцам в целях безопасности приходилось разгонять гуляющих и попрошаек подальше от мест их дискуссий: спорящие позволяли себе клясть рабочее движение в выражениях, не знакомых цензуре ни на испанском, ни на русском языках).
 Женщины говели на свой манер.
Надежда Константиновна не была так глубоко посвящена в жизнь театра марионеток, как законный супруг, и больше предпочитала проводить время за чашкой кофе с Катериной Мануиловной, черпая бесценный опыт богородицы по воспитанию подрастающего поколения. «Совет защиты детей», возглавляемый Луначарским, тоже не мало был обязан заботам госпожи Кручёных и немереным деньгам банка Льва Львовича. Дело беспризорных строителей коммунизма висело на волоске богоматери в миллиметре от успеха, как и дамоклов меч социалистической революции - от темечка матушки-России.
Ближе к Масленице 1919 года, когда живот округлился, а связь Владимира Ильича и Мари-Анны скрывать было уже глупо, да и неудобно перед товарищами по партии, Дзержинский, ответственный за попрошаек, предложил польский вариант выхода из положения на закрытом заседании ЦК: грохнуть жидовку по-тихому, («никто и не узнает»), а бальзамированное тело красавицы отправить в Мексику спецрейсом по Атлантике в качестве возвращённой мексиканскому народу национальной святыни в обмен на сотню тысяч пудов маиса для русских беспризорников.
Предложение не собрало кворум по причине отсутствия на заседании Сталина, подавлявшего мятеж в Петрограде, и Троцкого, усмирявшего казаков на Дону, что и оставило дочь богородицы и наследницу вечного жида отрабатывать московский ангажемент совершенно безнаказанно.
По личной просьбе Бонч-Бруевича и Катерины Мануиловны на Пасху 20 апреля 1919 года в Успенский собор Кремля в последний раз пустили верующих и провели Пасхальное богослужение. На Лобном месте был сооружён Вертеп, где Мари-Анна сотоварищи разыграла сцену воскресения Христа, поставленную самим Таировым, прервавшим для этого репетиции мелодрамы Э. Скриба «Адриенна Лекуврер» на возвращенной Наркомпросом площадке Камерного театра.
По окончании спектакля беспризорникам раздали пасхальные яйца, пообещав тому из них, кто найдёт внутри яйца иглу Кощея Бессмертного и переломит её, килограммовый кулич. Иглы не нашли, а, может, и не искали, не побоявшись съесть яйца в два укуса. Кулич с Лобного места бесследно пропал, как и Таиров, и остальная публика, принявшаяся христосоваться с вооружённой охраной Кремля. Для латышских стрелков это было одним из последних дней своего почётного караула. Живые свидетели кукольного представления не найдены до сих пор…
От действа, увиденного на Красной площади, Льву Львовичу стало плохо по приезде в Сокольники. Катерина Мануиловна загадочно улыбалась, поглядывая на него, мечущегося в лихорадке в постели, делилась своими подозрениями с плачущей у его ног Надеждой Константиновной, но та категорически отвергла свою связь с Кручёных, а советовала лучше присмотреть ей за дочерью. На что Катерина Мануиловна резко отвечала по поводу лечения её базедовой болезни и что ни каждого мужика можно возле себя удержать, если доводить свою внешность до состояния земноводного, (то бишь «жабы»), когда здесь перед глазами мечется такая красивая пума, как «Аделита», и уходила прочь, сплюнув им под ноги. И только на третий день, после возвращения Ивана Семенного из Петрограда, (посланного туда Львовичем по банковским делам), бледный старик Кайдановский успокоился, положа себе за щеку что-то продолговатое, привезённое Иваном в серебряном футляре, завёрнутом в чистую тряпицу: то ли пилюлю, то ли порошок. Но явно - горькое и острое спасительное лекарство от смерти…
За это благодеяние Иван был отпущен, наконец, на поиски своего старшего брата Феликса, пропавшего три года назад в Мещёрских лесах, в каких-то полусотне вёрст от его родного уездного города N, где он с детства помнит в окрестных соснах каждую тропинку, каждую медвежью берлогу. Там Иван был намерен найти заодно могилку своего безвинно убиенного деда-ветеринара, отыскать тётку Клаву с племянницей Параськой, если она ещё не умерла с голода, и привезти их всем скопом в хлебосольную Москву.
Мари-Анна собралась ехать с ним, чтобы, по поручению Дзержинского, отследить формирование банд милиционера Антонова на соседней Тамбовщине. Она собиралась использовать свой мексиканский опыт лазутчицы на все руки и проверить свои стрелковые навыки на природе. Беременность при верховой езде её не смущала: наоборот, центр тяжести тела теперь находился намного ближе к лошади и выбить «Аделиту» из седла врагам революции представлялось маловероятным.
Получив на руки по мандату, юные авантюристы взяли курс на Рязань.

Проводив молодёжь, Катерина Мануиловна оставила Надежду Константиновну у кровати дремлющего Льва Львовича и в туалете, в спокойной обстановке, раскручивая рулон с тонкой рисовой бумагой, принялась за очередное письмо Константину:
«… как ты и предсказывал, сын мой, и о чём я тебе писала не однажды: «кадры решают всё». Тут как-то зацепилась языком с Ханжонковым, когда он немые картины снимал для синематографа, так вот там целлулоидную ленту с фотоснимками режут и клеят, как захотят. Один её кусочек называется «кадр». Тогда при прокручивании плёнки через свет, можно увидеть на простыне силуэты людей, которые бегают задом наперёд, прыгают на трёхэтажные дома, а из воды с брызгами выпрыгивает камень и поверхность её снова становится спокойной. С «кадрами» можно делать, что угодно: остановить птицу в полёте, упавшую слезу вернуть в глаз, поднять и оживить убитую лошадь. И люди этому верят. Плачут, взирая на движущиеся силуэты.
Лев Львович придумал нечто подобное с деньгами. Крутит их, как ему заблагорассудится, перед людьми, и они верят, что деньги у них есть. Даже дают друг другу призраки денег в долг. Накручивают пеню и проценты за просрочку. Рисуют акции непостроенных железных дорог, кораблей и целых городов. Он так увлечён этим, что, играя на бирже, покупает и перепродаёт что-то сам у себя, а потом радуется или огорчается, что какая-то сделка не выгорела…
Да-а, сынок… Мир всё дальше бежит от любви. И если раньше простыня во мне возбуждала сладострастие, то сейчас дарит лишь движущиеся картинки из черно-белых мужчин… Как, собственно, и Мари-Анна у Кайдановского. Прежде он слюной захлёбывался, развратник, а теперь, как она от вождя понесла, не ревнует, а лишь руки потирает, паршивец. Он серьёзно верит, что для его «кадров» скоро расстелют в качестве простыни всю матушку-Россию. Дурак! Но как непосредствен для своего возраста!
По правде сказать, бессмертие ему даже идёт.
И потом, почему бы ему и не крутить деньгами, если их столько? И почему не увеличивать капитал, зная, что вечен?
Да, ты скажешь, что всё суета сует. Но чем ещё бездетному импотенту заниматься? Только ими. И властью.
Но это в первых строках письма. Теперь о главном… Посмотри за Фитой, чтобы не проболталась…
Мари-Анна с Иваном едут к тебе. И надолго. У них серьёзные намерения: найти берлогу и вас. Постарайся, чтобы сестра родила в нашем родовом гнезде. Параську с дитём пока им не показывай, спрячь где-нибудь в лесу.
За братьев не волнуйся. Аскольд - у Колчака. Дир - у Деникина. Елену и Клитемнестру с внуками Карл Густав Маннергейм успешно вывез из Гатчины в Гельсингфорс, а оттуда – в Стокгольм ещё при Керенском. Там медвежатам попрохладнее, да и посытнее будет, там лососевые. А на Лазурном берегу – пекло да лягушки…
Хотя откуда тебе это знать? Ты кроме грязной Индии и дикой Японии ничего не успел попробовать в своей жизни, бедный мой мальчик…
Понимаю, богу не прикажешь. Но послушай несколько советов от матери.
Твоё желание стать человеком, вернее – вернуться к его образу жизни, чтобы понять людей, похвально, но маловероятно. С тем же успехом можно было снять в наём медвежью клетку в зоопарке и проживать перед всеми публично, предаваясь животным инстинктам. Чего бы ты добился этим? Насмешек? Отвращения? Проклятий? Да! И многого другого! Но не презрения.
Если ты решил стать отшельником, зачем завёл детей? Зачем познал плотскую любовь? Какой же ты бог, если полюбил одну женщину больше, чем всех других? А своих детей выделяешь отдельной любовью от остальных? Ты взвалил на себя лишнего. Это моё, богородичное дело, взывать к лучшим человеческим чувствам, добиваясь веры, сочувствия и соболезнования. А твоё – спасать и защищать, сынок! И карать неверных! Щит, меч и верёвка – вот твои атрибуты!
Ты у Фиты спроси как-нибудь: как ей без седла да хомута живётся? Она тебе признается: в скуке и печали. Не от работы кони дохнут, а от бесцельного труда. Каждый для своего в мире предназначен по образу…
Впрочем, делай, как знаешь. Мне поздно тебя учить. Ты уже взрослый мальчик. И не забудь о Мари-Анне: сбереги ей вождёнка.
Я бы и сама за это взялась, но Россию жалко. У страны сейчас столько проблем! Не могу я её без денег да без заботы своей оставить. Лев Львович болеет. А тут займ американский где-то по дороге застрял. Да надо готовить конфискацию церковных ценностей, произведений искусства, золото с дворян и староверов собирать, купцов трясти, еврейский да азиатский народ экспроприировать. Успею ли за год-два уложиться, даже не знаю. На тебя надеяться не буду, положусь на большевиков. Тем более, что скоро мы станем с ними прямыми родственниками…
Обнимаю тебя, сынок!
Будут новости, с голубиной почтой сразу и отсылай. Сколько у тебя ещё птиц осталось? С десяток? Пусть Параська в Михайлове на рынке поглядит у Фомки, мои голуби с левой лапкой, синькой крашеные. Или ещё прислать? И привяжи к лапке кусочек нашей грибницы, как я тебе присылала. Что-то у меня камни мелкие пошли совсем, надо родительские споры в мицелий подсаживать.»

Письмо пришло с опозданием. Люттехский почтовый голубь прилетел на место уже к вечеру, атакованный, вероятно, каким-то стервятником прямо на подлёте к голубятне. Параська, услышав колокольчик сверху, там, где над чердаком дома висела большая приёмная клеть для птиц, подняла голову от грядки с картошкой, бросила лопату и кинулась на приставную лестницу, чтобы спасти беднягу, припадающего на вытянутое крыло перед открытой форткой. Почтальон сам дался ей в руки и сразу притих за пазухой.
Спустившись на землю, Параша побежала к крыльцу.
Она скинула перед порогом сапоги и толкнула ногой не затворенную дверь в дом, до сих пор пахнущий свежесрубленной сосной, будто только что был сложен, а не простоял так два года.
Мужики её спали на полатях в обнимку. Большой – навзничь, а маленький – ничком, уткнувшись отцу в бороду и крепко вцепившись в жёсткие волосы крохотными пальцами. Храпели оба в унисон. И если бы Параська учила сольфеджио в детстве, она бы догадалась, что по интервалу их храп укладывался в большую сексту, что и звучало, и выглядело весьма гармонично.
Пару секунд полюбовавшись на них, Паша достала птицу и посадила голубя на стол. Дала ему воды в плошке, насыпала гороху и конопляного семени, а пока тот клевал, отвязала от его ноги рулончик тонкой папиросной бумаги и понесла письмо хозяину, размотав его в полуметровую прозрачную ленту, усыпанную буковками с пшённое зерно.
- Константин Амвросиевич, почта от матушки прилетела! – оторвала она ручку ребёнка от бороды князя и взяла спящего сына на руки. – Зачесть?
- Валяй… – скомандовал Константин полусонно. – А картошку-то всю посадила?
- Не-а… Голубь помешал, - весело отозвалась Параська, прижимая к груди горячее тельце ребёнка.
- Бросила в поле?.. Смотри, мне! – пригрозил князь, не открывая глаз. – А то опять кабаны сожрут, как в прошлый год!
- Да ладно вам! – отмахнулась молодуха. – Авось не ночь ещё… Фита за огородом присмотрит… Письмо читать, что ли, али нет?..
- Ну, читай, читай… - проворчал князь, поворачиваясь на бок с закрытыми глазами. – Отчего ей там в столице не спится…
Во время чтения лицо Параськи менялось и вдруг к концу приняло совсем обиженный вид.
- Это ж где нас прятать-то в лесу? Опять в землянке, что ли? Вот удумала! Я лучше к маме уйду, в деревню… А корову с телком куда?..
Князь, не открывая глаз, молча потянул её за юбку к себе на полати. Параська едва успела положить ребёнка на пол, а тот, проснувшись, уставился на стол с клюющим голубем и, пока родители у него за спиной занимались своей любовью, поднялся на ножки и всё смотрел с какой скоростью исчезает в голубином клюве горох со стола.
Скоротечная страсть закончилась стоном общего глубокого удовлетворения. Оба открыли глаза и увидели ребёнка, замершего в восторге перед столом с клюющей птицей. Мальчик едва шевелил губами, но князь Константин его услышал:
- Ишь, ты! Зёрнышки уже считает, а двух зим ещё не прожил.
Параша, утерев пот со лба пальцами с грязными ноготками, вымолвила:
- Умница. А воспитанный какой! Завсегда отвернётся, пока мы полюбимся и закончим. А ликом – писаный красавец! Вот что значит княжеского роду. Ни дать ни взять Троекуров… Правильно я говорю?
- Правильно, любимая… А давай-ка ещё разочек, пока сыночек зёрнышки считает…
- Да что вы, Константин Амвросиевич! – притворно огораживалась от него руками Параша. – Мне ещё два мешка картошки сажать… и обед готовить… И мальчика кормить, и вас… Ох-х, ненасытный…
Но уже вцепилась пальцами в волосатую спину мужа и, запрокинув голову, всё повторяла:
- Господи, и за что же мне счастие-то такое? Гос-по-ди… за-что?..
А мальчик всё считал зерна и смотрел на голубиное крыло, и оно под его взглядом выпрямлялось, перья принимали прежнее положение, рана заживала и рубцевалась, потому что время в этом месте, как и все жизненные процессы, куда смотрел божий ребёнок, текло в несколько раз быстрее, чем остальное вокруг. И текло с такой живительной, оборотистой силой, что заставляло всё окружающее, любую органическую субстанцию восстанавливаться и воскресать из почти сгнившего, пропащего и растоптанного в грязь растения или животного, а то и части его, а то и просто детской мысли о нём. Поэтому и назвали его родители в честь великого врачевателя Асклепием-Пантелеймоном – или попросту «Пантюхой».   


Глава восьмая

Дикие места отличаются от обжитых человеком мест тем, что, попадая в них, каждый из людей чувствует себя ближе к богу. Как бы первым из людей, попавших в мир по собственной, а не по божьей воле. Ему тут всё незнакомо, непривычно, неправильно. Он смущается окружающего, как нашкодивший ребёнок, забравшийся в запрещённое место без присмотра взрослых, но не может его сразу покинуть, пока не удовлетворит своё любопытство. Он и страшится что-то нарушить, и одновременно хочет это сделать, чтобы оставить после себя хоть какую-то отметку в этом запретном месте, обозначить о себе память, что он первый тут побывал. Открыл его для всех. Сразу после творца.
И что создатель выбрал его первым для этого открытия наполняет человека гордостью своей избранности.
Грешат этой особенностью учёные, путешественники, художники. И другие просто любознательные, рисковые люди, которых новое не страшит, а, наоборот, манит. Им на самом деле кажется, что они попадают в такие места (и в пространстве, и у себя в голове) не зря, а «зачем-то». Некоторые до смерти мучатся догадками, но не понимают, что ответа на вопрос им найти не дано. И часто, заканчивая уже свою жизнь, вспоминают не никчёмную её протяжённость, а просто бокал шампанского, зарубку на дереве, вкус морошки, звук прибоя, чистое небо с облаками и горы, те лучшие горы, где не смог побывать…

Ивану Семенному нравилось время, в котором он родился. Начало века. Старый век кончился, потому что - старый. Новый родился вместе с его закатом – аэроплановый, электрический, автомобильный, миллиардный по людям и деньгам в своих исчислениях.
 Век джаза, пулемётов и свободных людей. Наука, сила и правда правят всем: от правительств до публичных домов и постоялых дворов. Манерных дворян и наглых буржуев оказалось быстрее перерезать, чем отучить любить сладкую жизнь и дармовые деньги. Грязных крестьян и рабочих проще заставить взять в руки оружие, чтобы отнять чужое себе, чем самим его заработать, вырастить и съесть. Наступило время голодных меняться местами с сытыми, чистых - с нечистыми, праведников-трусов – с отчаянными безбожниками.
Святая, не оспоримая когда-то, вера в неведомого всесильного бога, который успевал вмешиваться в любые человеческие мелочи от удара молотком по пальцу до случайного зачатия, чумы и неожиданной смерти, - та вера, которая выстраивала существование людей рядом друг с другом в цепь табу и разрешений, обещающих продолжение протяжённости поступательного времени в таком реальном, близком, ощутимом мире, - та вера рухнула, не выдержав напора сомнений просвещённого человека, с каждым днём находящим в природе всё новые и новые доказательства своей никчёмности. Бренность, бессмысленность усилий в достижении вечного рая для всех стала явью, о которой и спорить было бы глупо. Но свято место пусто не бывает! И бог, который везде, создал очередную подмену.
Он наделил людей верой в свою безнаказанность. Освободил от греха. И отошёл в сторону посмотреть, чем это закончится. Бог имеет на это право…

