Нижний этаж для герцога
Fecit cui prodest — «Сделано тем, кому выгодно» (лат.)
~
— Цель оправдывает средства: мы хоть развлеклись, — сказал я, очередной раз проиграв в казино.
— Мой дорогой герцог, у победителя много друзей, и лишь у побеждённого они настоящие. Из-за вас мы снова остались без вечерней порции вина и женщин: деньги-то были последние.
— Но я иду с вами хоть в рай, хоть в ад, — сказал мне мой друг, улыбнувшись лучшей из его огромного арсенала улыбок — улыбкой жаждущей крови лисы.
И, конечно же, мы пошли в ад.
Ад располагался прямо на Невском. Пять ступенек вниз — к небольшому подвальчику, известному только нам и ещё очень немногим страждущим, — и там, о римские боги, наливают бесплатно. Ну почти. Одна твоя честная история — один бокал. И какой!
Бокал вожделенного Barolo 2016 года — величайший из винтажей последних десятилетий.
После трёх бокалов и четырёх историй мы готовы были спуститься ниже — по ступеням узкой лестницы, ведущей в ту часть города, о которой знают едва ли шестьдесят человек из живущих в нём.
Город на поверхности — лишь верхушка Вавилонской башни. Бесконечные подземелья полны призраков прекрасных горгон, ищущих возлюбленного, смеха полупрозрачных сатиров, стремящихся выбраться к свету городских улиц, но не находящих к нему пути.
Чем глубже ты спускаешься, тем причудливее становятся встреченные тобой создания, ярче факелы, глубже, но моложе ты сам.
И я готов уже был снова спуститься в эту бездну древних мистерий, но бармен задержал бутылку с вином над моим бокалом, глядя на меня взглядом человека, видевшего и испытавшего в этом мире всё, — а значит, он уже человеком не был. Скорее — стражем места, паромщиком между материей и духом каждого из пьющих здесь…
Я посмотрел на него в ответ точно так же.
— Герцог, была ли последняя из рассказанных Вами историй правдой? — спросил он, так и не налив мне вина.
— Я убивал и за меньшее, — ответил я, понимая, что моя история о папских сокровищах, спрятанных под плитами одной из Ватиканских площадей, была лишней.
Ринутся же теперь безумцы искать то, что давно потрачено нами в пылу столетий… Проклятая фантазия. Да и много ли там могло быть по нынешним меркам? Пара миллиардов золотом и драгоценными камнями — пыль на ветру.
— Один рубин на моём берете когда-то стоил как весь этот бар, а то и больше, — сказал я, не моргнув.
Бармен увидел, как полыхнуло пламя в моих зрачках, — и услужливо налил мне вина.
Мой друг улыбнулся другой своей улыбкой: улыбкой волка, на время отпустившего из своих лап белого агнца.
Бармен, у которого не было имени, убрал бутылку. Не потому, что вино закончилось. Закончилось его терпение сдерживать натиск очевидного — мои истории были достойны ключа от самого нижнего этажа подземелий: того, где не звонят колокола. Того, где мы не были никогда.
Мой друг поднялся первым. Поправил манжету белой рубашки под чёрным бархатом пиджака.
Аккуратность — лучшая опора дисциплины.
— Проводите нас до лестницы и откройте дверь, — сказал он бармену голосом, не терпящим возражений.
— Провожу взглядом, — ответил бармен.
Мы улыбнулись. Сотни долгих столетий тренировать искусство управления народом и государством — и препираться с наглым стражем? О, как обмельчали люди, а с ними и мы.
Коридор за подвальчиком оказался длиннее, чем мог вместить Невский. Петербург вообще не терпит геометрии: ограниченный снаружи, бесконечный внутри.
Серый камень, запах реки…
— Считай ступени, — сказал друг.
— Зачем?
— Чтобы знать, когда кончится человеческий счёт.
Мы рассмеялись.
Лестница уходила вниз. Перила — холодные, в мелкой ряби, как чешуя. Я провёл рукой и отдёрнул: пальцы пахли железом и ладаном.
Тридцать семь ступеней. Сорок. Пятьдесят три.
На шестидесятой друг остановился.
— Слышишь?
Я прислушался. Снизу шёл смех. Не тот, которым смеются люди. Тот, которым смеются те, кто забыл, зачем им лицо.
— Оркестр? — спросил я.
— Сердцебиение, — ответил друг. — Не наше.
