Танкист
В мае 1996 года, когда я гостил у деда в Никольске, мы сидели на веранде, пили чай, настоянный на травах, и разговаривали. Я спросил:
– Деда, расскажи, где ты воевал.
Он не любил таких воспоминаний, а в тот раз начал рассказывать. Я слушал, и казалось, что за окном не никольский цветущий сад, а горькая полынь крымской весны тысяча девятьсот сорок четвёртого года.
– Представь, – говорил дед – четверо в отсеке танка, духота, запах солярки и раскалённого железа… Машина утробно урчит, вздрагивает на ухабах. Впереди, за пеленой пыли, угадывались белые мазанки окраины Сульновки. Для экипажа тогда в этом селе была сжата в комок вся война. Нам по двадцать с небольшим было…
И я, семилетний мальчишка, представлял крымскую степь, танк и героических танкистов, ещё не понимая, что в глазах тех парней уже поселилась усталость от отчаянных боёв сорок первого, которую познаю, пройдя дорогами предстоящей мне войны.
А рассказ деда перенёс меня в Николо-Пестравский военкомат, где он, только что окончив школу, стоял в очереди таких же нестриженых новобранцев. Его направят в Чкаловское военное училище, где остригут «под ноль», и сначала пугающая железная махина со временем станет домом и другом. В звании младшего лейтенанта он возьмёт на себя ответственность ещё за троих таких же молодых ребят в экипаже гвардейской бригады
А дед вернулся к рассказу о Сульновке.
– Командир, вижу фрицев! – раздался голос механика.
Я и сам заметил, как у врага началась паника, мечущиеся серо-зелёные фигуры. Немцы не ожидали нашего броска.
– Осколочным! Короткая!
Экипаж сработал слаженно, пушка дёрнулась и выплюнула снаряд. Танк взревел и ринулся вперёд, ломая гусеницами хлипкие плетни. Слева ожил вражеский пулемёт, очередь забарабанила по броне.
– Витька, видишь?
– Вижу, командир!
Башня довернулась, и пулемётное гнездо вместе с расчётом взлетело в воздух. Путь был открыт.
Это была работа – страшная, но уже привычная, – сказал дед. Наш Т-34, окутанный пылью, подмял гусеницами два грузовика – превратил их в груды металла. Немцы разбегались, падали, пытались укрыться в винограднике. А я вёл машину вперёд, неся им отмщение за павших товарищей, за осиротевшие хаты, за всё, что невозможно забыть.
Человек тридцать фрицев, побросав оружие, вышли с поднятыми руками. Молодые и старики, перепачканные копотью, с затравленными взглядами. Помню, один, совсем мальчишка, был похож на моего довоенного дружка Сашку... Наводчик выкрикнул, что, мол, надо раздавить гадов, но я приказал:
– Пленных собрать, обыскать. Повозки – наши. Коней не трогать – пригодятся.
Дед говорил, а я представлял, как он спрыгнул на тёплую, прибитую гусеницами землю. Пыль оседала на потном лице. Было слышно, как тревожно ржут лошади, в хате плачет ребёнок, перекликаются наши пехотинцы. Шесть повозок, двенадцать лошадей, две гружёные подводы – такая была рабочая победа одного дня.
– За тот короткий бой у Сульновки мне орден дали. Но мы тогда о наградах не думали. Мы Родину защищали.
Дед замолчал и долго смотрел в сад, где зацветала сирень. А я глядел на его морщинистые руки, на его китель с орденами и медалями, и по-настоящему понимал, что война – это и есть мой дед, который когда-то был молодым парнем, который мчался в трясущемся танке и побеждал всех фашистов на земле.
Потом его не стало, но во мне навсегда остался тот майский вечер и рассказ о Сульновке.
О дальнейшем боевом пути своего деда, Николая Ивановича Хрулёва, я узнал из послужных документов.
Он вернулся в Никольск, пройдя сквозь каменное крошево Варшавы, где каждый уцелевший костел молчал, как надгробие, а ветер носил над руинами пепел сожжённых домов. Там он был ранен, и уже в короткой госпитальной передышке, на пропахшей йодом гимнастерке появилась медаль «За освобождение Варшавы» – холодный кружок металла, вобравший в себя горечь чужой израненной столицы.
Затем ложилась под гусеницы его танка земля Германии, но каждый клочок её давался с боем, и на каждой безымянной переправе вода в реке становилась бурой от крови, а воздух густел от пороховой гари.
Экипаж Хрулёва за войну перемололо не раз – одни лица запомнились на всю жизнь, другие стирались из памяти, оставив лишь имена и фамилии в похоронках, третьи исчезали в медсанбатах. До самого Берлина, до этого последнего, запредельного рубежа с дедом дошёл только один – молчаливый механик-водитель, сросшийся с рычагами своей «тридцатьчетверки», ставший ему больше, чем братом.
Берлин в апреле сорок пятого встречал их не улицами, а глубокими ранами в теле земли, вздыбленным асфальтом и чёрным, тяжёлым дымом пожаров; он слоями висел над развалинами, застилая скупое весеннее солнце. В горячем воздухе стоял непрерывный скрежет рвущегося металла, грохот обрушивающихся балок и сухой треск автоматных очередей, отскакивающий от уцелевших стен.
Их машина, вся в шрамах и вмятинах, с облупившейся, обгоревшей бронёй, медленно, словно слепой зверь, шла по мостовым, где каждый камень, каждый тёмный провал окна огрызался огнём. В короткие, неестественно звонкие минуты затишья, дед смотрел на чужие, мрачные, будто ослепшие дома. Гражданские, с серыми лицами, боязливо, как из нор, выглядывали из подвалов.
И не было чувства торжества, душило только чудовищное, свинцовое изнеможение, при котором перегорела даже ненависть, и накрывала огромная, щемящая пустота, звенящая в ушах.
За спиной остались тысячи километров войны, тысячи смертей, едкий запах горелой брони, смешанный с потом и кровью, светлая радость освобождения родных городов, где женщины плакали на груди чумазых солдат. Там, далеко позади, остался и горький, полынный дух крымского ветра с солёным привкусом моря. Всё это – боль, ярость, надежда и тоска – спрессовалось в единственное, последнее слово, которое он, не разжимая пересохших губ, повторял про себя, глядя на остов Рейхстага: «Дошли».
А потом наступила тишина. Настоящая, первая за долгие годы. Смолкли орудия. Капитуляция. Дед стоял среди битого камня, оглохший от внезапного покоя. Домой его отпустили не сразу. Только под Новый, сорок седьмой год, двадцать девятого декабря сорок шестого он снял военную форму.
Вернулся на родную пензенскую землю. Пошёл работать главным инженером на стекольный завод в Никольске, где стеклодувы творили из раскалённой массы прозрачные чудеса. Дед говорил, что после всего пережитого его тянуло к чему-то хрупкому, к тому, что рождается из огня, но не для разрушения. Он прожил долгую жизнь, создал семью, вырастил сыновей, дождался внуков и правнуков. Награды – два ордена Отечественной войны I степени, орден Отечественной войны II степени, два ордена Красной Звезды, медали «За оборону Кавказа», «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина», «За победу над Германией» и другие – надевал по большим праздникам. А иногда задумывался, глядя куда-то сквозь стену, и тогда мы, дети и внуки, понимали: он снова там, в гремящей броне «тридцатьчетвёрки», идущей сквозь огонь.
Свидетельство о публикации №126051307867