Иван, младший внук ветеринара Семенного, образование получил обрывочное. После смерти отца, Антона Антоновича, которого прирезали где-то на дороге лихие люди из-за четвертной, полученной им в качестве гонорара за осеменение голландских коров князя Однокурова, старший брат Феликс и сестра Клавдия нередко его… ну, если не били, то постукивали.
Ваня часто сбегал из дома, был дерзок и неуправляем. Младший Семенной не мог не знать, что брат с сестрой после смерти отца открыто стали жить в незаконном браке, и хоть полк Феликса расквартирован был в губернском городе, в пригород уездного города N, в дом ветеринаров-родителей, Феликс наведывался довольно часто. У них с сестрой подрастала дочь Прасковья. Отцовских и дедовских накоплений хватало на то, чтобы вести безбедное хозяйство и даже на университет Ивану осталось.
 Иван в Рязанской гимназии был на неплохом счету у её попечителя, барона фон Дервиза, знаменитого коннозаводчика и железнодорожного магната, поэтому основное время проводил не на занятиях, а на его конном заводе в Старожилово, где пристрастился к верховой езде и вольтижировке, а полученные в детстве ветеринарные навыки пошли ему на пользу: он небезвозмездно участвовал и в лечении животных и в увеличении поголовья племенного стада знаменитой русской верховой породы лошадей.
 Уже тогда Иван познакомился с молодежью из кавалергардов, приглядывающихся к породистым жеребцам и кобылам, тех богатых ценителей, среди которых были и Юсуповы с Шереметьевыми, нередко в сопровождении Карла Густава Маннергейма, зятя московского обер-полицмейстера генерала Арапова. Они к рекомендациям мальчишки Семенного нет-нет, да прислушивались. 
 По их протекции Клавдия, после гимназии сплавив младшего Ивана из Рязани ещё дальше, в столицу, перекрестилась и высылала ему в первые месяцы небольшое денежное вспомоществование, а потом будто бы и забыла об этом. Да и немудрено: хорошела Прасковья, надо было думать и о её будущем в столь неспокойное время. Иван был отрезанный ломоть.
В Петроградском университете Семенной тоже не кончил курса, всё чаще пропадая на скачках или на бирже. У дерзкого юноши стали водиться деньги, знакомства его протянулись от эсэров и банкира Кручёных до княгини Двоекуровой-Дурново, и скоро это так далеко зашло, что он, пользуясь случаем, оказался в бегах от полицейского надзора на палубе «Лузитании», где, собственно, и произошло их знакомство с Мари-Анной.
Не стоит предаваться подробностям о том, чем они привлекли друг друга. О красоте и богатстве дочки Дурново и так звенела вся столица, а слухами о красавце-беглеце Жане Семенном, (прихватившем с собой из России полмиллиона рублей со спекуляций на акциях Русского общества пароходства и торговли (РОПиТ)), были пропитаны все салоны «Лузитании», стоило Ивану и Мари-Анне оказаться рядом на палубе: она – в прозрачной розовой тунике из виссона, а он - в своём роскошном белом костюме и клетчатой семиклинке на американский манер. В паре они гляделись образцом европейского новомодного шика. Держались вольно, если не вызывающе. Танцевали до утра, задавая тон всему танцполу. Тратили деньги и пили напропалую. А когда Жан устраивал метания столовых ножей в еврейский оркестр, скача на плечах у Микулы, восторгу пассажиров из «золотой молодёжи» не было предела…
Потому не странным для всех оказалось и то, что, улизнув из-под надзора Фотиньи и Катерины Мануиловны, Мари-Анна сбежала с Семенным в Чиуауа сразу по прибытии в круизный порт Манхэттен, оставив свои баулы с дорогими одеждами и обувью невостребованными в багажном отделении пароходства. Брошенная кладь Семенного на поверку оказалась контейнерами для контрабандного оружия, предназначенного для мексиканских повстанцев. Но при содействии Кручёных дело быстро замяли, и все три тысячи «Браунингов» с российским клеймом «О.К.Ж.» («Отдельного корпуса жандармов») были возвращены с помощью американского «Красного Креста» к апрелю семнадцатого года на родину, в Петроград…
Во время подавления мятежа на Тамбовщине Иван Семенной получит из такого «Браунинга» ранение в ногу и, пользуясь неразберихой с санитарным поездом и суточной задержкой его отправления в Москву, наймёт на станции железной дороги мужичка с телегой и, погрузив на неё костыли и свой сидор, заглянет в родной дом уездного города N…

Дом встретил Ивана Антоновича заколоченными ставнями и прогнившими ступеньками крыльца, из-под которых к июньскому солнцу пробилась свежая крапива и по своей изумрудной яркости не уступала зелени одуванчиков, заполонивших в палисаднике заброшенные цветочные клумбы.
- А что, Данилка, в доме никто не живёт? Где хозяйки-то?
- Мне почём знать? – отвечал Ивану лохматый возница. – Я же вам говорил, товарищ комиссар, в болото подались или поближе к столице. А там: ищи-свищи… Сейчас многие от людей бегут, среди людей страшно бабам жить. Обидеть могут. А защищать-то их с дитями и некому… Голод не тётка…
- Ты лишнего не болтай, - предупредил Иван. – Давай, узнай-ка по соседям, где Клавдия с Прасковьей прячутся, а я телегу посторожу…
И похлопал себя по кобуре с парабеллумом.
Данилка вздохнул, нехотя слез с телеги и направился к ближайшему строению у дороги – то ли сараю, то ли риге. Побродив вокруг и прокричав несколько раз «эй!» в тёмные проёмы здания, он пошёл к следующему, оттуда – дальше… Никто ему не отвечал.
Как только возница исчез из вида, к Семенному из кустов бузины вылез оборванный мальчик и протянул к нему грязную руку:
- Дяденька-барин, дай хлебушка. Совсем кушать нечего… Дай, а?
- Я вот сейчас тебе дам! – погрозил ему костылём с телеги Иван. – А ну, иди сюда, говори, куда люди пропали?
- Так постреляли всех… - растерялся испуганный пацанёнок. – Мы в заложниках сидели. Нам красные грозили, мол, будут расстреливать, если не скажем, где наши отцы-бандиты по лесам ховаются… А откуда же мы знаем? Ну, нас и постреляли…
- Всех, что ли?
- Так и всех… Мы с Дюней в лес за хворостом ходили, приходим – а тут в овраге всех и перестреляли. Стало быть, срок залога нашего вышел – надо было стрелять… Приказ же такой от Ленина пошёл: всех пособников бандитов убивать, «не шчадя»… А мы-то с Дюней сироты… У нас и батьки-то нет, в германскую сгинул.
- А вы из каких будете?
- Полусердечные мы… Вон там, в погребе живём… Только Дюня кашляет, лежит, выйти не может… Нам бы, товарищ-дяденька, хлебушка…
Иван, внимательно присмотревшись к мальчугану, вынул из мешка варёное яйцо и покрутил его в пальцах:
- Хочешь?
- А то! – сглотнул слюну мальчуган.
- Семенных тоже постреляли? Клавдию, Параську?
- Всех! И дитёнков их маленьких. И Мариванну… - торопился доложить мальчишка. – Никого нетути!
- Мари-Анну?! – поднял брови Семенной. – Она-то тут откуда?
Он поторопился слезть с телеги, сунув яйцо в карман. Встав на костыли, Иван поманил мальца к себе. Тот сделал к нему полшага и застыл, готовый убежать. Иван ловко ухватил мальчишку за волосы.
- Далеко тот овраг? Не покажешь? Я тебе полбуханки дам.
- Недалёко. С полверсты будет, в Смыгаловской лощине.
- Там, где пруд был?
- Ага. А ты, верно, и сам знаешь, - догадался паренёк.
Иван вновь взгромоздился на телегу, потянув мальца за собой.
- Тебя как звать?
- Влас.
- Садись, Влас. Поехали. На месте покажешь, - скомандовал Семенной.
- Не-е… Меня Данилка потом накажет… - жалился малец, пытаясь расцепить пальцы Ивана у себя на загривке. – Мне Дюню подлечить надо…
- Так Данилка знает, что их расстреляли?
- А то! Он сам и стрелял. Со своими братьями Дурневыми. Мы из кустов глядели, вот ей богу! – и Влас перекрестился левой рукой. – Отпусти, дяденька-товарищ, больно мне!..
Иван разжал пальцы и достал из фанерной кобуры парабеллум.
- Бери-ка вожжи, пацан. И правь в Смыгаловскую лощину.
- А Данилка?
- Считай, что его уже нет, твоего Данилки, - ответил Семенной и похлопал по кобуре. *
 
 
*ПРИМЕЧАНИЕ.
/Из доклада председателя полномочной «пятерки» о карательных мерах против бандитов Тамбовской области.
*10.07.1921 года*
«Операции по очистке селений Курдюковской волости начались 27-го июня с деревни Осиновки, являвшейся ранее частым местом пребывания банд. Настроение крестьян к прибывшим для операции отрядам — недоверчиво выжидательное: банды не выдавали, на все задаваемые вопросы отвечали незнанием.
Было взято 40 заложников, селение объявлено на осадном положении, изданы приказы, устанавливающие 2-часовой срок для выдачи бандитов и оружия с предупреждением — за невыполнение будут расстреляны заложники. На общем собрании крестьяне заметно стали колебаться, но не решались принять активное участие в оказании помощи по изъятию бандитов. По-видимому, они мало верили в то, что приказы о расстреле будут приводиться в исполнение. По истечении установленного срока был расстрелян 21 заложник в присутствии схода крестьян. Публичный расстрел, обставленный со всеми формальностями, в присутствии всех членов «пятерки», уполномоченных, комсостава частей и пр., произвел потрясающее впечатление на крестьян (…).
Что касается д[еревни] Кареевки, где ввиду удобного территориального положения было удобное место для постоянного пребывания бандитов (…), «пятеркой» было решено уничтожить данное селение, выселив поголовно все население и конфисковав их имущество, за исключением семей красноармейцев, которые были переселены в село Курдюки и размещены в избах, изъятых у бандитских семей. Строго после изъятия ценных материалов — оконных рам, сеялок, срубов, и др. — деревня была зажжена (…).
3 июля приступили к операции в с. Богословка. Редко где приходилось видеть столь замкнутое и сорганизованное крестьянство. При беседе с крестьянами от малого до старика, убеленного сединами, все как один по вопросу о бандитах отговаривались полным незнанием и даже с вопрошающим удивлением отвечали: «У нас нет бандитов»; «Когда-то проезжали мимо, но даже хорошо не знаем, были ли то бандиты или кто другой, мы живем мирно, никого не беспокоим и никого не знаем».
Были повторены те же приемы, какие и в Осиновке, взяты заложники в количестве 58 человек. 4 июля была расстреляна первая партия в 21 человек, 5 июля — в 15 человек, изъято 60 семей бандитских — до 200 человек. В конечном результате перелом был достигнут, крестьянство бросилось ловить бандитов и отыскивать скрытое оружие (…).
Окончательная чистка упомянутых сел и деревень была закончена 6 июля, результаты каковой сказались не только на районе двух волостей, прилегающих к ним, — явка бандитского элемента продолжается.
Председатель полномочной «пятерки»
Усконин».

***
Фита, оглядываясь на сидящих в телеге людей, знала уже, куда их везти. Туда, где люди убивают друг друга.
 Новый её хозяин напомнил ей о прежнем, первом её седоке, давнем, горячем наезднике, говорившим голосом, похожим на речь этого хромого, что на трёх ногах. По её, кобыльему разумению, эти люди были с одного табуна. Возможно, и братья по крови. От раненого хромого, хоть и припахивающего кровью, дух был как от человека, который не боится выстрелов и пороха. И вещал он тоном, к которому любая лошадь проникается доверием, а не страхом. Конечно, к вожаку человеческой стаи, к богу, что расседлал Фиту от окровавленных вериг, спас её в лесу и пустил на волю, он имел отношение косвенное. Но вот на человека, который убил её первого седока и спустя годы запряг в телегу, а потом хлестал кнутом, хромой был совсем не похож. Он, как и Фита, был на убийцу очень зол.
«И правильно, - рассуждала пожившая среди людей кобыла. - Вот ему и надо показать, до чего люди могут докатиться, пока их бог далеко. Бог добрый. Но надо ведь кому-то побыть и злым. Хромой сможет. Я ему сейчас глаза на всё открою. И на мёртвую свою хозяйку, и богову сестру, и их молочных жеребят… А убийца-то, как его… Данилка… пусть по кустам за нами крадётся… Я-то всё вижу… Но хромой с ним справится.» 
Фита, не торопясь, поворачивала в нужную сторону, не слушаясь повода глупого маленького возницы. Приостанавливалась перед ямами, медленно выкатывала телегу на бугор, а когда вышла по лугу и просёлочной дороге к лощине, постаралась держаться подальше от деревьев кладбища, куда юркнул незамеченный людьми Данилка.
Но зоркая кобыла ошибалась: Иван краем глаза уже наблюдал за преследователем, постукивая по ножу за голенищем. Подойди негодяй к телеге ближе десяти метров, пули на него не пришлось бы тратить…
Перед спуском в лощину Фита притормозила и замотала головой, будто отказываясь идти дальше несмотря на понукания мальчишки.
Иван слез с телеги и подошёл к голове лошади вплотную, понимая, что она хочет что-то ему сказать. Фита прислонилась мордой к его груди.
«У Данилки ружьё на кладбище припрятано. Будь осторожнее… А не то, погибнешь, как твой брат. Я узнала тебя, человек.»
Сердце у Ивана ёкнуло, но не от испуга.
«Так ты же Галатея, кобылица со Старожиловского завода! Я тебя жеребёнком ещё помню.»
В ответ ёкнуло сердце у Фиты.
«Они мёртвые… там, внизу… И Клавдия, и Параська, и Мари-Анна, и Пантюха, и маленький Вилен… - перебирала беззвучными губами лошадь. - Им уже не больно, и ты им уже ничем не поможешь… Не ходи туда на трёх ногах… Данилка тебя убьёт. И мальчика убьёт… Вы лучше меня распрягите и садитесь на спину вдвоём, я вас к лесному богу отвезу лощиной, в другую сторону, он нас не догонит… А пока спрячьтесь за мной. В меня он стрелять не станет. Я ему нужнее, чем вы.»
Иван, послушавшись, принялся рассупонивать хомут и позвал к себе Власа на помощь, но тот уже суетливо копался в его мешке в поисках хлеба. Найдя горбушку, мальчик принялся её жевать, будто не видя, что его зовут. А когда Семенной освободил Фиту от оглобель и хомута, паренёк скинул подальше с телеги его костыли, кобуру с парабеллумом запустил под откос лощины в некошеную траву, ухватил мешок и, соскочив на землю, задал стрекоча назад, к дому, сверкая по дороге стальными от грязи пятками. Крикнуть ему что-нибудь вдогонку Иван не успел, со стороны кладбища раздался выстрел и беглец, не успевший отбежать и на сто метров, вскинул руки с вещмешком и упал замертво.
Расстёгнутую подпругу чересседельника Фита, тряхнув корпусом, скинула с себя сама и припала на передние ноги. Семенной завалился к ней на спину, уцепившись за гриву, и лошадь на коленях сползла по откосу в лощину, пряча и себя и седока от следующего выстрела.
- Пистолет! Пистолет в траве… остался! – всё повторял Фите на ухо Иван, когда она неслась по влажному дну оврага к ближайшему осиннику.
«Успеете ещё друг в друга настреляться, люди-человеки…» - отвечала ему Фита, шире раздувая ноздри и прибавляя ходу.
Данилка с высоты склона прицелился было в них, удирающих к лесу, но стрелять не стал. Жалко было картечи. Да и лошади жалко. Хорошая досталась ему кобыла, справная. Не потеряется. Он знал, где их искать, если что…

***
Когда в продотряд прислали новую комиссаршу из Москвы, Данилка сразу её узнал по портрету, что отняли у него бандиты на станции в Серпухове (нечего было хвалиться ворованной иконкой случайным попутчикам!) 
Он-то хотел сбыть дорогую вещицу в Москве подороже. Там братья могли помочь, у них, ломовых возчиков, было много богатых знакомых, имеющих и по три, и даже по пяти или десяти возов и лошадей. В Сокольниках, за фабрикой Абрикосовых и в районе улицы Старослободской, рязанские братья и дядья Дурневы жили отдельной колонией, содержа на своём попечении и ломовой извоз, и постоялые дворы у Рогожской заставы, и ремонт дорог начиная от Сокольнического вала до самой Преображенки.
Крестьянами они числились государственными, царскими. Были среди них и однодворцы. Эти за свои земли вообще особо не держались. Отдавали их то в найм, то в залог. А деньги зарабатывали отхожим промыслом. Поэтому, когда в голод гражданской войны большевики стали организовывать отряды по продразвёрстке, ушлые парни из Москвы подались на добычу продовольствия по родным деревням, наделённые на грабёж особым мандатом от Советской власти.
Но это уж потом, через четыре года было, только обиду на воров за потерю дорогого портрета Данилка не забыл, а вживую сразу Мари-Анну признал: вот она – богиня! С маузером на боку и папиросой в зубах.

Она прискакала к ним в отряд одна, красивая, крикливая, немного пьяная, в блестящей на солнце кожаной куртке, раздувшейся у неё на животе, и алой папахе, новой, намного краснее их отрядного знамени.
Это она сама объясняла ему после второго стакана самогона, чем её фригийский красный колпак отличается от колпака «петрушки», красноармейской  будёновки или петлюровской папахи с красным «тумаком», но Данилка перелива её голоса не слышал, он только глубже заглядывал ей в рот, любуясь, как розовый язык свободно выгуливается у неё между хрустальных зубов, как тонкие ноздри вздрагивают вместе с верхней влажной губой от смеха, как тёмные, без зрачков, радужки глаз Мари-Анны вспыхивают под огоньком папироски и обдают его искрами с ядовитым турецким дымом.
Данилка косился на братьев, видя, что и они все плотоядно рассматривают комиссаршу, стараясь каждый выделиться перед умницей и красавицей своим блатным способом: кто слово московское озорное в разговор ввернёт, кто спичку о сапог зажжёт, кто сплюнет далеко и точно другому в кружку. И всякий из них думал только об одном – эх! если бы… Да куда там! Руки от кобуры парабеллума Мари-Анна не отнимала. И поздней своей беременности не смущалась вовсе. Она всё говорила да подсмеивалась карим глазом:
- Наша задача, товарищи, обеспечить город хлебом. Вы, красные бойцы, должны понимать, что революция не тётка, а дело всей вашей жизни. Жертвы неизбежны. Свобода требует места. Посторонние нам не попутчики. Пока на фронтах солдаты бьются за равенство и братство, их надо кормить. Добровольно хлеб никто не отдаст! И мы должны взять его, не щадя своей и чужой жизни… Понятно объясняю?!
- Хлеб отнять можно, - соглашался кто-то из старших. – А крестьян-то куда девать? Баб, стариков, детей… Что они есть тут будут, коли хлеба нет?
- Найдут, что поесть! – смеялась комиссарша. – Их тут много. И леса, и земли много. Помещиков прогнали. Мы их для безделья, что ли, от гнёта освободили? Пусть не спят, а работают. На себя пускай попашут, попотеют… Зря, что ли, за них красноармейцы кровь проливают?.. Вот прогоним буржуев, кулаков, недовольных подчистим, земли ещё больше на каждого станет. Живи, работай, а как заработаешь, обжирайся потом, ешь – не хочу! Красота! А там и другие народы за нами двинутся. Мировая революция и сплошная диктатура пролетариата наступят. Эти всю заразу передавят на раз! Вот увидите…
Мари-Анна вскочила на коня с мексиканским кличем де Долорес: «Смерть гачупинам!»
Сомневаться в словах Мари-Анны не пришлось. На прощание она одним выстрелом сбила шишку с высокой сосны и уехала на соловом жеребце в ночь одна, никого с собой не позвав. Смелая женщина.
Но Данилка тогда уже понял, куда она направлялась. На хутор однокуровский, к князю-отшельнику. К брату своему… Да и брат ли он ей? А, если брат, что ж тогда не сторож её?

Запала комиссарша Данилке в душу.
Он и спьяну теперь, и с похмелья только о ней и думал:
«Не важно, что жидовских кровей, не важно, что беременная… А, может, как раз и важно? Дала ведь она кому-то, и справно дала, раз так округлела? А может, снасильничал кто, сволочь какая-нибудь… Жидовок-то часто силой берут. Чуть погром, чуть зазевается девка и – на тебе! С православного спросу никакого. Это пусть еврейские родственнички своих целок сами берегут. И детей их кормят потом. Наше дело сторона. Мы их к себе не звали. Жиды сами пришли. Вот пусть и живут на нашей земле, как мы им прикажем… А что хороша Мари-Анна, так и сама виновата! Никто не удержится… И пистолет здесь не спасет… Вот только выпить не дура девка… Но и это хорошо. Есть на что грех списать…»

С этого и пошло. Как только очередной обоз с зерном снарядят братья на Москву, Данилка на хутор привык наведываться. Мари-Анна в сентябре родила, Параська ей с дитём помогала, князь Константин и Фита добирали последний урожай с болотных огородов.
Данилка сразу повинился перед князем, что не вынес искушения с иконкой и за то был богом увечьем по голове наказан. (И показывал шрам от удара кастетом на полголовы). Что отнятый у него насильем лик Мари-Анны не пропал, а в богоблагославенном месте теперь висит и пьющему народу верой служит и наказанием за грехи под иконой «Неупиваемой чаши». И многих людей исцелил. И готов Данилка помогать князю во всём, только прощения просит.
А князь возьми ему и не поверь. Сказал, что в услужении не нуждается. Что воры должны сидеть в тюрьме, а горбатого только могила исправит, а волк, сколько его не корми, всё в лес смотрит. Данилка ничего не понял и пришёл на неделе ещё раз Мари-Анной полюбоваться.
Князь ему объяснил, что на чужой каравай рта не разевают, на чужую кучу нечего глаза пучить и шёл бы он лесом. Но Данилка всё извинялся. Мари-Анна смеялась ему в лицо и бесстыдно кормила ребёнка у него на глазах круглой белой грудью с алым соском, таким большим, что тот едва умещался у младенца во рту. А тут ещё Пантюха, старший княжонок, всё дёргал Данилку за штанину и подсказывал направление, куда ему лесом идти на русском матерном.
И тогда взяла Данилку великая обида на них. Чем Дурневы от Дурново отличаются объяснять было некому. Да и надо ли? Власть теперь его, Данилкина.
«…Одно-Двое-Троекуровы, кого ни возьми, классово опасный элемент. Зерно прячут. Строевую кобылу, ворованную, от демобилизации хоронят. Комиссаршу, дизертиршу, привечают. Народную землю не по назначению фронта используют, а себе в угоду. И вообще, кто он такой, этот князь? С какого это такого неба свалился? Где его документы?
Советская власть постановила, что бога нет. Так и гнать его отсюда. Пусть ищет себе другое место, где в него верят. А нам тут такие боги, что трудовой народ на хер посылают, совсем не нужны.»
И прямо так всем им и заявил. И срок дал: не даст ему Мари-Анна, перестреляет их всех, как чуждый пролетариату классовый элемент и не следа, ни духа от них, таких богов, на его, рязанской земле, не останется.
Мари-Анна и за парабеллум не успела схватиться, как рассерженный Данилка уехал.
На другой день голубятня на доме сгорела. Да и дом сильно пострадал.
А как снег выпал, отряд Дурневых изловил в лесу женщин с детьми и взял их в заложники, пока князя не выдадут. Самого Константина обнаружить не удалось. Видно, залёг князь в какой-то берлоге медведем по совету Фиты, пропал, да и уснул, скорее всего. Ему, отшельнику, такое не впервой было.
Всю зиму рыскали братья Дурневы по болотным чащам, но даже натасканные на медведя лайки не помогли: собаки останавливались у звериных троп, поднимали морды кверху и подвывали так протяжно и жалобно, что сразу было ясно – дальше ни им, ни людям ходу нет. Заповедные места. Опасные.
Только к лету, натешившись исхудавшими женщинами вдосталь за кусок хлеба, из которого те половину скармливали своим голодным сыновьям, отряд пустил их в расход в Смыгаловской лощине, так и не дождавшись от них признания.
Данилка, глядя в глаза расстрелянным женщинам и детям, поразился одинаковости их выражения: такое бывало на Рождественской ярмарке в его детстве, когда с оглушительным треском вдруг вспыхивали фейерверки по сторонам балагана и к небу уносились сверкающие ракеты, от которых было не отвести взгляда, настолько неожиданно яркими и стремительными они оказывались. И сердце тогда заходилось от неповторимости этого мига времени. И все взгляды замирали на одном – вспышке новой звезды…
Данилка не смог засыпать эти глаза землёй. Он бросил лопату и подумал про себя:
«А пусть смотрят. Подивятся напоследок, чего понатворили.»

Князю Константину, проснувшемуся к поздней весне, произошедшее с ним накануне зимы представилось страшным сном.
Он уж и не помнил сам, кто он и откуда. И что дала ему пожевать Фита перед берлогой, слабо себе представлял. Вроде какие-то грибы…

***   

Фита притащила Ивана Семенного к князю Константину поздним вечером. Тот, заслышав знакомый топот, оставил подземную молитву и показался наружу.
Щурясь на вечернее солнце, он посмотрел на пришлецов, приказал Фите сбросить Ивана у копны с сеном и, сняв с лошади уздечку, прикрутил ею крепкие руки хромого к ближайшему дереву. На раздражённый голос Ивана Константин не ответил. Подошёл к кобыле и, приложив ухо к её левой лопатке, выслушал правдивый, сердечный рассказ о случившемся. Выслушал молча. Вздохнул. Не глядя на Ивана, переступил через его ноги, задал кобыле овса и спустился в берлогу, чтобы завершить молитву.
С некоторых пор, как голубятня сгорела, князь таким образом общался с матерью Катериной Мануиловной.
Божественный мицелий к тому времени от безысходности сам восстановил связь между московской и рязанской берлогами, дрожание гифов передавало информацию не хуже, чем трансатлантический телеграфный кабель, стоило лишь дождаться вечерней тишины в Мещере и парке Сокольники. А так как помимо них собеседников на связи не было и оба врать были не научены, в молитвах своих мать с сыном не по-божески редко щадили друг друга.
- Богоматерь моя, святая Катерина, - обращался к ней вслух Константин. – Не плачь о людях. Они твоих слёз не стоят.
И продолжал молча, перебирая гифы в руках как чётки:
«Я теперь, потеряв своих близких и любимых, живу хорошо. Мне не о ком заботиться, не о ком беспокоиться и печалиться не о чем. Только о тебе, моя дорогая мама.
Спасибо тебе, что ты сберегла меня в любви и ненависти, в горе и радости, в бедности и в достатке. Дала познать себя и тех, кого мы сотворили. Я здесь многое понял о нас и о людях, о силах небесных и грехах человеческих. И достиг, наконец, того края сознания, что мне отведён тобой и богом, который везде. Он ещё держит меня на грани терпения и сил. Чего и тебе желаю всей душой, моя милая богоматерь.
Я, лелея в душе воспоминания о Прасковье и Пантюше, становлюсь слезлив и сентиментален почти по-человечески. Мне кажется, что мне удаётся прочувствовать, как люди переживают счастье любви и потерю её, как ощущают отцовство и сиротство. Мне, богу, не многое подвластно в этом, я вижу будущее, но и я начинаю понимать вдруг, на короткие мгновенья, сколько места в человеческой душе отведено именно для этих переживаний. И если люди большую часть своего времени посвящают труду и сну, то мне, выспавшемуся за зиму и способного добыть себе любую пищу прямо из-под ног, становится понятным, почему они не успевают в своей жизни быть счастливыми.
Всем просто не достаётся места для счастья на этой Земле. И как бы бог ни старался их распределить по поверхности, самой Земли для всех никогда не хватит. Так ведь, мам?
Помнишь, ты говорила мне, что движение состоит из причин и следствий? Так вот, к людям это не относится. Они до сих пор отказываются верить, что всё, родившееся на земле, когда-нибудь умрёт. И они готовы выдумать для себя ещё тысячу религий, предполагающих бессмертие в недалёком будущем, лишь бы оправдать труд своего существования. Ведь для того, чтобы выжить, им надобно только трудиться?.. Как бы не так!.. Люди в этом вопросе с богами не советовались, а сразу решили, что можно отнять продукты труда у другого, просто убив его. Можно пригрозить, обмануть и заставить кого-то, менее хитрого и сильного, на себя работать.
Мама, о какой любви ты мечтала среди людей? О какой гармонии и симметрии чувств? О какой божественной морали и нравственности? Вернись на землю! Если от неё в этом веке что-то останется… Но ведь и боги умирают… Я сам видел…»
Князь Константин вздохнул, перекрестился на грибницу с мелкими жёлтыми опятами, вылезшими на стенке берлоги между бородавкой рубина и розовым сапфиром с голубиное яйцо, выбрался наружу и подошёл к связанному Семенному. Скрутил «козью ножку» из рисовой бумаги с мелкими буковками, набил её махоркой и предложил Ивану.
Тот отрицательно помотал головой.
- Ну и дурак! Больше предлагать не буду, – сказал ему князь, чиркнув кремнием по грани напильника в подсушенный мох. Искра возгорелась в пламя. Константин прикурил из пригоршни от раздутого им огонька и проводил взглядом струйку дума, потянувшуюся к траве.
- Дождь будет, - подсказал богу Иван. – Развяжи меня. Промокну здесь.
- У тебя нож за голенищем, - отозвался князь и выпустил изо рта никотиновое колечко.
- Так возьми его себе!
- Я чужого не беру, и тебе не советую… Мари-Анна советовала у других брать… И где она теперь?
- Ну как же? Как же так? – вдруг заворочался в отчаянии Семенной, будто догадавшись о чём-то: – Она же дочь богоматери и вечного жида! Она сама говорила, что бессмертна! Я сам сколько раз видел, как пули мимо неё летали, клинки об неё ломались, крокодилы от одного её взгляда дохли по берегам Юкатана! Что случилось с нею здесь, в рязанских лесах?
- А вот так! – рассудительно проговорил Константин. – Связалась с безбожником и родила. И вся её сила ушла на революцию… Нейтрализовалась любовь ненавистью, а ненависть – любовью. Как сода уксусом. Помнишь, по химическим опытам в университете, троечник?.. Пшик! – и нету потомства у вождя мирового пролетариата. И самой богини нету. Кончилась Мари-Анна! Понял?.. А кто виноват? Кто её в Мексику позвал? А? Подсказать фамилию, осеменитель? Конское ты яблоко вонючее! Вахлак большевистский…
Князю Константину вдруг захотелось подойти к Ивану и пнуть его ногой в живот. Впервые в жизни он настолько ощутил себя человеком.
- Ты ведь этим судьбу России изменил, безбожник! Убить тебя мало…
Сдержав гнев, князь погасил у Ивана на лбу окурок и, не обращая внимания на его скулёж, вернулся в берлогу, чтобы выслушать богородицу. Информация, передавшаяся от неё по гифам мицелия, уже явно рвалась наружу.
Едва сойдя вниз, князь Константин внял голосу Катерины:

«Сын мой, с коммунистическим приветом к тебе из Москвы рвётся сердце моё и печальные слёзы!
Сегодня хоронили у Кремлёвской стены лучших посланников Третьего конгресса Коммунистического Интернационала, погибших при катастрофе аэровагона инженера Абаковского, тоже погубленного своим детищем, этим железным чудищем – дрезиной с авиационным пропеллером, о котором мечтал ещё твой сумасшедший наставник Дурново.
Шестеро лучших умов мировой революции сгинули со свету в этом крушении под Серпуховом, на сто четвёртом километре от Москвы, когда делегация Коминтерна возвращалась из Тулы с конференции горнорабочих. Погиб и товарищ Артём, земля ему пухом.
Это случилось от происков Лейбы Троцкого, приревновавшего Артёма, основавшего самостоятельные профсоюзы горняков. (По доносам Дзержинскому железнодорожные пути у Серпухова были засыпаны камнями, а камни с неба, как ты знаешь, не падают).
Были и честные люди, отговаривавшие коминтерновцев от этой поездки.
На конгрессе Коллонтай познакомила меня с членом мексиканской делегации товарищем Эвелин, женой индийского коммуниста Манабендры Роя, которая и рассказала мне об «Аделите» Мари-Анне, героине мексиканской революции, с которой она была знакома с 1917 года. Именно она, Рой Эвелин, в ночь перед крушением аэровагона была на связи с Буддой, и он в своём пророчестве указал ей на серпуховской список иконы «Неупиваемой чаши», под которой было изображение девочки Мари-Анны, «Аделиты»-пьяницы, отвращающей пьющих от алкоголя.
Но пьяный Абаковский не внял её предупреждениям. Разогнал аэровагон до предельной скорости и тот сошёл с рельсов под взглядом Мари-Анны.
Девочка моя даже после смерти творила чудеса справедливости!
Погибли и Фёдор Сергеев (Артём), и немецкий коммунист Оскар Гельбрих и австралиец Джон Фриман, с которым Артём в Австралии и основывал коммунистическую партию.
Малолетнего сына Артёма взял на воспитание в свою семью сам товарищ Сталин.
Погибших похоронили в некрополе у Спасской башни, сынок. Мы поплакали с Надеждой Константиновной над братской могилой, а Эвелин Рой с Александрой Коллонтай даже слезы не проронили над прахом выпивших мужчин. Безбожные феминистки…
Сын мой, как видишь, дело Мари-Анны живёт и побеждает. Так будем верны её памяти!..
Вот Лев Львович, узнав о её смерти, не встаёт уже полгода с постели. И не разговаривает со мной и Надей. Шепчется о чём-то с Владимиром Ильичом, но темы их разговоров хранятся в строжайшем секрете.
Если тебе будет не трудно, передай мне что-нибудь из вещей покойной Мари-Анны. (Если они остались, конечно!) Пришли их с нарочным на адрес Надежды Константиновны: Кремль, Крупской Н. К.
Тут на Малой Бронной, в доме тридцать два у братьев Корешковых проводятся спиритические сеансы, наша общая знакомая Елена Шиловская, жена некоего литератора Булгакова, сына профессора богословия из Киева, грозится показать мне дух дочери в яви.
Если тебе самому будет недосуг, пошли Фиту, она что-нибудь из вещей Мари-Анны непременно да найдёт.
Молись за Россию, сынок! У неё великое будущее.
«Коммунизм это советская власть плюс электрификация всей страны», —говорит Ильич. Включи это себе в молитву.
И готовь дрова на зиму. На бога надейся, а сам не плошай…»

 В лесу темнело. Заброшенный всеми Иван Антонович Семенной валялся под деревом в печальных думах о предстоящем. Об отшельнике он был наслышан и от Мари-Анны, и от Катерины Мануиловны, и от старика Кайдановского, хотя Фотинья с Микулой, лишь только речь заходила о князе Константине, смыкали губы и отвечали на любые вопросы фразой «Да бог его знает!»
Князь был всесилен, но, к сожалению, справедлив и милосерден. И этого стоило опасаться. Нож тут не поможет. Надо было выжить каким-нибудь иным, нечеловеческим способом. И от мыслей о сущем, боль в ноге затихала.
Вид князя Константина внушал Ивану доверие.
Он смахивал на молодого лешего из русских сказок: несуразного роста, лохматый, немытый, покрытый бесцветным тонким волосом с нежно-зелёной проседью, корявый, но не страшный – будто укрытый паутиной гриб, пахнущий бодрящей и лукавой кислинкой с хренком и лавровым листиком. Взгляд его отблёскивал бледностью малосольного огурца. Костистых углов в нём не наблюдалось. Во всём его крепком скелете проглядывался здоровый хрящ, увязанный в упругие сухожилия. А походка и жесты были подобны движению воды. Он стремился принять форму сосуда, куда его поместили. Но это было обманчивое впечатление. Такого сосуда в природе не существовало. На фоне леса он казался выше деревьев, а на опушке ниже травы. И глядел он сразу внутрь души огромными изумрудными глазами, словно видел тебя насквозь. Конечно, если было на что смотреть…

- Простите меня, князь, - произнёс Иван лишь только Константин высунулся из своей пещеры. – Молод был, озорничал, был любвеобилен не в меру. Глуп…
Князь приподнял седые брови, присел на корточки и, вглядываясь в подпаленное пятно на лбу Ивана, чуть усмехнулся:
- Всё-то ты лукавишь, большевистское отродье! Выжить стараешься… Ты лучше признайся: а во что ты веришь? В победу мировой революции? В товарища Ленина или - кто там теперь на очереди? Товарищ Троцкий? Товарищ Сталин?.. Как вы их меняете быстро… Одному помолились, следующему… И каждый следующий больше прав, чем предыдущий… То есть, по-твоему, за одну человечью жизнь можно бога с десяток раз поменять? А зачем это тебе, ветеринару? Что, для ветеринаров, какие-то свои правила существуют?
Иван сделал вид, что задумался, и воздержался от ответа.
Насупившись, Константин продолжил:
- А совесть куда ты намерен деть? А память? Не всякое требует жертв… Жизнь человечья состоит не из страха, а из труда и терпения. Но это тебя и пугает. Работать на других ты не согласен. Надо, чтобы работали на тебя. Вот и все ваши правила. Отсюда и нож. Ты для других нож за голенищем прячешь. А они свой нож - для тебя! И какому богу вы будете такими нужны?.. Подумал?.. Вот на этом и кончилась вся ваша вера!
- Хочется… Хочется жить! – пролепетал Семенной, предчувствуя что-то недоброе.
- Я не сомневаюсь, что пожить всем хочется. Особенно вам, любопытным. Вот только как? И зачем? Вы ведь не в музей сюда пришли и не на выставку. Тут, в мире божьем, свой театр. Эволюционный. И тебе как ветеринару известно, что человек на Земле - тупиковая ветвь эволюции. Конечная. Ещё и потому, что он по своему образу и подобию себе богов создаёт. И в них же отказывается верить. А бог, он – везде… Понимаешь?
Фита, стоявшая неподалёку, подошла к связанному хромому и наступила ему передними копытами на грудь, стараясь выдавить из комиссара правдивый ответ или саму его душу.
В этот момент образ князя Константина начал густеть темнотой и туманом, пространство начало заполняться им во все стороны, оно обволакивало Семенного и сверху, и от корешков травы, в которой он лежал, заползало под веки, в нос, в рот, в самую голову с трудным дыханием, чуть подсоленным, сгустившимся от насыщенного лесного воздуха. Понимая, что начинает задыхаться, Иван открыл рот для более широкого охвата божьего вещества, растворённого вокруг, и сам будто бы увеличился в размерах и чувствах, накачиваемый огромным насосом, как пузырь с телесной, безразмерной оболочкой. И вот уже внутри и по сторонам его были и лес, и берёзки, и рябины, и поле, и ракита над рекой, и железные дороги, и города с храмами и кладбищами, кремлями и крепостями. И всё это пахло и переливалось разными запахами и цветами, всеми одновременно. А следом хлынул такой яркий свет, сопровождаемый водопадом чистейшей влаги, что Иван мгновенно ощутил себя мельчайшей прозрачной песчинкой, столь далёкой от всего материального, предметного, что, казалось, выбраться обратно ему не случится никогда. И от восторга происходящего Семенного охватило полное отчаяние в бренности собственного предназначения, в значимости своей мелкой судьбишки. И он принял себя в этом озарении раскаявшимся и смирившимся со своим грехом. От рождения до смерти. Но что это было: смерть ли, воскресение ли – Иван так и не понял. Время исчезло. Будто его никогда и не было…

***
ПРЕМЕЧАНИЕ*

*/Из "Серого блокнота" Зинаиды Гиппиус, 1919г.:
"А знаете, что такое «китайское мясо»? Это вот что такое: трупы расстрелянных, как известно, «Чрезвычайка» отдает зверям Зоологического сада. И у нас, и в Москве. Расстреливают же китайцы. И у нас, и в Москве. Но при убивании, как и при отправке трупов зверям, китайцы мародерничают. Не все трупы отдают, а какой помоложе — утаивают и продают под видом телятины. У нас — и в Москве. У нас — на Сенном рынке. Доктор N (имя знаю) купил «с косточкой» — узнал человечью. Понес в Ч.К. Ему там очень внушительно посоветовали не протестовать, чтобы самому не попасть на Сенную."/

Микула Скоробогатько с Фотиньей Дурневой пережили кошмарные месяцы революции и красного террора на Миллионной со стойкостью, не свойственной людям их семидесятилетнего возраста. Нимало способствовала тому китайская медицина, опыт общения с многонациональным составом нового постоялого двора и обслуживающим (в основном ханьским) его персоналом. Cодержание запущенного в смутные военные годы зоосада тоже требовало средств и сил. Деньги на глазах обесценивались. Винный погреб пришлось отдать под прачечную. Патио пустить под огород и курятник. Отлов бродячих собак поручить дворникам-татарам. Охрану – чекистам. И всем надо было чем-то платить…
С ослиным упрямством и соломенной лёгкостью чета вела свои дела и при царском режиме, и при временном правительстве, и при советской власти. 
Когда в апреле 1917 г. в Петрограде зарегистрировали «Союз китайских граждан в России» («Люй Э хуацяо ляньхэхуй»), руководителем его был избран выпускник физико-математического факультета Петербургского университета и преподаватель математики в одной из городских школ Лю Цзэжун. (Он еще 5-летним мальчиком приехал в Россию, когда его отца пригласили для организации чаеводства в Аджарии).
Лю снимал с товарищем Чань Фучэнем меблированную комнату на третьем этаже и как-то подсказал Фотинье, что кладовки в доме можно сдавать под курительные кабинеты для принятия дымов оздоровительного опиума, интернационального средства, примиряющего людей друг с другом. И намекнул, что в данный исторический момент на первом этапе победы мировой революции пролетариату это просто необходимо.
- Затрат фактически никаких: лавка, пару тряпок, курительница и вода. Правда, плевать всё равно будут на пол, так что нужно будет кому-то за выздоравливающими подтирать, - говорил Лю Фотинье.
- Это Микула справится, ему не впервой за пьяными убирать… А вот сам… этот, как его… опиум-то где брать будем? – спрашивала шелестящим шёпотом госпожа Дурнева.
- Поверьте, это не проблема. Я вам товарища Чань отрекомендую, – просто отвечал Лю. - Он и опиум достанет, и к «коанам» воскурящих приобщит.
- К чему, к чему?.. – переспрашивала Фотинья.
Товарищ Лю терпеливо объяснял:
 - Бабушка Фо, для чань-буддистов «коан» (какой-нибудь вопрос из анекдота про классиков чань-буддизма) — это «место, время и событие, в которых проявляется истина», не ограниченная противопоставлениями и дифференциацией языка. Чтобы ответить на «коан», курящий должен отказаться от концептуального мышления и логического подхода к упорядочиванию мира, чтобы, подобно творческому процессу в искусстве, в его сознании естественным и спонтанным образом возникли соответствующие понимание и реакция. Понятно?
- Понятно… - рассеянно отвечала хозяйка. - А гостю-то это зачем? Не уж-то он не только за дым заплатит?
- Вот об этом с Чань Фучэнем и договоритесь, - ответил ей он с улыбкой. - Я подаю идеи, а Чань воплощает их в жизнь.
 И Лю Цзэжун поклонился в пояс и ушёл на очередное совещание по китайскому вопросу.
Фотинья поняла так, что действие опия на человеческое сознание схоже с действием кокаина или морфия, с которыми она была уже знакома по заключению в «Пряжке».  Вспомнила, что сама не раз задумывалась об этой услуге для гостей постоялого двора, как только запасы в винном погребе кончились, а поэтому предложение товарища Лю приняла с большой охотой.
Через неделю она освободила от барахла две кладовки в доме, получила мешковину в виде торбы с тёмными шариками, три курительницы и инструкцию к услуге. Пробный «закур» акционеры в лице Лю Цзэжуна и Чань Фученя производили самостоятельно, чтобы определить время, которое понадобится для оказания услуги в полном объёме.
Ещё через неделю они получили чистой прибыли столько, что платить ханьцам за комнату из этой суммы не имело смысла, и помимо такой форы в коммерции договорились, что товарищи по партии будут заглядывать к бабушке Фо в кладовку, когда захотят.
Фотинья прикупила ещё три торбы волшебных шариков. А китайцы обещали ей поставить за бесценок несколько пудов мяса-мертвечины бродячих собак и кошек, ну, и то из мясного, что ещё найдут на улицах, чердаках и в подвалах голодного Петрограда, чтобы звери в зоосаде не похудели.
  С тех пор дым на Миллионной стоял коромыслом. А когда во дворе дома 30 августа 1918 года пытался скрыться на своём велосипеде Леонид Иоакимович Каннегисер, (застреливший перед этим в здании бывшего Министерства иностранных дел председателя Петроградской ЧК Моисея Соломоновича Урицкого), но был настигнут погоней ханьских чекистов и схвачен, Феликс Эдмундович лично отблагодарил деда Микулу Скоробогатько красными шароварами и мандатом на пропуск в свой кабинет в любое удобное для него время.
В гражданскую десятки тысяч китайских наёмников, гастарбайтеров, которые построили в первую мировую войну железную дорогу от Петрограда до Мурманска, мурманский порт, да и сам город, вырыли половину окопов и укреплений на северо-западном направлении, вдруг… оказались без работы.
Они сотнями нанимались в ЧОН (части особого назначения), карательные отряды. Выступали в роли палачей при массовых расстрелах. Нанимались наряду с латышскими стрелками для охраны большевистской верхушки. («Первым отрядом, принявшим китайцев на военную службу, стал интернациональный отряд при 1-м корпусе – личная ленинская гвардия. Самый первый круг охраны Владимира Ленина состоял из 70 китайских телохранителей. Правда, это были не обычные мигранты, а бывшие военные и члены китайских революционных отрядов партии Гоминьдан доктора Сунь Ятсена, бежавшие из страны после провала китайской революции в 1912 году.» - писали позже в газетах. Существует версия, что именно натренированные боевики Сунь Ятсена руководили в октябре 1917 года стремительным захватом Телеграфа, банков, разводных мостов и складов с оружием и спиртом.)   
Китайцы бились за деньги на фронтах гражданской от Дальнего Востока до Одессы с обеих воюющих сторон, нередко и друг с другом, а потом отсылали эти деньги в Китай, на свою бедную родину, семьям погибших кормильцев (нередко в одном конверте).
После Гражданской войны в Петрограде всё ещё оставалось несколько тысяч китайцев. Грамотные работали на заводах, большинство оставались безработными. Но и они с помощью Скоробогатько неплохо вписались в НЭП. В двадцатые годы в обеих столицах стали очень популярны китайские прачечные. Мужчины-прачки отличались высоким качеством обслуживания и даже использовали китайские ополаскиватели, настоянные на восточных травах отдушки из цветочных лепестков. Ханьцы возвращали клиентам белье необыкновенно чистым, выглаженным и ароматным. (Такое популярное у состоятельных горожан заведение, как китайская «Прачечная мадам Птичкиной» располагалась, к примеру, на Гончарной, 13.)
Было немало в городе и китайских магазинчиков. Именно китайцы завезли в Россию и ныне распространённую игрушку, получившую тогда у питерцев название «тещин язык» (выдувавшаяся длинная полоска цветной бумаги). Пока мужчины стирали, китаянки в лавчонках торговали всякими зонтиками, мячиками на резинке, волчками, колокольчиками, веерами и прочей мелочью. (Китайцев тогда называли «ходя-ходя», смесь от русского «ходить» и китайского «хоцзи» (приказчик, продавец.)
Но за всей этой внешней мишурой пряталось главное: опиум, гашиш, кокаин…

Бабушка Фо с пожелтевшим от времени лицом, спрятанным в чёрную кружевную мантилью, уже не пела по вечерам из Моцарта, а дедушка Ми забросил балалайку и осваивал уже китайские струнные: пипу и гуджень. Под их хрустальные звуки Фотинья готовила очередную «чанду» к курению и пересчитывала совзнаки, понимая, что увеличивающееся количество их требует немедленного вложения во что-то более существенное, чем раскрашенная бумага.
Переписка её с Кручёных-Кайдановским была прервана ещё в 1920 году, после того как старик слёг в постель и к ним в Петроград за лекарствами и документами заезжал его посыльный Иван Семенной, который закрыл в банке последний вклад и даже освободил банковскую ячейку от ценных бумаг и личных вещей Лейбы Лейбовича.
Иван спросил у бабушки Фо: не осталось ли что-нибудь в доме от вещей Мари-Анны? Какого-то, может быть, детского портрета или туфельки, например? Что сентиментальный вождь мирового пролетариата желал бы иметь этот предмет на своём рабочем столе в Кремле в качестве памяти о пламенной революционерке. Его просьба выглядела как тайный приказ. Тогда Фотинья пробовала ему всучить деревянную чернильницу в виде головы медведя с надписью «Jenewe» на боку, которую Микула спёр у какого-то банкира в Швейцарии, но Иван отказался. Пришлось ей вручить ему обгоревшую статуэтку с обезьяной, которая рассматривает человеческий череп, сидя на куче книг Чарльза Дарвина. Семенной статуэтку взял и спросил у старухи:
- У вас пожар был, что ли? Дымом пахнет.
- Был, всё погорело, ничего не осталось, - прошамкала Фотинья. – Беспорядки кругом, разруха и беззаконие. Ну, ты иди, иди… Ступай подобру-поздорову!
На этом и разошлись.

К началу двадцать четвёртого года совзнаков скопилось столько, что третью, нижнюю кладовку в доме пришлось освободить для их содержания. Прачечная теперь ежедневно отмывала деньги от плевков в огромном чане, сушила и гладила, складывая их в двухкилограммовые кирпичи, увязанные бечёвкой по номиналам. Кирпичи укладывались дедушкой Ми вплотную к стене кладовой, на которую пришлось навесить стальную дверь с хитрым замком, а окошко, выходящее во двор на уровне отмостки, закрыть чугунной решёткой и стекло в раме покрыть толстым слоем гудрона, чтобы снаружи никто не мог подглядеть на творившийся порядок внутри помещения.
Из-за бесконечной девальвации рубля сумму капитала бабушки Фо вычислить было невозможно, но, когда с двадцать второго года в оборот пошли первые золотые червонцы, столь схожие со старыми полуимпериалами, вести подсчёты стало значительно легче, сравнивая их курс с фунтом стерлингов, который колебался весьма незначительно, в отличие от доллара и немецкой марки.
Червонцы складывались стопками по двадцати штук в пошитые в прачечной кожаные кошельки из шагрени, (кожи куланов из зверинца в Гатчине), которые добывалась для неё дезертирами-«шатунами», оставшимися там по берлогам после побега к финнам армии Юденича. Ханьцы весьма искусно выделывали кожу диких ослов на сюэцзы (мужские сапоги) и сянсэ (женские туфли), а из остатков шили дамские сумочки и первые ремешки для наручных часов Картье, которые были новомодным шиком среди офицеров Гатчинской авиашколы.
Дедушка Ми (Скоробогатько) при этом принимал убийство своих собратьев на шагрень так близко к сердцу, что никак не мог надолго расстаться с их бренными останками, в которые было обёрнуто советское золото, и от стен и дверей их хранилища на Миллионной далеко не отходил.
В первое время при доме располагался особый отряд охраны китайских интернационалистов, несших там круглосуточное дежурство, но знаменитое ленинградское наводнение в апреле 1924 года, свело на нет все усилия по спасению подвального хранилища, и сокровища кладовой были потеряны в водах Невы безвозвратно, но не бесследно.
Впрочем, как и история самих китайцев в будущем Ленинграде, да и в Москве. С окончанием гражданской войны потребность в их услугах революции была сведена к нулю. По негласному приказу Сталина сотни тысяч ханьцев были возвращены в качестве коллаборационистов назад в Китай для поддержки борьбы Коммунистической партии Китая в борьбе против Гоминьдана. Закалённые Гражданской войной в России части китайской армии участвовали и в Шанхайской резне, и в Великом походе Мао, и в освобождении обширной территории Китая от японских захватчиков армией Чан Кайши.
В экспорте революции золотые червонцы из подвала на Миллионной сыграли немалую роль. Хотя бы в качестве транспортных расходов. Без них большинству китайцев преодолеть шесть-семь тысяч километров до родины не представлялось возможным…
А бабушка Фо и дедушка Ми под своими старыми именами были вынуждены вернуться к старым хозяевам в Москву, в Сокольники, застав на месте их дела в весьма плачевном состоянии.

