Сергей Степанов. Логос на плахе бытия. Стихи про
Логос на плахе бытия: Метафизический бунт и трагедия языка в книге Сергея Степанова «Стихи про»
Литературная критика
Выход в свет книги Сергея Степанова «Стихи про» (2-е изд-е, 2026) предлагает искушенному читателю весьма бескомпромиссный, лишенный всякого пасторального утешения разговор о природе поэтического слова и границах человеческого существования. Перед нами издание, сознательно порывающее с академической стерильностью и салонным эстетизмом. Степанов работает на опасном стыке – там, где высокая классическая традиция сталкивается с суровым бытовым реализмом, а религиозная символика уживается с площадной бранью. Эта поэзия требует от рецензента не комплиментарного сглаживания углов, а вдумчивого, анатомического разбора с жестких позиций серьезной литературной критики.
1. Язык, поэтика и метафорическая ткань: между сакральным и профанным
Поэтика Степанова строится на глубоком внутреннем конфликте. Текст открывается программной метафорой стихотворчества как физиологического и одновременно сакрального акта: «Я слова пережёвываю как зёрна... Многотрудна духовная треба!.. Истолчённых слов молоко, я дождусь, потечёт в душу».
В этой декларации обнаруживается прямая концептуальная преемственность с модернистской традицией Серебряного века, в частности – с Валерием Брюсовым и его пониманием поэта не как прекраснодушного романтика, а как сурового ремесленника, «вола в плуге», занятого тяжелым, изнурительным трудом. Степанов деэстетизирует процесс творчества, лишает его салонного глянца. Поэт уподобляет себя то пахарю, перемалывающему жесткие зерна смыслов, то «колымскому старателю», промывающему лоток за лотком руду фраз в поисках «истины истин». Мучительное добывание логоса из грубой материи языка становится для автора формой личной аскезы.
Язык книги подчеркнуто эклектичен. Степанов легко совмещает архаизмы и богословские термины (кифара, тиара, нагорная проповедь) с современным сленгом и сниженной лексикой (лавэ, бич, лох, ширяюсь, рожа). Эта полифония – не дань постмодернистской игре, а отражение разорванного сознания современного человека, зажатого в «бетон» урбанистических буден.
Метафоричность автора носит взрывной, экспрессионистский характер. Метафора у Степанова часто материализуется, бьет наотмашь: «слово взял на язык – бьёт ток... лопаются зрячих душ перепонки, пронзены спицей слога». Лаконичность и точность эпитетов проявляется в умении автора зафиксировать пограничное состояние природы или духа одной емкой фразой: «ртутна груда тумана», «льняное солнце», «зарёванное утро», «винноцветная блевотина». Эпитет у Степанова редко бывает декоративным; он почти всегда функционален и несет весомую смысловую нагрузку.
2. Ритмика, аллитерация и музыкальность слога
Фонетический уровень стихотворений Степанова заслуживает отдельного разбора. Автор демонстрирует виртуозное владение звукописью, доходящей порой до аллитерационного избытка, создающего эффект физического напряжения: «Мрак. Крамола. Морок. Грохот» или «Прижала лихая година – вынь да положь ложь!.. Ожило в жилах, живо трепещет...». Звук у него предвосхищает и формирует смысл.
Ритмическая структура книги подвижна. Автор опирается на классические силлабо-тонические метры (ямбы, хореи), но сознательно расшатывает их, прибегая к дольникам, тактовикам и свободным переходам, имитирующим живую, задыхающуюся речь:
До хрипа сорвана душа!..
Жаль, рупор горла спазмом сужен...
Музыкальность слога Степанова – это не баюкающая мелодика, а, скорее, тревожный набат, синкопированный ритм, где пауза или сбой ритма значат не меньше, чем сама рифма.
3. Культурные коды: аллюзии и наследование традиций
Книга «Стихи про» пронизана густой сетью аллюзий на русскую и мировую культуру. Степанов ведет прямой, подчеркнуто панибратский, но глубоко трагичный диалог с великими предшественниками. Обращение «Товарищ Шекспир!» возвращает нас к маяковской традиции разговора с классиками на равных. Заявляя «Я не Гамлет! Мне тошен интриг омлет», поэт отказывается от роли пассивного рефлексирующего интеллигента, примеряя на себя участь более беспощадную и определенную.
В стихотворении о родине Эмпедокла автор выстраивает сложную, многослойную интеллектуальную конструкцию, где на фоне извергающейся Этны «на лире бренчит Расин». Появление французского классициста рядом с сицилийским философом, шагнувшим в жерло вулкана, на первый взгляд кажется абсурдным, но для знатока литературы оно открывает блистательную метафорическую рифму. Степанов здесь иронично апеллирует к известному историческому анекдоту (увековеченному Михаилом Булгаковым в «Жизни господина де Мольера») о том, как пьяный Расин с друзьями из экзистенциальной тоски отправился топиться в Сене, но был спасен мудрой уловкой Мольера.
Помещая несостоявшегося самоубийцу Расина к «удавившемуся» в огне Эмпедоклу, Степанов создает уникальное метафизическое пространство – своего рода лимбо для гениев, одержимых танатосом. Эмпедокл здесь выступает как радикал, доведший бунт против земной гравитации до конца, а Расин – как символ художника, чье трагическое безумие всегда сковано рамками рацио, классической формы и бытовой прозы. Этот диалог через века обнажает ключевую черту степановского героя – его собственное балансирование между великим метафизическим жестом и горькой кабацкой иронией.
В наследовании традиций Серебряного века Степанов обнаруживает явное сродство с урбанистической и кабацкой лирикой Александра Блока и Сергея Есенина. Его образ Петербурга («подамся в Петроград... в садах седой Пальмиры») и деструктивный бунт («брошусь в небо с парапета Невского я голым, на…») напрямую отсылают к блоковскому «черному вечеру, белому снегу» и есенинскому надрыву. Строки:
Город-ад, город-смрад, город-брат,
я подвешен тобой за кадык...
представляют собой концентрированный экстракт модернистского восприятия мегаполиса как пространства экзистенциальной казни. В то же время, брутальная, рубленая социальность и ораторский пафос обнаруживают прямое наследование классическим традициям Владимира Маяковского.
4. Библейские мотивы, религиозная символика и образ Бога: трамвай как онтологическая клетка
Религиозная составляющая книги – одна из самых сложных для восприятия. Степанов далек от ортодоксальной набожности. Его религиозность – это вера Иова, спорящего с Богом, или отчаяние человека, переживающего богооставленность: «Даже атома веры – там, в груди – не осталось».
Тем не менее, библейские мотивы прошивают всю ткань сборника. Возникают образы Иордана, Мадонны, нагорной проповеди, «иудина гроша», Самсона, лишенного волос. Однако Степанов подвергает эти сакральные образы радикальной десакрализации и модернизации. В его оптике Христос – это просто «сын плотника», шествующий по озерной глади, а сам Господь предстает в совершенно неожиданных, гротескных ипостасях:
• Бог, который в «эпицентре Вселенского ора» смотрит на автора из зеркала и «корчит рожи»;
• Бог как хозяин «харчевни», где поэт сполна платит за свой ужин сорванной до хрипа душой.
Особого внимания заслуживает сложнейшая метафора Бога как «вагоновожатого», управляющего трамваем человеческих судеб. Здесь Степанов напрямую подключается к мощной отечественной «трамвайной» мифологеме, заложенной Николаем Гумилёвым («Заблудившийся трамвай»), Осипом Мандельштамом и Иосифом Бродским. Но если у Гумилева трамвай – это инфернальный странник, летящий сквозь времена, а у Мандельштама – душный слепок урбанистической суеты, то у Степанова трамвай становится символом тотальной экзистенциальной несвободы.
Трамвайные пути в книге – это неумолимая, заданная колея бытия, исключающая метания и маневры: «С трамвайных мостовых ни шагу нет назад». Трагедия степановского космоса в том, что даже Сам Творец оказывается заложником этой линейности: он ведет аппарат сквозь «хоровод из рож», но «с гулких площадей свернуть в луга не может». В этой страшной и точной метафоре урбанистический тупик смыкается с тупиком метафизическим. Пассажирам этого поезда обещана пугающая альтернатива: «Перрон. Вагон… Влезай. Не требуют билета. Гляди – и вкатишь в рай!». Но этот «автоматический» рай без воли и без выбора воспринимается героем как проклятие («За что мне кара эта – не знать и мига воли»). Степанов дешифрует трамвай не как случайный атрибут города, а как онтологическую клетку, где колеса грохочут в такт неизбежному року.
Этот барочный гротеск свидетельствует не о богоборчестве ради кощунства, а о невозможности помыслить Творца вне категорий абсурда современного мира. Поэт ищет прозрения через боль: «Господь, молю: даруй не радость аллилуй, но горький миг прозрений».
5. Экзистенциальный бунт, ницшеанские коды и авторская ирония
Экзистенциальность мироощущения Степанова наиболее ярко раскрывается через мотивы одиночества, пограничного сознания и сознательного ухода от диктата рацио. Строки: «Взбираюсь на башню бреда / в желании быть свободным. / Бредить – это победа / над зубренным и угодным» – обнаруживают прямую, концептуальную перекличку с философией Фридриха Ницше.
«Башня бреда» здесь – это не клинический диагноз, а добровольное затворничество ницшеанского Заратустры, радикальный жест преодоления «слишком человеческого». Бред трактуется автором как «смена кредо», как переоценка всех ценностей ради выхода из рабства обывательской логики («зубренного и угодного»). Ораторский жест героя, который «в рупор истин горланит с крыши бреда», – это классическая позиция непонятого пророка, вещающего толпе, которая не способна воспринять трагическую сложность бытия («немым внизу ненавистен»). Безумие у Степанова, равно как и у Ницше, становится ценой за обретение тотальной интеллектуальной и духовной суверенности.
Защитным механизмом против неизбывного ужаса небытия становится беспощадная авторская ирония и самоирония. Поэт примеряет «колпак с бубенчиком», утверждая, что он милей «златых тиар». В одном из самых эмоционально напряженных стихотворений сборника («Я за дурь сполна плачу!..») автор доводит цинизм и бытовой нигилизм до предела: волочит тушу жизни на плаху, льет мочу на снег в мороз, а в финале, когда нагрянет смерть, готов послать её по известному нецензурному адресу. Этот жест – не просто эпатаж, это последняя инстанция бунта маленького человека перед лицом бездны, отчаянная попытка сохранить субъектность.
6. Восприятие образа природы и Родины
Природа у Степанова лишена буколически-умиротворяющих черт. Она антропоморфна, изранена и агрессивна: «До крови зимний день изранен – закат пульсирует мятежно», «ветер зол», а лужи смотрят «мутно-пьяненьким взглядом». Природа участвует в драме человеческого существования, выступая то в роли сурового огранщика (февраль), то в роли палача.
Образ Родины (Руси) лишен ложного патриотического глянца. Это болезненное, интимное и глубоко трагическое переживание. С одной стороны, автору снятся родные пейзажи и «льняное солнце в волосах», его тянет к «родным куполам». С другой стороны, эта дорога оказывается заблокированной: «Но не домой ведёт дорога – молитва не дошла до Бога».
География Степанова конкретна и экзистенциальна одновременно: Моздок становится щепкой в водостоке событий, Калининград встречает матроса леденящей стужей, а попытка помыслить идеальное существование упирается в невозможность начать жизнь заново «в черте Чертаново» или «в полном чар Иваново». Россия Степанова – это коммунальный чад, привокзальные сортиры, подворотни с кривыми мордами, но одновременно и место, где «душа в зареберье смята» и где «поэтов пишут стихи».
Заключение: Самобытность манеры и место в литературном процессе
Самобытность творческой манеры Сергея Степанова заключается в синтезе полярностей. Он умудряется соединить изысканную барочную метафорику, глубокое знание культурного контекста и оголенную, порой грязную правду физиологического существования человека.
В современном литературном процессе, во многом расколотом между беззубым сетевым верлибром и конъюнктурной сиюминутной публицистикой, книга «Стихи про» занимает обособленное, суверенное место. Это поэзия «нового экзистенциализма» или «метафизического реализма». Степанов возвращает стиху его первородную манеру – быть молнией, чей громовой раскат заставляет лопаться перепонки.
Потенциальная читательская аудитория: Книга явно не предназначена для массового читателя, ищущего легкого эстетического утешения. Она ориентирована на элитарную литературную общественность, знатоков и ценителей русской поэзии, способных за грубой, нецензурной оболочкой разглядеть колоссальную духовную трагедию и расслышать «звон ликующих кифар».
Художественная ценность книги «Стихи про» заключается в её уникальной способности укоренять сиюминутную, порой травматичную реальность сегодняшнего дня в толще мировой культуры. Проведя своего героя сквозь ницшеанское безумие, брюсовскую каторгу ремесла и неумолимую логику модернистского "трамвайного рока", Сергей Степанов совершил главное. Он доказал, что даже в 2026 году, в эпоху тотального цифрового шума и девальвации смыслов, русская поэзия способна сохранять суверенность, оставаясь живым, пульсирующим нервом бытия и бесстрашно восходя – ради истинной славы – на плаху.
Владислав Драгомиров,
литературный критик.
Смотреть изображение к этой публикации в отдельном окне:
http://stihi.ru/pics/2026/05/28/2559.jpg
_______
Читать онлайн обширный фрагмент сборника Сергея Степанова «Стихи про» в магазине Ridero:
https://ridero.ru/books/stikhi_pro/
Добавить Сергея Степанова в список избранных авторов:
http://www.stihi.ru/recommend.html?stephanov
Поэт Сергей Степанов, официальный сайт – знакомьтесь с современной поэзией, читайте и скачивайте фрагменты изданий бесплатно без регистрации:
https://sites.google.com/site/sergestepanovpoet/
Свидетельство о публикации №126052802559