На Адриатике
Ирочка, дочь дворянина, недавно кончившая курс в институте и считавшаяся, пожалуй, лучшею партией черноморского побережья 1888 года, была захвачена хандрою и сенною лихорадкой на пыльцу.
В Кислокифирске она прожила полтора года, и эти полтора года показались ей за год и семь, а то и за восемь месяцев. Утром нарзан, в полдень молочное и фрукты, вечером чай со сдобными булками; терраса, оркестр, молодые офицеры, стихи поручика Кратовского, который читал их так, точно проглотил свисток и теперь старался отдышаться. Местный доктор в золотом пенсне с козлячьей бородкой, ощупав её белое, пыжащее здоровьем тело и не найдя даже укуса клопа, растерянно пожимал плечами.
По ночам Ирочка плакала в подушку и сама не знала отчего. Должно быть, оттого, что было тепло, что в саду пахло магнолиями и что в письмах подругам она писала уже в десятый раз одно и то же:
— Я гибну. Я гибну от безделья и от Кратовского.
Ящик с акварельными красками, привезённый из Москвы, она ни разу не открывала. Один раз только достала кисть, пахнувшую белкой и сургучом, посмотрела на неё, как на чужую вещь, и положила обратно.
И в одно прекрасное утро, когда она шла по обыкновению к ювелирной лавке в новой шляпке с лиловыми лентами, ей навстречу из аллеи выкатила коляска: Екатерина Михайловна Титова с дочерью.
— Ирочка! Душенька! Какими судьбами?
— Катя!.. Катя, спаси меня.
— От чего?
— От Кратовского. От нарзана. От курсовских танцев. Я задыхаюсь.
Екатерина Михайловна засмеялась.
— А мы с Лидочкой едем на Адриатику. В Сербию. Послезавтра. Хочешь — поедем втроём?
Ирочка прижала руки к груди и сказала, что это судьба. И точно, через три дня они уже сидели в спальном вагоне и ехали через Тифлис, через Одессу, через какие-то ещё города, которых Ирочка не запомнила. В дороге она писала длинные письма знакомым и даже рыжему юнкеру, который сначала всё хихикал над нею, а потом, повзрослев, стал краснеть, когда видел её в стареньком греческом храме на службе.
II
И вот он Тиват, или, как его называют местные, Шму.
Отель стоял у самого моря. Из окон видно было, как по плоской воде ходили рыбачьи лодки с косыми парусами, и как по утрам на берегу греки или, может быть, итальянцы — Ирочка их различала плохо — раскладывали что-то жёлтое на сетях, похожее на то что подавали на обед. Купаться было ещё нельзя: вода стояла холодная, апрельская. Зато можно было лежать в плетёных креслах под полосатыми навесами, читать французские романы давно умершего автора и пить кофе, который подавал турецкий лакей в белой куртке и красной шапке с кисточкой, кланяясь так низко, что у Ирочки от удовольствия немного кружилась голова.
Обедали обычно в большом зале, где играл струнный квартет из трёх человек, потому что на Балканах три — это квадро, а восьмёрка — осмица, варвары же. Из всех кушаний подавали то, что Екатерина Михайловна называла устрицами, а Лидочка — мидиями. На самом деле никто из них не знал наверное, что это такое. Это было серое, мягкое, пахло морем и подавалось в раковинах с лимоном и белым вином. После третьего бокала Ирочка обыкновенно говорила:
— Друзья, как просто и как прекрасно жить.
И прибавляла, что в Кислокифирске она сошла бы с ума. От жары, запаха персидского порошка и от той некрасиво уродливой луны над горами.
Отель был полон сизых англичан, чопорных и розовых, как поросята, немцев, армян, евших с аппетитом несколько печальным, и русских, говоривших по-французски с таким старанием, точно от каждой произнесённой фразы зависело их жалованье. Ирочка надевала по утрам шляпку из итальянской соломы с маками и отправлялась гулять по набережной. Эту шляпку она выписала из Блуа за двадцать восемь франков и считала, что в ней у неё особенное выражение лица. Именно эта шляпка и была действительной причиной поездки на Балканы, но это был секрет даже для её хозяйки.
III
Однажды, уговорив Екатерину оставить Лидочку в номере с не то мидиями, не то устрицами и вином, Ирочка устроила набег на ювелирную лавку, где скупила всё на двести рублей, так что усатый серб-ювелирщик до того был рад этому пятилетнему доходу за один день, что уехал к маме в Болгарию навсегда.
