Обо всём и ни о чём. Приложение 6

Караул!
Это я – не только к тому, что от гениальности до безумия один шаг (Ломброзо, «Гениальность и помешательство»). Помешательство, шизофрения (как бы к Двойникам)...
С собственно «караулом», я – о своих (только что) правках-приложениях к тому «сиреневому стишку» (от Кати Бекетовой), с которого всё это и погнал. К прозвищу (фамилии) деда Блока, ботаника-ректора, где сместил натиск (ударение). БекЕтов (надоти!), а не БЕкетов. Пусть в стишках такие вольности и дозволены.
Тем паче, что в русском над фамилиями (чаще – иностранными) ещё как изгаляются...
Больше других доставалось Ньютону (Исааку). Небось, в отместку за то, что англичанин и большой учёный. И не только с ударением.

И се Минерва ударяет
В верхи Рифейски копием;
Сребро и злато истекает
Во всем наследии твоем.
Плутон в расселинах мятется,
Что россам в руки предается
Драгой его металл из пор,
Которой там натура скрыла;
От блеску дневного светила
Он мрачный отвращает взор.

О вы, которых ожидает
Отечество от недр своих
И видеть таковых желает,
Каких зовет от стран чужих,
О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать.

Науки юношей питают,
Отраду старым подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастной случай берегут...

Михайло Васильевич (1747, Ода на день восшествия на всероссийский престол ее величества государыни императрицы Елисаветы Петровны).
Велеречивое! Так...
Так принято было.
А взял (фрагментик) в большее (округ помянутого Исаака), поскольку и в нём о «счастье-несчастье». В один шаг (между ними), как от гениальности до..., или от любви до ненависти.
А поверху (фрагментика) – копие. В руках Минервы. Колющее-ударяющее. Ну, это, слегка – к не так (в стишке) ударенному мною прозвищу Бекетовых. К тому, что тот бекЕт (как-то караул-пикет) и с пикой-копьём повязан.
С переходами от гениальности к безумию случалось по многим родам (в самых разных вариациях). А уж просто от нормальности (шо це таке!?) к ненормальности (в каком смысле-зачёте?!) – за милую душу!
Когда Любовь Дмитриевна отмечает ненормальность, допустим, Марии Андреевны, что она имеет в виду?!
«Это – настоящая патология» – о дневниках М. А. и письмах матери Блока. Здесь (у Л. Д.) патология не просто обычное (любое) отклонение от нормы (естества?!). Здесь – настоящая! Глубинная-корневая!?
Без подробного прочтения тех дневников-писем ничего толком и не определишь. Да и знакомство с ними, без того опыта непосредственного общения, который имела Менделеева, вряд ли сильно поможет. А ещё и те (наши, человеческие) Зеркала. Бытия-Небытия.
Патология... Если по истокам (из древности), так – о гуморальной (от лат. humor «влага, жидкость») и солидарной (от лат. solidus «плотный»). Сугубо умозрительно.
В век науки – погнали всерьёз. Но – в самое разное. До целлюлярной (клеточной) – через Рудольфа Вирхова.
Невропатология – таки из частных. Но – заманчивых.
А у нас (человеков) – ещё женщины и мужчины. Каждое (существо) – со своим. И в физиологию, и в психологию.
Нам (мужикам) ить рожать (беременеть и пр.) не приходится. А бабонькам – доводится. В счастье-несчастье, в страдание-радость.
И какие-то «муки творчества» (с их вынашиванием-разрешением) как не крути – метафора. При всём к ним уважении. Вне зависимости, с кем (мужчина-женщина) оне случаются.
Мария Андреевна так и осталась «старой девой» (за большее уточнение не берусь). Из ходящих по рукам (от розных знатоков, а то – из того же дневника) «справок» можно поднять скудные сведения о её «романах».  Скорее, просто увлечениях (более или менее явных-скрытых).
Николай Богомолов (1950-2020), в примечаниях к Дневнику М. А., взял на себя разглядеть что-то серьёзное у неё к двум музыкантам:
к композитору Семёну Панченко (тайно!) и к пианисту Беньямино Чези (чуть более явно)...
Достаточно ли для такой оценки истовых чувств тёти Блока (а именно, как страстных и безнадёжных) лишь нескольких строк, не знаю.
Например, к итальянцу. По записи от 2 мая 1891 г.

[Франц болен тифом, не опасно, но неприятно; Сашура у нас живет и на моем попечении, конечно, едва выехала Леля. Я измучена физически и нравственно. Мне мешают что бы то ни было делать тысячи житейских забот. Между тем душа совершенно истерзана. Рвусь к нему 1 и не могу выбрать времени; сегодня опять не дали. К счастью, Сашура, вероятно, скоро вернется домой. А мама-то его как о нем тоскует, в то время как я им тягощусь. И так на свете всё ведется!]

Николай Алексеевич  видит происходившее так:

[Имеется в виду итальянский композитор и пианист Беньямино Чези, в которого долго и безнадежно была влюблена М. А. Бекетова. В это время был разбит параличом.]

Что Б. Ч. (1845-1907), после третьего инсульта, действительно на какое-то время полностью утратил работоспособность – факт. Относительно определения отношения к нему М. А. нужны ещё какие-то свидетельства. Не исключаю, что они где-то (от кого-то) имеются.
Чези, вскоре после случившегося, вернулся в Италию, где, восстановившись, продолжил преподавание.
Панченко (1867-1937), известный своими церковными песнями, первым из композиторов написал музыку на стихи Блока.

[В 90-х гг. XIX в. П. познакомился с А. А. Блоком через его тетку М. А. Бекетову, которая пела в хоре у П., посещала его концерты и брала у него уроки композиции (жена Блока Л. Д. Блок также брала уроки у П.). В 1903 г. П. первым написал неск. вокальных сочинений на стихи Блока. Противоречивый психологический портрет П. можно составить по его письмам Блоку (1900-1912), дневникам и записным книжкам поэта, воспоминаниям Бекетовой, А. Белого. По свидетельству Бекетовой, П. оказал «несомненное влияние» на молодого Блока.

Сам Панченко принадлежал к поколению Бальмонта, Федора Сологуба, Брюсова, чьи стихи обретали в его романсах и песнях черты нового музыкального стиля. Из младосимволистов он выделил именно Блока, создав на его стихи «Колыбельную», детскую песню «У берега зеленого» и романс «Я был весь в пестрых лоскутьях», которые появились в отдельных нотных изданиях уже в 1906 году, то есть почти одновременно с журнальными публикациями и выходом первого поэтического сборника Блока.]

Как-то. С Панченко. К противоречивости его портрета, от себя: – По переписке с Блоком могло показаться, что Семён Викторович был не прочь попользоваться щедростью поэта.
Ну, а Мария Андреевна любила Музыку. Очень. Потому, порой, и в музыкантов влюблялась. Тайно и безнадежно.
Безмерно почитала своего гениального племянника (Дету Сашуру), ревнуя к этому едва ли не всех. Вплоть до его мамы, которую тоже любила, жалела, опекала. Считая (периодически, в перемену настроя) второй брак сестры едва ли не несчастнее первого. Ибо далёкий от традиционно бекетовского романтизма (всего такого литературного, музыкального и, часто, мистического), либерализма и пр., Франц (Кублицкий-Пиоттух), казался Марии слишком вульгарным, необразованным и прагматичным. В общем – совершенно не парой. И проигрывал даже демоническому, но весьма музыкальному, отцу Деты.
Да. В необразованности тётка Поэта уличала, периодически, почти каждого. Случалось (изредка), и саму себя.
Правда, в оценке уже внутрисемейных – между сестрой, Блоком и Францем  – отношений, Маня часто металась от «совсем не любит» к «любит». В принципе – всё, как у других. Со сдвигом на особенности (нервические и пр.) конкретных натур.
А с Любой ей, конечно, было непросто.
А каково, со всеми ими, было Любови Дмитриевне!? Вечной Невесте, так высоко вознесённой странной (неземной) любовью мужа. А ещё и «пророк» Белый к тому подсыпал, видя в ней Спасительницу Руси.
Какое уж тут Счастье!? Тем более – Женское. Вроде как и не «соломенное», но...
За всё (своё-родовое-«отечественное»-всечеловеческое) приходится платить. В «каждому – своё».
И Люба ведь те Дневники (М. А.) полистала. И очерки семейные перечитывала. Что, конечно, к непосредственно пережитому, своего перцу добавило. А и сама была не «простушка-побрякушка». Да и Игру, затеянную Блоком, во многом приняла.
Вот и... Тот, единственный, не от него рождённый ребёнок (от Константина Давидовского, «пажа Дагоберта»), проживший только 8 дней.

[С ранней, ранней юности предельным ужасом казалась мне всегда возможность иметь ребенка. Когда стал приближаться срок нашей свадьбы с Сашей, я так мучилась этой возможностью, так бунтовало все мое существо, что даже решилась сказать все прямо Саше, потому что он заметил, что я о чем-то непонятно терзаюсь. Я сказала, что ничего так не ненавижу на свете, как материнство, и так его боюсь, что бывают минуты, что готова отказаться от брака с ним при мысли об этой возможности. Саша тут же успокоил все мои страхи: детей у него никогда не будет.
В безумную мою весну 1908 года я ни о чём не думала, по-прежнему ничего не знала о прозе жизни. Вернулась в мае беременной, в предельном, беспомощном отчаянии. Твердо решила устранить беременность, но ничего не предпринимала, как страус пряча голову под крыло: кто-то где-то при мне сказал такую нелепость, что делать это надо на третий месяц. Решила, значит, после лета, после сезона в Божоме.
Мы все тогда увлекались хиромантией. Я тщательно избегала смотреть на свою левую ладонь: на линии жизни появилось и становилось все ярче красное пятнышко – ждала меня катастрофа. Я старалась так дожить, зажмурившись, до августа. С Д. порвала глупо, истерично, беспричинно. Чувство, что я на краю гибели, не покидало меня. Я делала то, что не делала никогда ни до, ни после.]

И о самих родах:

[Но пришел август, приехала в Петербург. Саша был тут. Я бросилась к докторам. Но к хорошим и почтенным. Они читали мне нотацию и выпроваживали. Помню свое лицо в зеркале – совершенно натянутая кожа, почти без овала, громадные, как никогда ни до, ни после, полусумасшедшие глаза. Я брала в руки страницу объявлений в «Новом времени», руки падали, и я горько плакала – знала, это будет верная смерть (пятно на линии жизни). Подруги не было, никого не было, кто бы помог и посоветовал.
Саша – тоже что-то вроде нотации: пошлость, гадость, пусть будет ребенок, раз у нас нет, он будет наш общий. И я спасовала, я смирилась. Пусть будет так. Против себя, против всего моего самого дорогого.
Томительные месяцы ожидания.
С отвращением смотрела я, как уродуется тело, как грубеют маленькие груди, как растягивается кожа живота. Я не находила в душе ни одного уголка, которым могла бы полюбить гибель своей красоты. Каким-то поверхностным покорством готовилась к встрече ребенка, готовила все, как всякая настоящая мать. Даже душу как-то приспособила.
Я была очень брошена. Мама и сестра были в Париже. Даже Александра Андреевна в Ревеле; она очень любила всякое материнство и детей, но и ее не было. Саша очень пил в эту зиму и совершенно не считался с моим состоянием. И подруг моих никого не было в Петербурге. Старая наша «Катя», бывшая папина горничная, сокрушенно качала головой: кабы барин был жив, не такой бы уход был – папа обожал детей и внуков.
Четверо суток длилась пытка. Хлороформ, щипцы, температура сорок, почти никакой надежды, что бедный мальчик выживет. Он был вылитым портретом отца. Я видела его несколько раз в тумане высокой температуры. Но молока не было, его перестали приносить. Я лежала: передо мной была белая равнина больничного одеяла, больничной стены. Я была одна в своей палате и думала: «Если это смерть, как она проста...». Но умер сын, а я нет.
Через несколько недель вернулась домой. В душе была, наверно, сильная травма. Я все переживала особенно. Помню первое впечатление дома: яркое весеннее солнце падало косым лучом на дверцу книжного шкафа в Сашиной комнате, и игра света на блестящей поверхности красного дерева казалась мне такой фантастически прекрасной и красочной, словно я никогда в жизни не видела еще ни света, ни яркой краски. Это после моей белизны, моего отхода от жизни.
Но потом доминирующей нотой была пустота и тупость. Даже странности – я боялась переходить улицы, боялась людных мест. Но почему-то меня не лечили; и я не лечилась. К счастью, решила ехать в Италию и спастись ею, как многих спасало ее искусство. Это было для меня, конечно, правильно.]

Вероятно, что с каждой женщиной это происходит по-своему. И нам того не понять. Но я здесь – об одной семье.
Катя (Екатерина Андреевна) решается выйти замуж в 36. За человека десятью годами моложе (из легендарного, уже казацкого, рода, да ещё по имени Платон). Истории её ранних увлечений отмечены в Семейной хронике (Шахматово) Марией.
Роды. Эклампсия. Смерть...
А ведь я намеревался (поначалу) о ней, самой, пожалуй, талантливой из сестрёнок, по следам «Сирени» заточить подробнее... – Видно, так и зажму («намеренное»).
Ах, да. Там (с ней) меня подначивало ещё и о Красновых развести...
Сама Маша – отдельная история. Оставшись в одиночестве, опекала всех членов большой семьи. Вела её Хронику (включая «Касьяновскую»).
Аля (Александра Андреевна), мама Блока. Раннее замужество. Муж (отец Саши), Александр Львович. Красавец-демон, помешанный на Музыке (а как на ней, Царице, не помешаться!?) и на своей призванности что-то такое (уже в Науке Права) совершить. Ужас (в семье)! Бегство (Али) в родительский дом. С чадом на руках, которое (в дому том) пестят-лелеют-боготворят. Все!
Франц (Кублицкий-Пиоттух), подвернувшийся (по проторенным следам старшего брата) спустя какие-то годы.
Заурядный военный, пусть и выбившийся спустя четверть века в генералы (причём, достойные – по меркам России). Але он был симпатичен в иллюзорную романтику рыцарства (шпаги-шпоры – военный же!), так её скоро разочаровавшую. Родной брат мужа сестры (Софы). Но – главное – человек существенно иного круга интересов и взглядов. При всех его достоинствах (честность, верность и пр.).

[Франц ничего не значит в его жизни, это пустое место. Ни сочувствия, ни совета, ни участия. Аля одна бьется. Знакомств взять негде, и Франц их затрудняет. Все, что не его круга, ему чуждо; он сторонится; чувствуется рознь и неловкость. Ничего не склеишь. (Из Дневника, 1900 г.)]

Насколько драматизировала Мария отношения Ф. Кублицкого с женой и пасынком в своих воспоминаниях, не знаю.  Без огонька-тумана никакой семье обойтись не удавалось. В любом случае Франц и Александра, сойдясь, уже не расставались. Она ушла из жизни через три года после него. То, что утрата мужа опечалила А. А. меньше, чем смерть сына (в августе 1921-го), понятно.
А так... Сложилось-не сложилось. Каждая семья несчастна (счастлива) по-своему...
Софа (Софья Андреевна). Замужем (с 1882-го) за Адамом Кублицким-Пиоттух. Самая «неромантичная» (не захваченная блажью романтизма) из четырёх сестёр. Вероятно, самая прагматичная. Со своими представлениями о Счастье. А потому с мужем-прагматиком специфических неудобств по жизни испытывать была не должна.
Буду это («Сиреневое») обрывать. Так ничего толком и не сказав, при всей затянутости. В сумбур, с уклонениями-наслоениями. Просто... Просто ещё раз пропустил (через себя) что-то «блоково», порой – неотвязное (назойливое), порой – куда-то (в засаду) уходящее. По крайней мере, в последние 15-20 лет.
Разве... По привычке, можно было бы из своего Былого притулить. Хотя бы в стих. Но это – если уж больно засвербит (по «обрыву») и, чтобы (в «если») не увязнуть.

11-12.06.2026


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →