Семь зёрен Семирамиды

I. О том, как Семён Ветрун нашёл в себе церковь

В тот год, когда вода подступила к самым воротам Посадской улицы, Семён Ветрун, человек уже немолодой и потому невысокого о себе мнения, обнаружил, что слышит звоны.
Не из колоколен — те молчали, затопленные, и только золотые их бока торчали над пеной, словно обглоданные рёбра какого-то богом забытого чудовища. Звоны доносились изнутри. Из левого преимущественно бока — там, где раньше, по словам врачихи Макарихи, «вся механика подшалтоболилась от малярий и недосыпов».
Семён шёл по плавающей дощатой кладке и несвязно размышлял о том, что вода накрыла угодья; и это, возможно, весна; и это, возможно, пир полноводья; но мысль его, своеобразная и не всегда слушавшаяся хозяина, ускользала в сторону — к звонам, к внутренним, к тем, что требовали чего-то: восхождения, может быть, или возвращения, или просто внимания, которое Семён, человек занятый спасением кур и семейных документов, откладывал на потом.
— Каждый есть церковь, — сказал он вслух, остановившись на середине кладки.
Лодка с Иваном Труновым, паромщиком, как раз проходила мимо. Трунов, человек глуховатый, услышал только «церковь», решил, что Ветрун тронулся от лихорадки, и уже к вечеру рассказал об этом в кабаке, с чего и началась странная слава Семёна.
А Семён тем временем стоял и прислушивался.
Звоны утихали, когда он пытался поймать их ухом, и разливались, когда он отпускал их, позволял им звенеть самим по себе — без него, без его воли, без его старания. Это было странно и, надо сказать, немного обидно.


II. Четыре знака на перекрёстке

В Посаде, где жил Семён, перекрёстков было четыре, если считать серьёзно, и сто семнадцать, если считать тропы между домами, тропы теней, тропы мыслей, которые люди прокладывали, идя друг к другу на сватовство, на поминки, на просто так, без цели, по весне, когда земля ещё не сухая и пахнет чем-то таким, отчего сердце, как выражались местные, «не на месте быть».
После того как Семён нашёл в себе церковь, он стал видеть знаки.
Не символы — знаки.
То есть не то, что означает что-то другое, а то, что само является тем, чем является.
Орла, например, он увидел в старом Игнатии, который сидел на пеньке и что-то напевал себе под нос. И это пение было не пением, а полётом, хотя звуков слышалось немного, да и те были невразумительные.
Тельца — в Марфе, молочнице, которая стояла у крыльца и звала кого-то, кого не было. Звала она негромко, но слышно было на удивление далеко, как мычание в тумане.
Льва — в самом себе, когда, спасая калоши от наводнения, Семён вдруг рванулся вперёд; и это рванувшееся было не его, Семёна, а как будто чьё-то другое, проходящее через него.
И голос — в голосе внучки Любочки, которая, приехав из города, сказала просто:
— Дед, а дед, ты пойдёшь?
И это «пойдёшь» раскатилось, как гром после грома, без конца.
— Ты думал, путей только три, — сказал Семён пеньку, на котором сидел Игнатий.
Но Игнатий уже уснул, и пенёк остался с этой мыслью один. Что, впрочем, не означало, будто мысль была неважна.


III. Херувимская в пене

Вода стояла долго. Дольше, чем кто-либо помнил.
Семён начал выходить на «папирос» — так называл он свои короткие прогулки по затопленному Посаду, где можно было попасть на нечто, что прежде было чьей-то верандой, а теперь стало островом, или наоборот; где границы таяли, как сахар в чае, которого Семён не пил, потому что сахар кончился.
В один из таких выходов он увидел в пене, крутившейся у заваленного мостка, — не увидел даже, а скорее угадал, предчувствовал, — образ.
Не лицо, нет. Что-то безликое, но крылатое. Пена вздымалась и опадала ритмом, который можно было прочесть как крылья, или как дыхание, или как то, что движется между движениями и составляет их смысл, если угодно, хотя Семён не любил этого слова.
Трижды пена поднялась и упала.
Трижды Семён замер, забыв про калоши, про документы, про звоны в левом боку.
И на третий раз — не голос, нет, но что-то глухое, что-то изнутри пены, изнутри неё самой, как если бы пена говорила не словами, а теплом, светом, присутствием, которому не требуется имя.
— Аллилуйя, — сказал Семён.
И слово это не было молитвой, ибо он не веровал в особом смысле. Оно было чем-то другим, чему не нашлось бы слова, и потому «аллилуйя» оказалось ближе, чем молчание.


IV. На Дону — нет, на Оке

Ибо Посад стоял при Оке, но Семён, услышав у себя в голове «на Дону», решил, что это важно, и не стал поправлять.
Третью весну, или четвёртую, или первую — счёт спутался, когда вода ушла, — Семён оказался на месте, где прежде был сад.
И в этом саду, несмотря на воду, росло что-то, что не должно было расти; горело что-то, что не должно было гореть; звенело что-то, что не должно было звенеть, но звенело. И это было прекрасно в том смысле, в каком прекрасное не обязательно бывает приятным.
Там он встретил Марфу, молочницу. Она тоже пришла смотреть на невозможное.
Они стояли рядом, не трогая друг друга, ибо трогать было незачем; и не глядя друг на друга, ибо смотреть было незачем; и слышали, как вода уходит, уходит, уходит — и что-то остаётся, остаётся, остаётся.
— Сирота нашёл Отца, — сказал Семён, не зная зачем.
— Встретил Мать, — дополнила Марфа, не зная почему.
И это было правдой, ибо оба они были сиротами в том смысле, в каком все люди сироты, пока не найдут, чего искать. И найдут ли — неизвестно; ибо поиск не обещает находки, но без поиска нет даже вопроса.


V. Моя головушка

Любочка уехала, потом приехала, потом уехала окончательно — в город, где, как она писала, «всё иначе, дед, иначе, и это хорошо, и это плохо, и я не знаю, как написать, чтобы ты понял».
Семён не понял, но письма сохранил.
И когда голова его — головушка, как он называл её нежно, насмешливо, с какой-то странной гордостью за эту часть себя, которая думала, которой не велели думать, а она всё думала сама, — когда головушка начала хлопотать о прошлом, о том, что было, о качелях дней, о реке Каме, о красных девушках, которых Семён не знал, но знал как-то мимо знания, он позволил ей хлопотать.
— Моя головушка, — говорил он ей иногда, не то жалуясь, не то хвалясь. — Ты уж думай, коли начала.
Головушка думала.
Хлопотала.
Шуршала чем-то в глубине, словно перебирала старые письма, которых никто не писал.
— Ты пропой, — сказал он ей однажды.
Головушка помолчала, поворчала где-то в костях, будто не хотела слушаться, а потом всё-таки запела.
Не словами — звуками, которые были до слов, или после, или вместо.
О вечерней звезде, которая, оказывается, не одна, а много, и каждая — для кого-то своя.
О качанье в глубь ночей, которое не укачивает, а будит.
О Море, которое хочет рек. И это не любовь в обычном смысле, ибо Море не любит реки — Море жаждет их: их свежести, их смелости, их несамостоятельности. Ибо река без Моря — куда? А Море без реки — что?
И о человеке, который свят не в том смысле, в каком святость есть добродетель, а в том, в каком святость есть целость: быть цельным, быть тем, что есть, без добавления и без убавления.


VI. К Престолу, куда идут все

Марфа приходила, уходила, пришла остаться.
Не как жена — ибо Семён был стар, и она была стара, и это было не то, что между ними, или не только то. Она пришла как тот, кто тоже слышит; кто тоже ищет; кто нашёл, что искать, — и это «что» оказалось тем же, что и у Семёна, или другим, но ведущим туда же.
Они не говорили о любви. Говорить было незачем.
Они говорили о лестницах, крутых и невидимых; о сумраках безбрежных; о горницах тёмных и светлых. И о том, что в каждом сердце есть тайный храм. Но храм этот не для того, чтобы только молиться в нём, а для того, чтобы идти через него, шагать, двигаться; ибо стоять — значит уже не быть, или быть иначе, чем было задумано.
— Я дойду, и ты, и ты, — сказала Марфа однажды.
И Семён понял, что второе «ты» — не только он. И даже не кто-то один. Много кто. Все, кто идёт.
Ибо пути эти не для одного, и Престол, к которому идут, — не для одиночества.
Они держались за руки, когда было трудно, и отпускали, когда было легко. Потому что лёгкость — тоже путь, и она не терпит лишней помощи.


VII. Это будет — и было ли?

Семён умер, как умирают люди: неожиданно для себя, ожидаемо для других и вообще как-то не по достоинству — просто, без слов, без последних речей, которые он бы, конечно, хотел произнести, знай он, что они последние.
Но до того, до того — в тот год, когда вода пришла вновь, хотя все говорили, что не должна, что такого не бывает дважды, — он увидел. Или увиделось ему. Или он просто позволил себе видеть.
Сад стоял в воде, и вода стояла в саду.
Семён стоял у самой кромки, в старых калошах, которые опять пришлось спасать, хотя спасать их было уже, по правде сказать, незачем. Левый бок звенел тихо, уверенно, как маленькая церковь перед рассветом.
Над водой, не на небе даже, а в самом воздухе, в самой возможности видеть, поднялась Цвет-Гора — из злата, серебра и вселенского огня. Не предмет, не место, не чудо, а как будто ответ, которому ещё не задали вопроса.
И реки были там: Шелва-Река, Тихая Река, Шета-Река. Не настоящие, но более чем настоящие, ибо настоящее только служило им прообразом.
— Это будет, — сказал Семён Марфе.
— Когда? — спросила она.
Он не знал.
Потому что «когда» — это время, а то, о чём он говорил, было вне времени. Или внутри него так глубоко, что время туда не доставало.
— Для меня, для тебя и для других, — сказал он наконец.
И понял: видение это не было его, Семёна, личной собственностью. Оно проходило через всех, кто соглашался пропустить.


VIII. Струны, о которых никто не спросил

Если бы кто-нибудь спросил Семёна, когда всё началось, он не ответил бы.
Ибо начало не в начале, а в продолжении — в том миге, когда понимаешь: ты уже идёшь, уже звенишь, уже звучишь.
Струны, о которых он не знал, но которые слышал, были золотые, голубые, огневые. Они не колдовали, нет. Они воистину были. И в их бытии заключалась вся магия, вся мудрость, всё, что нужно знать человеку, если он ещё не разучился слушать.
— Свет конца — в начале, — угадал Семён.
Или услышал.
Или сам струной зазвучал.
И почесал левый бок, где звоны жили, словно мыши за печью, только светлее.
Это было неважно. Важно было то, что звучание есть и не прерывается — даже когда Семёна уже нет, и Марфы уже нет, и Посада уже нет: затопленного, забытого, перестроенного, несуществующего.


IX. Поля, которых он не видел

Но если бы видел — или видит, в том смысле, в каком «видит» уже не требует глаз, — он увидел бы поля.
Вольные поля, и пышные стебли, и богатырских коней, и Луну с вышины, и солнечные дни в её свите.
И ризы нетленные.
И венцы семигранные.
И друзей неизменных.
И слова необманные.
И струны — струны, струны — всё нежнее и нежнее.
А когда день за днём завершается год, серп за серпом, жатва за жатвой, это не конец. Нет. Новый стебель, новый колос, умножение, изумруд, маргарит.
И Золотая Игла в чьей-то руке шьёт, и шьёт, и шьёт — не заканчивая, ибо дело её не в окончании, а в самом шитье: в движении, в продолжении, в том, чтобы ткань не распалась.


X. О том, как Семён Ветрун нашёл в себе церковь — и не только

В начале, как это ни странно, было не слово.
Был звук.
Был звон.
Был внутренний перезвон, который Семён принял сперва за лихорадку, за усталость, за возраст.
Потом были образы: орёл, телец, лев, голос.
Не символы — знаки.
Не то, что означает, а то, что есть.
Потом — путь, лестница, храм внутри, Престол впереди и другие рядом: те же, идущие.
Потом — вода, уходящая, и то, что остаётся.
Потом — вода, приходящая, и то, что уносит.
Потом — увиденное: невозможное, золотое, серебряное, огненное.
Потом — отпускание, ибо удержать невозможно.
Потом — и это «потом» не потом во времени, а потом в глубине — струны, звучащие. И Семён среди них: одна из струн, или все, или промежуток между.
И в конце — или в середине, или где угодно — понимание, что церковь, найденная внутри, не конец пути, а начало. И что звоны, однажды услышанные, — это призыв, на который можно не ответить, но который от этого не перестаёт звучать.
Марфа, оставшись, слышала их ещё долго.
Потом слышались они уже не ей, а через неё.
И так — дальше, и дальше, и дальше.
Без конца.
Без края.
Как вода.
Как свет.
Как то, что есть, когда перестаёшь искать — и находишь, и продолжаешь искать, находить, быть.

И если кто-нибудь, идя по затопленной кладке, услышит звоны — пусть не удивится.
Это Семён.
Или не Семён.
Это просто звоны.
И в каждом они есть.
Иначе — зачем кладка, зачем вода, зачем идущий?


Рецензии
Гениально, другого слова не подберешь...

Ида Лабен   15.06.2026 21:32     Заявить о нарушении

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →