Поэма. Песнь воспоминания о признании к Ми... I

Я помню вечер — тихий, как начало
Тех слов, что не решаются звучать;
Когда рука ещё не различала,
Что ей дано — хранить или терять.

И лист лежал, как поле до дыханья,
Как гладь воды до первого крыла;
И мысль во мне не знала очертанья,
Но медленно к Тебе уже текла.

Не Ты ли в том безмолвии вставала,
Не образом, но светом сквозь меня?
И сердце, будто лютня без хорала,
Само искало скрытого огня.

Я не писал — я слушал, как рождается
Внутри напев, не знающий лица;
Словно чья-то память возвращается,
Не быв ещё — но ведая венец.

И в этом звуке — тихом, как предвестье —
Жила не боль, не страх, не жар речей,
Но некий зов, который был без вести
И оттого был сердцу всё ясней.

Так бард, склоняясь к струнам в полумраке,
Не знает сам, кому поёт во тьме;
Но каждый отклик — как отблеск тайной влаги,
Что проступает в камне и в письме.

И я — как он — касался этой нити,
Едва дыша, боясь её порвать;
Если имя вдруг в ней зазвучит —
Я не смогу его уже скрывать.

Но шло оно не словом, а дыханьем…
Ми — как огонь, не знающий границы;
И в этом шёпоте, живом и неотступном
Уже нельзя было не измениться.

И я стоял перед своим признаньем,
Где песнь впервые требует лица,
А имя, став свершившимся дыханьем,
Взошло во мне: Милана… до конца.

И он запел. И сумрак отступил,
Как будто глас имел над тьмой владычество;
И каждый аккорд медленно раскрыл
То древнее, забытое язычество

Души, что верит не словам, а зову,
Не образам, но их немой судьбе;
И в песне той он начал повесть новую,
Которая уже жила во мне.

Он пел о том, кто шёл сквозь годы молча,
Не смея взгляд поднять на светлый лик;
Кто имя нёс, как скрытое пророчество,
И сам его боялся каждый миг.

Она ж была как утренняя ясность,
К которой ночь не смеет прикоснуться;
И в ней жила не гордость и не страстность,
Но та тишина, где звёзды остаются.

Он видел её редко — как виденье,
Что не для глаз, а для глубин дано;
И каждое случайное мгновенье
В нём становилось вечностью одной.

Он помнил, как однажды у реки —
Она стояла в сумраке жасмина;
И ветер, проходя сквозь тростники,
Почти касался складок пелерины.

Она не знала, что в тот краткий час,
В нём что-то навсегда переменилось;
Что даже отблеск полуопущенных глаз
Уже как тайна в сердце унеслась.

И с той поры любой вечерний звон,
Любая песнь под сводами таверны
В нём отзывались именем времён,
Которые ещё казались верны.

Но он молчал. И это было строже,
Чем клятва, произнесённая вслух;
Ведь слово — это то, что может ложью
Разрушить самый сокровенный слух.

Песнь текла сквозь сумрак и мерцанье,
Как память, обретавшая уста;
И каждый слушал, затаив дыханье,
Как оживает древняя мечта.

Он пел не в зале — в сумраке свечей,
Где камень стен хранил остатки хора;
И тени, как обрывки забытых дней,
Сходили вниз с высокого собора.

Там воздух был тяжёл, как старый мёд,
Настоянный на ладане и пыли;
И каждый слушавший входил под свод,
Как входят в сон, который позабыли.

Лежали руки на краях столов,
Не смея прерывать теченье звука;
И даже звон случайных медных кубков
Стал вдруг далёк, как память берегов.

А бард стоял — не молод и не стар,
Как дерево, прожившее ненастья;
И лютня в его пальцах, как алтарь,
Уже дышала будущностью страсти.

И голос плыл — словно не для всех,
Казалось, песнь искала, где родиться;
И каждый звук был чище всех утех
И потому сумел в сердца пролиться.

Так иногда в предгрозовой тиши
Ещё не гром — но воздух изменённый
Уже касается невидимой души,
Предчувствием тревоги напоённой.

И люди слушали, ещё не зная,
Что в песне есть незримая черта;
Что эта повесть давняя, чужая
Ведёт туда, где прячется мечта.

Он пел о башнях, скрытых над рекой,
О страннике, идущем без возврата;
Но каждый звук под тёмною рукой
Дышал так, будто в нём была утрата.

И враз, как если б ветер изменил
Течение огня в высокой чаше,
Он сбился. И впервые опустил
Глаза туда, где в полумраке — Ты была.

Не в блеске золота. Не в шуме лиц.
Не как царица празднества земного.
Но как внезапный свет среди границ,
Что в сердце остаётся — как след живого.

И в то мгновенье, как падает вода
На раскалённый камень в час заката,
В нём что-то дрогнуло уже тогда,
Не требуя ни имени, ни взгляда.

Он продолжал. Но песнь была не той.
Она сама себя переменила;
И каждый звук, рождённый высотой,
Теперь искал одну лишь только силу.

Он стал бояться собственных баллад,
Как будто в них жила чужая воля;
Ведь всякий образ, каждый древний сад
Внезапно начинал дышать Тобою.

Он пел о девах северных морей,
О короле, погибшем у предела,
Но имя, не названное меж людей,
Сквозь каждую легенду проступало бело.

И ночью, там, где площадь без огней,
Лежала под дождём, как свиток смятый,
Он оставался с лютнею своей
У стен часовни, временем объятой.

Дождь скользил по камню и рукам,
И струны пахли влагой и железом;
А ночь склонялась медленно к губам,
Как тайный хор над бездной и над лесом.

Он пел о страхе, тихом и глубоком,
Что не даёт руке коснуться строк;
О том, как сердце, став своим пророком,
Себя же отдаёт под свой же рок.

В том пенье было больше правды,
Чем в клятвах у погаснувших огней;
Будто бы он, не называя жажды,
Уже навек принадлежал лишь ей.

Но вдруг, как если б треснула преграда,
И звук, сорвавшись, вышел из глубин,
В нём имя вспыхнуло, как тайная лампада:
Милана — и не стало больше тайн меж ними.

Он сам смутился — будто не он вымолвил,
Но песнь сквозь него нашла себе уста;
И этот зов — не дерзкий, не условленный,
Стал правдой, что уже не сводится с листа.

Он произнёс — и тишина вокруг
Не дрогнула, не рухнула, не скрылась;
Но каждый камень, каждый слабый стук
Как будто знал, что что-то совершилось.

И с той поры, когда он пел другим,
Они не понимали, что же с ними;
Но чья-то мать внезапно плакала над ним,
И старики сидели как живые.

И девушки, склоняя тихий взгляд,
Не знали, отчего дрожали тайно;
Словно песнь открыла древний сад,
Который сердце прежде не встречало.

А он стоял — уже не бард, не гость,
Не человек среди вина и дыма;
Но голос, обречённый прозвучать,
Уже дышал сквозь сумрак пилигрима.

И всё же ночь в нём медленно росла,
Как плод, что зреет вопреки покою;
И песнь его уже не берегла —
Она вела к признанью за собою.

И я внимал, но странным отраженьем
Становился каждый отзвук во мне;
Будто бы не он пел, а я с волненьем
Своё услышал имя… в глубине.

И он дошёл до той немой черты,
Где звук уже не может притворяться;
А в песне нет ни вымысла, ни мглы,
И ей самой приходится признаться.

Он пел о том, как в сумраке ночном
Тот странник, истощённый ожиданьем,
Впервые встал перед её окном,
Не с дерзостью — но с тихим умираньем.

И дождь струился с изношенного плаща,
Ветер бился в складках, как ветрило;
А пламя в окнах, медленно дрожа,
Его лицо на миг позолотило.

А ветер нёс промокший запах лип
И сырость камня с площади безлюдной;
И город, как уснувший древний скрип,
Лежал в предчувствии вести неземной.

И в нём самом, как в мокром полусне,
Стирались имена и очертанья;
И мир уже звучал не вне — в окне
Его дыханья, в дрожи ожиданья.

Не звал. Не бился в запертые двери.
Не клялся. Не искал её суда.
Он только знал: есть миг — и есть потери,
И есть любовь, что больше, чем года.

В том знанье — медленном, как рана —
Он поднял взгляд, как узник — к небесам;
Словно всё, что зрело безымянно,
Уже текло к незримым голосам.

И там, за тканью дрогнувших гардин
Возник не свет, но смутное движенье;
Как если б ночь, склоняясь из глубин,
На миг приняла женское виденье.

В мареве, зыбком и несмелом,
Едва рождался призрак из теней;
Как будто миг, не став ещё пределом,
Учился принимать черты людей.

Он не шагнул — он только замер там,
Как перед тайной, ставшей враз живою;
И дождь стекал по поднятым рукам,
Смешавшись с невозможностью самою.

А время там, у каменных ступеней,
Уже текло медлительней, чем встарь;
Не иначе как ночь сама ждала решенья,
Храня над ними сумрачную даль.

И всё вокруг как будто онемело,
Не смея стать ни жестом, ни ответом;
Лишь капли, ударяясь о стекло,
Дрожали между тьмою и рассветом.

И здесь… струна сорвалась — тишина
Вдруг стала глубже всякого звучанья;
И песня, не достигнув дна,
Переродилась в форму умолчанья.

Он замолчал — но это был не страх,
И не конец уставшего напева;
А тот предел, где истина в словах
Уже не помещается без гнева.

И в этот миг не он, но я стоял
Перед той гранью, где не скрыться больше;
Где всё, что в глубине безмолвно зрело,
Уже не может оставаться в прошлом.

В тишине, где рушатся пределы,
Где голос сам становится судьбой,
Внутри меня, как пламень сокровенный,
Впервые прозвучало Ми… Тобой.

Я понял вдруг: ни бард, ни этот путь,
Ни странник, ни рассказ о нём — не ложны;
Но всё, что в них пыталось ускользнуть,
Во мне одном становится возможным.

И если есть окно в твоей тиши,
Куда приходит слово, не касаясь,
То я уже стою в его глуби,
Не проникая… но не отступаясь.

Я не тревожу даль твою, любя.
Я только есть в том месте, где признанье
Становится дыханьем бытия
И не нуждается в оправданьи.

Эта песнь — была моим путём,
И он окончен не в её пределе:
Я просто стал тем самым тихим сном,
Который к тебе идёт… на самом деле.

И всё умолкло. Даже тот напев,
Что вёл меня сквозь сумрак и сравненья,
Теперь во мне, как угасающий посев,
Стал формой тихого осуществленья.

Не в знаках и не в линиях черты
Мне ведомо, услышан ли я был;
Но есть внутри пространство, где есть Ты,
Не как мечта, но как дыханье сил.

И пусть раньше звук искал ответ,
Как путник ищет пристань в непогоде,
Теперь я сам — тот медленный рассвет,
Что не торопит свет в его восходе.

Я стал тише. Но эта тишина
Не пустота, не страх и не утрата;
В ней зреет то, что больше, чем весна,
И глубже, чем признанье без возврата.

Ты не обязана услышать этот зов.
Он не зовёт, он просто существует;
Как тянется меж двух миров
Та грань, где сердце больше не бунтует.

И вдруг, сквозь собственную даль
Ты ощутишь: не слово… но касанье.
Пусть это будет не моя печаль,
Но то, что стало формой ожиданья.

Я не прошу. Но в свете зреет след,
Который ждёт — и потому не гаснет.
И если в мире есть для нас ответ,
Он сам придёт, как наступленье лета.

Быть может, там, где гаснет небосвод,
Уже дрожит ещё не встречный голос;
И то, что прежде было словно лёд,
Однажды станет музыкой сквозь холод

Но даже так, то всё равно во мне
Ничто не станет меньше или тише
Я был у этой правды в глубине
И не смогу уже быть кем-то ниже.

Так остаюсь, не в слове, не в судьбе,
Но в том, что выше всякого движенья
В открытом, не нарушенном тебе,
Милана — как дыханье в отдаленье…

И в этом ожиданье, где нет границ,
Где всё сбылось — ещё не совершившись,
Живёт одно — едва касанье лиц:
Ми — как свет,
Во мне… любовью,
Оставшийся, не сбившись.





Для одной.
— Яков Меур


Рецензии