За шестьдесят первой ступенью кончился кирпич — начался мрамор. Чёрный, с прожилками, как вскрытая вена.
Свод стал выше, и в нём зажглись фонари, льющие непонятное свечение. Они светились так, будто внутри каждого горел маленький, очень древний глаз.
Мы вышли в зал.
Он был круглым. Столы — из того же чёрного камня. Свечи — белые, толстые, оплывшие не воском, а чем-то более плотным. Гостей было человек сорок. Или сорок душ. Я не решился бы различать.
Они не обернулись. Только двое — у дальней стены — подняли головы. У одного из них вместо глаз были серебряные монеты. У другого не было лица — только улыбка.
— Садитесь, господа, — сказал третий голос из-за моей спины. — Ваш столик ждал вас семьдесят лет.
Я обернулся.
За нами стояла девушка. Тонкая, белая, с волосами цвета заката. В руках — поднос. На подносе — два бокала. В бокалах — вино, но оно не отражало света. Свет в нём тонул.
— Ты нас знаешь? — спросил друг.
— Я знаю всех, кто умрёт до рассвета, — улыбнулась она. — Но вы, господа, умрёте не сегодня. Сегодня вы просто спустились посмотреть.
Она поставила бокалы. И добавила, наклоняясь к самому моему уху:
— Тот рубин, что на вашем берете… он ведь настоящий. А вот вы сами — ещё нет.
— Что это значит? — спросил я.
— Это значит, герцог, что вы здесь не первый раз. Просто не помните.
Она ушла. Фонари моргнули. Мой друг молчал, и это молчание было громче любого смеха.
Не могу сказать, что мы были испуганы. Мир здесь перевернулся — и наконец-то стал терпим.
Я поднял бокал. Вино пахло сухой грозой и забытой песней.
— За тех, кто нас помнит, — сказал я.
— За тех, кто нас ждёт, — ответил друг.
Мы выпили. Зал одобрительно зашевелился, как спящий зверь, которому приснилась свежая кровь.
Фонари поблекли, опустилась темнота.
Утром я проснулся дома, в своей серой спальне с фиолетовыми портьерами. Голова отчаянно болела, ладони были полны пустоты.
Я вывернул карманы пиджака и брюк. Заснуть в дорогом костюме — безбожно! В карманах, разумеется, ничего не было. Опять придётся зарабатывать, а не рассказывать себе сказки о ватиканских сундуках.
Я мучительно вспоминал вчерашний день. Но вспомнил только ночь. Ночь переливалась сапфирами и алмазами — и в ней встали яростной стеной огня моё имя и имя моего друга. Всё, что раньше было только игрой, титулами, данными друг другу за бокалом красного сухого, вдруг обрело смысл, звук и истинное прошлое. Мы не выдумывали тайны — мы собирали осколки своих собственных воспоминаний. Мы играли в чужие имена, забыв, что они — наши собственные.
Что делать теперь с этим знанием? Как справиться с обрушившимися водопадами памяти?
Я медленно встал с кровати, расчесал волосы и снова отправился к старому подвальчику на Невском. Тут всего-то пара сотен шагов в утреннем тумане — и ты снова стоишь перед этой старой дверью.
— Здравствуйте, мой дорогой герцог! — Я обернулся на знакомый, до боли, голос и увидел неизменного спутника всех моих безумных затей, который улыбался мне самой удивительной из своих улыбок: улыбкой истинного друга.
— Я пришёл сюда, как только проснулся. Взгляните.
Он распахнул передо мной старую знакомую дверь, и я увидел старую кладку — кирпич, словно этот проём был заложен лет двести назад. Часть кирпича осыпалась и побелела, часть обрела бурый цвет от затекавшей на него бесконечной воды петербургских дождей… Ни подвальчика, ни бара за дверью не было.
Мы постояли перед дверью пару минут и закрыли её так тихо, как только смогли.
Потом отправились в ближайшее кафе. Друг мой собрал в своих карманах последние монеты, которые я не успел отнять у него вчера в казино, — и мы заказали две чашечки обжигающего чёрного кофе.
Я взял салфетку, ручку, забытую кем-то на нашем столе, и написал на салфетке несколько слов на языке, которого не знал вчера:
Sono ancora vivo. Cesare Borgia
Мой друг потянул к себе салфетку и ручку и написал ниже:
Anch'io.
Niccol; Machiavelli.
Свидетельство о публикации №126050408244
Рэчел 09.05.2026 13:49 Заявить о нарушении