Пропасть
Всё началось с письма от человека по имени Огастес Фэрроу, чью фамилию я прежде слышал лишь вскользь — в связи с какими-то старыми судебными процессами о наследстве. Он умолял меня прибыть в их родовое гнездо, близ тихого городка Данвич (да не дрогнет сердце читателя при этом зловещем топониме!). Дом, по его словам, «заболел», и болезнь эта передалась всем, кто в нём обитает. Я отвечал уклончиво, ссылаясь на нездоровье и годы, но Фэрроу прислал второе письмо — и в нём, среди прочего, упомянул некую деталь, заставившую меня собраться немедля. Он описал символ, проступивший на внутренней стороне входной двери: круг, пересечённый тремя лучами. Тот самый знак. Тот самый, что я видел на руке Эдварда Торна и на каменной плите, с которой исчез Сайлас.
Я прибыл в Данвич унылым ноябрьским утром, когда небо висело так низко, что, казалось, касалось крыш. Дом Фэрроу стоял на отшибе — почтенное, но угрюмое строение георгианской эпохи, с облупившимся фронтоном и покосившимися колоннами. Внутри пахло пылью, старым воском и ещё чем-то — едва уловимым, напоминающим запах подгнивших лилий. Огастес, сухопарый и нервный, провёл меня в гостиную. Там уже собрались: его жена Маргарет, бледная, с тёмными кругами у глаз, и старуха-тётка, чьё имя я запамятовал, но чьи выцветшие глаза смотрели с пугающей, неестественной ясностью.
— Вы чувствуете это, доктор? — спросил Огастес. — В доме… что-то есть. Мы все ощущаем. Нечто невыразимо чуждое, но вместе с тем — близкое. Словно в старом друге вдруг проступило лицо незнакомца.
Я кивнул. Действительно, стоило мне переступить порог, как душу мою наполнило глухое, тягучее беспокойство, похожее на предчувствие грозы, но грозы — не той, что на небе, а той, что зреет в недрах человеческого сердца. Я немедля приступил к расспросам и систематическому осмотру — иными словами, к детективному следствию, ибо даже в делах оккультных метод есть половина спасения.
Первым делом я выяснил историю дома со слов членов семьи. Построил его прадед нынешнего Огастеса — некий Алоизиус Фэрроу, землевладелец, коммерсант и, как выяснилось из обрывочных воспоминаний тётки, «коллекционер редкостей». Он привёз из обширных путешествий множество диковин: восточные статуэтки, африканские маски, древние манускрипты. Дом исправно служил четырём поколениям — до последнего года. Именно тогда, по словам Маргарет, начались странности. Сперва едва заметные: двери сами собой отворялись, слышались шаги в пустых коридорах, по ночам плакал невидимый ребёнок. Потом — хуже. Сны всех обитателей дома стали переплетаться: разным людям снилось одно и то же — комната, которой нет в планировке, но которая ощущается как сердце дома; в ней стоит колыбель, а в колыбели — младенец, и он открывает глаза, и глаза эти — не человеческие, а чёрные, как два провала в бездну.
— Мы не спим уже месяцы, — прошептала Маргарет. — Но самое ужасное — сомнение. Раньше мы были семьёй. Любили друг друга. Теперь же каждый смотрит на другого и думает: «А точно ли это мой муж? Моя жена? Не подменили ли их?» Это безумие, доктор!
Я взялся за материальные улики, дабы отделить возможное влияние психического заражения от реального оккультного присутствия. Я осмотрел подвал и чердак, изучил кладку стен, проверил оконные рамы и каминные трубы. Нигде не было следов человеческого вторжения, а также гнездовий животных или колоний плесени, кои могли бы вызывать миазматические отравления.
Но три вещи заронили в меня глубокую тревогу.
Первое. На внутренней стороне входной двери действительно проступил символ, но он не был выцарапан. Он, казалось, прорастал из самой древесины, словно дерево мутировало, принимая форму цикла с тремя лучами.
Второе. Среди вещей Алоизиуса я нашёл запертый ларец чёрного дерева, инкрустированный перламутром в виде созвездий. Ключа к нему не было. Когда я, с позволения Огастеса, взломал ларец, внутри оказались: обрывок пергамента с заклинанием на языке, близком к аккадскому; прядь светлых волос; и миниатюрный портрет красивой молодой женщины с глазами необычайно светлого оттенка, почти серебряного. На портрете была надпись: «Элинор. 1789». Элинор! Это имя ударом хлыста всколыхнуло во мне память о деле Торна. Неужели та самая? Или просто роковое совпадение?
Третье. Обходя верхние комнаты, я заметил, что одна стена в коридоре кажется теплее остальных. Я простучал её. Звук был полым. С помощью Огастеса мы обнаружили замаскированную дверь, ведущую в комнату, которой не значилось на планах. Ту самую, что являлась во снах!
Когда дверь поддалась, хлынул запах — удушливый, сладковатый, тошнотворный. Комната была мала. В центре стояла колыбель, та самая, из снов. В ней лежал младенец, завёрнутый в истлевший бархат. Вернее, то, что от него осталось. Скелет. Но уложенный неестественно аккуратно, словно для погребального обряда. Грудная клетка была раскрыта, и в ней, среди высохших позвонков, лежал кристалл чёрного цвета, пульсирующий слабым внутренним светом.
Я приказал Фэрроу не прикасаться к кристаллу и вернулся в гостиную, дабы сопоставить факты. Картина вырисовывалась мрачная, но — не спешите с выводами! — далеко не однозначная, ибо оккультные загадки редко сводятся к простому дуализму Добра и Зла.
Постепенно, по крупицам восстанавливая историю дома, я пришёл к следующей гипотезе. Алоизиус Фэрроу в своих странствиях не просто коллекционировал редкости. Он, как и я, был оккультистом, но, в отличие от меня, практикующим и, возможно, весьма тёмным. Он заключил договор с некой сущностью из-за грани, из того «Великого Единства», что питается страданием. Ценой договора была его перворожденная дочь, Элинор (и это была та же самая душа, что потом, много позже, перевоплотилась в Элинор, невесту Торна — но это моя догадка, основанная на циклах возвращений). Чтобы уберечь дочь от жертвоприношения, Алоизиус предпринял ужасающий по своей двусмысленности акт: он создал для неё тайную комнату-колыбель, запечатал её дух в кристалл, а тело оставил там навечно. Это не было убийством в обычном смысле, но и не было жизнью. Это была консервация — попытка обмануть сущность, формально отдав ребёнка, но сохранив его душу в ловушке вне времени и смерти.
Сущность, однако, не терпит обмана. Она наложила на дом проклятие, которое из поколения в поколение точило души потомков, наполняя их сомнением, разобщением и предчувствием катастрофы. Кристалл в груди младенца служил источником этой медленной, длящейся столетиями катастрофы — не взрывной, а похожей на тлеющий торфяной пожар. Дом стал пограничной зоной, где реальности соприкасаются и истончаются. Сны, что видели Фэрроу, были не просто пророчествами — они были воспоминаниями дома о своей изначальной жертве.
Самое же горькое заключалось в том, что аура катастрофы не была враждебной в прямом смысле. Она была защитной. Дом, подобно состарившемуся церберу, пытался удержать кристалл при себе, боясь, что его извлечение освободит душу Элинор — и тогда сущность, ждущая за гранями, наконец получит свою плату полностью. Но дом слишком обветшал, и его «защита» стала отравой для живых.
Я предложил Фэрроу выбор — и в этом выборе коренится мучительная неоднозначность всякого подлинного оккультного знания. Мы могли оставить кристалл на месте, укрепив печати древними ритуалами и обрекая семью на дальнейшее медленное разрушение психики, но сохранив душу Элинор в подвешенном состоянии. Либо мы могли извлечь кристалл и освободить её, но тогда сущность потребует своё — не сейчас, так позже, не здесь, так в ином мире, и возможная катастрофа обрушится на кого-то ещё, быть может, на невинных и ничего не подозревающих потомков.
После долгих колебаний Огастес выбрал первое. Мы провели ритуал: я начертал защитный круг, произнёс формулы из «Liber Cincturae» , запечатал трещины в кладке стены смесью соли, пепла и моей собственной крови (ибо я чувствовал ответственность за это знание). Кристалл остался в своей костяной клетке, колыбель — в тайной комнате, а дом — под гнётом ауры.
Я покинул Данвич с невыразимой тяжестью на душе. Ибо я сохранил статус-кво, но не принёс исцеления. Дом четырёх поколений продолжит стоять; его обитатели продолжат видеть сны и сомневаться в реальности своих близких. Их души будут терзаемы неопределённостью — может быть, до самой смерти, а может, и дольше. Я же получил ещё один горький урок: иногда самое страшное — не злобная воля тёмных сил, а благонамеренная ошибка далёкого предка, запустившая механизм, остановить который невозможно, не совершив нового зла.
С тех пор, когда меня спрашивают, что такое истинная Пропасть, я отвечаю: это не чертоги с колоннами из костей, не жертвенники, не твари со щупальцами, а домашняя колыбель, в которой младенец не может ни умереть, ни родиться, а его душа, пойманная в кристалл, вечно снится потомкам, наполняя их жизнь сомнением — этим самым человечным из всех адских мучений. А символ с тремя лучами? Он, как я понял, означает не приказ убивать, но знак бесконечного долга, который мы, живущие, несём перед мёртвыми, и который никогда, никогда не может быть выплачен до конца. В желании — свобода, написано в Книге Закона. Но чьё желание освобождается, когда мы пытаемся исправить прошлое? И не становимся ли мы тогда рабами этого исправления — навсегда? Дом стоит. Кристалл мерцает. И нигде нет покоя.
Свидетельство о публикации №126051206931