Комментарий к одному стихотворению. Мой ангел
Первая строфа стихотворения «Мой ангел» построена на метафоре природы как формы письменности. Лирические герои «подчиняются языку листвы», языку природы: лирический герой становится орудим языка. Обращение «Мой ангел» — это не просто нежное обращение к возлюбленной; оно сакрализует адресата, превращая Елену в соучастника метафизического путешествия. «Пурга листвы» —это контрастное сочетание зимнего и осеннего, указывающее на взаимопроницаемость времен год. Кружащиеся осенние листья уподобляются совам, которые, словно на иконе выписывают «Вязь Византийских вязких слов». Осенний пейзаж превращается в икону — окно в иной мир, а эпитет «вязких» передает и густоту осенних красок, и медлительность, тягучесть времени, и сложность, «вязкость» самого смысла, в который нужно вникать, продираться. Византия здесь — символ древней, сакральной мудрости, первоосновы русской духовной культуры. В Византийском христианстве совы изначально являлись проводниками, указующими направление в духовных путешествиях. Как существа ночи, совы связаны с тьмой и бессознательным. В христианстве сова часто ассоциировалась с мудростью, способностью видеть то, чего не видят другие, и способностью смотреть сквозь тьму.
Строка «Нам не понять и половины..» фиксирует границу интерпретации окружающего пространств; поскольку язык природы принципиально не до конца переводим в человеческую речь. Но он узнаваем на интуитивном, духовном уровне. Поэтому-то особенно значимы интертекстуальные «скрепы» первой строфы: «От осени первоначальной» отсылает к Тютчеву («Есть в осени первоначальной…»), а «первоначальная немота» — к Мандельштаму «Silentium)».«Да обретут мои уста Первоначальную немоту...» (ударение на предпоследний слог). В обоих источниках важна мысль о первозданности и дословесности опыта: истинное существовало до возникновения речи, а проговаривание может неожиданно оказаться «искажением» смысла. Таким образом в нашем тексте возникает напряжение между логосом (мир как слово/письмо) и немотой. Истина как молчание. «Немота» становится преддверие творческого акта, становится его первоосновой («…с первоосновой жизни слито» Мандельштам «Silentium»)
Финал строфы («в окружье азбучной фиты») вводит культурно-исторический код. Буква фита (;), происходит от греческой теты. Дополнительный смысл усиливается тем, что «фита» известна и в знаменном распеве как напевный знак для протяжённых мелодий: тем самым листопад оказывается не только «текстом», но и «пением» мира, литургическим звучанием («возглас величальный»). Знаменное пение также называют православным каноническим пением в силу его древности и распространенности в Православии времен Византийской империи. Фита здесь — символ всей этой священной азбуки, которой написан мир. В первой строфе выстраивается система ассоциаций, отсылающая к православной эстетике и культуре. Таким образом задается тон всему произведению, переводя разговор из бытового плана в метафизический.
II
Вторая строфа резко меняет тональность: вместо созерцания возникают мотивы экзистенциальной тревоги. Вопрос о весне, звучит как экзистенциальная тоска по обновлению. Весна названа «бездомной» — эпитет, придающий ей черты странничества, неукорененности, недостижимости. «Осень много раз обманет» — здесь обман трактуется не как нечто негативное, но как неизбежная часть циклического времени. «К лицу ей неба рыжина» — персонификация осени как существа, которому идет определенная маска, определенный облик. Рыжий цвет многозначен: это и золото, и ржавчина, и огонь. Лирические герои сдаются в «плен тоскливый», и это пленение носит почти физиологический характер: «Вдыхая полной грудью медь / Листвы». «Медь» здесь не только цвет (из I строфы), но прежде всего это вкус/запах окисления, тяжёлое дыхание распада. Эта метафора телесно вживляет в лирических героев опыт увядания: они не наблюдают осень, а вбирают её внутрь — и «онемевают». Так «первоначальная немота» первой строфы (как благоговейная, доязыковая полнота) превращается во второй строфе в немоту, как симптом ужаса перед конечностью, в онемение перед нераспознанными тенями всесокрушающей границы смысловых частей картины; это разрыв, трещина в ткани бытия, остановка течения времени. И одновременно: эта цезура (метрическая пауза в стихе). Но не просто цезура. А «всесокрушающая», то есть не оставляющая ничего прежним, окончательная. И всё это происходит на фоне «всё сокращающихся дней» – не только буквального уменьшения светового дня осенью, но и метафоры стремительно уходящей жизни, осознания её конечности. Если первая строфа была о вечности как о полноте смысла, то вторая — о вечности как о пустоте, как о сокрушительном молчании, наступающем после последнего звука. И неизбежной немоты.
III
Третья строфа предлагает выход из экзистенциального тупика, описанного во второй строфе и строится как сцена у костра — символа тепла, очищения и превращения. Впервые звучит прямая речь «ангела»: «Как холодно, как даль черна!». Эта простая, человеческая фраза заземляет высокую философию, напоминая о физическом холоде и страхе перед темнотой. Именно в этот момент полного распада и опустошения происходит преображение, герои обретают новое состояние: «Ведь, как во сне, мы невесомы». Лирические герои теряют телесную тяжесть. Сущность их сокращается до имени-знака. Их имена отделяются от тел, которые кружат ночной стаей в дыму «кострища / из пепла листьев золотых». Заключительная метаморфоза замыкает образный круг: герои уподобляются тем самым «совам» из первой строфы. Совы возвращаются в финале, замыкая композицию; и если в начале они являлись основной частью осеннего пейзажа, то в конце становятся alter ego лирических героев, которые сначала пытались распознать «вязь» мира, теперь сами превратились в носителей ночного зрения и слуха, и становятся частью мира. "...мы невесомы; / По-птичьи, вслушиваясь в тьму, / Летим, летим подобно совам, / Чтобы заполнить пустоту". Пустота предстаёт как конечная реальность, которую человек пытается заполнить своим существованием. Это не побег от пустоты, а, наоборот, её активное принятие и трансформация, обретение новой формы бытия внутри неё. Как говорил Кант Николаю Михайловичу Карамзину, здесь «разум погашает светильник свой, и мы во тьме остаемся; одна фантазия может носиться во тьме и творить несобытное».
МОЙ АНГЕЛ
Елене
I
Мой ангел, наступила осень,
И, значит, нам идти в пургу
Листвы, взлетевшей с медных просек,
И подчиниться языку
Листвы, в порывистом наклоне
Жёлто-зелёных сиплых сов,
Вершащей, словно на иконе,
Вязь Византийских вязких слов.
Нам не понять и половины,
Но узнаваемы вполне
Нерукотворные картины
И письмена на полотне
От осени первоначальной,
Первоначальной немоты
Под ветра возглас величальный
В окружье азбучной фиты.
II
Мой ангел, скоро ль нас поманит
К себе бездомная весна?
Нас осень много раз обманет,
К лицу ей неба рыжина.
И мы сдаёмся в плен тоскливый,
Вдыхая полной грудью медь
Листвы, тускнеющей в отливах
Заката, чтобы онеметь
От вечереющей лазури,
От нераспознанных теней
Всесокрушающей цезуры
Всё сокращающихся дней.
III
Ты скажешь, дым костра глотая:
«Как холодно, как даль черна!»
Кружит, кружит ночная стая
Не птиц, то – наши имена
В дрожащем мареве кострища
Из пепла листьев золотых
Ещё видны, но ветер рыщет
Напрасно в небесах пустых:
Ведь, как во сне, мы невесомы;
По-птичьи, вслушиваясь в тьму,
Летим, летим подобно совам,
Чтобы заполнить пустоту.
2020
Свидетельство о публикации №126053100577