Горбун

The birds the grass the trees the lake
And the wild boys innocent as strawberries
Had followed the hunchback
To his kennel in the dark.

— Dylan Thomas


Усадебный сад старого рода фон Риден отворял свои высокие кованые ворота задолго до того, как бледное солнце успевало выпить хладную росу с широких листьев папоротника. Эти створы расходились не просто для того, чтобы впустить случайных утренних прохожих; казалось, именно сквозь них в замкнутое пространство аллей вливался сам зарождающийся день, принося с собой влажное дыхание пробуждающейся воды и прохладное дыхание деревьев.

Именно в этот предрассветный час, когда мир еще не обрел четких очертаний, у заросшего пруда появлялся Освальд. Его фигура была странной аномалией среди стройных лип и выверенных линий французского партера. Тело Освальда напоминало корень многовекового вяза, вытолкнутый на поверхность неведомой, но непререкаемой волей земли. Его спина сворачивалась дугой, заставляя голову всегда клониться к груди, отчего взгляд его исподлобья был устремлен одновременно и в землю, и в самую суть вещей.

Он не был ни прислугой, ни сторожем. Он был неотъемлемой частью этого ландшафта, его терпкой, горькой нотой, без которой сладость цветущих роз казалась бы приторной. Освальд садился на холодную скамью у воды, разворачивал влажный газетный лист, служивший ему скатертью, и медленно вкушал свой скудный завтрак. Рядом бил старый родник, над которым на толстой металлической цепи висела тяжелая медная кружка. Из нее пили все: и важные господа, забредавшие сюда в часы полуденного зноя, и малые дети. Освальд пил из нее долго, жадно, словно вбирая в себя самые недра земли, а после вытирал губы рукавом потертого сюртука. Ему не нужны были цепи, чтобы оставаться здесь; его привязанность к саду имела иную гравитационную природу.

Жизнь Освальда текла размеренно, подобно темной воде в пруду, гладь которого оставалась безмятежной даже в ветреные дни. Но эта безмятежность регулярно подвергалась испытаниям. В часы, когда солнце стояло в зените, аллеи наполнялись резкими голосами. Стайки уличных сорванцов, ведомые юным и безжалостным в своей первозданной дикости Альбертом, врывались в сад. Они были быстры, грациозны и бездумны, как молодые хищники.

Завидев сгорбленную фигуру у пруда, они начинали свою жестокую игру. Лица их искажались в издевательских гримасах, они выгибали спины, копируя тяжелую поступь Освальда, и проносились мимо каменных гротов с пронзительными криками, в которых звучал какой-то древний звериный азарт. В их широко распахнутых глазах плясали искры дикой охоты. Освальд в ответ лишь тяжело поднимал голову, грозил им своим скомканным газетным листом, и в этом жесте было больше усталой снисходительности, чем гнева. Мальчишки разбегались, но страшил их вовсе не он. Их подлинный ужас вызывал лишь угрюмый смотритель сада, Игнатий, чья тяжелая палка с железным острием безостановочно пронзала опавшую листву, словно вершила суд над всем увядающим и мертвым.

Когда гомон стихал и мальчишки исчезали в сизоватой дымке ивовых зарослей, Освальд оставался один. И тогда, в часы долгого тягучего послеполуденного уединения, начинался его сокровенный внутренний труд. Из собственной изуродованности, из постоянной ноющей боли в скрученных суставах и костях, он силой чистой отвлеченной воли извлекал абсолютную прямизну. Он ткал в своем сознании образ, не имеющий изъянов.

Это был процесс невидимой алхимии: принимая на себя всю тяжесть и несовершенство материального мира, он высвобождал идеальную форму. В его мыслях рождалась женская фигура — высокая, безупречно прямая, подобная молодой пихте, устремленной к небесам. Она не имела ни имени, ни плоти, она была соткана из шороха листьев, прохлады воды и той невыразимой тоски по совершенству, что живет в каждом искаженном существе. Освальд отдавал ей все то, чего был лишен сам: легкость шага, гордую посадку головы, плавность линий.

Он знал: когда вечернее светило скроется за черепичными крышами города и медный колокол на ратуше пробьет свой вечерний сбор, сад опустеет. Игнатий с лязгом запрет тяжелые створы ворот. Мир благонадежных горожан отгородится от ночной природы. И тогда, на опустевших аллеях, среди застывших деревьев, останется она — его невесомое создание, ступающая по гравию с грацией существа, не знающего земного тяготения.

С наступлением сумерек Освальд покидал свою скамью. Его пристанищем служила низкая пристройка старой, давно заброшенной оранжереи, наполовину вросшая в землю. Там царил густой непроницаемый полумрак. Но в этом тесном, пахнущем прелой землей укрытии не было одиночества.

Внешний мир полагал, что запирает ворота, чтобы оградить себя от дикой природы и странного человека со скрученной спиной. Но тайна этого вечера заключалась в ином. Как только лязгал замок, Освальд не оставался отсеченным от мира — он вбирал его в себя. В его полуподвальном логове, скрытом от чужих глаз, собиралось все сущее. С ним были и темная вода пруда, и неподвижные лебеди, и равнодушные деревья. С ним, в его прощающем сознании, мирно спали те самые жестокие мальчишки, чья дикость теперь казалась лишь невинной игрой сил природы, подобной терпкому вкусу незрелой лесной ягоды.

И там же, в абсолютном безмолвии его пристанища, присутствовала она — та, что была создана из его боли, та, чья совершенная стать уравновешивала его увечье. В этом тесном земляном пространстве парадоксальным образом умещалась вся вселенная, примиренная, цельная и бесконечно гармоничная, доказывая, что истинный масштаб бытия измеряется не прямизной позвоночника, а широтой того, что способно вместить в себя страдающее и любящее сердце.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →