Печать горя

С того злополучного ноября, когда Эдвард Торн исчез в кровавом сиянии пробудившегося наследия, минуло без малого четверть века. Мои волосы стали белы, как пепел сожжённых еретических книг; руки, некогда твёрдые, дрожат, выводя эти строки; но внутреннее зрение моё, увы, не притупилось. Напротив — оно обострилось до болезненности, и я вижу теперь то, что благоразумнее было бы не видеть вовсе.
Я полагал, что цепь событий замкнулась, что резня, питающая Великое Единство, продолжается где-то за гранью восприятия, не вторгаясь более в мою юдоль. Но Провидение — или та насмешливая сила, что зовёт себя Роком, — распорядилось иначе. И вот я, сгорбленный годами и знанием, пишу эту новую исповедь — о мальчике по имени Сайлас.
Впервые я услышал о нём из письма, доставленного в мою обитель мальчишкой-посыльным в дождливый мартовский полдень. Писала женщина — вдова, судя по траурной кайме на конверте, — умоляя о встрече. Она была матерью. И матерью, дошедшей до последней черты отчаяния.
Когда они прибыли, я сразу понял: предо мной не обычный случай. Мальчику было лет девять, но глаза его, огромные, тёмные, несли в себе такую тяжесть познания, какая не под силу и убелённому сединами старцу. Он не смотрел по-детски; он всматривался — словно оценивал толщину покровов, отделяющих наш мир от чего-то иного. И покровы эти, казалось, дрожали под его взглядом.
Сайлас был отмечен печатью горя — не метафорически, но почти физически. Над ним всегда, даже в солнечный полдень, будто висело облачко скорби. Радость обходила его стороной. Сверстники чурались, животные шипели, взрослые ощущали необъяснимую тревогу в его присутствии. Он был чужаком. Изгоем не по злобе людской, но по какому-то фундаментальному несовпадению. Словно в наш мир по ошибке попала душа, сотканная из иной субстанции.
— Он говорит во сне, — прошептала мать, сжимая платок. — На языке, которого я не знаю. И сны его… он рисует такое, доктор…
Я взглянул на рисунки. По спине моей пробежал холод, тот самый, что я познал в номере Торна. На листах бумаги — детской, нетвёрдой рукой — были изображены врата. Не те, что ведут в сад или в дом. Исполинские, сложенные из чёрного камня, испещрённые знаками, которые я слишком хорошо знал. Глаз, пронзённый тремя лучами.
Сны Сайласа были не хаотичными кошмарами, но последовательными шагами. Каждую ночь он продвигался в неведомом ландшафте, минуя странные ориентиры: озеро, не отражающее звёзд; мост из позвонков неведомых тварей; поле, усеянное обугленными черепами. И каждое утро он просыпался с чувством, что приблизился к цели. К соплеменникам. К тем, кто ждёт его, зовёт, обещает покой, которого нет среди людей.
Я расспрашивал его с осторожностью, стараясь не вспугнуть. И постепенно передо мной развернулась картина столь же жуткая, сколь и величественная.
Сайлас не был просто сновидцем. Он был потомком — очень далёким, но прямым — одной из тех линий крови, что восходят к жрецам забытого культа. Но в отличие от Торна, чьё наследие пробудилось яростно и требовало жертвы, в Сайласе кровь говорила тихо, почти печально. Она не порабощала его волю; она скорбела. Он чувствовал себя разделённым надвое. Человеческая половина тосковала по теплу, по дружбе, по простому детскому счастью. Иная же половина знала, что это всё — лишь временная декорация, за которой простирается иная, неизмеримо более обширная реальность. И эта половина тянула его туда с неумолимостью прилива.
— Я не хочу умирать, — сказал он мне однажды, глядя в окно на серое мартовское небо. — Но я и не могу жить. Я как будто уже умер там, а здесь мне дали взаймы немного времени.
Слова эти пронзили меня острее любого ножа. Я видел перед собой не безумца, не одержимого, но существо, попавшее в онтологическую ловушку. Он был рождён в человеческом теле, но его душа — или то, что заменяло ему душу, — принадлежала иному порядку бытия. И этот порядок требовал возвращения своего осколка.
Кризис, которым были пропитаны все дни Сайласа, заключался в предельном, сокрушительном одиночестве. Одиночестве не социальном, а метафизическом. Ибо нет ничего страшнее, чем осознавать, что все вокруг — люди, а ты — нет. Что твои истинные соплеменники не здесь, не в этом мире, а где-то далеко, в холоде и мраке меж звёзд, где нет ни добра, ни зла, ни радости, ни печали — есть только Иное.
Мои изыскания подтвердили худшие опасения. Род Сайласа тянулся от тех самых жрецов, что служили на плато Ленг. Но была одна особенность: его предки пытались разорвать цепь. Они бежали, скрывались, смешивали кровь с обычными людьми, молились чуждым богам, лишь бы заглушить зов. Но Зов не умолкал. Он лишь становился тише, тоньше, печальнее. И в Сайласе он достиг своего эволюционного пика — стал не приказом, а плачем. Не повелением убивать, а просьбой: «Вернись домой».
Что было «домом» — я не смею описывать подробно. Скажу лишь, что в одном из запретных манускриптов я нашёл указание на место, именуемое Сад Обратной Зари. Место, где наш космос лишь бледная тень, а истинная реальность клокочет и переливается формами, кои невыносимы для человеческого глаза. Там ждали его соплеменники — не демоны, не ангелы, но нечто третье, существующее вне привычной дихотомии.
С каждым днём Сайлас угасал. Он почти не ел, не спал в обычном смысле — едва закрывая глаза, он уже стоял у последнего порога. Мать была в отчаянии. Я был бессилен. Ибо передо мной разворачивалась драма, в которую я не мог вмешаться, не погубив обе стороны. Удерживать Сайласа здесь значило обречь его на вечное страдание, на жизнь в разрыве между мирами. Отпустить — значило потерять его навсегда, отдать во тьму, из которой нет возврата.
Однажды ночью он исчез. Просто ушёл из дома, не взяв ни пальто, ни обуви. Следы его маленьких ног вели к старому кладбищу, к заброшенному склепу, а оттуда… следы обрывались. Но на каменной плите, там, где он стоял в последний раз, я увидел символ — глаз с тремя лучами, выжженный не огнём, а чем-то, что оставило углубление в граните.
С тех пор я часто думаю о нём. Достиг ли он своих соплеменников? Обрёл ли покой, которого не было на Земле? Или, быть может, он всё ещё бредёт по тому бесконечному пути, где нет ни времени, ни расстояний? Я не знаю ответа. Но когда я смотрю на звёзды, мне чудится: где-то там, за гранью видимого, на берегу озера, не отражающего звёзд, сидит маленький босой мальчик и наконец-то улыбается. И эта улыбка — единственное, что примиряет меня с чудовищностью мироздания. Ибо даже в сердце Хаоса есть место для тех, кто искал дом и не нашёл его среди людей.


Рецензии