Леонид Иванович Рогозов

Метель выла вторые сутки. Не завывала — именно выла, низко и тягуче, будто примерзший к тросам пёс. Рогозов лежал на койке лицом к стене и слушал этот вой. Он пытался слиться с ним, раствориться, перестать различать, где кончается вой метели и начинается ноющая, нарастающая боль в правом боку.

Боль пришла вчера, под вечер. Сначала он списал её на несварение — консервы, вечная тушёнка, чтоб ей. Но к ночи она сгустилась, стекла в точку, в самый низ живота справа. Он пальпировал себя под одеялом — осторожно, почти украдкой, будто боялся спугнуть надежду. Точка Мак-Бернея. Симптом Щёткина — Блюмберга: надавил — отпустил — взвыл от боли. Всё ясно. Аппендицит.

Он принял решение ждать. Холод на живот. Голод. Покой. В голове билась одна мысль, глупая, детская, но он цеплялся за неё как за единственное спасение: а вдруг само? Вдруг рассосётся? Бывает же катаральная форма. Бывает, что инфильтрат уходит сам, без операции. Он лежал, прижавшись спиной к горячей батарее, и уговаривал своё нутро. Ну давай. Ну пожалуйста. Рассасывайся.

К утру боль стала невыносимой. Он уже не лежал — висел на спинке кровати, поджав ноги к груди, и дышал часто, поверхностно, как собака в жару. Язык стал сухим и шершавым, пульс частил. Интоксикация нарастала. Никакого катарa уже не было — там, внутри, зрело гнойное месиво, флегмонозный аппендицит, готовый вот-вот прорваться.

И тогда он испугался. По-настоящему, животно, всем своим существом. Это был не тот страх, который мобилизует. Это был липкий, тошнотворный ужас, от которого слабеют руки и хочется заползти под кровать. Умереть здесь, на антарктической станции, от банального аппендицита, — это даже не трагедия. Это анекдот. Глупый, пошлый анекдот, который будут травить за рюмкой: «Слыхал? Хирург — и от аппендицита загнулся. Вот позорище».

Он велел готовить операционную.

---

Комнату отдыха переоборудовали под лазарет за час. Стол сдвинули к стене, застелили простынями. С потолка свисала голая лампочка. Рогозов приказал подвесить зеркало — старое, в металлической оправе, с мутным пятном в углу. Он уже знал, что резать придётся на ощупь, полусидя, и без зеркала он просто не увидит, что делает.

Погода была нелётная. Сводку передавали каждые три часа, но он не слушал. Самолёт не сядет. Вертолёт не сядет. Помощи не будет. Только эти трое: метеоролог Артемьев, механик Теплинский и начальник станции Гербович. Ни один из них не держал в руках скальпеля. Ни один не видел вскрытой брюшной полости.

Он построил их перед собой. Старался говорить медленно и чётко, но голос срывался.

— Значит так, мужики. Я буду резать себя сам. Вы — ассистенты. Если кто-то из вас упадет в обморок, я, скорее всего, умру. Поэтому стойте и смотрите. Даже если вам станет плохо — стойте. Поняли?

Они закивали. Лица белые. Руки у всех троих дрожали. У Артемьева зуб на зуб не попадал, хотя в помещении было жарко натоплено.

Рогозов сел на кушетку, откинулся спиной к стене. Стянул штаны. Живот был вздутый, болезненный. Он долго мылил руки спиртом, вытирал их насухо. Перчаток не было — не предусмотрели, не думали, что понадобятся. Пальцы дрожали. Он смотрел на них как на чужие. Вот этими руками ему предстоит резать собственную брюшину.

Новокаин. Он ввёл иглу. Обжёг кожу, глубже, ещё глубже. Инфильтрационная анестезия, больше ничего не было. Он знал, что обезболивание будет неполным, что брюшина — самая чувствительная ткань в теле, и когда он доберётся до неё, станет по-настоящему больно.

— Начинаем, — сказал он. И сам себе не поверил.

---

Первый разрез. Скальпель вошёл в кожу с непривычным, пружинящим сопротивлением. Боль была резкая, жгучая, но терпимая. Кровь выступила тёмная, почти чёрная в свете лампы. Он промакнул её марлевой салфеткой. Зеркало качалось — Теплинский держал его неуверенно, и изображение плыло.

— Выше подними, — прохрипел Рогозов. — Я ничего не вижу.

Он рассекал слой за слоем: кожа, подкожно-жировая клетчатка, апоневроз. Мышцы развёл пальцами. Под ними — брюшина, тонкая, перламутровая плёнка, под которой угадывались петли кишок.

Вот тут стало страшно по-настоящему. Он приставил скальпель к брюшине, надавил — и почувствовал, как боль прострелила в позвоночник и отдалась где-то в затылке. Это была не та боль, которую можно перетерпеть. Это была боль-сигнал, которую тело посылает в мозг, чтобы он отдёрнул руку. А он не имел права отдёрнуть. Он должен был резать дальше.

Он застонал. Не закричал — именно застонал, сквозь зубы. Из глаз потекли слёзы, сами собой, без всхлипов, без эмоций — чистая физиология.

Брюшина вскрыта. В полость хлынул воздух. И сразу — запах. Запах гноя и воспалённой ткани. Запах, который он знал десятки раз по чужим операциям, но теперь он шёл из него самого, и от этого тошнота подступила к горлу.

— Опусти зеркало ниже, — прошептал он Теплинскому. — Я ищу аппендикс.

Слепая кишка. Вот она. Раздутая, синюшная. Он запустил пальцы в собственную брюшную полость и начал шарить в поисках отростка. Это было похоже на сон. Страшный, липкий сон, в котором ты копаешься в собственных внутренностях и не можешь проснуться.

Пальцы наткнулись на что-то твёрдое. Аппендикс. Воспалённый, утолщённый, почти чёрный. Он попытался вывести его в рану — и тут случилось то, чего он боялся больше всего.

Рука дрогнула. Скальпель соскользнул.

На стенке слепой кишки раскрылась рана. Маленькая, с ноготь. Но из неё уже вытекало содержимое.

Перфорация. Он продырявил собственную кишку.

— ****ь, — сказал он тихо. И замер.

Трое ассистентов застыли. Никто не дышал.

— Так, — сказал Рогозов. Голос стал чужим, металлическим. — Игла. Шёлк. Зажим. Быстро.

Он ушивал дефект. Стежок за стежком. Иглодержатель скользил в мокрых от пота и крови пальцах. Каждое прокалывание кишки отдавалось новой вспышкой боли, но он уже почти не чувствовал её. Он работал. Он перестал быть человеком. Он стал механизмом.

Наложил швы. Проверил — держит. Выдохнул.

Теперь — аппендикс. Он пережал брыжейку, наложил лигатуру, отсек отросток. Культю прижёг йодом. Всё. Самое страшное позади.

Он начал зашивать брюшную стенку. Слои слипались, кровоточили. Игла шла тяжело. Он делал стежок — останавливался — дышал — делал следующий. В какой-то момент он понял, что поёт. Тихо, сквозь зубы, какую-то глупую песенку из детства. Он потом так и не вспомнил, какую.

— Готово, — сказал он наконец. — Дайте дренаж. Антибиотик в полость. Повязку.

И только после этого, когда Артемьев дрожащими руками приложил марлю к ране, Рогозов позволил себе закрыть глаза.

Он не терял сознание. Он просто выключился. Ушёл в темноту, в которой не было ни боли, ни метели, ни страха.

---

Он выжил. Через пять дней снял швы. Через две недели вышел на работу.

Потом была эвакуация, возвращение на Большую землю, слава. Газеты писали: «Подвиг советского врача». Его называли героем. Ставили в один ряд с космонавтами. Он не спорил. Он улыбался, давал интервью, пожимал руки. Он научился быть героем. Это оказалось несложно — нужно было просто не рассказывать правды. Не говорить про батарею, у которой он лежал и молился, чтобы само рассосалось. Не говорить про слёзы, которые текли по его лицу, пока он резал собственную брюшину. Не говорить про тот момент, когда он продырявил себе кишку и чуть не закричал от ужаса.

В Кремле, в Георгиевском зале, было душно. Чиновник зачитывал указ. Рогозов стоял по стойке смирно и слушал слова про мужество, долг и самоотверженность. Слова были правильные, казённые, гладкие. Они не имели к нему никакого отношения.

Ему протянули коробочку. Орден Трудового Красного Знамени. Он должен был взять её, приколоть, сказать ответное слово.

Он поднял руку.

И замер.

Пальцы дрожали. Мелко, противно, как тогда, сжимая скальпель над собственной кишкой. Он смотрел на них и не мог поверить. Полгода прошло. Полгода, а тремор никуда не делся. Он остался. Поселился в пальцах навсегда.

Чиновник улыбался и не замечал. Никто не замечал. Для них он был героем — бронзовым, плакатным, неживым. А он стоял и смотрел на свои руки, которые не могли унять дрожь, и чувствовал только одно: этот орден — не за подвиг. Этот орден — за ту ночь. За метель. За батарею. За то, что он испугался до чёртиков и всё равно сделал разрез.

Он взял коробочку. Холодный металл стукнул о ноготь. Он попытался улыбнуться.

Дрожь не прошла. Она билась в пальцах, как живое напоминание. Как второй пульс.

Он так и не приколол орден сам. Попросил жену. Вечером, дома, на кухне, когда никто не видел.

И больше никогда не рассказывал, как всё было на самом деле.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →