Багряный сон
Он явился в мою обитель в один из тех промозглых ноябрьских вечеров, когда сам воздух, кажется, сочится невыплаканной скорбью умирающего года. Высок, бледен, с запавшими, лихорадочно блестевшими глазами, в коих уже плясали отблески нездешнего пламени. Одет он был в чёрное, словно заранее облачился в траур по собственной душе. Когда он заговорил, голос его звучал подобно надтреснутому колоколу: глухо, обречённо, но с той высокой нотой страдания, что невольно вызывает дрожь у самого хребта.
— Доктор, — произнёс он, и я не стал поправлять его титулование, ибо в те дни я и впрямь принимал страждущих, чьи недуги не значились в медицинских компендиумах, — я более не властен над собственным сном. Меня преследуют видения, от которых рассудок мой трещит, точно пересохший пергамент. Мне снится одно и то же. Вернее… это не место, но состояние. Вечная, бесконечная резня.
Он умолк, устремив взор в пространство меж мной и книжным шкафом — туда, где дрожал свет одинокой свечи. Я заметил, как его длинные, аристократические пальцы судорожно сжались, комкая тёмный шёлк перчаток. Пот градом катился по его вискам, хотя в комнате было отнюдь не жарко.
— Я просыпаюсь каждую ночь, — продолжил он, — в холодном поту, с криком, который, боюсь, однажды так и не вырвется наружу, ибо я попросту задохнусь от ужаса. Но страшнее смрада крови и вида внутренностей нечто иное. Во сне я знаю: это лишь преддверие. Грядёт потеря. Нечто бесконечно драгоценное, невыразимо важное будет отнято у меня — не во сне, а здесь, наяву. И развязка близка.
В течение многих дней и недель я скрупулёзно записывал его ночные кошмары, применяя методы, коим научился у дервишей Востока и в затхлых подвалах Праги. Я просил его зарисовывать увиденное. И, Пресвятая Матерь Божья, лучше бы я предал те рисунки огню, не дав им запечатлеться в моей памяти!
Сны его были пугающе предметны и детальны. Ему не снились абстрактные чудовища. Нет, перед его внутренним взором разворачивалась дотошная, анатомически выверенная гекатомба. Он видел обширные, залитые алым светом чертоги, чьи своды терялись в неестественном, клубящемся мраке. Стены их были сложены из циклопических глыб, покрытых письменами, что извивались, как черви на трупе. Посреди этих чертогов возвышался жертвенник — не из камня, но из спрессованных костей бесчисленных видов, как известных, так и никогда не существовавших. Вокруг жертвенника двигались фигуры в длинных багряных одеяниях, с лицами, скрытыми под капюшонами. В руках они держали орудия, чьё назначение было очевидно и чудовищно: изогнутые ножи, зловеще звенящие пилы, крючья на длинных цепях. И они работали. Работали с ритмичностью и отрешённостью мясников на бойне. Жертвы, обнажённые и безгласные (ибо рты их были зашиты грубой нитью), сменяли друг друга бесконечной чередой.
Но что повергало в истинный ужас — это лицо, которое он видел склонённым над собой в момент пробуждения. Лицо, на мгновение отбрасывавшее капюшон. Это было его собственное лицо. Но искажённое, ухмыляющееся, с глазами, полными экстатического, нечеловеческого сладострастия. Он был не просто наблюдателем; в этих снах он был верховным жрецом этой резни, её дирижёром и вдохновителем.
Мой многолетний опыт мгновенно подсказал, что мы имеем дело не с болезнью, а с одержимостью или наведённым контактом. Слишком многое указывало на реальность — на иную, тошнотворную реальность этих видений. Меня терзало предчувствие, что кошмары Торна — не порождение его больного рассудка, а воспоминания. Или, что ещё хуже, — проекция грядущего.
Я взялся за расследование. Используя старые связи в Лондоне, в тайных обществах, чьи ритуалы — бледная тень куда более древних культов, я начал собирать крупицы информации. Всё указывало на Восток. На добуддийские, дочеловеческие культы, где, по преданию, некие сущности, пришедшие с угасших звёзд, требовали от своих рабов-людей непрерывного, бесконечного жертвоприношения. То была не месть, не война. То был метафизический принцип. Они питались самой тканью страдания, а кровь служила лишь проводником. Согласно одному ужасающему манускрипту, написанному на человеческой коже и найденному мной в запечатанном ларце, последователи этого культа верили, что, проливая кровь, они питают «Великое Единство» — Хаос, что ждёт за гранью всех форм.
Эдвард Торн принадлежал к древнему, но угасшему роду. Изучая его генеалогию и бумаги покойного отца — известного археолога, погибшего при странных обстоятельствах в Месопотамии, — я наткнулся на рисунок амулета. Тот самый символ, что Торн видел на лбу у «себя» в кошмарах: круг с тремя расходящимися лучами, пронзающими стилизованное око. Символ, который не должен существовать в этом мире.
Когда я сопоставил все факты, меня пронзил холод, какого не знает и ледяная пустота межзвёздного пространства. Эдвард Торн был не просто потомком жрецов. Он был их реинкарнацией. Вернее, вместилищем. В его жилах текла кровь, смешанная с чем-то инородным, и это инородное ныне пробудилось, требуя возвращения на трон из костей. Его сны были не предупреждением, а инструкцией. Подготовкой. Тренировкой его разума к принятию наследия.
Предчувствие же «скорой потери» было не чем иным, как мистическим предзнаменованием последней жертвы, что отделяла его от полного пробуждения и воссоединения с чудовищным жречеством. Ибо, согласно мерзостному учению, дабы занять своё место за жертвенником, адепт должен принести в жертву самое дорогое, что связывает его с человеческой природой. Любовь.
Его невеста. Кроткая, златовласая Элинор, чей портрет он всегда носил у сердца. Та, чьё имя он шептал в краткие минуты забытья. Я поспешил к нему в отель, чтобы предупредить, чтобы запереть его, связать, сделать всё, что в силах человеческих!
Но когда я ворвался в его номер, было поздно. Окно было распахнуто в бурю, ледяной ветер гасил свечи. Эдварда не было. На полу, блестя в лунном свете, лежал тот самый амулет — тёплый, вибрирующий, словно живой орган. А на столе я нашёл написанный дрожащей, но решительной рукой листок. В нём была лишь одна строка из Liber AL vel Legis, Книги Закона, которую я имел глупость цитировать при нём: «Освободи поклоняющегося, разбей оковы, пусть сгинут они в экстазе, дабы не связали они тебя». Он понял наставление по-своему. Он пошёл освобождаться от последней оковы.
В ту ночь он увёл Элинор в заброшенный особняк её же семьи, место их первой встречи. Там, в подвале, при свете единственного фонаря, он воспроизвёл часть ритуала, что видел во сне. Когда полиция, ведомая мною и смутным лаем собак, ворвалась внутрь, было уже поздно. Девушка лежала на импровизированном алтаре из старых досок. Смерть её, как установил потом лекарь, наступила мгновенно — от ужаса и разрыва сердца, прежде чем нож коснулся её горла. Самого же Эдварда Торна мы не нашли. Лишь кровавый след вёл к каменной стене, где, казалось, разверзлась трещина, но тут же сомкнулась, оставив лишь запах серы и тлена.
С тех пор минуло много лет. Я вновь живу затворником, ибо мир окончательно утратил для меня краски. Но каждую ночь, прежде чем забыться тревожным сном, я смотрю на свою ладонь. На ней, выжженный невидимым огнём, проступил тот самый знак — круг с тремя лучами. Я не знаю, часть ли я этого культа, свидетель или следующая жертва. Но я знаю, что резня продолжается. Она длится вечно, за гранью нашего восприятия, питая ненасытное Единство. А Эдвард Торн — или тот, кто носит его личину, — стоит сейчас одесную жертвенника, дирижируя сим бесконечным кошмаром. И улыбается. Его улыбка снится мне до сих пор — его, а теперь, боюсь, и моя собственная. Ибо в каждом из нас дремлет семя Хаоса, и горе тому, в чьей душе оно даст всходы. Предчувствие потери не обмануло его — он потерял всё. И приобрёл вечность, полную чужого страдания. А это, да простит меня Господь, которого я никогда не знал, — воистину худший из возможных уделов.
Свидетельство о публикации №126051200580