***

С началом болезни Владимира Ильича (после первого инсульта в мае двадцать третьего года) и окончательного переезда Ленина в Горки в дневнике врачей Василия Васильевича Крамера, собравшего анамнез пациента; Алексея Михайловича Кожевникова, который начал его лечить; и Виктора Петровича Осипова, закончившего лечение, ни слова не было о странном поведении Ленина в быту и в отношении изменений его к религиозным обрядам и ритуалам, связанным с его ближайшим московским окружением: финансистом Л.Л.Кручёных-Кайдановским, иудейского вероисповедания (банкиром); его супругой К.М. Кайдановской-Дурново (княгиней, членом Женотдела ЦК ВКП(б)), православной; её сыном К.А.Двоекуровым, (князем, бывшим управляющим канцелярией при Священном Правительствующем Синоде РПЦ), циником-арианином и отшельником; и их общим воспитанником И.А. Семенным (полковым комиссаром 35-ой стрелковой дивизии), манихействующим анархистом, членом РСДРП(б) с 1918 года и КИМ (Коммунистического Интернационала Молодёжи) с 1919.
Из предсмертной записки комсомольца Данилы Дурнева, солдата рязанского ЧОНа, (неудачно наложившего на себя руки в результате потусторонних видений в виде убиенных им женщин и детей и оставшегося в результате живым, но полупомешанным), всем стало известно, что именно членами этой секты в Советскую Россию было завезено учение о культе «Аделиты», в девичестве Мари-Анны, богине ненависти, революции и террора, страсти и дьявольской любви, поклонение которой широко распространено в Латинской Америке и странах Карибского бассейна, а также в Африке под знаком анималистических вуду (по факту - русских медведей).
Суть идолопоклонничества заключалась в слепой вере в женскую красоту богини, рождённой от Богородицы и Вечного Жида путём непорочного зачатия, и употреблении спиртосодержащих жидкостей и наркотических веществ, вводящих поклонников культа в революционный транс и последующий за ним катарсис.
Чекисты выяснили, что на спиритических сеансах в Кривоколенном или Армянском переулках (всего в двух десятках мест в Москве, включающих и Марьину рощу с её семитским прошлым), список иконы «Неупиваемая чаша» (из Высоцкого монастыря в Серпухове) ставился на средину круглого стола. Ближе к краю столешницы расставлялись восемь литровых ёмкостей с фалернским красным, цвета крови, и от них к иконе насыпались белые кокаиновые дорожки в виде лучей Вифлеемской звезды. Адепты рассаживались по кругу, каждый у своего кубка, с завязанными глазами и сомкнутыми, как в хороводе, руками, образующими живую цепь вокруг стола.
Лысоватый и картавый гуру медленно вертел стол на хорошо смазанном подшипнике, стараясь при его остановке попасть кубком напротив сидящего, и называл по номеру того, кто должен пить из очереди.
Сидящий, не разнимая рук, пытался губами, наощупь, найти край своей чаши и, найдя её и вцепившись в неё зубами, пригубить хотя бы глоток вина. Стол вертелся в очередной раз, и так, раз от раза, вино выпивалось до капли.
Далее совзнаком рубля, скрученным в трубочку и вставленном в ноздрю участника шабаша, со стола по очереди без помощи рук вынюхивался весь кокаин с дорожек.
После этого начинались камлания. Адепты, не снимая красных повязок с глаз и не размыкая рук, поднимались и становились на стулья, помогая друг другу держать равновесие. Гуру запевал «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», а молящиеся, стоя на стульях, после каждого куплета выкрикивали: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!»
Эти действия продолжались всю ночь. К утру сектанты или пускались в пляс, сорвав с лиц красные повязки и приходя в неистовство от восторга, или так и расходились, не познакомившись друг с другом, в отдельные кабинеты, где предавались дьявольским страстям только наощупь.
Некоторые, по сведению доносчиков, умудрялись затыкать ещё и уши. Редкие адепты заставляли себя связывать по рукам и ногам для полноты погружения в революционный экстаз. Отчаянные, из самых способных, являлись на сектантские сборища в одежде и обуви, но такое было категорически запрещено Уставом «аделитов», потому как считалось, что чистота восприятия учения подобна божественной всё очищающей бане, куда приходить одетыми откровенно постыдно.
Ильич, оставаясь неузнанным и сам никого не узнавший, являлся на эти сборища и в гриме – париках, которыми был увлечён ещё в пору своей конспиративной молодости, со слоем помады на лице, в очках или пенсне, также весьма многочисленных ещё со времён шалаша в Разливе.
   Где Ленин мог подхватить сифилис, нейросифилидолог Алексей Михайлович Кожевников определить не смог. То ли в 22 года в Самаре, где он жил в 1992 году отдельно от маменьки? То ли из эмиграции в Париже? То ли от Мари-Анны, которая привезла ему этот подарок из Мексики… Тем не менее «в процессе исследования дневника выяснилось, что пациента лечили только от сифилиса нейроваскулярной формы. Лечение было стандартным, схематичным. Лечили с помощью препаратов ртути, которые втирали в ноги.
Было 7 курсов арсенобензольных препаратов, препаратов висмута и большие дозировки йода — до 50 граммов в месяц. Это колоссальные количества.»
Но пенициллина ещё не изобрели. И камлания со ртутью и морфием пациента не выручили.
Тогда, зная о решении ЦК сохранить тело вождя для потомков, Кручёных принял решение войти с Ильичом в сговор и попросить у него разрешения оставить ему свою заветную иглу на память. Пусть, мол, лежит у него за щекой в будущем Мавзолее гуру до поры-до времени. И сам Ильич целее сохранится, и Лейбе Лейбовичу бессмертие сохранит.
Владимир Ильич, которому терять было уже нечего, похихикал над Кручёных своим издевательским смехом, но через неделю, как только услышал правду о смерти Мари-Анны и сына Вилена, неожиданно согласился. Надежда Константиновна, посвящённая во все дела обеих семей, рассказывала Катерине Мануиловне о звонке Ильича Троцкому:
- «Нет, нет, товарищ Троцкий, никаких расстрелов и виселиц с этими Дурневыми не позволять! Пусть сами себя порешат! Непременно, батенька, сами! Запереть их в комнату без окон и приговор им публично объявить. Дать каждому по пистолету! И ждать, пока друг друга не пристрелят!» - А Троцкий ему: «Славно придумали, товарищ Ленин.» - А Володя ему: «Учитесь, Лев Давыдович, как надо поступать с врагами революции! Учиться, учиться и ещё раз учиться – на то мы и большевики!»
На этих словах Надежда Константиновна протирала запотевшие от волнения очки:
- Так и сказал: «Пусть сами стреляются!» Вот он какой у меня. Принципиальный…
Катерина Мануиловна с нею согласилась.

***

«Могила Ленина - колыбель свободы всего человечества!» Этот лозунг (белым на чёрном) князь Константин увидел на рисунке в «Красной ниве» от 3 февраля 1924 года. Над лозунгом в траурном венке был изображён гроб, располагавшийся на полукружье земного шара, обрамлённого лучами трёх вифлеемских звёзд. Вырезка из обложки журнала стояла в дорогой рамке (знакомой князю по недавнему прошлому, правда уже без драгоценных камней) на столе председателя уездного комитета ЧК по борьбе с контрреволюцией Архипа Вышколева, бывшего приказчика «Торгового дома братьев Каштановых» в Серпухове, активиста, комсомольца, внучатого племянника покойного надворного советника Евлампия Христофоровича Вышколева-старшего.
Архип с завистью посмотрел за окно, где стояла перед перевязью разнузданная Фита под щегольским кавалерийским седлом и неспеша жевала привезённый с собою овёс из полотняной торбы, лощеная, сытая скотина, не чета уездным клячам, и задал первый вопрос явившемуся по повестке подозреваемому несколько нервно:
- Как добрались, Константин Амвросиевич?
Князь Константин не удостоил его ответа. Он, насупив седые брови, смотрел на рамку и силился восстановить причинно-следственные связи, приведшие его сюда добровольно из своей берлоги.
«Ну, конечно, знакомая с детства фамилия…»
Константин перевёл взгляд на чекиста. Взгляд наглый. Сидит нога на ногу. Чувствует себя хозяином положения.
Несомненно, этот молодой человек приходится ему дальним родственником. Тот же благородный профиль, породистые алебастровые руки, зубы с отливающей розовым эмалью, а главное – голос! Им бы с матушкой запеть вместе – какой бы дуэт получился…
- Простите, не расслышал… - поднял подбородок Константин. – Не изволите повторить?
- Как доехал, спрашиваю?! – огрызнулся чекист. – На вопросы отвечать будем?
- Благодарю. Без неожиданностей… Чем обязан?
Константину было забавно опережать допрашивающего, озадачивая его следующим вопросом и запаздывая с ответом. Он уже понимал, что сбить юного чекиста с толку ему не составит труда.
Архип проглотил не вырвавшееся наружу слово и заглянул в бумагу на столе.
- Катерина Мануиловна Панюшкина, она же урождённая Тараканова-Филистимлянская, она же Двоекурова, она же Дурново, она же Кручёных-Кайдановская и прочая… Кем вам приходится?
- Богоматерью... Устраивает?
- Кем, кем?!
- Я ответил на ваш вопрос. Что-нибудь не понятно?
Архип скрипнул зубами и что-то записал себе карандашом на бланке.
- Лейба Лейбович Кайдановский ваш отчим?
- Это со стороны какой религии растолковывать… Вот вы какого исповедания придерживаетесь? Католического или православного? Как относитесь к разводам и последующим бракам разведённых? К повторному венчанию в церкви?
- Я атеист!
- Да ла-адно… - протянул князь Константин. – Что у вас там, в Серпухове, детей не крестят?
- А… А откуда вы знаете про Серпухов? Я только неделю как назначен… Кто вам доносит?
- Вот она. Фита, - кивнул князь за окно. - Она с вашими меринами из ЧеКа общается вечерами, там, за Смыгаловской лощиной… Откуда у вас эта рамка, Архип? Это моя рамка. Она у меня Данилкой Дурневым ворованная… А камни из неё кто-то вынул… В Серпухове и вынули. Вы со своими подельниками… Так ведь?
- Какие камни? – растерялся Вышколев.
- Драгоценные. Двадцать один рубин и девять сапфиров чистейшей воды весом в два с четвертью фунта. Сейчас на них два паровоза можно в Британии купить. Где они, гражданин чекист? Не у вас ли? Или всё на кокаин просадили сотоварищи?
- Как вы… Как вы смеете! – задохнулся от ярости Архип и запустил руку в ящик стола за револьвером. – Да я вас!..
Но достать оружие не успел: князь поднял стол одной рукой вместе с чекистом и прижал столешницу к потолку. Архип взвыл, застряв прищемленной рукой в ящике стола, и повис в воздухе.
- Охрана! Охрана!! – прокричал он.
Вошедший на зов боец увидел его под потолком, перекрестился и, гремя прикладом винтовки по полу, предпочёл ретироваться назад, на крыльцо, предусмотрительно прикрыв дверь за собой.
- Довольно? – спросил князь.
- Хватит! – откликнулся сверху Вышколев.
Тогда князь Константин резко опустил руку, и конструкция из чекиста и его мебели грохнулась на пол. При этом пистолет внутри ящика выстрелил в неизвестную сторону, но за входной дверью в кабинет кто-то охнул, и из-за двери вывалился раненый боец охраны. Винтовка упала поперёк его тела, уставившись стволом в стену, как раз в то место, где висел портрет Дзержинского, и явно угрожала ему своим недавно смазанным, готовым к пальбе видом.
- Будут ещё вопросы? – сочувственно произнёс князь, склонившись над распростёртым и придавленным столом телом Архипа с неестественно выгнутой рукой на отлёте. – Или позволите вас покинуть?
- Ты-ы-ы… - простонал в злости и бессилии чекист, не в силах пошевелиться. – Я-а-а…
- Ну, вот и славно, - прервал его Константин. – Рамочку свою я у вас реквизирую, как вы изволите выражаться… Ручная работа! Акинф Гайдин, знаменитый краснодеревщик, восемнадцатый век!.. А вырезку из «Красной нивы», пожалуй, оставлю… Надо же! И кому это только в голову пришло, что «могила – колыбель свободы» ?..
Князь выпростал бумагу из рамки и положил на стол.
Развернулся к двери, чтобы выйти.
Солдат, лежащий у порога, зашевелился.
- Что, болезный? Живой? – спросил у него князь.
- Ранетый… В ногу, вашевысокобогородь… Очень больно… - ответил солдат, будто извиняясь.
- Хорошо, что не в живот, служивый… Ты дуй из этой ЧеКи куда подальше, милок, а то, глядишь, свои же невзначай вот так и пристрелят! – посоветовал ему Константин и вышел на свежеотремонтированное крыльцо дома Семенных, пошедшего под комитетскую контору.
Фита, чувствуя себя здесь как в родной конюшне, неторопливо жевала зерно и на грохот и выстрел отозвалась лишь поворотом ушей и глаз в разные стороны, отслеживая посторонних людей вокруг, готовая в любой момент прийти на помощь хозяину. Но, видно, выстрелами тут мало кого можно было удивить. Какая-то баба у колодца слегка расплескала воду из ведра и заметно прибавила ходу к своей избе. Мальчишка высунулся из-за плетня и тут же исчез за ним и опутавшей плетень повиликой. Гуси, щипавшие траву у большой лужи на дороге, даже не прервали своего занятия. А свинья, дремавшая в тени ветлы у дома, лишь коротко вздохнула и дрыгнула ногой, уподобившись крупной бабе, которая, услышав сколь громко муж пускает ветры во сне, поддаёт ему по заднице коленом, и тут же засыпает, не успев поворчать.
«Хавронья…» - отчего-то подумалось Фите.
Заметив князя, кобыла проводила его взглядом по ступенькам крыльца к рукомойнику, где Константин окропил пальцы и, после процедуры омовения, не торопясь приблизился к ней.
«Ну, как тут?» - спросил он взглядом.
«Всё спокойно,» - ответила взглядом же Фита. – «Домой поедем?»
Князь кивнул. Отвязал от её морды торбу. Фита подогнула передние ноги, предлагая ему спину, чтобы хозяину было удобнее забраться в седло…

Утром следующего дня отряд ЧОНа, посланный по следам Фиты, ушел на поиски князя вдоль Смыгаловской лощины к дальнему лесу и ржавым болотам, где на старом пожарище они не обнаружили ничего, кроме безымянной могилы с деревянной звездой. Звезда была восьмиконечная. А на куске бересты под ней ножом накорябано: «Иван, не помнящий родства».
   

 Глава девятая

Фита понимала, что произошло внутри дома. Люди умеют убивать друг друга и часто этим пользуются в жизни, как кони, например, различными видами бега, так называемым аллюром или походкой. Есть шаг, есть рысь, есть иноходь, есть галоп и карьер... Да что объяснять тем, кто о смерти ничего не знает. Живёт себе да живёт, не думая о ней… Тут сердцем чуять надо.
А вот с добрым богом, сидящем на ней, что-то случилось. Он не понукал её, хотя позади она уже давно слышала погоню, и сама прибавила ходу, свернув с лесной дороги в сторону, продвигаясь между деревьев скоро и бесшумно.
Только тогда, когда вооружённые люди на лошадях миновали беглецов, укрытых и замерших в осиннике почти не дыша, князь Константин наклонился к шее Фиты и послушал удары крови в кобыльих жилах.
«Куда мне идти?» - спрашивала Фита по-кавалерийски. – «Где ты будешь убивать своих врагов, которые хотят убить тебя?»
«Я никого не трону,» - отвечал хозяин. – «Я хочу к маме. В Москву. Довезёшь?»
«Зачем?» - спросила Фита. – «Разве там нас ждут?»
Константин промолчал. Да и стоило ли объяснять лошади, что идти ему некуда?
Верная кобыла всё поняла, прикинула в голове лесной маршрут и сделала первый шаг в тёмную чащу.

***
В Москве бабушка Фо служила в больничке при «Матросской тишине» (бывшей в то время, после «реформатория», колонией для несовершеннолетних), а проживала у дальних родственников, Дурневых, на Стромынке. По рекомендации Катерины Мануиловны её, несмотря на возраст, приняли на работу в качестве сестры-хозяйки, и руководство больнички не осталось разочарованным. Фотинья держала в своих крепких соломенных руках и бельё и санитарный персонал так крепко, что недалеко было и до удушья, а это ценилось тем выше, чем жёстче старуха это делала, тем более что в честности и её преданности власти сомнений не было.
Дедушка Ми остался при больничной прачечной, где ему выделили угол на конюшне. Он занимался извозом дров, овощей и нечистот, управляя своей приблудной кобылой Фитой не с помощью вожжей и кнута, а посредством вкрадчивого слова, иногда даже вслух непроизносимого. Тишина соблюдалась в больничном дворе неукоснительно. Копыта лошади в ночное время обматывались соломой, колеса телеги были на резиновом ходу, оси колёс обильно смазывались солидолом.
Малолетние преступники из беспризорников, бывших карманных воров, «гопстопников» и форточников, содержащиеся в «Матросской тишине» на попечении властей, подвергались лёгким наказаниям за провинности в форме лишения пищи и одежды, но болели редко. Замкнутое пространство позволяло поддерживать их жизнь в режиме непрерывного карантина. Конченых подлецов отправляли чаще в туберкулёзный барак на уколы или сажали в карцер на воду и сухари, где они за короткое время превращались в бледных херувимов с вселенской тоской в глазах. Последним из членов врачебно-трудовой медицинской комиссии, подписывающим им заключение о нетрудоспособности, был князь Константин, который под именем Феликса Антоновича Семенного (документы покойного пригодились при его аресте весьма кстати) служил при больнице Главным консультантом по детским болезням и лошадиным в том числе.
Содержался он в «тишине» в особом статусе.
Во-первых, беспризорники… вы****ки революции… городской мусор… подвергались некоторому отсеву, выбраковываясь косящими их естественными болезнями: дизентерией, сифилисом, туберкулёзом.
Во-вторых, и от выживших приходилось избавляться по-особому.
Князь с каждым наказанным подростком в своём кабинете имел приватную беседу, после которой и определял направление их жизни. Неизлечимых отправлял в крымский лагерь «Артек», где они наслаждались перед уходом на тот свет морем и теплом. Подающих надежды на исправление – в сторону Соловков, где воровать, кроме кирки и кайла, было нечего.
Кабинет князя Константина, новоявленного «Феликса Антоновича», находился неподалёку, в полуподвале Екатерининской богадельни, теперь – в инвалидном доме имени Радищева, на углу Стромынки перед Матросским мостом через Яузу, на перекрёстке, где было место шумное, пыльное летом, раскатистое зимой, а большую часть года сырое и хмурое от мутных вод Яузы и плывущей по реке дряни из человеческих отходов.
 Не выглядывая в окно на улицу, даже при закрытой фортке он слышал стук колес и копыт, гудки и грохот автомобилей, а особенно звон и дребезжание трамваев Сокольнического депо Русакова. Лязг железа и непрерывные переговоры трамвайных рабочих, раздававшихся чаще и громче именно ночью, никак названию «Матросской тишины» не соответствовали.
Гул наземной жизни вызывал в князе оторопь, которая клонила в сон сразу после завтрака, укладывающегося в одно яйцо вкрутую и в четверть кренделя или баранки, которые Константин размачивал в кружке сырой воды с опущенным в неё пучком травы-зверобоя.
Траву ему приносила неслышно Фита, выбирая жесткие кудельки из сена, задаваемого ей Микулой, и подпихивала их копытом поближе к раме окна подвала. Сам Микула незаметно подкатывал к тому же месту и варёные яйца, и куски чёрствого хлеба или баранок. Благодетели клали еду именно на то расстояние, чтобы князь мог её подобрать скованными руками из ямки перед приоткрытым окном подвала, не выходя во двор. Длины цепи на его ногах хватало для этого.
К обеду по лестнице в кабинет князя спускался стражник. Этот долго гремел большими ключами на стальном кольце, отворял железную дверь и внимательно следил за Микулой, который вносил за ним миску с баландой и пустое ведро для отправления нужды.
Князь хлебал баланду деревянной ложкой. Грязное ведро и вчерашнюю миску Микула забирал с собой в абсолютном молчании. Стражник внимательно проверял цепи на ногах и руках князя Константина, подёргивая их в звеньях, постукивал прикладом винтовки по шляпкам рельсовых костылей, которыми было приколочено ржавое цепное кольцо к стене. Осматривал его топчан с набитым осокой тюфяком и долго читал редкие новые знаки на бетонной стене над топчаном, которые Главный консультант выцарапывал кандалами за время своего заключения скорее от скуки.
Знаки ничего не означали. Но за те три года, что он провёл в подвале, каждому новому стражнику было интересно на них посмотреть. А вдруг там окажется что-нибудь контрреволюционное? Не нужно ли усилить режим этому странному полумедведю, которого не берёт ни голод, ни холод, ни боль, ни страх человеческий?
В этот момент Константин внимательно вглядывался в лицо красного бойца и, не найдя в нём понимания, с удовлетворением вздыхал про себя: «Вологодский, наверное… Читает по слогам вслух, а губы в «о» округляет. Но научится ещё, какие его годы…»
Напоследок проверив ведро с водой и кружку, стоящие в углу для питья и других медвежьих нужд, и оставшись удовлетворённым совершенно, боец указывал Микуле на дверь и выходил следом, так и не подав голоса.
Князь понимал, что говорить с ним охране запрещено, потому на грубость не нарывался, молчал и сам.
Несколько попыток завести беседу с прежними стражами закончились ударами прикладом в лицо. Жалобы его Фотинье после смерти Дзержинского уже с год как всерьёз не принимались: охрана держала его за юродивого под кличкой нового «Железного Феликса», а, придерживаясь принятому ещё при Феликсе Эдмундовиче регламенту обращения со «спецами», била редко, но больно. Всё равно синяков на теле князя видно не было.
Молоко праматери медведицы пробудилось в нём с новой терпеливой и всепрощающей силой.
На Константине всё гуще и чаще по телу отрастала шерсть, удлинялись когти и зубы, он всё явственнее слышал подземные звуки и треск древоточицы в каркасе топчана, становясь ближе к животному внешне и внутренне, но в то же время всё спокойнее и равнодушнее относился к людям, его окружающим.
Особенно - к детям.
Дети не удивлялись его виду. Они снисходительно прислушивались к доброму говорящему лохматому зверю с показным доверием и вниманием.
Он их учил умирать со смирением. Дети хотели жить дальше, не задумываясь, что их ждёт впереди.
Константин призывал их задуматься о других детях. Они не спорили с ним, но недоумевали, зачем им думать о других, если от других нет никакого толку. Улыбались молча и сочувствующе, глядя на его цепи. Жалели наставника с лёгким презрением. Что тот знает о жизни? Да и видел ли он её вообще?
В их беспризорном мире каждый был сам за себя. И бог тоже.
У большинства детей матерей не было, а иные о них не помнили. Отцы детей в своё время били. Старшие отнимали лучший кусок прямо изо рта. До мировой революции мечты детей не дотягивали. Верить им было не во что…
В общей массе воспитанники колонии, а особенно туберкулёзники, взрослея, желали иметь наган для защиты от недругов и хорошего коня для побега с награбленным. А ещё, желательно, кожаную куртку и сапоги. И почему-то - спирта с намешанным в нём кокаином, который известен был среди революционных матросов в качестве «балтийского чая». Как будто горькая водка-«рыковка» им уже надоела.
Конфеты и мандарины не пользовались таким спросом, как нюхательный табак.
К тому же папиросы и махорка у детей уже были. Некоторые и морфий опробовали, и запретную любовь. Вот только где они себе всё это добывали, оставаясь под присмотром охраны за высоким забором, даже для бога оставалось тайной.

Так в первой ещё беседе с Дзержинским (на встрече, которую им устроила Катерина Мануиловна после задержания князя в Сокольничьей роще в районе 5-го Лучевого просека и препровождении его и Фиты в «Матросскую тишину» под конвоем из латышских стрелков) князь Константин признался, что знает своё будущее. Как знает и будущее советской страны и мира, и будущее самого Феликса Эдмундовича.
Дзержинский не сразу ему поверил. Приказал посадить князя на цепь в подвале на Лубянке. Но цепь произошедших далее событий привела руководителя ОГПУ и ВСНХ к признанию недюжинных способностей князя в правдивых предсказаниях. Он мог сообщить ему и о положении на местах, и о внутрипартийных интригах, и о возвеличении Сталина, и даже о судьбах Мао, Гитлера, Муссолини и яйценоскости кур на Алтае в 1936 году.
 Их ночные беседы затягивались до утра. Эдмундович всё чаще хватался за левую половину груди. И после его трагической смерти от сердечного приступа на Пленуме в июле 1926 года князь с цепями и топчаном был переведён в подвал Инвалидного дома в Сокольниках с условием его полного молчания и строжайшего указания Менжинскому – беречь новоиспечённого Феликса как «матку боску». Тогда-то он и был привлечён к работе с трудными детьми. Ему предстояло решать, как поступать с будущим цветом революции: элитой подлецов, воров, двурушников и предателей. И, несомненно, героев – патриотов социалистического Отечества.

***
 
А весенняя Москва блистала победами, витринами, выставками.
24 апреля 1927 года в бывшем доходном доме Пороховщикова на Тверской открылась экспозиция, посвящённая будущему освоению человечеством космического пространства и семидесятилетию К. Э. Циолковского, пионера российского атеизма.  Там совершенно серьёзно всем желающим предлагалось записываться в книгу для путешествия на Луну. Сам юбиляр ходил среди отечественных и зарубежных экспонатов со слуховой трубой и просил посылать поздравления ему внутрь её жерла, весьма похожего на раструб будущей ракеты, что уже выглядело слегка космически.
Катерина Мануиловна, шедшая по левую руку с Кайдановским, опиравшимся для устойчивости на тонкую трость с набалдашником в виде головы пуделя, прокричать здравицу в трубу Константину Эдуардовичу засмущалась. Они просто похристосовались (24 апреля было Пасхальное Воскресение), а Лев Львович же не утерпел и гаркнул юбиляру своё обычное: «А что? Раз бога нет, так и чёрта нет?» с присущим ему ашкеназским акцентом. В ответ на эти слова юбиляр побледнел и пробурчал что-то нечленораздельное, а вот стоящий поодаль (знакомый Катерины Мануиловны по спиритическим сеансам) драматург Булгаков поправил щегольский монокль, всмотрелся в светского Льва и что-то записал себе в блокнот.
Банкир, несмотря на возраст, был по-гусарски строен и сабельно остроумен. Казалось, последствия длительной болезни бывшего рубаку даже омолодили. Со времени похорон Ильича он посещал Мавзолей еженедельно и как преданный ленинец принимал значительное участие в бальзамировании и последующем содержании мумии в состоянии неизменной стабильности смерти. Иностранных денег, своих и чужих, Лев Львович на это не жалел, чем и завоевал расположение у академика Абрикосова, в Центральном Комитете партии и Госбанке, осуществляя многомиллионные транши, столь необходимые для передовой медицины и индустриализации молодого государства. С ним советовались и Сталин, и Рыков. С Калининым Лев Львович нередко хаживал на рыбалку, а с Бухариным Катерина Мануиловна играла в шахматы на щелбаны.
 Даже на экспонаты Кручёных смотрел с эдаким ленинским прищуром и всё удивлялся простоте конструкций, с помощью которых обыкновенные люди собирались покорять Вселенную. Особенно ему приглянулся экземпляр одного американца, профессора физики Роберта Годдарда, - летательный аппарат, представляющий собой огромную кубинскую сигару, начинённую, как гильза снаряда, жидкостным топливом. Он всё похаживал вокруг, помахивая своей зажженной «Habanos» и помогал посетителям представить, выпуская очередной столб дыма в основание нарисованной ракеты, во что они превратятся в результате полёта.
Чудачества Кайдановского привлекли к нему стайку очаровательных физкультурниц, хохотушек, одетых уже по-летнему, и бледных студенток, смотрящих на золотые перстни на пальцах старика с гибельным восторгом Родиона Раскольникова.
Катерина Мануиловна тем временем вела никчёмную светскую беседу с Михаилом Афанасьевичем:
- Как у вас дела с квартирой? Со старой съезжать не собираетесь? Такой молодой известный драматург, ваши «Дни Турбиных» во МХАТе со сцены не сходят, а вы с женой всё по углам маетесь… Что у Станиславского на вас денег нет, пока Немирович в Америке прохлаждается? Или Луначарский опять жадничает? Потребуйте от них в конце концов!
Булгаков отвернулся от очередного экспоната в виде межгалактического планера с восемью хвостами, освободил глаз от монокля и взглянул на Катерину Мануиловну трагически индифферентно – как поглядел бы опытный врач на обреченного пациента, находящегося в шаге от гибели.
- У меня принцип: никогда и ничего ни у кого не просить. Особенно у сильных мира сего.
- Ой, лукавите, дорогой, - отмахнулась от него снятой перчаткой Катерина. – Надеетесь, сами дадут? Фигушки! Какой вы бобвиван, однако… - подавив зевок, она прикрыла перчаткой рот и стрельнула взглядом в спину Льва Львовича, окружённого ситцем рабфаковских студенток. – А над чем сейчас работаете? Новая пьеса? Что-нибудь опять из собачьей или куриной жизни? От кого на этот раз предлагаете москвичам спасаться?.. Каким докторам волю дадите? По венерическим или по нервным болезням?.. Хотите одарю сюжетом не первой свежести?
- А разве свежесть бывает другая? Помилосердствуйте! – откликнулся въедливый Булгаков.
Катерину Мануиловну это не смутило. И она продолжила в том же назидательном тоне:
- Ах, оставьте… Так вот. Появляется в Москве доктор-иностранец, специалист по душам, и начинает над москвичами опыты проделывать, проверять их на «вшивость» … Ну, вы меня как лекарь понимаете… Искушает обывателей то деньгами, то тряпками, то дармовой икрой из «торгсина», то жильём с лишними квадратными метрами… Что вам объяснять? Сами за этим в Москву приехали… Так вот он искушает ещё и – верой!
- В счастливое коммунистическое будущее?
- Не ёрничайте, любезный… - при этом Катерина Мануиловна жестом пригласила Михаила Афанасьевича склониться к ней ухом, чтобы другие их не услышали, и проговорила шёпотом, чётко расставляя каждое слово на своё место: - Верой в Дьявола! А, значит, и верой в Бога! В качестве его неизбежной противоположности. Ибо они проистекают друг из друга от разности своих потенциалов и производят работу движения жизни подобно законам электричества и гравитации… Именно так!
- А дальше? Что дальше? В чём, простите меня, фабула, за которую не посадят? – спросил Булгаков.
- Мне чудится, что это можно свести к несколько театральному представлению темы… К каким-нибудь фокусам, которые должны доказывать, что этот доктор Мефистофель и есть. И что любой из москвичей при определённых обстоятельствах готов в него поверить. Они и верят! И эта зараза оказывается хуже тифа, чумы или холеры…
- И всё? То есть богоискательство с помощью богохульства?
- Не совсем… Какой же вы осторожный, прости меня, господи… Ну, допустим, этот иностранный доктор через Семашко убеждает ЦК в своей вере настолько основательно, что для уверовавшего в Дьявола пролетариата большевики вынуждены в Москве строить отдельные дома как для сумасшедших. Строительство разрастается. Домов и чокнутых становится всё больше. И скоро люди начинают понимать, что больные-то как раз и здоровы. А сами доктора и власти больны настолько, что лечить их – занятие бесперспективное… Как вам сюжет? «Палата №6» Чехова на всю Москву!..
- Такое не напечатают. И мечтать не стоит, - сделал вывод Михаил Афанасьевич и обвёл рукой стены экспозиции. – Им - вот что интересно! Ходить зимой в нужник на улице, подтираться снегом и записываться в книгу для полётов на Луну…
- А вы на деле-то мизантроп, любезный?.. Вот уж не ожидала! Кстати, всю эту комедию можно оживить какой-нибудь романтичной любовной историей. Бедным литератором, ютящемся в подвале. Влюблённой в него замужней красавицей из богатого дома. Героя по доносу в неблагонадёжности отправляют в дом скорби. Он, скажем, в отчаянии жжет свои рукописи, а она, продавшись Дьяволу, воскрешает их из пепла по поговорке «Verba voland, scripta manent» - слова улетают, написанное остаётся… Помните?
- Да-а… - длинно протянул Михаил Афанасьевич и вновь вставил под надбровную дугу правого глаза монокль, чтобы рассмотреть у вертящейся вокруг банкира юной девушки тонкую щиколотку, обнажившуюся из-под белого носочка, сползшего к пятке её жёлтого сандалика. – «Manuscripta non ardent» - рукописи не горят… А слова, как вы сказали… улетают… «voland» … Был такой персонаж в «Фаусте» Гёте… Чем не имя для «Князя Тьмы»? Да, уважаемая?
- Как сочтёте нужным, - согласилась Катерина Мануиловна, проследив за его взглядом и вздрогнула от прикосновения.
За её спиной стояла красивая дама, Любовь Евгеньевна Белозёрская, жена Михаила Афанасьевича. Она, вероятно, слышала их беседу, потому что приложила палец к губам и таким образом молча поздоровалась с Катериной Мануиловной, не мешая мужу рассматривать ножки студенток. Она увлекла её к дальнему стенду, взяв под локоть.
-  Вы бы не проявили небольшое участие в нашей судьбе? – сказала она Катерине Мануиловне. – Тут вот квартирку предлагают одному театральному критику на Большой Пироговской, а мне думается, что Мака, любимый драматург товарища Сталина, не менее этого лизоблюда её заслуживает. Вы бы намекнули Надежде Константиновне или Коллонтай… Она только что из Мексики вернулась и просто восхищена вашей покойной дочерью, Аделитой Мари-Анной, она вам не откажет, мне кажется… И я тогда со своей стороны в долгу не останусь…
- Батюшки-святы! Это каким же образом?! – удивилась Катерина Мануиловна.
– Я, например, могу научить Льва Львовича водить автомобиль… Он у вас очень импозантный старик, а за рулём будет смотреться вовсе неотразимо!.. У меня есть права. Я закончила автошколу… Я могу, к примеру, отвезти вас в Крым сама, проехать на вашу родину, в Рязань, на могилу дочери, показать просторы Волги и Дона, богатства Малороссии и Украины, а потом и Крым: остановиться у Волошина в Коктебеле, заехать на дачу в Ялту, к Марии Павловне Чеховой. А Севастополь? А Евпатория с музеем Айвазовского? Вы получите незабываемые впечатления! В Москве скоро станет жарко… А в вашем с мужем возрасте находится летом в городской черте просто опасно… Соглашайтесь, Катерина Мануиловна! Ну, как? Договорились?
- Как я поняла, за выпрошенную мною у властей квартиру, где будете жить вы с мужем, мой муж должен приобрести для вас автомобиль, на котором вы предлагаете всем нам совершить путешествие к Черному морю. Я ничего не перепутала?
- Именно так! – улыбнулась Любовь Евгеньевна и дерзко тряхнула кудряшками.
От того, что в этот момент Любанга (как называл свою вторую жену Булгаков) напомнила ей Мари-Анну в самую её озорную пору, Катерина Мануиловна неожиданно согласилась оказать ей помощь, удивившись, что вдруг перед её взором промелькнули полотна красот Таврии на стенах постоялого двора и мгновения рождения божественного Константина.
Лицо её просветлело. Она поняла, что этим Константин даёт ей божественный знак.
- Хорошо, я за вас походатайствую перед Моссоветом… Ну уж, и вы со своей стороны потрудитесь устроить свидание Михаилу Афанасьевичу с моим старшим сыном. Он теперь в лечебнице для душевнобольных, я вам назову адрес. Думаю, что их встреча обоим полезна будет. 
На том и порешили…

Скоро Булгаковы переехали в трёхкомнатную квартиру на Большой Пироговке, 35а, в первом этаже особняка Рябушинского, где по слухам на третьем этаже находилась прежде тайная молельня самого Григория Распутина.
О встрече князя Константина и Михаила Булгакова перед его отъездом в Крым к Максимилиану Волошину в мае 1927 года история умалчивает.
Когда Булгаков начал писать «Князя тьмы», переименованного впоследствии в «Мастера и Маргариту», достоверно неизвестно, но сжег он первую рукопись («Копыто инженера») в 1930 году в той самой квартире. И только звонок Сталина спас опального драматурга от самоубийства.

***

Архип Вышколев и Даниил Дурнев, аспиранты Коммунистического университета имени Я. М. Свердлова, были направлены в «Матросскую тишину» с просветительской целью: прочесть персоналу и малолетним преступникам цикл лекций по теме «Новейшее истолкование проекта «Морального кодекса строителей коммунизма» в свете нового Устава Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)», где принципы «кто не работает, тот не ест», «один за всех и все за одного» и «человек человеку друг, товарищ и брат» были поданы в сравнении с десятью Заповедями Моисеевыми, Нагорной проповедью Иисуса Христа и новейшей работой психиатра Арона Залкинда («Двенадцать половых заповедей революционного пролетариата» издания Коммунистического университета имени Я. М. Свердлова 1924 года.)*

/ПРИМЕЧАНИЕ*
«Заповеди:
1. Не должно быть слишком раннего развития половой жизни в среде пролетариата — первая половая заповедь революционного рабочего класса.
2. Необходимо половое воздержание до брака, а брак лишь в состоянии полной социальной и биологической зрелости (то есть 20—25 лет) — вторая половая заповедь пролетариата.
3. Половая связь — лишь как конечное завершение глубокой всесторонней симпатии и привязанности к объекту половой любви.
4. Половой акт должен быть лишь конечным звеном в цепи глубоких и сложных переживаний, связывающих в данный момент любящих.
5. Половой акт не должен часто повторяться.
6. Не надо часто менять половой объект. Поменьше полового разнообразия.
7. Любовь должна быть моногамной, моноандрической (одна жена, один муж).
8. При всяком половом акте всегда надо помнить о возможности зарождения ребёнка и вообще помнить о потомстве.
9. Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально полового завоевания.
10. Не должно быть ревности. Половая любовная жизнь, построенная на взаимном уважении, на равенстве, на глубокой идейной близости, на взаимном доверии, не допускает лжи, подозрения, ревности.
11. Не должно быть половых извращений.
12. Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешаться в половую жизнь своих сочленов. Половое должно во всём подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всём его обслуживая.»
И наконец:
«Наши дети - пионеры - первыми сумеют довести дело полового оздоровления до действительно серьезных результатов. С них и надо начать.» А. Залкинд./
    
Следуя заветам Арона пионерская организация «Матросской тишины» была выстроена на плацу в одних трусах в колонны по росту. А на выстроенном в честь дорогих гостей дощатом подиуме возведена трибуна, установлен стол с графином и стульями для руководства. Фотинья сидела за ним с самого левого краю, ближе к ступеням. Молодые лекторы (а в их числе и её внучатый племянник) – справа, ближе к трибуне. Чета Кайдановских, благотворителей приюта, – в креслах партера перед сценой.
Князь Константин находился в безопасных метрах двадцати от подиума, в противоположном углу плаца, в клетке, прикованный цепью к её железным прутьям. Внешним видом он уже мало походил на себя прежнего, и Катерина Мануиловна, пользуясь случаем вывести сына на воздух, не преминула это сделать.
По совету главного врача (для гравитационной безопасности, чтобы не улетел) Константина держали в бетонном погребе, а на прогулках – в тяжёлой клетке, пристёгнутой железной скобой к многотонной литой колонне чугунной ограды.
Новенькие дети часто тыкали князю палкой в живот и в нос, принимая его за невиданного зверя. Привыкшие к нему ученики приносили огрызки яблок или капустных листьев. Фиту с Микулой на улице близко к князю не подпускали после того, как князь прогнул решётку, чтобы кобыла просунула к нему голову, и Константин погладил у неё светлое пятнышко на лбу.
Охрана понимала, что сбежать ему из исправительного заведения ничего в такие моменты не стоит, но при Катерине Мануиловне и Льве Львовиче все неизменно делали вид, что соблюдают требования безопасности неукоснительно.
Князь Константин подыгрывал им, не решаясь огорчать мать. Или попросту сберегал материнские нервы для худшего.
Но тут, узнав, наконец, в лекторах своих недоброжелателей, которых он давно уже поджидал именно здесь четвёртый год подряд, князь после завершения процедуры промывки ими детских мозгов и переходу к демократическим вопросам из публики, не утерпел-таки и крикнул:
- А вы сами-то в любовь верите?
- В вечную – нет!
- В пролетарскую – да!
Откликнулись с подиума Архип и Данилка.
- Тогда покажите, как вы любите друг друга, детям! Вы-то уже половой зрелости достигли или ещё нет? – громко спросил у них Константин и, пока лекторы мялись на сцене в поисках должного ответа, ещё громче добавил: - Мама, это они убили Мари-Анну и твоих внуков! Дети, это они убили сына Владимира Ильича! Эти люди похоронили ваше коммунистическое будущее!
Следом он прорычал сквозь решётку:
- Дю-у-уня! Дюня Полусердечный, ты здесь?!
- Я здесь, учитель! – откликнулся парнишка из строя беспризорников.
- Вот этот рыжий убил твоего брата!.. Чего ты ждёшь? Делай, как я учил!
Словно пчелиный рой подростки кинулись на подиум…

О сентябрьском бунте в «Матросской тишине» газеты не писали.
Наутро дыры в развороченном чугунном заборе зашили старыми досками. Тела растерзанных малолетними преступниками аспирантов Коммунистического Университета Вышколева и Дурнева нашли в Парке Сокольники на 5-м Лучевом просеке у новых качелей: они были подвешены за ноги к перекладинам детского аттракциона.  С их подбородков свисали таблички: «Предатели революции». А среди множества детских следов точных виновников казни было определить довольно трудно.
Сами беспризорники, которым жить было негде, кроме самой «тишины», вернулись на свои нары, разгромив булочную на углу Старослободской и Сокольнического переулка, где вечно голодные дети от души поживились горячими бубликами.
Бабушка Фо на квартиру в Стромынке не вернулась, оставив после себя в прачечной кучку недожженной соломы. Дедушку Ми (без головы) верхом на лошади видели пару раз в лесном массиве на Лосином Острове, да и этот призрак куда-то через неделю пропал.
А чета Кайдановских-Кручёных на старом авто «Руссо-Балта» марки С24/40 выехала утром 8 сентября по Старорязанскому шоссе в сторону Крыма с ряженным под человека огромным ручным медведем на заднем сиденье машины. За рулём авто был сам Лев Львович в кожаном шлеме и очках, с новыми правами клуба московских автолюбителей в кармане. Катерина Мануиловна выглядела ему под стать – в чёрной амазонке и газовом шарфе, развевающимся на метр из открытого окна.
К обеденному времени они были уже в Серпухове, где поклонились в Высоцком монастыре списку «Неупиваемой чаши», и хотели бы откушать в знаменитом трактире купцов Костяковых при местном постоялом дворе, но сытное место преобразовалось в общественную столовую, где кроме постных щей и скоромного холодца ничего проезжим не подавали.

***
В Смыгаловскую лощину авто ворвалось, миновав очередной буерак, заросший некошеными бодулинами в составе конского щавеля и иван-чая. Намотавшаяся на спицы трава была столь прочна, что пришлось воспользоваться услугами Константина, приподнявшего машину так, чтобы Льву Львовичу и Катерине Мануиловне было удобнее выдёргивать стебли из колёс.
C радостью они окунули ноги в родные сорняки.
Старики были бодры от быстрой езды и слегка голодны, что не помешало им скоро закончить чистку спиц и, отказавшись от продолжения движения на транспорте с двигателем внутреннего сгорания, пройтись пешком к тому пункту, где и предполагалось семейное захоронение.
Каково же было их удивление, когда на месте глубокого оврага они обнаружили поверхность залитого вровень с берегами пруда в сотню гектаров и длинную рукотворную плотину, преграждающую истечение воды с затопленных могил.
Катерина Мануиловна с досады крякнула, а Лев Львович испустил резкий непреднамеренный свист, от которого из-под ног князя Константина вспорхнула какая-то длинноногая мелкая птица и, продолжая полёт по синусоиде вдоль травы, явно отводила взгляды незваных гостей от своего гнезда, в котором яиц в сентябре давно уже не было, но материнский инстинкт продолжал жить в птице так прочно, что оставалось только восхищаться глупости божественного дара.
Все трое одновременно вздохнули от бессилия. Мудрости местного колхозного начальства и его партийного руководства было легко позавидовать даже богам.
- Сынок, - спросила Катерина Мануиловна. – Ты сможешь разрушить плотину?
- Легко, - ответил Константин. – Но на это и на спуск воды уйдёт немало времени. Против протяжённости природы не попрёшь. И потом… четыре года миновало… Что мы найдём в иле на его дне?.. Прости меня, мама. Это я не сберёг наше будущее. Я даже не предполагал, что люди на такое способны. Это… это просто Днепрогэс какой-то… Хотя будут ещё и Беломоро-Балтийский канал, и канал имени Москвы…
- А это ещё что такое? – спросила Катерина Мануиловна. – Коммунизм плюс электрификация?
- Оно самое. Сколько ещё кладбищ затопят – уму непостижимо. Ради чего? Чтобы забыть о грешниках?
- Вы ещё сомневаетесь? А зря! Сомневаться в людях нельзя, – вмешался в их разговор Кручёных. – Люди тратят большую часть своих сил, чтобы отбить у себя память о прошлом. Вспоминать больно. Забывать легко. Поэтому их цель: убрать с глаз долой и – вся недолга!
Катерина Мануиловна всматривалась в блики заката на зыбкой поверхности пруда, но взглянуть под воду у неё так и не получилось.
Мимо них прошла бесшумная минута, вторая…
- Поехали к морю, - наконец произнесла богородица. – Море спасёт нас… Не правда ли, сынок?
- Да, - ответил Константин и опустил голову…
Бензином путепроезжцы заправились в Скопине и потом гнали всю ночь, под тридцать пять миль в час, не останавливаясь: князь Константин сам сел за руль. Видел он во тьме как днём, а слышал и того лучше.
Чета Кайдановских продремала, укрывшись пледом на трясущемся заднем диване авто, до рассвета. Никто из редких встречных сидевшего за рулём медведя в очках за натурального топтыгина не признал. Зверей и лошадей среди чахлых полей не попадалось. Правда, несколько вспорхнувших с дороги птиц вычертили те самые синусоиды вдоль черты горизонта в пробуждающемся свете. Они даже напомнили Катерине Мануиловне гармонические сочетания обертонов Фотиньи при исполнении Моцарта. Но она полусонно отмахнулась от этого наваждения и вновь склонила голову на трясущееся плечо мужа. Лев Львович спал, запрокинув подбородок в небо, открыв рот, и храпел в такт работающему мотору, наполняя иллюзии жены новыми звуковыми сочетаниями колебания воздуха – асимметричными её синусоидам, синкопируя музыку бархатного рассвета неровностью земли.
«Руссо-Балт» пёр вперёд по увлажнённой росой чернозёмной пыли, но она уже скоропостижно подсыхала, и лица пассажиров, покрываясь её слоем, незаметно темнели всё трагичней и неисправимей. До блестяще цыганского оттенка кожи или креольского, матового оттенка лиц далёких мексиканских ковбоев-чарро… 
Тамбов, Борисоглебск, Богучар… А дальше поднявшаяся пыль с дороги в безветренном сентябрьском жаре вставала почти Содомскими серыми столбами, упиравшимися позади авто прямо в небо по оси ординат, а по оси абсцисс простиралась только степь да степь, как поётся, кругом и дальше в загоризонтье.
 Незримой материальной точкой над землёй казался силуэт парящего коршуна, падшая тень от которого несколько раз быстро перечёркивала дорогу. Для обыкновенных людей это послужило бы предупреждающим знаком, как заяц или черная кошка, но бессмертных это не останавливало.
Их ждали в порту Алушты Аскольд и Дир, опытные матросы новоиспечённой Турецкой Республики, которые на своей паровой яхте «Cankaya» совершали тур вдоль побережья Черного моря. *

ПРИМЕЧАНИЕ*
/Из бортового журнала {яхты} «Лукулл»:
15 октября 1921 г. в 16.30 стоявший на якорях у европейского берега Босфора «Лукулл» таранил в левый борт шедший из Батума итальянский пароход «Adria». Судно затонуло в считанные минуты, при этом погибли три человека, в том числе дежурный офицер мичман П.П. Сапунов. На дно ушли также казна Русской Армии и весь архив генерала Врангеля, часть которого позднее удалось извлечь из воды водолазами. В 1923 г. турецкие спасатели подняли «Лукулл» и после ремонта под наименованием «Cankaya» он использовался различными турецкими судовладельцами как грузопассажирский пароход. /


***

Лирическое отступление*
*(можно не читать)

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Обладая чувством неподдельного юмора (не обнаруживающего, даже вскользь, малой доли сомнения  в глубине смысла или пошлой иронии написанных слов) и следуя необоримому состраданию к людям и себе (нагромоздившему эти строки одни над другими), - повторяю – к себе самому, человеку слабому и неискренне верующему, но глубоко скрывающему это чувство (в опыте неутолимой жажды непрерывного существования внутри этого грёбанного грешного мира), - мне следует признаться в страшном: смертная жизнь, сука, коротка, но прекрасна!
Соблазнительна чертовски.
Движения её удивления достойны.
Неожиданности – восторга.
Надежды – сладостного ожидания.
Та же её часть, относящаяся к снам и видениям, часть стыдная и порочная, страшная и смешная, парадоксальная и наглая в своей откровенности, - она ничуть не хуже и не меньше той части непредсказуемой бренности, что продолжает преследовать меня в течение вечной любви, а скорее - обыкновенной привязанности неведомо к чему, - скучному и пошлому, но, ****ь, реальному и живому, как то: обожании окружающего пространства, обладающего неповторимым цветом и вкусом, запахом и теплом, солнечностью и тенью, солёностью пота, крови и слёз, горчинкой красавицыных белей и сладкой ненасытностью занебесных сфер, манящих неизведанностью пустоты... (Эх, как сказал, но не договорил!)
Запрокиньте голову, сами всмотритесь в небо.
(Гравитация – чушь, выдуманная англосаксами в ХVII веке.)
Ваше русское сердце не заходится в полёте?!

Чем ближе к концу, тем пытливее и ненасытней становится у русского мужика жажда беседы с самим богом, без баб и посредников, без умников и советчиков. Один на один. (Он страшится одного - не обоссаться бы от страха и счастья такой встречи. Что немаловажно. Знатоки меня поймут.)
Воля говорить, что попало, дорогого стоит. Тут нужны годы бесполезного труда и отчаянных дум. Эдакое надо заслужить. А оно не просто так даётся.
Поэтому это произведение из букв должно поглощаться как проза воспитанного человека. Чем его питали, то он и воспроизвёл. А результат зависит прежде всего от возможностей читательского желудка. На мозги грамотного гурмана повесть о постоялом дворе не окажет освежающего воздействия ароматом ржавой сосульки. Разве что взбодрит на минуту лишней чашкой кофе на подоконнике дома окнами в сад… Или в пропасть. Как рабу божьему заблагорассудится. Однако тут буквы никому не помогут…
Не унывайте. Все когда-то подохнут. Так же, как и вы.
(Из вычеркнутого в Главе второй вышеупомянутого произведения автора.)

***

Рай на земле находился когда-то именно на месте Крымского полуострова, но боги за ним плохо ухаживали, а потому немного запустили. Да и для кого его было содержать в райском состоянии? Вера в людей к советскому времени была уже богами потеряна, а остальной живности, не ведающей о страхе смерти, рай и вовсе был до лампочки, честно говоря.
Само существование этого полуострова в Чёрном море мифологично. То есть сомнительно для обыкновенного современного человека, умеющего достичь любой точки планеты аэроперемещением.
Крым представляется каким-то атавизмом, неким аппендицитом в пищеварительном тракте евроазиатов, претендующих на прародителей современной вербальной цивилизации. Сюда по прихоти природы отправлялись многочисленные племена, могущие стать аборигенами, но они ими не становились. Не ассимилировались друг с другом. Не закреплялись на территории, утверждая собственную культуру, а разбегались в разные стороны, исчезая до последнего своего трусливого потомка. Тавры, скифы, готы, караимы, тюрки, греки, итальянцы… Кто там ещё? Армяне, украинцы, русские, немцы, румыны, евреи – наконец! Не башня Вавилонская, а блохастая козлиная шкура с рогами на гребнях Роман-Кош и Ай-Петри, уткнувшаяся мысом Форос в Понт Эвксинский.
Крымчане любят свой край самозабвенно. Но, у кого не спроси, все они откуда-то когда-то сюда приехали или приплыли. Есть, правда, древние караимские кладбища. Но живых караимов осталось в Крыму 535 человек из двух миллионов всего населения.
От прошлого рая с лесами, реками, водопадами, садами и тучными нивами современникам досталась лишь узкая полоска Южного Берега Крыма между горной грядой Крымских гор и морем и двумя крепостями на концах побережья – Керчью и Севастополем, контролирующими движение пограничных кораблей, судов и отдыхающих*.

*ПРИМЕНЧАНИЕ
/Площадь ЮБК – 1255 км кв., это береговая полоса длиной в 120 км и шириной 3–5 км, составляющая менее 18% всей Крымской территории. /

Но таки главное – это вода вокруг Крыма.
Море тут в два раза преснее, чем в Средиземноморье. Конечно, из-за того, во-первых, что количество пресной воды, вносимой в него Дунаем, Днепром, Доном и тысячью рек поменьше создаёт в Черном море переполнение, как в огромном чайнике без дна, где через узкий его носик (пролив Босфор) опресненные воды верхом перетекают на Юг в Мраморное море и дальше через Дарданеллы в Эгейское. А более солёная вода из-за тяжести своей течет через этот носик снизу в противоположную сторону, с юга на север и ложится в глубокую двухкилометровую чашу на дно Чёрного моря.
В этой чаше образуется тысячелетний застой воды, куда как в огромное помойное ведро валятся все органические отходы с берегов и прибрежных отмелей. Верхний, живой, обогащённый кислородом, обитаемый слой поверхности моря составляет всего метров сто пятьдесят, а ниже на два с лишним километра простирается мёртвое гниющее месиво, насыщенное бактериями, которым кислород не нужен – они пожирают отходы, вырабатывая в результате удушливые газы: сероводород и метан. Там темно, грязно и вонюче настолько, что трудно найти хуже место для жизни на всей планете Земля. (Для примера: в Марианской впадине, на глубине в одиннадцать километров рыбы ещё живут).
Спросите, а почему эти слои не смешиваются?
Отвечу.
Между живой и неживой частями моря, (где, для аналогии, живая корка тоньше кожуры у яблока), существует граница, на которой происходит газообмен между метаном и кислородом. Эдакий барьер, который в силу разных физических и биологических факторов не даёт кислороду опускаться на дно, а метану вырываться на поверхность. И море продолжает жить своей внешней и внутренней жизнью, не доставляя человеку большого беспокойства, дав ему в обслуживание и потребление кожуру от яблока, а само пучится от переработки продуктов его жизнедеятельности, не в силах прорвать эту кожуру, натянутую на него пресными выносами рек. По-простому: не может пукнуть. Бережёт нас.  Ведь метан, как известно, отлично горит. (От Автора)/
 
***
 
После заключения между СССР и Турецкой Республикой 11 марта 1927 года Договора о торговле и мореплавании братьям Дурново, разными путями прибывшими в Константинополь после гражданской войны, удалось встретиться в порту при найме на судно вахтовых матросов. Их, как всегда, перепутали друг с другом, и при выдаче аванса перед фрахтом в конторе турецкого пароходства состоялась безобразная драка, когда Дир потребовал от кассира денег, полученных недавно Аскольдом, а о присутствии его в этом месте брат даже не подозревал.
Имён нанятых матросов турки не записывали, только фамилии, осуждать служителей конторы за невыдачу второго аванса одному и тому же человеку было бы грешно, потому что братья Дурново мало чем внешне друг от друга отличались несмотря на то, что их пути давно и надолго разошлись, а когда посаженные в кутузку силами наряда полиции Аскольд и Дир обнялись со слезами на глазах и все поняли, что произошло, вправлять суставы и челюсти принимавшим участие в драке сирийцам, болгарам и грекам пришлось уже самим и за свой счёт.
Крепких гренадёров тут же приняли старшими матросами на бывший «Лукулл», который отправлялся в каботажное плавание по Черному морю, о чём братья не преминули сообщить Катерине Мануиловне по своим каналам (бывший их сослуживец, одессит,  а теперь огэпэушник, часто навещал Стамбул для проверки резидентуры и организации мелкой контрабанды по части тряпок, парфюмерии и табака для оперативных работников и их жён), потому о времени прибытия в порт Алушты турецкой яхты «Cankaya» чету Кайдановских органы известили в Москве заранее.
У Льва Львовича была от СССР специальная миссия к самому Мустафе Кемалю Ататюрку. Он должен был купить у него или продать ему то ли собаку, то ли лошадь, указанную Менжинским, но остановились в результате долгих обсуждений на передаче ему в дар от Советского правительства говорящего ручного медведя Льва Львовича, что послужило бы символом вечной дружбы между турецким и русским народами. Что было бы и не так накладно для казны и надёжнее для дипломатических отношений между республиками.
   В дополнении к миссии мужа Катерина Мануиловна обещала Надежде Константиновне привезти из Стамбула в Москву четверть эфирного масла дамасской розы от навязчивых кремлёвских комаров.
Яхта прибыла в порт Алушты 10 сентября 1927 года. В ночь с 11 на 12, приняв на борт груз и пассажиров, судно вдоль Южного Берега Крыма двинулось к Севастополю, а оттуда, не заходя в порт, должно было держать курс на Одессу…
Но великое Крымское землетрясение изменило волю богов… *

ПРИМЕЧАНИЕ*
(Из свидетельств очевидцев)


«Очаговая область землетрясения располагалась под дном моря, к югу от поселков Форос и Мшатка и, вероятно, вытягивалась поперек берега. За два часа до начала землетрясения в заливе между Аю-Дагом и мысом Плака, примерно в 40 м от берега, появилась длинная полоса пены, которая через несколько минут исчезла. При этом море, как свидетельствовали очевидцы, оставалось спокойным. Несомненно, на дне и в толще вод уже возникли возмущения, а этот район расположен в 30 км северо-восточнее ближайшего края зоны, где произойдут самые большие сотрясения. Следовательно, процессы подготовки этого землетрясения охватили область не менее чем в два раза большую, чем та, в которой находился очаг…»

«Землетрясение в ночь с 11 на 12 сентября 1927 года было значительно сильнее и вызвало настоящую катастрофу — были погибшие (3 человека), раненые (65 человек), огромные разрушения. Очаг землетрясения располагался под морским дном, южнее Ялты, и был вытянут вдоль побережья. В эпицентре сила, по-видимому, достигала 9 баллов.
Первые признаки землетрясения стали проявляться уже около 8 часов вечера. Животные заметно беспокоились и отказывались от корма. Лошади тревожно ржали и срывались с коновязей, беспрерывно мычали коровы, собаки и кошки жались к своим хозяевам.
Отправившиеся на ночной лов рыбаки слышали гул на море между Алуштой и Судаком. Необычное при совершенно тихой погоде волнение в виде мелкой зыби, внешне похожее на «кипение моря», заставило даже самых храбрых вернуться на берег. Ровно в полночь по всему побережью завыли собаки. Через 15 минут сильный грохот оборвал этот вой. Земля колебалась. В домах лопались стекла, отваливалась штукатурка, трещали полы и потолки, грохотали железные листы на крышах, падали дымовые трубы. Люди проснулись. Из раскрытых окон раздавались вопли. За первым толчком, длившимся не более 10 секунд, последовал второй. Все бросились бежать из домов, у которых падали стены, раскалывались крыши, обрушивались балконы и карнизы. В горах гремели обвалы, море отошло от берега и вновь обрушилось на него бурной волной. Погас свет. Непрекращающиеся толчки, разваливающиеся строения, стоны раненых, массовые истерики и нелепые слухи вызвали необыкновенную панику. В Ялте «паническое настроение, — по словам очевидца Н. В. Кальина, — увеличилось беспокойством животных. Собаки, собравшись со всего города в стаи, особенно перед наступлением сильных толчков, с жалобным воем вылетали из темноты…»

В горах произошли обвалы и оползни, следы которых, как, например, на горе Демирджи, в горах под Судаком, находят и сейчас. В течение 11 часов произошло 27 сильных толчков. Всего за несколько дней было зарегистрировано более 200 толчков. На море под Севастополем появились огромные столбы дыма и огонь. Земля как бы билась в лихорадке. То и дело возникала паника. Сильные разрушения наблюдались и в Симферополе, многие деревни в предгорной и степной части Крыма были превращены в груды развалин. Землетрясение продолжалось несколько дней, даже 15 сентября еще ощущались его толчки. Тогда Крым покинули все курортники. Большинство воспоминаний об этих днях содержат слова о том, что пережитое ими просто «не поддается описанию».

Наиболее мощные толчки привели к разрушениям построек прибрежной полосы суши от Алушты до Севастополя. В Алуште были повреждены гостиницы и Генуэзская башня, в Алупке — Воронцовский дворец и мечеть. Образовались завалы на шоссе под Ореандой, сильно пострадало село Оползневое, произошли обвалы на горе Кошка. В районе Ялты пострадало 70 % построек, в самом городе были повреждены гостиницы «Россия», «Ялта», жилые дома».

    «Странным явлением были столбы дыма и огонь на море, недалеко
от Севастополя. Из-за выбросов, по разным версиям, метана либо сероводорода со дна, горело море, и ширина пламени составляла
3-4 км, а высота достигала 200–500  м. Земля как будто билась в лихорадке, всеобщая паника охватила людей. Спасаясь, они выпрыгивали из окон, и получали ранения.»
 
«В казармах Брестского полка бросился с высоты третьего этажа один красноармеец, получивший, к счастью, нетяжелые ранения. С балкона второго этажа дома №38 по Таврической улице спрыгнул заведующий коммунальными домами товарищ Захаров. Он получил повреждения ног. Также получила незначительные ушибы одна гражданка, спрыгнувшая с балкона второго этажа по ул. Троцкого. Всем пострадавшим была своевременно оказана медицинская помощь", – писали газеты.

«Уже в 1930 годы ученые допускали, что вспышки огня над водой связаны с загоранием метана, выходящего со дна моря через трещины, которые образуются при сейсмических подвижках. Позже эта версия подтвердилась. Дело в том, что в Черном море находятся значительные запасы метана, катастрофические выбросы которого могут воспламеняться во время грозы. Эти уникальные природные явления ученые называют "холодные сипы".

***

Автор не возьмёт на себя смелость описывать гибель богов. Он не Вагнер. Ему это не приятно. А вот в огненный столб высотой до пятисот метров и шириной в три километра святое семейство могло попасть, как два пальца…
А если нет, куда же они в конце концов делись?!
Это совершенная загадка.

Можно было бы, конечно, придумать, о чём разговаривали при встрече с матерью Аскольд и Дир. Как они рассказывали о своих победах и поражениях на Дальнем Востоке и Польше. Как добирались в Стамбул. Аскольд – через Харбин, Японию, Америку и Испанию. Дир – через Финляндию, Германию, Австрию и Италию. И дальше всё морем, морем… С острова на остров… Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!
Как они показывали свои шрамы матери: кто, в каком сражении и от кого их получил. За четыре года войны мировой, за три гражданской, за шесть лет скитаний по притонам, портам и постоялым дворам.
Братья не спрашивали о детях и жёнах. Не божеское это дело. Их больше интересовало здоровье матери.
Отвечая, Катерина Мануиловна жалела своих «шатунов»: про Ленина, про Дзержинского, при Мари-Анну лишнего не болтала. У сыновей своих бед полон рот, а тут ещё родительские им подавай. «Вот, - говорила, - съешьте лучше сладенького, кваску ржаного выпейте, хрящиком куриным похрустите. Вспомните Родину.»
И уж они хрустели сточенными зубами на весь кубрик. И… нет, не плакали, просто утирали слёзы от счастья.
Плакал, растрогавшись, старик Кручёных: вспоминал Петербург, «Вифлеемку» и медвежьи забавы. Ему подливали взятой на советском берегу «рыковки» в кружку. Лицо его от пролетарской водки пунцовело, а язык всё грозил показать туркам мать небезызвестного Кузьки и место, где зимуют приволжские раки. Старика угощали контрабандным табаком и потихоньку подсмеивались над его желанием (по возвращении яхты в порт приписки) прибить свою трость к воротам Стамбула. Из судового экипажа мало кто понимал по-русски.

Мало кто и спал в эту ночь.
Под кубриком в трюме сидел подарочный ручной медведь для Ататюрка. Его пару раз выводили оттуда на поводке, чтобы показать публике из пассажиров и членов команды.
Медведь на память читал стихи Надсона и из «Откровения Иоанна Богослова» по тексту Елизаветинской библии, а также плясал по просьбам бывших нэпманов «камаринского» и ловил мух налету передней левой лапой. Впечатление он создавал не зверя, а плохо отмытого человека с улицы, когда-то учёного, видимо, но брошенного родителями или женой из-за пьянства, а, возможно, и болезни. Возможно, и заразной, судя по лишаям и струпьям под мышками. Поэтому зрители мишки несколько сторонились, а из-за тяжёлого запаха, что он привносил из трюма на палубу, его перед собой на воздухе держали недолго. Ночью ветра не было. И потому продувало палубу недостаточно. Запах рязанского болота исходил не только от медведя, а, казалось, от самой стоячей морской воды, будто закипающей мелкими пузырьками по всей поверхности моря.
Чета Кайдановских стояла на палубе как раз в тот момент, когда произошёл первый толчок со дна пучины. Гремучая смесь вырвалась наружу. Сигара из руки Льва Львовича выпала за борт и …

А, может быть, не так.
Вспышка произошла от искры из дымовой трубы (что более вероятно). Или от факела рыбаков на носу лодки, вышедших в море за хамсой и привлекающих косяк рыбы к поверхности светом. В конце концов ни одно большое землетрясение не обходилось без грозы, где молния могла завершить всё дело. Слышали ведь с берега взрывы и видели вспышки на море.
Так или иначе у нас не осталось свидетелей или доказательных улик произошедшего. И от самой яхты и пассажиров даже щепки, куска шерсти или пера от подушки богоматери, с которой она не расставалась, не всплыло на поверхность и не прибило к берегу. Боги исчезли, будто их и не было никогда…

 Впрочем, не совсем так.
 В полуподвале Екатерининской богадельни, где три года сидел князь Константин, остались на стене выцарапанные им кандалами знаки, похожие на старославянскую вязь с титлами и точками, наводящими на мысль о цифрах, как они записывались в древности. А значит, можно ещё совершить попытку расшифровки этих знаков с целью поиска предсказаний русского пути развития в истории человечества.
Энтузиасты творчества сумасшедших Отделения филиала ГБУЗ «ПКБ № 4 ДЗМ» «Психиатрический стационар им. В.А. Гиляровского», расположенный по улице Матросская тишина в г. Москве, предлагают платные туры по следам жития князя Константина в Сокольниках, куда входят развалины усадьбы его матери, Катерины Мануиловны Дурново, с родовой берлогой и грибницей; дом №21 на 6-м Лучевом просеке, где проводилась для детей советской номенклатуры первая Рождественская ёлка в 1919 году (с участием Бонч-Бруевича и Ленина), а также сдают за умеренную плату помещение стационара в подвале бывшей Екатерининской богадельни, где князь проживал в качестве Главного специалиста по психотерапии малолетних преступников.
Эта камера с деревянными полатями и кандалами пользуется у сумасшедших особенной популярностью.
По последним данным РАН «божественный мицелий» (в существовании которого теперь, в эпоху его материального воплощения – «интернета» - сомнений быть не может, а плодовые тела грибницы намеренно превращаются в биткоины), выходит тут наружу прямо на бетонную стену в качестве древних символов, шумеро-аккадских времён, (слегка подправленных князем Константином), когда о существовании электромагнитных колебаний и гравитационных полей знали только избранные представители человечества.
Интересно то, что неоднозначная клинопись на стене подвержена постоянным изменениям. Божественные знаки настолько разнятся в своём толковании посетителями и учёными, что говорить о скорой их расшифровке в качестве прапрапредков двоичных и троичных информационных кодов пока рано.
Но те посетители, а также пациенты психбольницы им. П. Б. Ганнушкина, которые находят нужным вносить свои дополнения в существующую формулу жизни и любви царапаньем бетонной стены, столкнулись с полным отторжением своего творчества божественным мицелием. Слова «х**», «п***а» и «коммунизм» исчезают со стены уже на утро, и пациенты начинают выздоравливать на глазах и как попало креститься. Причём покидают они это сакральное место с желанием вновь заболеть и вернуться сюда с совершенно съехавшей крышей, чтобы вновь вкусить грибной благодати и праведности.

Да, чуть не забыл предупредить тех, кто соберётся совершить этот тур с друзьями, женой, детьми или родственниками: будьте осторожны! К ним экскурсоводы психушки относятся с подозрением, как к лицам, проносящим на территорию заповедника психотропные средства в виде телефонов, планшетов и других средств связи, не связанных с мицелием кровными узами, что считается глубочайшим оскорблением и самой святыни, и лиц, её содержащих. Их можно понять, они, как священники и актёры, не привыкли, чтобы их снимали во время службы или спектакля. Да и эти телефонные звонки, сами себе представьте, во время чтения «Псалтыря» … право, ни к чему хорошему не приведут…
Приходите одни. Ведь читаете вы эти строки одни, я надеюсь…

И последнее. Несколько неожиданное. Известное только мне.
Скажу вам по секрету: князь Константин остался жив и прекрасно себя чувствует по сегодняшний день.
А Стамбул скоро опять переименуют в Константинополь.
А потом в Царьград.
Хотите верьте, хотите нет.
Бог, он везде, как говорится…
Но об этом в следующей книге.


***
ПОСЛЕСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ*
*Следующей книги не будет.   


г. Дмитров,
сентябрь 2025 г. – март 2026 г.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →