Зверь в груди
Анна спала, повернувшись к стене. Её дыхание раздражало его бессмысленной злобой. Он хотел протрясти её за плечи, закричать: «Дыши глубже! Дыши так, будто это последнее!» Но лишь сжал кулак под одеялом.
В детской тишина была другой. Там пахло конскими упряжками, которые Павел Андреевич притащил с усадьбы и не решался выбросить. «На память», — говорил он, и Анна не спорила. Она не спорила уже лет десять. С тех пор, как Маша умерла. Или, может быть, с тех пор, как Павел перестал говорить о чём-либо, кроме работы.
Работа. Прозекторская. Пахнет формалином. Пахнет людьми, которые перестали быть людьми и ещё не стали землёй. Павел Андреевич знал каждого из них по имени — не по тому, что было в журнале учёта, а по тому, как лежат руки, как склонилась голова, какой оттенок приобретает кожа под скальпелем. Он резал их с уважением, которого не имел ни к живым коллегам, ни к жене, ни к себе самому.
Вчера привезли её. Молодую. Двадцать три года, по паспорту. Туберкулёз, по заключению. Но Павел Андреевич видел иное. Он видел, как рёбра расходятся, как лёгкие приросли к рёбрам, как сердце лежало в груди. И он видел на её шее шрам. Тонкую белую линию от уха до ключицы. Не от операции. Не от травмы. От зубов.
Он не написал об этом в протоколе. Не сказал помощнику, студенту. Павел Андреевич просто провёл пальцем по шраму. Ощутил мёртвое тепло, которое дольше живого держится в теле, привыкшем к теплу.
— Профессор? — студент поперхнулся. — Профессор, вы в порядке?
Павел Андреевич отвёл руку. Скальпель остался в ткани.
— В порядке, — сказал он. — Продолжай сам. Верхняя доля правого лёгкого. Аккуратнее с венулами.
Студент продолжил. Павел Андреевич отступил к окну. За стеклом — серый небосклон, сугробы, ветви лип. Внезапно он захотел быть там, на улице, в снегу, без пальто, без туфель, лечь в сугроб и ждать, пока холод коснется того, что ворочается в груди. Зверь. Это не метафора и не поэзия. Зверь — это когда в груди что-то точит когти, когда хочется вырвать горло студенту, когда хочется залечь рядом с мёртвой девушкой и ждать, пока она разогреется.
«Русалок ловят рыбаки в прилив», — пронеслось в голове. Не его голос. Голос отца. Старый, пьяный, читающий Томаса на кухне, пока мать мыла посуду, а Павел, семилетний, прятался под столом и кусал ножку стола, чтобы не плакать. Отец умер от инсульта, держа в руке бокал вина. Мать умерла от скуки, по словам врача. Павел не верил ни в то, ни в другое. Он верил только в то, что тело — это обман. Что под кожей, под мышцами, под костями сидит что-то такое, которое не умеет умирать.
Когда Павел Андреевич пришел домой, Анна сидела за чаем. На столе — сахарница, треснувшая у носика, и сухарики. Она налила ему чай, положила два куска сахара, перемешала ложкой — ровно двенадцать оборотов, он считал всегда — и поставила чашку перед ним.
— Пей, — сказала она. — Остынет.
Он пил. Зверь в груди уснул.
— Завтра приедет Иван, — сказала Анна. — С женой. Детей привезут.
Павел Андреевич поставил чашку.
— Иван не приедет, — сказал он. — Он в Омске. У него вторая жена. Третий ребёнок.
Анна моргнула.
— Ты знал?
— Я всегда знаю.
— С тех пор, как Маша...
— С тех пор, как Маша, — договорил он за неё. — Да.
Она встала. Ушла в спальню. Дверь не захлопнула — никогда не захлопывала. Павел Андреевич услышал, как она открывает шкаф, как шуршит бельё, как она садится на край кровати и начинает плакать. Тихо. Без слёз. Плакать без слёз — это когда грудь икает, а глаза сухие, как песок.
Он не пошёл утешать. Не встал. Сидел за пустой чашкой, глядя в окно, где отражалась лампа — два огонька, дрожащие в стекле, как глаза зверя в ночи.
В три часа ночи он встал. Потому что зверь проснулся и потребовал выйти.
Он оделся в темноте — пальто, шапка, перчатки, сапоги. Не зажёг свет. Вышел на крыльцо. Снег хрустнул под ногами. Деревня спала. Черёмухи стояли чёрными силуэтами на белом поле. Где-то вдалеке лаяла собака.
Павел Андреевич пошёл к сараю. Старому, покосившемуся, с дырой в крыше, куда залетали вороны. Внутри пахло сеном. В углу — старые сани, в другом — коса, в третьем — коробка с гвоздями, гвозди, куски кожи. Он нащупал другую коробку, открыл. В ней лежал череп. Он уже не помнил, когда притащил его сюда пятнадцать лет назад. Он помнил только, что держал его в руках, когда Маша умирала, и череп был тёплым, и он хотел разбить его об стену, чтобы вырвать то, что сидит внутри.
Теперь череп был холодным. Павел Андреевич взял его в руки, вынес на двор, поставил на сугроб.
Луна вылезла из облаков. Полная, жёлтая. Свет упал на череп, на глазницы.
— Ну что ты молчишь? — спросил Павел Андреевич. — Ты же знаешь всё. Ты же видел.
Зверь в груди зарычал. Не злобно. Зарычал, как собака, лежащая у печи и слышащая шаги хозяина.
Павел Андреевич сел на корточки перед черепом.
— Я не боюсь, — сказал он. — Я жду.
Он ждал чего? Утра? Смерти? Прихода Ивана? Возвращения Маши? Того, кто любит его — настоящего, а не того, кого он показывает Анне, студентам, себе самому в зеркале прозекторской?
Луна ползла по небу. Где-то за черёмухами начал петь соловей — или ему показалось — рано, нелепо, сумасшедший от тепла, которого не было.
Павел Андреевич закрыл глаза. И увидел её.
Не Машу. Не Анну. Её — ту, со шрамом на шее. Она стояла в прозекторской, в белом халате, со скальпелем в руке, и резала его — Павла Андреевича — на куски. Аккуратно. Уважительно. С двенадцатью оборотами. И из каждого куска вылезали не кишки, не кровь, не кости — а птицы. Маленькие, серые, безглазые. Они вылетали и улетали в окно, в серый небосклон, в сугробы, в черёмухи.
И он — Павел Андреевич — не умирал. Он становился легче. Чище. Свободнее.
— Взял бы ты меня с собой, — прошептал он черепу. — Взял бы.
Руки сами надели перчатки. Он пошёл домой, хрустя снегом, не оборачиваясь.
В спальне Анна спала. Он лёг рядом, не касаясь её. Зверь в груди уснул наконец.
Утром Иван не приехал. Принесли телеграмму. Анна прочитала, побледнела, уронила на стол. Павел Андреевич взял, прочитал: «ОТЕЦ УМЕР ТОЧКА ПОХОРОНЫ СРЕДА ТОЧКА ИВАН».
Отец Анны. Тесть Павла. Пьяница, который бил жену и сыновей, а дочь отдавал замуж за прозектора, потому что «учёный мужик, не пьёт, не бьёт».
— Поедешь? — спросила Анна.
Павел Андреевич смотрел в окно. Снег таял. На черёмухах почки разбухли.
— Нет, — сказал он. — И ты не поедешь.
Анна налила чай. Поставила перед ним.
— Пей, — сказала она. — Остынет.
Он пил. Зверь в груди дрыхнул, прижав морду к лапам. Луна где-то за горизонтом умирала, чтобы родиться ночью — другой, такой же, другой.
И Павел Андреевич думал о черепе. О шраме на шее. О птицах, вылетающих из разрезанного тела. О том, как легко стать легче — достаточно просто разрезать себя на куски и отпустить птиц.
Он допил чай. Поставил чашку.
— Завтра приедут студенты, — сказал он. — Новый курс.
Анна убрала чашку. Протёрла стол.
Она ушла на кухню. Мыть посуду. Павел Андреевич услышал шум воды и звон посуды.
Он встал. Подошёл к окну и положил ладонь на холодное стекло.
— Ну что ж, — сказал он тихо в пустую комнату.
Зверь фыркнул. Перевернулся и уснул.
Свидетельство о публикации №126060908651
