Обо всём и ни о чём. Приложение 3

Три сестры...
Ах, нет! – Четыре. Три было у Антона Павловича.
Прозоровы. То ли в Перми, то ли... В общем, в провинциальной глухомани, где все только и делают, что «едят, пьют, спят и, чтобы не отупеть от скуки, разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством».
Оля, Маша, Ира... Да. Там появляется и четвёртая (Наташа), но не сестра, а невеста (а после – жена) брата Андрея.
Умирает (свидетелями того мы не становимся) глава семейства – отец, генерал. День окончания траура совпадает с именинами Ирины (младшей, пока совсем юной – 19 лет). Гости...
Проходит время... Та же скука. Те же несбывшиеся надежды-мечтания. При усиливающемся (в доме) деспотизме Наташи...
«Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, ещё немного, и мы узнаем, зачем мы живём, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!».
У Бекетовых (в семье-дому) – всё не так. Ну, если не всё, так многое.
Санкт-Петербург (а не какое-то губернское околесье). Подмосковная усадьба.
И семья – славная! Образованная, высококультурная. Читающая-пишущая. Небогатая, но и не бедствующая.
Бекетовы... Пензенские. Науками окрылённые. Да и Карелины (Елизавета Григорьевна, бабушка Блока) – не с воза упавшие. Я – о прадеде (Григории Силыче, 1801-1872, видном ходоке-путешественнике) и о прабабке (Александре Николаевне, в девичестве Семёновой).
А ведь у прадеда тоже были только девочки (дочки). И – тоже четыре. Софья, Александра (детская писательница Коваленская), Надежда и Елизавета.
У Бекетовых даже два имени (карелинских) повторилось – Софа и Аля (Саша).
Барышни в науку (по стопам отца) не пошли. Так – не женское, вроде бы, дело. Хотя старшую (Катю) Андрей Николаевич увлечь и старался. Но поскольку в семье царил дух либерализма, выбор жизненного пути сёстрам никто не навязывал. А уж, как случилось, так случилось.
Эпоха, обстоятельства...
Да. У младшего брата Андрея Николаевича, известного химика (Николая Бекетова) расклад оказался иным: 4 сына и одна дочь (Екатерина).
Смогу ли распознать (каждую) на общем фото?! Ибо не нахожу «подстрочного» пояснения.
Пожалуй...
Стоит – Софья (Софа). Сидят... Слева – Александра (Аля, мама Блока), справа – старшая, Катя. Ну, и по центру  меньшая, Маша (Маня).
Вот они – в разделочку. По молодости.
Катю, о которой поведу здесь, запечатлею ниже.
Красотой (богемной) сестрёнки не отличались. Но и дурнушками не были. Разве, что Маше повезло чуть меньше других (чего она и сама, в своих повествованиях, не скрывала).
Мария Андреевна, конечно, постаралась. С семейными хрониками. И не только округ гения племянника. Притом что без него вряд ли бы так удалось.
Своими «Двенадцатью» (Лебединая песня, далеко неоднозначная) Блок заслужил индульгенцию от новой Власти и право на увековечивание. Подробное. Со всеми загогулинами.
Заказ!? Не думаю, что при всём таком индульгирование то заходило так далеко. А уж расчитывал ли на него сам поэт – тем более, хотя и какую-то слабину, с его стороны, не исключаю. По тем метаниям.
К этому можно и Льва Давидовича притянуть. По свежим следам (от 1922-23-го, из увесистого «Литература и революция»). До того ледоруба было ещё шагать и шагать. А и до развенчания (рыцаря-демона, Бертрана этой самой Валькирии) оставалось несколько лет.
О Блоке. От Троцкого. Отдельной главкой (третьей) из первой части.
Прикладываю целиком (а то ведь не у всякого, вдруг заглянувшего, руки до источника дотянутся). При всём начётничестве – любопытно, а местами и метко.
Главное, чтобы сёстры (Бекетовы) за такое внимание к тому ценителю не обиделись.

[Блок принадлежал целиком дооктябрьской литературе. Все порывы Блока – в мистический ли вихрь или в вихрь революционный – происходят не в безвоздушном пространстве, а в весьма плотной атмосфере старой русской дворянско-интеллигентской культуры. Символизм Блока был преображением этой близкой и в то же время отвратной среды. Символ есть обобщенный образ реальности. Лирика Блока романтична, символична, мистична, бесформенна, нереальна – но под собой она предполагает очень реальный быт, с определившимися формами и отношениями. Романтический символизм есть уход от быта только в смысле отвлечения от его конкретности, от индивидуальных черт и собственных имен; в основе же своей символизм есть метод преображения и вознесения быта. Звездно-метельная, бесформенная лирика Блока отражает определенную среду и эпоху, ее склад, ее уклад, ритм и вне этой эпохи повисает облачным пятном. Эта лирика не переживет своего времени и своего творца.
Блок принадлежал дооктябрьской литературе, но превозмог ее и вошел в сферу Октября «Двенадцатью», Поэтому он и займет особое место в будущей истории русского художественного творчества.
Нельзя позволять заслонять Блока тем мелким поэтическим и полупоэтическим бесам, которые увиваются вокруг его памяти, но до сих пор – о, благоговейные тупицы! – не могут понять, как это Блок, признававший огромный талант за Маяковским, откровенно зевал над Гумилевым. Наиболее «чистый» из лириков, Блок не говорил о чистом искусстве и не ставил поэзии над жизнью. Наоборот, он признавал «нераздельность и неслиянность искусства, жизни и политики». «Я привык, – говорит Блок в предисловии к «Возмездию», написанном в 1919 г., – сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему глазу в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают один музыкальный аккорд». Это повыше, посильней и поглубже самодовлеющего эстетства, т. е. вранья о независимости искусства от общественной жизни.
Блок знал цену интеллигенции: «Я все-таки кровно связан с интеллигенцией, – говорил он, – а интеллигенция всегда была в нетях. Уж если я не пошел в революцию, то на войну и подавно идти не стоит». Блок не «пошел в революцию», но душевно равнялся по ней. Уже приближение 1905 года открыло Блоку фабрику (1903 г.), впервые подняв его творчество над лирическими туманностями. Первая революция пронзила его, оторвав от индивидуалистического самодовольства и мистического квиетизма. Провал между двумя революциями ощущался Блоком как душевная пустота, бесцельность эпохи – как балаган, с клюквенным соком вместо крови. Блок писал об «истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции», и об «неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею» («Возмездие»). Ощущение пробуждения, движения, цели и смысла дала ему вторая революция. Блок не был поэтом революции. Погибая в тупой безвыходности предреволюционной жизни и ее искусства, Блок ухватился рукою за колесо революции. Плодом этого прикосновения явилась поэма «Двенадцать», самое значительное из произведений Блока, единственное, которое переживет века.
По собственным словам, Блок всю жизнь носил в себе хаос. Говорит он об этом так же бесформенно, как бесформенны вообще его мироощущение и лирика. Хаосом чувствовал он свою неспособность сочетать субъективное с объективным, свое настороженно-выжидательное безволие в эпоху, когда подготовлялись, а затем и разразились величайшие потрясения. Во всех перевоплощениях Блок оставался подлинным декадентом, если брать это слово широко исторически, в смысле противопоставления упадочного индивидуализма индивидуализму буржуазного восхождения.
Тревожная хаотичность Блока тяготела к двум главным уклонам: мистическому и революционному. И на обоих уклонах не разрешалась до конца. Религия его была расплывчатой, зыбкой, не императивной – как его лирика. Революция, обрушившаяся на поэта каменным дождем фактов, геологическим обвалом событий, начисто не то что отрицала, а отодвигала, отметала дореволюционного Блока, исходившего в томлениях и предчувствиях. Нежную комариную нотку индивидуализма она заглушала ревущей и ухающей музыкой разрушения. И тут надо было выбирать. То есть комнатные поэтики могли, не выбирая, продолжать свое чириканье, прибавив к нему жалобы на тяжкий быт. Но Блоху, который заражался эпохой и переводил ее на свой внутренний язык, нужно было выбирать. И он выбрал, написав «Двенадцать».
Поэма эта есть, бесспорно, высшее достижение Блока. В основе – крик отчаяния за гибнущее прошлое, но крик отчаяния, который возвышается до надежды на будущее. Музыка грозных событий внушала Блоку: все, что ты доселе писал, не то; идут другие люди, несут другие сердца, им это не нужно; их победа над старым миром означает и победу над тобой, над твоей лирикой, которая была только предсмертным томлением старого мира... Блок услышал это и принял, – и так как тяжко было принять, и в своей революционной вере искал он помощи неверию своему, и хотел подкрепить и убедить себя, – то приятие революции выразил в наивозможно крайних образах, чтоб уж отрезать все мосты отступления. У Блока нет и тени попытки благочестиво посахарить переворот. Наоборот, он берет его в самых грубых – и только в грубых – его выражениях: стачка проституток, убийство Катьки красногвардейцем, разгром буржуйских этажей... и говорит: приемлю, и вызывающе освящает все это благословением Христа – или, может быть, пытается спасти художественный образ Христа, подперев его революцией.
И все же «Двенадцать» – не поэма революции. Это лебединая песня индивидуалистического искусства, которое приобщилось к революции. И эта поэма останется. Сумеречная блоковская лирика уже ушла в прошлое и не вернется: не такие совсем предстоят времена, – а «Двенадцать» останутся: злой ветер, плакат, Катька на снегу, революционный шаг и старый мир, как пес паршивый.
И то, что Блок написал «Двенадцать», и то, что он замолчал после «Двенадцати», перестав слышать музыку, вполне вытекает как из характера Блока, так и из той не очень обычной «музыки», какую он уловил в 18-м году. Судорожный и патетический разрыв со всем прошлым стал для поэта фатальным надрывом. Поддержать Блока – если отвлечься от происходивших в его организме разрушительных процессов – могло бы, может быть, только непрерывно нарастающее развитие событий революции, могущественная спираль потрясений, охватывающая весь мир. Но ход истории не приспособлен к психическим потребностям пронзенного революцией романтика. Чтобы держаться на временных отмелях, нужен был иной закал, иная вера в революцию, – понимание ее закономерных ритмов, а не только хаотической музыки ее прилива. У Блока ничего этого не было и быть не могло. Руководителями революции выступали сплошь люди, ему чуждые по психическому складу и даже по обиходу своему. И оттого после «Двенадцати» он свернулся и замолчал. А те, с кем он всегда духовно жил, мудрецы и поэты, – те самые, что всегда оказываются «в нетях», – злобно и ненавистнически отвернулись от него. «Пса паршивого» простить не могли. Блоку перестали подавать руку, как предателю, и лишь после смерти «примирились» и стали доказывать, что в «Двенадцати» нет в сущности ничего неожиданного, что это вовсе не от Октября, а от старого Блока, что все элементы «Двенадцати» имеются в прошлом, и пусть большевики не воображают, что Блок – их. И действительно, нетрудно привести из Блока разных периодов слова, ритмы, созвучия, строфы, получившие свое развитие в «Двенадцати». Но можно найти у Блока-индивидуалиста и совсем иные ритмы и настроения; однако же сам-то Блок именно в 1918 г. нашел в себе (конечно, уж не на мостовой, а в себе!) изломанную музыку «Двенадцати». Для этого понадобилась мостовая Октября. Другие с этой мостовой бежали за границу или переселились на внутренние острова. Вот в чем суть, и вот чего Блоку не прощают!
Так – негодует все, что сыто, Тоскует сытость важных чрев: Ведь опрокинуто корыто, Встревожен их прогнивший хлев! А. Блок. Сытые
И все же «Двенадцать» не поэма революции. Ибо не в том же смысл революционной стихии (если говорить только о стихии), чтобы дать выход забившемуся в тупик индивидуализму. Внутренний смысл революции остается где-то за пределами поэмы, – она эксцентрична, в смысле механики, – и оттого увенчивает ее Блок Христом. Но Христос никак не от революции, а только от прошлого Блока.
Когда Айхенвальд, наиболее злобно, т. е. наиболее откровенно, выражающий буржуазное отношение к «Двенадцати», говорит, что «действа» героев Блока характеризуют «товарищей», то он целиком остается в пределах поставленной ему задачи: оболгать революцию. Красногвардеец из ревности убивает Катьку... Возможно это или невозможно? Вполне возможно. Но такого красногвардейца революционный трибунал, если бы настиг, приговорил бы к расстрелу. Революция, применяющая страшный меч террора, сурово оберегает это свое государственное право: ей грозила бы неминуемая гибель, если бы средства террора стали пускаться в ход для личных целей. Уже в начале 18-го года революция расправилась с анархической разнузданностью и вела беспощадную и победоносную борьбу с разлагающими методами партизанщины.
«Открывайте погреба, гуляет нынче голытьба». И это было. Но сколько кровавых столкновений происходило на этой почве между красногвардейцами и громилами! На знамени революции была написана трезвость. Революция, особенно в тот, наиболее напряженный, период была аскетична. Стало быть, Блок дает революцию, и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления, хотя и вызванные ею, но, по сути, направленные против нее. Поэт как бы хочет сказать, что и в этом он ее чувствует, ее размах, страшное потрясение сердец, пробуждение, дерзновение, риск, и что даже в этих отталкивающих бессмысленно-кровавых проявлениях преломляется ее дух, который для Блока есть дух вставшего на дыбы Христа.
Среди того, что написано о Блоке и о «Двенадцати», едва ли не самым несносным являются писания г-на Чуковского. Его книжка о Блоке не хуже других его книг: внешняя живость при неспособности привести хоть в какой-нибудь порядок свои мысли, клочкообразность изложения, какая-то куплетистость провинциальной газеты и в то же время тощее педантство, схематизация, построенная на внешних антитезах. {Чуковский К. Книга об Александре Блоке.} И всегда Чуковский открывает то, чего не заметил никто. В «Двенадцати» кто-то увидел поэму революции, той, которая произошла в Октябре? Ни боже мой. Чуковский сейчас все это разъяснит и тем самым окончательно примирит Блока с «общественным мнением». В «Двенадцати» прославлена не революция, а Россия, несмотря на революцию: «Тут упрямый национализм, который, не смущаясь ничем, хочет видеть святость даже в мерзости, если эта мерзость – Россия». Стало быть, Блок приемлет Россию, несмотря на революцию или, чтобы быть еще точнее, несмотря на мерзость революции? Выходит, что так. Это во всяком случае определенно. Однако тут же оказывается, что Блок всегда (!) был певцом революции, «но не той революции, которая происходит теперь, а другой, национальной, русской...». Из огня да в полымя. Итак, Блок не Россию воспел в «Двенадцати», несмотря на революцию, а именно революцию, – но не ту, которая произошла, а иную, адрес которой доподлинно известен Чуковскому. Так у талантливого малого и сказано: «Революция, которую он пел, была не та революция, которая совершалась вокруг, а другая, подлинная, огненная». Но ведь пел-то он мерзость, как мы только что слышали, а вовсе не огненность, и эту мерзость он пел потому, что она русская, а не потому, что она революционная. Теперь же мы узнаем, что он вовсе не с мерзостью подлинной революции примирился – только потому, что она русская, а восторженно пел революцию, но другую, подлинную и огненную, – только потому, что она направлена против существующей мерзости.
Ванька убивает Катьку из винтовки, которая ему дана его классом для защиты революции. Мы говорим: это попутно революции, но это не революция. Блок смыслом своей поэмы говорит: приемлю и это, ибо и здесь слышу динамику событий, музыку бури. Приходит истолкователь Чуковский и разъясняет: убийство Катьки Ванькой есть мерзость революции. Блок принимает Россию и с этой мерзостью потому, что это Россия. Но в то же время, воспевая убийство Катьки Ванькой и разгром етажей, Блок поет революцию, но не эту мерзостную, нынешнюю, действительную, русскую, а другую, подлинную, огненную. Адрес этой подлинной и огненной революции Чуковский нам сообщит как скоро, так сейчас...
Но если для Блока революцией является сама Россия, как она есть, то что означает «вития», который считает революцию предательством, что означает поп, идущий в сторонке, что означает «старый мир, как пес паршивый»? Что означают Деникин, Милюков, Чернов, эмиграция? Россия раскололась надвое – в этом и состоит революция. Блок одну половину назвал паршивым псом, а другую благословил теми благословениями, какие имелись в его распоряжении: стихом и Христом. А Чуковский все это объявляет простым недоразуменьицем. Этакое шарлатанство слов, этакая непристойная неопрятность мысли, этакая душевная опустошенность, болтология, дешевая, дрянная, постыдная!
Конечно, Блок не наш. Но он рванулся к нам. Рванувшись, надорвался. Но плодом его порыва явилось самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма «Двенадцать» останется навсегда.]

Шут с ним, с этим Бертраном (Бронштейном-Троцким). Но я-то сам в Лебединое Блока эту поэму-непоэму без его указки обувал. Так, чтобы в имя. Понятно, что напрашивалось. Но где-то оно и без моих откровений гуляло. И гуляло, скорее всего, не без троцкого зачина (как с тем попутчиком-Есениным).
Ну, а уже вклад в «блокиану» М. А. Бекетовой, при всех последующих уточнениях-углублениях от разных литературоведов, без всякого лукавства – выдающийся. Несмотря на розные оговорки, пристрастия, наивности и прочее. И обойти его (берущимся), или презрительно ухмыльнуться, никак нельзя.
Но я-то – не литературовед. Не критик. А потому и не «блоковед», при всём моём (давнем) к предмету более чем неравнодушии.
Просто перекликанец.
Сёстры…
Правда, я то ли обещал, то ли намеревался (благодаря той «Сирени»), прежде всего, перекинуться о Екатерине Андреевне (Бекетовой-Красновой), но тут подвернулся (из табакерки) Чехов. В «три-четыре». Придётся – о всех. Почти вперемешку. Но – не без свидетельств от Мани.
Маней младшую дочку звал Андрей Николаевич. А бабушка (Александра Карелина) кликала её как-то производно именно от «малости». Уже взрослую.
Люблю и Блока (Сан Саныча), при всех его выкрутасах, и всё семейство его дедушки (благодаря опусам Мани), и прочих их родимичей уважаю, но…
Всё подмывает затронуть, на их примере, тему дворянского вырождения. Вырождения – природного, физиологического. Притом что лучших представителей самого дворянства (как личностей) ставлю высоко, несмотря на мои «тёрки» с Россией как таковой. Не говоря уже о сегодняшней её манифестации (отчубучивании).
За что про что такое выпало уже Бекетовым, не ведаю. Мабыть, за что-то прежнее. А мабыть, и за всю Страну. Так сказать, символически.
Четыре сестры (дочери)… И ни у одной – толком не сложилось. Я – о личном. О том Счастье, что искала Катя в цветках сирени.
Даже у Сони. У которой – всё-таки, более или менее.
Достойный муж. Адам Феликсович Кублицкий-Пиоттух (1855-1932).
Двое сыновей (Феликс и Андрей), названных в честь дедушек.
Но и здесь… Андрей родился глухонемым. О чём-то, к чему-то…
С уже Кублицкими (К-П) мне что ещё интересно?! – Витебск!
Сам род (Kublicki-Piotuch) – дворянский. Достаточно древний, но оскудевший (а мабыть, и нераскочегарившийся). Литовско-белорусский (цi – беларускi). А хутчэй – польскi. Каталiцкi.
Кто и с кем там скрещивался (в первенство) – Кублицкие с Пиоттухами, или, наоборот – для любопытных и пронырливых. Ходят они (до сих пор) и по раздельности. А Пиоттухи и с другими сочетаются (в составное прозвище).
С чего – так?! Мабыть, кому-то в разделку это «Пьётух» не зусiм даспадобы. Вроде, как Петух (Певень). Немногим деликатнее, чем, например, Козёл. Даже смещение ударения (по-польски-чешски) не всякому слух ласкает.
А вот уже в «закублицкое», сдвоенно – как-то и заманчивое.
Правда, я и вовсе не уверен, что это  Piotuch – наш задиристый (голосистый) Кур. Ибо у поляков, тот (певень) – как бы kogut. Кстати, такие (петушиные) прозвища  – Когуты цi Кагуты – у нас залёгка.
Владимир Короткевич. «Каласы пад сярпом тваiм».
З Кагутоў там усё i пачынаецца. Ну, не зусiм з іх, а (дакладней) з той грушы, якую вось-вось быў павiнен праглынуць Дняпро. А за ёй канчаўся надзел. Тых Кагутоў, якiм князь Юрась Загорскi аддаў на «дзядзькаванне» (выхаванне) свайго Алеся.
Дык, Кагуты (Кагут), па нацiску, ужо па-беларуску, а не па-польску. Хай у нас ён (петух) i Певень. А той – быццам польскi цi чэшскi.
А уже с Пиоттухом – непонятка. По-герменевтски, ежели не петух, так… То ли Выпивоха, то ли Повитуха. Да много чего тянется: птах, пиит, певец…
С Повитухой я своему виршику, в зачин кинутому, подмигиваю.

Затейник сон смежает веки.
Там
мадонны в роли повитух.
А рядом, в Шахматово, Бекетов,
и с ним – Кублицкий-Пиоттух.

Вить, плести (переплетать)… А у поляков можно достать хотя бы plejtuch. Или – plucha. Но то – уже совсем несимпатично (неряха).  В отличие от загадочного Пиот(т)уха.
Но ладно (с этим). Мы-то – о Кублицких. Да об их с моей Витебщиной.
Сама фамилия числится по родословным книгам разных губерний (Виленской, Витебской, Могилёвской, Смоленской). Ну, это – по ходу того, как земли литовские подгребали под себя московиты, да расейцы. В «крым наш», в «наш сапог».
Кублицкие…
Есть у нас – зараз аграгарадок – Кубличи. Ушачский район. Ранее – Лепельский уезд Витебской губернии. Некогда (ещё с XV в.) – Полоцкое воеводство.

[В 1511 году великий князь Сигизмунд Старый подарил 2 службы «людей путных в Кубличах» полоцким боярам М. и И. Невельским. В 1552 году имение и двор Кубличи – владение Ф. Кублицкого: «3 дыма к тому двору ему конём служат. 14 дымов вольных людей дают яму всякого збожжа четвертую долю». В 1593 году Кубличи стали центром волости. В начале XVII века местность перешла во владение Селявов.
20 мая 1642 года полоцкий стольник Иосиф Кленовский основал в Кубличах католическую церковь Благовещения Девы Марии. С 1667 года имение находилось во владении полоцкого городничего И. Кублицкого, с 1719 года – Гущей.]

И т. д.
Если сия справка верна, то просится, что сами Кублицкие от этих Кубличей и пошли.
В Украине (Черкасская, Винницкая) есть невеликая (60 км) речка Кублич (Кiблич). Правый приток реки Соб, левого притока Южного Буга.
Гидроним?! Почему бы и нет. От какого-то «кубла». Норы, логова-берлоги, житла. Вплоть до змеиного. Кубла-клубка.
Украинское.

[Заглиблення в землі, часто під коренями дерев, де живуть і розмножуються звірі, плазуни; лігво. || Місце, житло птахів, зроблене з галуззя, листя тощо для відкладання яєць, висиджування й виведення пташат; гніздо (у 1 знач.).]

Или… К бардаку. Неухоженное, захламлённое. Аккурат к тому польскому плейтюху-плюху. Або – к пентюху (неуклюжке).
Хотя… Больше к уюту. Вполне беларускае (свой дамок-закуток-вугал).

[Укр. кубло, рус. кубло ’тс’, в.-луж. kublo ’сялянская сядзіба’. Параўн. польск. keblac ’выкармліваць, выгадоўваць’, н.-луж. kublas, в.-луж. kublac ’тс’. Бліжэйшыя індаеўрапейскія адпаведнікі лац. ac cumbere ’легчы’, саб. cumba ’лектыка (насілкі)’, лац. cubare ’ляжаць’, cubile ’логава’ (Бернекер, 598; Слаўскі, 2, 124–125).
Кубло2 ’ямка на пасевах, у пяску, зробленая курамі’ (Яшк.). Параўн. рус. кублышка ’тс’. Гл. кубло1.
Этымалагічны слоўнік беларускай мовы (1978-2017)]

Ямка, зробленная курамi – зноў дражнiцца з Кагутом-Пиоттухом.
Ага! – Кублышка-кубышка. Горлач-кубочек.
А к речкам… Мабыть, какая-то Кубличка и у нас где-то затаилась (а то – пересохла). В Мядельском районе (Минщина) порскает (13 км) речулка Кубля.
Ну, а Адам Феликсович (Кублицкий-Пиоттух), муж Софьи Андреевны Бекетовой, родился в собственно Витебске. Каким боком сюда занесло его отца (о котором известно разве что о рождении – 1833), неведомо.
Родился… Окончил Витебскую гимназию (весьма приличную) – в 1875-м, с золотой медалью. Дальше – Санкт-Петербург. Юридический факультет. Карьера.
Да. Знакомство с семьёй Бекетовых. Женитьба…
А в Витебске осела его сестра – Фелиция-Валерия (1858-1934). В первом замужестве – Лозинская.
Почему говорю «осела»?! – Муж Фелиции, Евгений Яковлевич Лозинский (1850-1900), был чиновником (инженером) Министерства путей сообщения, надворным советником (VII класс, соответствующий армейскому подполковнику). Судя по всему, он у нас (в Витебске) и умер (1 апреля), чуть не дотянув до полувекового юбилея.
Дело в том, что определённо в Витебске скончался (полгода спустя) их 16-ти летний сын Николай, от туберкулёза. Один из близких друзей Александра Блока (по детству в Шахматово).
На фото (у меня) – Саша, с двоюродными братьями Феликсом и Андреем (сыновьями Кублицких-Пиоттух) и с двоюродными уже последних Колей и Аней (1887-1952). Лозинскими. Коля – крайний слева (на снимке).
Умер (о том и сообщение в старой газете осталось). Похоронен на Варваринском кладбище. У нас.
Вероятно, там упокоился и его отец.
Того кладбища (католического) уже нет. Стёрли после войны. На его месте (в районе Ленинградского шоссе) сейчас торчит автобаза. Так, у нас половина города по таким бывшим кладбищам красуется.
Да. Рядышком – наш легендарный Костёл Святой Варвары. Уцелевший.
Пожалуйста – вид сверху. Лепота! (Жалко сюда не зайдёт)
А в конце позапрошлого века Лозинский прикупил себе именьице – Биково. На Витебщине же, недалече от Бешенковичей. Несколько тысяч десятин земли.
Дочь (Анна) в 1913-м уехала вместе со своим мужем (Александром Стратонитским, 1877(6)-1937) в Крым и больше в эти места не возвращалась.

Усадебный дом был разграблен бежавшими с фронта вооруженными дезертирами в сентябре 1914 года. Позже был национализирован. После революции использовался под школу. Сгорел во время немецкой оккупации в 1942 году.

Разграблен, национализирован… Как положено.
А и муж Ани – Александр Андреевич (точнее – Стратоницкий), инженер-гидротехник, научный сотрудник Госплана РСФСР. Как положено: в 1930-м – арест (так, сын священника, пусть и из православных). За какие-то (тогда – модные) якобы подрывы госпромышленности и прочее. Проектировал Беломорканал. Потом… Пять лет концлагерей (где, в качестве раба в «в так вольно дышащей стране» много чего успел построить – как-то в начальниках). Чуть отпустили-наградили. Потом – ссылка, где он и погибает.
Даёшь возвращение Сталина и Дзержинского (через Ягоду-Ежова вплоть до Берии)! Под Гром Победы раздавайся…
Туточки я и прервусь (тем более что и форма моя – уже совсем никудышняя).

4-5.06.2026


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →