Неудобное наследие. культурная память как самосабо

.




Посмотрев статистику по изданным книгам (мне понятную и предсказуемую), решил ограничить размещение полных версий текстов в открытых источниках. Поэтому новых публикаций практически нет, хотя пишется многое.

Исключение решил сделать, т.к. в очередном культурном пласте, столкнулся с единой во всех культурах проблемой – сознательным сокрытием академической средой имён и текстов не соответствующим современным систематизированным установкам (Типа: есть Шекспир, других авторов эпохи Возрождения, которых более сотни, знать не обязательно).

Пройдя по всем странам арабского мира, возник «разрыв» при переходе к Индии и Китаю в районе Центральной Азии. Этот белое пятно на нашей карте будет обязательно изучено и закрашено. 



НЕУДОБНОЕ НАСЛЕДИЕ: культурная память как самосаботаж


К читателю, который держит эту книгу – или эту статью, что для нашего предмета одно и то же, ибо ныне печатный лист стал той же смиренной циновкой дервиша, – следует обратиться с предупреждением: цифры, о которых пойдёт речь, сухи той особенной, пустынной сухостью, которая не предвещает дождя. Процент читателей, знающих хотя бы одно имя из «Маджолис ун-нафоис» – грандиозного некрополя персо-тюркской поэзии XV века, – колеблется в пределах статистической погрешности, приближаясь к значению, которое в физике именуют «абсолютным нулём». Но в отличие от физики, где абсолютный ноль недостижим, здесь мы его с прискорбием достигли.

Если верить библиометрическим выкладкам, то из 459 поэтов, чьи имена и фрагменты стихов бережно, с истинно навоианской педантичностью, занесены в тазкире, в отдельные издания на европейских языках вынесено не более двенадцати. Двенадцать из четырёхсот пятидесяти девяти. Это соотношение – 2,6% – красноречивее любой филологической проповеди. Остальные 97,4% – не то чтобы «утеряны» в смысле исчезновения папируса; нет, они похоронены в тексте Навои, как уголь в геологических пластах, доступный лишь шахтёру с академическим кайлом, но не праздно-гуляющему.

Вопрос, стало быть, не в том, сохранились ли тексты. Сохранились, и слава Творцу, что в XV веке один грамотный тюрк взял на себя труд записать образцы стихов своих современников и предшественников. Вопрос в том, что представляет собой эта сохранность. Это консервация, а не жизнь. Это – гербарий, а не сад. Каждый фрагмент стиха, каждая цитата в «Маджолис ун-нафоис» – бабочка, пришпиленная булавкой к картону биографической справки: «такой-то, сын такого-то, из Герата, писал хорошо, но рано умер». Бабочка прекрасна, но крылья её не трепещут. Читатель же, ищущий трепета, вынужден либо выучивать чагатайский язык на уровне, достаточном для чтения рукописей (что, как вы понимаете, не является популярным хобби в эпоху двадцатисекундных видео), либо довольствоваться теми крупицами, которые просеяли для него учёные мужи.

Парадокс нашего времени заключается в том, что этих просеянных крупиц, в общем-то, достаточно, чтобы увидеть форму горы, но никто не хочет смотреть на гору, поскольку гора – это труд. Некто известный и модный в прошлом веке писал об одиночестве поэта перед лицом вечности. Но он не писал об одиночестве читателя перед лицом культурного наследия, поскольку в его время культурное наследие ещё было устроено как библиотека, а не как лента новостей. Сегодня же строение памяти изменилось: мы помним не то, что важно, а то, что удобоупаковываемо. А «Маджолис ун-нафоис» неудобоупаковываем в принципе. Попробуйте издать том, в котором 90% текста – биографии людей, от стихов которых осталось два-три бейта, не имеющих ни начала, ни конца, ни контекста. Издатель скажет: «Это не продастся». И будет прав, ведь правда рынка самая железобетонная из всех правд, кроме одной – правды искусства, но искусство нынче не платит за аренду.

Теперь – о соответствии «утерянных» текстов современным религиозным доктринам и мировоззренческим позициям большинства. Вопрос этот, заданный в лоб, провоцирует на ответ, который, боюсь, покажется кощунственным тем, кто привык мыслить категориями «традиция – ересь». Но факт остаётся фактом: возьмём к примеру Абулмаджида Мажнуна (Герат, XV век), автора чьи стихи будут приведены после статьи в качестве образца, не только не соответствует современным религиозным доктринам, а находится с ними в состоянии радикального, эстетически-оправданного разрыва.

Возьмём газель «О разбитом кувшине». Формально – ритуальное омовение, джума-намаз, кувшин для ног. Всё прилично, всё благочестиво. Но затем:

И понял я: Аллах не так уж строг –
Он любит звон, а не согбенных спины.

В этих двух строках, произошло то, что философы языка назвали бы семантическим взрывом. Ритуал как действие, направленное от человека к Богу, замещается на ритуал как событие, в котором Бог проявляет Себя через случайную потерю. Кувшин разбит – и это не грех небрежения, а откровение. Бог предпочитает звон (случайность, спонтанность, даже разрушение) согбенным спинам (регулярной, предсказуемой, институциализированной молитве). Современное богословие, особенно в его популистских версиях, транслируемых через мегамечети и ютуб-проповедников, не может принять эту логику, т.к. она подрывает принцип таклида – следования авторитету. Если разбитый кувшин учит большему, чем выученная сура, то мулла теряет монополию на посредничество.

Или – «Бездомный пёс»:

Мы оба – псы у Вышнего в ногах.
Тот, кто не пёс, – тот в адских безднах – прах.

Ритуальная нечистота (нажас) собаки – один из тех маркеров, который в обыденном исламе не обсуждается: пёс нечист, его слюна требует семикратного омовения. Мажнун же не просто игнорирует эту норму – он поэтически её инвертирует, делая собаку образом смирения, более близким к Богу, чем человек, соблюдающий все правила. «Тот, кто не пёс» – то есть тот, кто не дошёл до такой степени уничтожения своего «я», до такой степени фана, чтобы уподобиться животному в его безразличии к социальным статусам, – окажется в аду. Это не ересь, если смотреть изнутри доктрины суфизма (это – классическое макам аль-факр, ступень нищеты духовной), но это абсолютная ересь, если смотреть изнутри той версии ислама, которая называется «традиционной» в большинстве постсоветских республик, включая Узбекистан и Таджикистан. Традиция – это порядок, дисциплина, чистота. Мажнун же предлагает хаос, безумие, смешение чистого с нечистым как высшую форму чистоты.

Или – «Опьяневший без вина»:

Творец, Ты снова прячешься в глотке,
Когда я пью. Я пью Тебя.

Конечно, вся средневековая суфийская поэзия полна винных метафор. Но эта метафора была зашифрована, имела второй, третий, четвёртый слои, понятные посвящённым. У Мажнуна шифр почти отсутствует. Он пьёт не вино, которое под запретом, и не воду, которая дозволена, – он пьёт «горячий воздух ежедневной пытки» и Творец оказывается «в глотке». Это уже не метафора, а телесное, евхаристическое переживание. Для современного благочестивого мусульманина (не суфия, а именно рядового, ходящего в мечеть по пятницам) такая строка звучит если не как ширк (многобожие), то минимум как ад-далья аль-мубда – недопустимая вольность.

Но вот что поразительно: современные исследования, будучи научно-безупречными, полностью уклоняются от этой проблемы. Статьи, диссертации, монографии о «Маджолис ун-нафоис» описывают текст, классифицируют жанры, реконструируют биографии, спорят о чтениях отдельных слов. И нигде – нигде – не ставится вопрос: а что, собственно, сделали бы с этими текстами сегодняшние цензоры? Как отреагировало бы Управление по делам религий, если бы эти стихи издали массовым тиражом на узбекском языке с параллельным переводом? Ответ очевиден и не требует архивных изысканий: их бы адаптировали (вырезав строки о псах, опьянении и Боге в горле), или запретили, или выхолостили через академический комментарий, который объяснил бы, что «это, конечно, метафоры, и автор не имел в виду ничего плохого».

Почему же исследования не дают современному читателю простых, удобных инструментов знакомства с реальным и разнообразным наследием? Ответ, как ни цинично это звучит, в том, что историческое наследие – провокационно. Если  перевести Мажнуна на современный узбекский или русский язык в художественном качестве, без купюр, и положить книгу на полку в магазине, то один читатель скажет: «Это богохульство». Второй: «Это великая поэзия». Третий не скажет ничего, потому что не купит. Большинство же не скажет ничего, потому что не умеет читать стихи длиннее четырёх строк. Учёный же, который мог бы подготовить такой перевод, сидит в своём институте востоковедения и знает, что за такой перевод его не похвалят ни коллеги-атеисты (скажут: «зачем ты популяризируешь религиозный мракобесие?»), ни коллеги-верующие (скажут: «зачем ты выносишь сор из избы?»). Он делает подстрочник. Издаёт тиражом 300 экземпляров. Отчитывается перед грантодателем. Живёт ещё год.

Культурный код, таким образом, не утерян. Он законсервирован до состояния, когда малейшее прикосновение может превратить его в пыль. И хранится он не в архивах, как можно было бы подумать, а в страхе – в том страхе, который когда-то, в XV веке, заставил Навои написать тазкире на тюркском, а не на персидском: чтобы простые люди могли читать. Навои победил свой страх. Мы – нет.

Газель о кувшине заканчивается строкой: «И всяк, омойся кровью из меня». Это – приглашение. Но кто сегодня примет омовение кровью средневекового безумца, когда есть душ, горячая вода и жидкое мыло с антибактериальным эффектом? Вот вам и вся культурная память. Не отсутствие знания, а отсутствие желания знать то, что знание это потребует от вас неудобства. Неудобства быть псом у ног Творца. Неудобства разбить собственный кувшин. Неудобства перестать быть трезвым.

Цифры молчат. Но когда они говорят, они говорят на языке пустыни, в которой один колодец на сто миль. В «Маджолис ун-нафоис» 459 имён. 459 колодцев. Но мы не хотим пить из них, потому что в нашем кране течёт более чистая вода. Проблема в том, что более чистая вода – это вода без вкуса. А поэзия всегда была и будет оставаться там, где вода становится вином. Или кровью. Или слюной бездомного пса.



Абулмаджид МАЖНУН (Герат, XV век)


ОПЬЯНЕВШИЙ БЕЗ ВИНА

В харчевне пью не воду, не вино –
Горячий воздух ежедневной пытки.
Мне кажется: что небеса – пятно
На рубище. А чаши – знаний свитки.

Скажи, мулла, зачем считаешь дни?
Я потерял число, когда родился.
Твои молитвы – бледные огни
В пустом колодце. Я в него свалился.

Творец, Ты снова прячешься в глотке,
Когда я пью. Я пью Тебя. Довольно.
Упав, лежу я на сыром песке.
И трезвый рядом плачет: «Как мне больно!»

Но боль моя – не боль, а хмель без меры.
Оставь меня в моей безумной вере.



О НАГОТЕ
 

Халат я скинул. А под ним – другой.
Под тем – ещё. И так до мёртвой кожи,
Которая прозрачней, чем стекло.
А все вокруг: «Не гол он – с бездной схожий».

Я не раздет. На мне надето то,
Чего не снять: печали и забвенье.
Всё глубже вечер, всё темней восток –
Во мне, со мною – ночи откровенье.

Я стану пустотою в пустоте,
Ей бесконечной стану сам одеждой.
Я дам дыханье маленькой звезде,
А камню у дороги дам надежду.

Надежды, впрочем, тоже ни к чему.
Я гол, как сура «Искренность» в дыму.


БЕЗУМЕЦ У МЕЧЕТИ

Толпа бросает камни. Я ловлю,
Кладу их на язык. Они – как сахар.
«Ты одержим! Уйди!» – «А я люблю
Быть одержимым – птичьих крыльев взмахом».

Имам кричит: «Читай намаз, Мажнун!»
Я говорю: «Я каюсь, каюсь, каюсь
В том, что молиться больше не могу.
Я – в струнах дом – звучу все дни, не маюсь».

Он бьёт меня по рёбрам. Я смеюсь.
В раю ведь тоже бьют? Нет, там целуют.
Быть дервишем безумным не боюсь:
Придётся – так в аду я заночую.

Сел на порог. Мечеть ушла под землю.
Остался только камень. Помню. Внемлю.


БЕЗДОМНЫЙ ПЁС

Сегодня пёс лизнул мою ладонь.
Мы разделили чёрствую лепёшку.
В ней – вкус горы, где умер первый стон
Моей любви и стал небесной крошкой.

Мулла сказал: «Пёс стар, нечист». А я
Спросил: «В твоём что чисто, славном доме?
Твоя жена? Семь сундуков добра?
Жующий скот душистую солому?»

Пёс облизал мои уста. Я пил
Его слюну, как воду из Зам-Зама.
И он меня, и я его любил…
Нет в той любви ни мерзости, ни срама.

Мы оба – псы у Вышнего в ногах.
Тот, кто не пёс, – тот в адских безднах – прах.


О РАЗБИТОМ КУВШИНЕ
(разбил кувшин в пятницу, перед джума-намазом)

Я нёс кувшин для омовенья ног.
Упал. Разбил. Осколки. Брызги. Глина.
И понял я: Аллах не так уж строг –
Он любит звон, а не согбенных спины.

Стал собирать руками черепки.
Порезался. Смешалась кровь с водою.
И в этой луже, мутной и глубокой,
Увидел не себя – пророка лик.

Кувшин был мной? Но я разбит давно.
Осколки я – по всем семи долинам.
Будь омовеньем – этот летний зной,
Стекающий по глиняным морщинам.

И всяк, омойся кровью из меня
В конце веков, в черте иного дня.






.


Рецензии