Где карта заканчивается
Он не спешил. Спешка — привилегия тех, кто верит в точку прибытия. Андрей перестал верить в точки прибытия примерно в сорок два года, когда приехал на похороны матери и понял, что дом, в котором вырос, — это просто стены, промерзшие насквозь. Тогда он сел в машину и поехал на восток, а потом на юг, а потом просто ехал, пока не кончились деньги и не начался ревматизм в левом колене.
Теперь колено ахнуло, когда он выбрался из машины. Воздух пах бензином — тем специальным, свинцовым, который продавали на заправках с вывесками «Горизонт» и «Дружба», где клерки в синих робах считали сдачу на абаках, притворяясь, что компьютеров не существует.
— Куда путь, батя? — голос пришёл со стороны заправки. Там, у колонки, стоял мужчина в ватнике, который был белым когда-то, давно, при Брежневе, а теперь серым, промасленным, с выцветшей нашивкой «Волга-Волга» на рукаве. Рядом с ним, прижатый к ногам, сидел пёс, такой худой, что рёбра казались клавишами старого рояля. Пёс не лаял. Он смотрел на Андрея жутковато-равнодушным глазом, в котором отражалось небо — без единой птицы.
Андрей поправил воротник рубашки. Пуговица на шее оторвалась ещё дома, и он не застегнулся. Пусть дует.
— В Коктебель, — сказал он. — Ну, или туда, где карта заканчивается.
Мужчина в ватнике хмыкнул, бросил сигарету в пыль и подошёл ближе. Пахло спиртом.
— Коктебель кончился в девяносто третьем, товарищ водитель, — сказал он, глядя не в глаза, а на капот машины, на ржавый пень заднего бампера. — Там теперь санки с горок скатят и вино пьют, что из порошка разводится. Итаку твою не найдёшь. Итака — это когда дома ждут. А тут... тут только горизонт. И он, сука, всегда на уровне глаз.
Пёс поднял голову, пробормотал что-то, похожее на храп, и снова прижался к коленям хозяина.
Андрей усмехнулся.
— Я не в Итаку еду, дедушка. Я еду за смыслом. Говорят, его здесь валят у дороги, как камыши после ветра.
— Смысл... — старик повторил слово, как пробуют на вкус ядовитый гриб. — Смысл тяжёлый. Не в багажнике увезёшь. А камыши — да, валят. Собирай, пока не сгнили. А то зима придёт, всё сметёт под снег, и прут не найдёшь.
Он отвернулся, зашагал к кассе, пёс не спеша пошёл за ним, цокая когтями по бетону. Андрей стоял ещё минуту, глядя им вслед. Потом достал из кармана пачку «Беломорканала», прикурил от отражателя на капоте — старый фокус, придуманный кем-то на Западе, здесь работавший на ура — и глубоко втянул дым.
Машина заводилась с полудохлого стартера, хватая воздух с гулом. Андрей свернул с обрыва на грунтовку. Дорога уходила в степь — полоса серого песка между двумя волнами бурой травы. Никаких знаков. Только столбы ЛЭП, идущие вереницей к горизонту.
Он ехал медленно. Шестьдесят на спидометре — максимум, на котором «Волга» не начинала трястись в лихорадке. Сбоку мелькали еле заметные контуры зарослей чащи, где прячутся косули и, может быть, волки, а может, просто собаки, ставшие волками от голода и свободы.
В магнитоле, вставленной ещё в две тысячи третьем, играла кассета. Магнитофон жевал ленту, выдавливая из динамиков хриплые голоса Визбора или, может быть, Городницкого — он давно перестал различать, чей это голос, важнее была интонация: грусть, не притворяющаяся радостью, радость, не стыдящаяся грусти.
«...И мы с тобой, друг мой, пойдём / По тропе, что в никуда ведёт...»
Андрей выключил магнитофон. Тишина вдавилась в уши, густая, ватная. В ней слышно было, как покачивается кузов, как скрипит пружина сиденья, как дышит двигатель. И как думают мысли. Они не шли строем, они скакали, как блохи: на псе в ватнике, на варенье Зои Петровны, на жене, уехавшей к сыну в Канаду и присылающей открытки с Ниагарским водопадом («Вода падает, Андрей, и не бьётся. Учись»), на сыне, который не пишет уже три года, на матери, лежащей в мокром песке у реки, куда он не приехал вовремя.
Посейдон. Циклопы. Лестригоны.
Он не читал Кавафиса с семнадцати лет, когда своровал книгу из библиотеки отца — толстый том в чёрном переплёте, пахнущий табаком. Но он помнил суть. Не в монстрах дело. Монстры — это удобное алиби. «Я не приехал, потому что Посейдон поднял бурю». «Я не позвонил, потому что Циклоп закатил камень». Удобно. Утешительно. Снимает ответственность за пустой багажник души.
Андрей повернул руль, объезжая яму, заполненную чёрной водой. Вода отразила небо. Оно было таким же серым, бездна без дна.
Он не звал монстров. Он их не носил в душе. Он их высаживал на каждой заправке, в каждом туалете у дороги, в каждом стакане водки, выпитом за встречу с кем-то, кто казался интересным на первую минуту, а на вторую — просто ещё одним отражением в грязном стекле.
Зато он носил варенье. И селёдку. И яблоки.
В доках финикийцев — то есть на платной парковке у кафе «Уральские пельмени» в городе, название которого он забыл за минуту до въезда — он купил не чёрное дерево и не янтарь. Он купил кожаный ремень с застёжкой-бабочкой, потому что старый порвался вчера, и ему было жаль выбросить штаны. Он купил блокнот с обложкой из грубой крафтовой бумаги и пачку стержней для шариковой ручки — синих, тонких, пишущих тоньше, чем игла. Он купил два килограмма сушёной воблы, потому что пахло ею так, будто море пришло к нему в ларёк, укутав в соль и ветер.
Это были его благовония. Сладострастные. Единственные, которые он знал.
В городах Египта — то есть в мотелях с вывесками «Отдых», «Приют», «Спичка» — он слушал мудрость. Не от жрецов, а от горничных, водителей-дальнобойщиков, одиноких женщин за стойкой бара. Мудрость была простой: «Не пей на бычок», «Завяжи с ней, не твоя», «Масло меняй каждые десять», «Сын нужен не для гордости, а для того, чтобы закопать тебя». Он впитывал это жадно, как губка воду, выжимал в блокнот, чернилами синими, тонкими, и забывал утром. Но осадок оставался. Слои. Наслоение — вот единственная геология, которая имела значение.
Он проехал мимо хутора, где стоял одинокий тополь, обмотанный чьей-то тряпкой — обетом, приметой, глупостью или надеждой. Неважно. Дерево стояло одиноко, как палец, указывающий в небо, где не было никого.
К вечеру дорога нырнула в овраг. Речка внизу, тоньше ленточки, блестела в сумерках. Андрей остановился. Не потому, что приехал. А потому что загорелась лампочка давления масла — кончилось масло в двигателе, или просто машина захотела отдохнуть. Он не стал диагностировать. Он вышел.
Трава здесь была выше, мокрая, сочная. Пахло ромашкой, глиной и чем-то животным — бобром, выдрой, или просто крысой, почуявшей хозяина.
Он открыл багажник. Взял банку варенья. Взял бутерброд с селёдкой, приготовленный за пять минут до выезда на грязной доске в кухне, где ещё стояла кружка с высохшими разводами от чая. Сел на багажник, задрав ноги на бампер.
Варенье оказалось засахаренным. Ягодки застыли в сиропе, как мухи в янтаре. Селёдка была слишком солёной, кости, застревали в горле. Хлеб — чёрный, бородинский, с кориандром — спасал. Он жевал медленно, глядя, как заходит солнце. Оно не садилось за горизонт — его просто не было. Небо сменило цвет с серого на фиолетовый, потом на чёрное, усеянное звёздами, которые здесь, вдали от городов, висели так низко, что казалось: протяни руку — сорвёшь.
И вот она — Итака.
Не остров. Не дом. Не жена в Канаде. Не сын в Москве. Не мама в мокром песке.
Этот момент. Багажник. Солёная рыба. Засахаренное варенье. Холодный ветер, поддувающий в рубашку на животе. Боль в колене — тупая, знакомая, родная. Звёзды, которые не интересуются твоими проблемами. Речка, шепчущая что-то на языке, который ты никогда не выучишь, но который понимаешь сердцем — языке течения, ухода, неизбежности.
Андрей доел бутерброд. Выпил глоток воды из пластиковой бутылки «Святой источник» (забор на реке под городом, берег, хлор, но надпись утешала). Вытер руки о джинсы.
Монстры не пришли. Посейдон не поднял бурю — ветер был тихий. Циклоп не закатил камень — дорога была открыта. Лестригоны не бросались с копьями — в траве лишь сверчок застрекотал, резко, нагло, и умолк.
Они не пришли, потому что Андрей их не привёз. Он оставил их у последней заправки, у ватника с псом, у Зои Петровны, у жены в Канаде, у сына в Москве, у матери в песке. Он не загружал их в багажник рядом с вареньем. Багажник был мал. А дорога — длинной.
Он сел за руль. Завёл двигатель. Тот заработал с первой попытки, удивительно ровно, как будто никакой поломки не было. Лампочка давления масла погасла.
Андрей включил фары. Они прорезали темноту двумя жёлтыми лучами, освещая полосу грунтовки, уходящую в небо. Он не знал, где кончится эта дорога. Не знал, найдёт ли то, за чем ехал. Может, впереди яма, в которой лопнет картер. Может, ГАИ. Может, рассвет — такой красивый, что застанет со слезами. Может, просто кончится бензин, и он будет идти пешком, таща мешок с яблоками.
Неважно.
Он отпустил сцепление. Машина поехала. Тряслась. Гудела. Уносила его туда, где карта заканчивается, а начинается земля — настоящая, мокрая, холодная, пахнущая ромашкой.
Рядом на пассажирском сиденье лежал блокнот. На первой странице, синими тонкими чернилами, было написано: «Собрать камыши до зимы. Не забыть соль для воблы. Позвонить Зое Петровне — сказать, варенье кончилось, заказать ещё. Не морализировать. Ехать».
Он ехал. И путь был долгим. И он был счастлив. Не радостно. Не гордо. А так — сухо, тесно, больно в колене, сладко на губах от варенья, солёно от рыбы — и бесконечно, безнадёжно, дико свободно.
Свидетельство о публикации №126060700073