После удачного рейда по ювелирным лавкам Ирочка отправилась уже одна в Подгорицу выгуливать кольцо с брильянтом размером с кулак снегиря. Город этот показался ей варварским. По узким улицам бродили мужики в накинутых на одно плечо плащах, с рукоятками за поясами; на площади пахло серой, мятой, табаком и тлёй; под чахлым платаном сидели старики и молча смотрели на проходящих, как смотрят волы. Лиловая лента шляпки развевалась на ветру, и старики, не моргая, поворачивали за нею свои сербские головы.
Ближе к полудню Ирочка вообразила себе, что она проголодалась. На углу она увидела два заведения, стоявшие рядом: одно со столиками, выставленными прямо на тротуар и накрытыми клетчатыми скатертями; другое с тёмными окнами и тяжёлою дверью, над которой висела какая-то надпись с понятными буквами но непонятным словом. Подумав, она выбрала второе, потому что у двери стояли две кадки с олеандрами, а олеандры, по мнению Ирочки, обещали хорошую кухню. Играла балканская скрипка, похожая на домру, было солнечно, и хотелось мороженого и слушать эту домраскрипку вечно.
Внутри ресторации было сумрачно, пахло жареным луком и кислятиной. За столами сидело человек двадцать мужчин — чёрных, бородатых, с такими тяжёлыми руками и взглядами, что Ирочка невольно вспомнила картинки из «Нивы», изображающие дикарей. Все одновременно посмотрели на её шляпку и замолчали. Один даже перестал жевать и что-то сказал по-сербски.
Она села за дальний от мужчин столик. К ней подошёл лакей — пузатый, с рыжими бакенбардами, в когда-то белой рубахе, на которой посередине пуза пуговица была так натянута, что, казалось, вот-вот сорвётся и кого-нибудь убьёт. Он остановился молча.
— Мороженое, человек, — сказала Ирочка, мило улыбнувшись, — и кофий.
Лакей насупил брови.
— Здесь еда, — отвечал он на ломаном русском, — а не мороженое и коф. Мороженое и коф — там.
И, не глядя более на неё, ткнул толстым пальцем в сторону соседнего заведения. В первое мгновение Ирочке показалось, что всё это шутка и сейчас все засмеются. Но никто не смеялся. Мужики молча смотрели. Лакей стоял. Пуговица на его животе натянулась и казалось сейчас сорвется.
В груди у Ирочки сделалось пусто; веер в её руке затрещал сильнее обыкновенного, потом совсем сложился, потом она увидела, как лакей и пуговица его, и олеандры, и лиловая лента — всё уплыло куда-то в сторону, кружась, и под этим кружением рушилось разом и оконченное институтское образование, и скучные романы, и стихи Кратовского, и сама Ирочка.
Очнулась она на тротуаре. Пожилой черноглазый господин с маленькими бачками брызгал ей на лицо водой изо рта, набранной из графина, а другой, постарше, в расстёгнутом сюртуке, говорил с сильным гортанным выговором:
— Ничего, барынька, ничего. У нас в Нор-Нахичевани и не такое бывает. Подышите.
Это были, как выяснилось, армяне из Ростова, приехавшие в Подгорицу по торговым делам. Они посадили её на извозчика, заплатили извозчику и долго ещё кланялись вслед, прижимая шляпы к груди.
Ах эта Адриатика.
Вечером дочь Екатерины, Лидочка, в количестве одной штуки, ушла, как обыкновенно, с местными мальчишками на берег заворачивать камни в медуз и швырять их о скалы; Ирочка же, оставшись с Екатериною Михайловной вдвоём, всё рассказывала о происшествии и плакала и смеялась поочерёдно, а брошка на её груди то поднималась, то опускалась, точно сербская рыбацкая лодка среди волн залива.
— Катя, ты понимаешь? Прислуга! Мне! В лицо! «Здесь еда, а не мороженое»! Это какие-то башибузуки, а не люди. И как я страдала, как невыносимо пошлы были для меня слова этого человека, хотя, надо сделать ему справедливость, для серба он был даже ничего.
— А ты не ходи туда, где башибузуки, — сказала Екатерина Михайловна и налила ей сертерской в половинку раковины мидии.
Ирочка выпила и согласилась, что не пойдёт. Но сама подумала, что в этой стране, в которой по словам поручика Кратовского так много диких енотов, всё-таки нет порядка и свободы, и барыням говорят в таком тоне.
IV
Дальше было обыкновенное курортное утомление яствами, отдыхом, дневным сном, вечерними концертами и походами на рынок. В водовороте событий она и не заметила, как пришлось ей одной возвращаться из Цетинья: Екатерина Михайловна с Лидочкою оставались ещё на день. И от того что местные извозчики просили слишком много и возили по горам, а не через туннель, а хотелось в туннель, поэтому она решила ехать поездом.
На вокзале пахло ослиной мочой, машинным маслом и бергамотом. Ирочка, изящно обмахивая себя веером, купила билет, сдала свой чемоданчик с ювелирными изделиями и, сидя на скамье, стала ждать. До поезда оставалось более получаса, и от ожидания ей в Сербии почему-то стало скучно. Тем более башибузуки не обращали своих взоров на её шляпку. В поисках приключений она подошла к человеку в красной фуражке, которого приняла за начальника станции, и сказала по-французски:
— Будьте любезны, я отойду на минуту. Когда поезд отправится, пожалуйста, подайте мне знак.
Начальник посмотрел на неё, медленно поднял брови и сказал:
— Добро.
То же самое она сказала и его помощнику, молодому, с прыщавым носом, в куртке не по росту. Помощник тоже сказал «добро» и улыбнулся всеми зубами, в которых застрял чернослив. На всякий случай она попросила и дворника с большими усами и такой же метлою, чтоб он предупредил её о прибытии поезда. И тот тоже сказал:
— Добро.
Все сказали это слово.
Ирочка в полном спокойствии вышла на привокзальную площадь. Там у ограды лежала на сербском солнце кошка — серая, с белым пятном на лбу, с длинным неподвижно лежащим хвостом. Кошка спала. Ирочка присела на корточки и стала её гладить. Кошка приоткрыла один глаз, потом другой и замурлыкала «боже царя храни». Ирочка вспомнила своего персидского кота, оставленного в Москве у крёстной, и слёзы выступили у неё на глазах и, капая на тонкий веер, прожигали его нежную бумагу.
Когда она опомнилась и подняла голову, поезда у платформы УЖЕ не было.
— Где поезд? — закричала она, вбегая в вокзал. — Куда вы дели мой поезд?
Начальник сидел на прежнем месте и читал газету. Помощник стоял у окошка кассы и доставал из зубов застрявший чернослив, и снова его ел.
— Поезд ушёл, — сказал начальник, не отрываясь от газеты.
— Но я же просила! Я говорила вам, — она ткнула в начальника мокрым от слёз веером, — вам обоим! Всем троим!
— А мы думали, вы оставайс, — сказал помощник и плюнул кусок чернослива на пол.
— Я покажу вам остаётесь!
И она начала бить начальника и дворника веером по головам. Веер сломался об огромную спину серба. Ирочка побледнела и стала кричать. Она кричала всё, что приходило в голову: про дикую страну, про прислугу, про то, что в России такого не бывает, что её муж — она не была замужем, но в эту минуту это было неважно — её муж напишет в министерство, и тогда они узнают. И император начнёт войну с Сербией сейчас же не смотря на то что это союзники. Она кричала по-русски, по-французски, опять по-русски. Из соседних дверей выглянул турок-носильщик, посмотрел и спрятался обратно.
Дворник пытался огромными ручищами починить веер, который в его руках казался зубочисткой. Начальник дочитал статью, аккуратно сложил газету, посмотрел на Ирочку с тем выражением, с каким смотрят на лошадь, в первый раз увидевшую паровоз, и сказал:
— Через два часа другой поезд малам. Билет годится,. —
И вернулся к газете.
— Я мадмуазель, мерзавцы.
Через два часа Ирочка покачивалась в поезде, который сделал круг до Герциг-Нови и вернулся. Сидела она у окна, смотрела на горы, на красные крыши, на чахлые сады, и в груди её, на месте обиды, понемногу заводилась тяжесть. «Расскажу в клубе, — думала она. — В литературном клубе расскажу. Пусть в свете знают, какие дикие народы населяют такие красивые края.»
И уже в Которе она написала Екатерине Михайловне открытку: «Катя, сербы — кошмар. Подробности при встрече. Купила тебе украла кораллы.» Хотела ещё отправить депешу Кратовскому, но подумала и отогнала от себя эту слабость сломанным веером.
V
Последнее же приключение случилось в самый канун отъезда.
День был жаркий, какие бывают на юге в начале мая, но на календаре стоял ещё апрель, когда воздух уже густ, но ещё не пышет. Ирочка с Екатериной Михайловной и Лидочкой пошли пешком вдоль берега, собирая сербских медуз и оставляя их специально на пекле без воды. Увлекшись таким занятным занятием, они и не опомнились, как оказались далеко за городом — там, где не было ни купален, ни навесов, а торчали одни голые камни, поросшие сухою травою, и море лизало берег с тихим, ленивым плеском. Ирочке вдруг пришло в голову принять солнечную ванну.
— Тут никого нет, — сказала она. — Тут можно.
И, отойдя за большой чёрный камень, который стал таким чёрным оттого что рядом был литейный завод, сняла платье и осталась в одной сорочке. Сорочка была батистовая, с прошивками, выписанная из Варшавы. Ирочка легла на тёплый камень, закрыла глаза, и в эту минуту ей самой показалось, что она древняя богиня, какою в Москве, на Тверской, никак нельзя было стать.
Сначала послышался свист. Потом тень закрыла солнце. Ирочка открыла глаза и увидела над собой большую птицу, которая, чуть пошевеливая распростёртыми крыльями, кружила прямо над её сорочкой. У птицы были жёлтые ноги и злой загнутый клюв.
— Катя! — крикнула Ирочка, схватив платье. — Катя, тут орёл!
Птица сделала ещё круг и опустилась куда-то за камни из за которых раздался дикий визг мелкого существа по всей видимости крота. Ирочка кое-как оделась, путаясь в рукавах, и побежала к подруге. Екатерина Михайловна и Лидочка, как обыкновенно, втыкали в медуз ветки и ничего не видели.
— Уйдём, ради Бога, — говорила Ирочка, оглядываясь. — Это, должно быть, чьё-нибудь имение. Здесь, наверное, нельзя ходить. Птица — это страж.
Они спешно пошли назад. Не успели они отойти ста шагов, как из-за поворота тропинки им навстречу вышел человек — высокий, в кожаной куртке, в высоких сапогах, с большою кожаной перчаткой на левой руке. На перчатке сидела та самая птица и, слегка поворачивая голову, смотрела на Ирочку одним круглым жёлтым глазом, поджимая под перо то одну жёлтую ногу, то другую, точно пыталась подогнуть сразу обе.
Охотник посторонился, приподнял шляпу и что-то сказал по-сербски — не то поздоровался, не то извинился. Ирочка прошла мимо, прижимая к груди шляпку, веер, медузу на палке и платье, и смотрела на охотника косо. Когда отошли подальше, она сказала громко, на весь берег:
— Нет, в этих диких странах нет никакой свободы. Никакой.
Маленькая Лидочка засмеялась и воткнула в медузу ветку кипариса. Екатерина Михайловна ничего не сказала.
Выйдя на шумную набережную, они взяли повозку до отеля, и возницею им попался очень разговорчивый старик по имени Гаврила — сухой, с жидкой бородкой и глазами цвета зада лошади. Гаврила всю дорогу до Будвы рассказывал, как в старые годы в одной варшавской гостиной на спиритическом сеансу вызвали дух будто бы Гюго, а будто бы Бальзака, и как этот самый дух наговорил тогдашним господам много чудного, и как после сеансу в той варшавской гостиной всю ночь пили и не закусывали.
— Вот вам и спиритический сеанс, барышни, — заключил Гаврила. — Всё на свете шутка, и всякая шутка живёт своим веком. Вот и ваш отель, мадмуазели. Аревуар, буонвояж. С вас три целковых.
По прибытии в «Квин Монтенегро» — так назывался отель, в котором дамы остановились, — Ирочка рассчитала гувернантку, присутствовавшую во всех её приключениях, но бывшую так незаметной, как и подобает прислуге. Так же она сдала померанского шпица по кличке Пират, который тоже присутствовал во всех приключениях, даже с орлом.
VI
В сентябре, в Москве, в литературном клубе на углу Тверской и Газетного, Ирочка читала свой очерк «На Адриатике». Зала была полна. Молодой юнкер краснел в третьем ряду. Поручик Кратовский сидел во втором, и правая рука его лежала на сердце.
Когда Ирочка кончила, послышались хлопки. Кто-то сказал «прелестно». Кто-то — «Восторг». На улице шел дождь и по мокрой Тверской ехали извозчики.
Свидетельство о публикации №126042807253