На Адриатике
Ирочка, дочь дворянина, недавно кончившая курс в университете и считавшаяся, пожалуй, лучшей партией черноморского побережья 1888 года, была захвачена хандрой и аллергическими чихами на пыльцу.
В Кислокифирске Ирочка прожила полтора года, и эти полтора года показались ей как год и семь, а то и восемь месяцев. Утром нарзан, в полдень молочное и фрукты, вечером чай с сдобными булками — терраса, оркестр, молодые офицеры, стихи поручика Кратовского, который читал их так, точно проглотил свисток и теперь старался отдышаться. Местный доктор в золотом пинсне с козлячей бородкой во время её осмотра, ощупав её белое пыжащее здоровьем тело и не найдя даже укуса клопа, растеряно пожимал плечами.
По ночам Ирочка плакала в подушку — отчего, она и сама не знала. Должно быть, оттого, что было тепло, что в саду пахло магнолией и что жизнь, как ей казалось, проходила мимо её балкона на пролётке, запряжённой парою гнедых киргиз. А под балконом, кстати, кто-то копошился и пытался читать Шекспира или Бальзака.
— Я гибну, — говорила она в письмах подругам. — Я гибну от безделья и от Кратовского.
Ящик с акварельными красками, привезённый из Москвы, она ни разу не открыла. Один раз только достала кисть, пахнувшую белкой и сургучём, посмотрела на неё, как на чужую вещь, и положила обратно.
И в одно прекрасное утро, когда она шла в очередной раз за день к ювелирной лавке в новой шляпке с лиловыми лентами, ей навстречу из аллеи выкатила коляска…. Екатерина Михайловна Титова с дочерью.
— Ирочка! Душенька! Какими судьбами!
— Катя!.. Катя, спаси меня.
— От чего?
— Я не знаю, спасите от того, что я давно не пробовала устриц... Боже, да, От Кратовского. От нарзана. От курсовских танцев. Я задыхаюсь.
Екатерина Михайловна засмеялась.
— А мы с Лидочкой едем на Адриатику. В Сербию. Послезавтра. Хочешь — поедем втроём?
Ирочка ахнула, прижала руки к груди и сказала, что это судьба. И точно, через три дня они уже сидели в спальном вагоне и ехали через Тифлис, через Одессу, через какие-то ещё города, которых Ирочка не запомнила. В дороге она была счастлива той особенной счастливостью, какая бывает у русских дам, выехавших за границу с твёрдым намерением писать оттуда длинные письма своим обожателям и воздыхателям и даже рыжему юнкеру, который сначала все хихикал над ней, а потом, повзрослев, стал краснеть, когда видел её в старенькой греческой церкви на службе.
II
И вот он Тиват, или как его называют местные — Шму.
Отель стоял у самого моря. Из окон видно было, как по плоской воде ходили рыбачьи лодки с косыми парусами, и как по утрам на берегу греки или, может быть, итальянцы — Ирочка их различала плохо — раскладывали что-то жёлтое на сетях, похожее на остяжон-аля русс. Купаться было ещё нельзя: вода стояла холодная, апрельская. Зато можно было лежать в плетёных креслах под полосатыми навесами, читать французский романы давно умершего автора и пить кофе, который подавал турецки лакей в белой куртке и красной шапке с кисточкой, кланяясь так низко, что у Ирочки от удовольствия немного кружилась голова.
Обедали обычно в большом зале, где играл струнный квартет из трех человек, потому что на Балканах три это квадро, а восьмерка это -осмица, варвары же… Из всех кушаний подавали то, что Екатерина Михайловна называла устрицами, а Лидочка — мидиями. На самом деле никто из них не знал наверное, что это такое. Это было серое, мягкое, пахло морем и подавалось в раковинах с лимоном и белым вином. После третьего бокала Ирочка обыкновенно говорила:
— Друзья, как просто и как прекрасно жить!
И прибавляла, что в Кислокифирске она сошла бы с ума. От жары, запаха персидского порошка и от той некрасиво уродливой луны над горами.
Отель был полон сизых англичан, чопорных и розовых, как поросята, немцев, армяни, которые ели с аппетитом несколько печальным; и русских, говоривших по-французски с таким старанием, точно от каждой произнесённой фразы зависело их жалованье. Ирочка надевала по утрам шляпку из итальянской соломы с маками и отправлялась гулять по набережной. Эту шляпку она выписала из Блуа за двадцать восемь франков и считала, что в ней у неё особенное выражение лица. Именно эта шляпка и была действительной причиной поездки на Балканы, но это был секрет даже для её хозяйки.
III
Однажды, уговорив Екатерину оставить одну малолетнюю дочь в отеле в номере с толи мидиями, толи устрицами и вином на едине, Ирочка устроила ревизию в ювелирной лавку, скупив там все на 200 рублей, что даже усатый серб ювелиршик так был рад этому 5 летнему доходу за один день, что после уехал к маме в Болгарию навсегда.
После удачного рейда по ювелирным лавкам Ирочка отправилась уже одна в Подгорицу выгуливать кольцо с брильянтом размером с кулак снегиря. Город этот показался ей варварским. По узким улицам бродили мужики в накинутых на одно плечо плащах, с рукоятками за поясами; на площади пахло серой, мятой, табаком и тлёй, под чахлым платаном сидели старики и молча смотрели на проходящих, как смотрят волы. Лиловая лента шляпки развевалась на ветру, и старики, не моргая, поворачивали за нею свои сербские головы.
Ближе к полудню Ирочка вообразила себе, что она проголодалась. На углу она увидела два заведения, стоявшие рядом: одно — со столиками, выставленными прямо на тротуар и накрытыми клетчатыми скатертями, другое — с тёмными окнами и тяжёлою дверью, над которой висела какая-то надпись непонятными буквами. Подумав, она выбрала второе, потому что у двери стояли две кадки с олеандрами, а олеандры, по мнению Ирочки, обещали хорошую кухню. Играла балканская скрипка, похожая на домру, и было солнечно, и хотелось мороженого, и слушать эту домру вечно.
Внутри ресторации было сумрачно, пахло жареным луком и кислятиной. За столами сидело человек двадцать два мужчин — чёрных, бородатых, с такими тяжёлыми руками и взглядами, что Ирочка невольно вспомнила картинки из «Нивы», изображающие дикарей. Все двенадцать одновременно посмотрели на её шляпку и замолчали. Один даже перестал жевать и что то сказал по сербски.
Она села за дальний от мужчин столик. К Ирочке подошёл лакей — пузатый, с рыжими бакенбардами, в когда-то белой рубахе, на которой посередине пуза пуговица была так натянута, что, казалось, вот-вот сорвётся и кого-нибудь убьёт. Он остановился и, ничего не говоря, ждал.
Обычно Ирочка после крупных покупок всегда говела… и по этому она отогнала от себя мысль заказывать колено свиньи .
— Мороженое мюсье,
Сказала Ирочка, мило улыбнувшись,
— и кофий.
Лакей насупил брови.
— Здесь еда, — отвечал он на ломаном русском, — а не мороженое и коф. Мороженое и коф — там.
И, не глядя более на неё, ткнул толстым пальцем куда-то в сторону второго заведения, находящегося рядом. В первое мгновение Ирочке показалось, что всё это шутка и сейчас все засмеются. Но никто не смеялся. Мужики молча смотрели. Лакей стоял. Пуговица на его животе тихо поблёскивала. Вдруг дорогой бахромчатый веер затрещал сильнее, чем обычно, в ее судорожно сжатой руке.
Ирочка почувствовала, что в комнате нет воздуху, что свет уходит куда-то в сторону и сливается в одну точку, и что сама она, лиловая лента, олеандры и всё на свете летит в тёплую тёмную яму, кружась. В которую, казалось, рушилось все: и конченое институтское образование, и скучные романы, и ошибки молодости, и первая робкая любовь… и сомнения, и муки зарождающегося неверия в то, что за пределами Кислокифирска есть жизнь…
Пришла она в себя на тротуаре. Пожилой черноглазый господин с маленькими бачками брызгал ей на лицо водою из своего рта, которую брал в свой рот из графина, а другой, постарше, в расстёгнутом сюртуке, говорил с сильным гортанным выговором:
— Ничего, барынька, ничего. У нас в Нор-Нахичевани и не такое бывает. Подышите.
Это были, как выяснилось, армяне из Ростова, приехавшие в Подгорицу по торговым делам. Они посадили её на извозчика, заплатили извозчику и долго ещё кланялись вслед, прижимая шляпы к груди.
Вечером Лидочка как обычно ушла на берег заворачивать небольшие камни в медуз и швырять их о скалы, оставила свою маман и Ирен двоих.
Ирочка была так взволнована, рассказывая о происшествии Екатерине Михайловне, Ирочка плакала и смеялась попеременно. И брошка на её груди то поднималась, то опускалась, точно сербская рыбацкая лодка среди волн залива.
— Катя, ты понимаешь? Прислуга! Мне! В лицо! «Здесь еда, а не мороженое»! Это какие-то башибузуки, а не люди. А как я страдала, как невыносимы, низменно-пошлы были для меня слова этого человека, хотя, надо отдать ему справедливость, для серба он даже был ничего.
— А ты не ходи туда, где башибузуки, — сказала Екатерина Михайловна и налила ей сертерской.
Ирочка выпила и согласилась, что не пойдёт. Но сама подумала, что в этой стране, в которой по словам поручика Кротовкого так много диких енот, всё-таки нет порядка и свободы, и барыням говорят в таком тоне.
IV
Дальше было обыденное курортное утомление явствами, отдыхом, дневным сном, вечерними концертами и походами на рынок, но... В водовороте событий она и не поняла, как ей пришлось одной возвращаться из Цетинья — Екатерина Михайловна оставалась с Лидочкой ещё на день. Но по причине того, что местные извозчики просят слишком много и возят по горам, а не через туннель, она решила ехать на поезде.
На вокзале пахло ослиной мочой, машинным маслом и бергамотом. Ирочка, изящно обвивая себя веером, купила билет, сдала свой чемоданчик с ювелирными изделиями и, сидя на скамье, стала ждать. До поезда оставалось более получаса. И от ожидания ей в Сербии почему-то стало скучно. Тем более башибузуки не обращали своих взоров на ее шляпку. В поиске приключений она подошла к человеку в красной фуражке, которого приняла за начальника станции, и сказала по-французски:
— Будьте любезны, я отойду на минуту. Когда поезд отправится, пожалуйста, подайте мне знак.
Начальник посмотрел на неё, медленно поднял брови и сказал:
— Добро.
То же самое она сказала и его помощнику — молодому, с прыщавым носом, в куртке не по росту. Помощник тоже сказал «добро» и улыбнулся всеми зубами, в которых застрял чернослив. На всякий случай она попросила дворника с большими усами и такой же метлой, чтоб он предупредил её о прибытии поезда, и тот тоже сказал:
— Добро. Все сказали это слово…
И толко после этого Ирочка в полном спокойствии вышла на привокзальную площадь. Там у ограды лежала на сербском солнце кошка — серая, с белым пятном на лбу, с длинным, неподвижно лежащим хвостом. Кошка спала. Ирочка присела на корточки и стала её гладить. Это была знаменитая хорватская маскарадная с синими бусинками глазами, короткими ушами и длинным полосатым хвостом. Кошка приоткрыла один глаз, потом другой и замурлыкала «боже царя хрони». Ирочка вспомнила своего персидского бусинка, оставоеного в Москве у крестной, и вдруг почувствовала такую нежность, какой не чувствовала ни в Кислокифирске, ни в отеле, ни даже над тарелкою мидиустриц. Слёзы выступили у неё на глазах и, капая на тонкий веер, прожигали его нежную бумагу своей влагой.
Когда она опомнилась и подняла голову, поезда у платформы не было.
— Где поезд? — закричала она, вбегая в вокзал. — Куда вы дели мой поезд?
Начальник сидел на прежнем месте и читал газету. Помощник стоял у окошка кассы и доставал из кармана чернослив, ел.
— Поезд ушла, — сказал начальник, не отрываясь от газеты.
— Но я же просила! Я говорила тебе, — она ткнула в начальника мокрым от слез веером, — вам обоим! всем троим!
— А мы думали, вы остаться, — сказал помощник и плюнул кусок чернослива на пол.
— Я покажу вам остаться! — и она начала бить начальника и дворника веером по головам. Веер сломался о огромную спину серба. Ирочка побледнела и стала кричать. Она кричала всё, что приходило в голову: про дикую страну, про прислугу, про то, что в России такого не бывает, что её муж — она не была замужем, но в эту минуту это было неважно — её муж напишет в министерство, и тогда они узнают. И император начнет войну с Сербией сейчас же! Она кричала по-русски, по-французски, опять по-русски. Из соседних дверей выглянул турок носильщик, посмотрел и спрятался обратно, как мефистофель в трюм.
Дворник пытался огромными ручищами починить веер, который в его руках казался зубочисткой. Начальник дочитал статью, аккуратно сложил газету, посмотрел на Ирочку с тем выражением, с каким смотрят на лошадь, в первый раз увидевшую автомобиль, и сказал:
— Через два час другой поезд. Билет годится мадам. — И вернулся к газете.
— Я мадмуазель, твари!
Через два часа Ирочка села в тот же поезд, который сделал круг до Герциг Нови и вернулся. Сидела она у окна, смотрела на горы, на красные крыши, на чахлые сады, и в груди её, на месте обиды, понемногу заводилась какая-то усталая, сладкая тяжесть. «Расскажу в клубе, — думала она. — В литературном клубе расскажу. Пусть в свете знают какие дикие народы населяют такие красивые края».
И уже в Которе она написала Екатерине Михайловне открытку: «Катя, сербы — кошмар. Подробности при встрече. Купила тебе кораллы». Еще витала мысль отправить депешу Кротовскому, но она подумала и отогнала от себя эту слабость сломанным веером.
V
Последнее же приключение случилось с нею в самый канун отъезда.
День был жаркий, какой бывает на юге в начале мая, когда воздух уже густ, но ещё не пыл. Ирочка с Екатериной Михайловной и Лидочкой пошли пешком вдоль берега, собирая сербских медуз и выбрасывая их специально на пекло без воды. И, увлекшись таким занятным занятием, они и не опомнились, как оказались далеко за городом, там, где не было ни купален, ни навесов, а торчали одни голые камни, поросшие сухою травой, и море лизало берег с тихим, ленивым плеском. Ирочке вдруг пришло в голову принять солнечную ванну.
— Тут никого нет, — сказала она. — Тут можно.
И, отойдя за большой чёрный камень, который стал таким черным от близкого соседства с литейным заводом, сняла платье и осталась в одной сорочке. Сорочка была батистовая, с прошивками, выписанная из Варшавы. Ирочка легла на тёплый камень, закрыла глаза и почувствовала себя древнею богиней, которой в Москве, на Тверской, никак нельзя было стать.
Сначала она услышала свист. Потом тень закрыла солнце. Ирочка открыла глаза и увидела над собой большую птицу, которая, чуть пошевеливая распростёртыми крыльями, кружила прямо над её сорочкою. У птицы были жёлтые ноги и злой загнутый клювъ.
— Катя! — крикнула Ирочка, схватив платье. — Катя, тут орёл!
Птица сделала ещё круг и опустилась куда-то за камни. Ирочка кое-как оделась, путаясь в рукавах, и побежала к подруге. Екатерина Михайловна и Лидочка, как обычно, втыкали в медуз ветки и ничего не видели.
— Уйдём, ради Бога, — говорила Ирочка, оглядываясь. — Это, должно быть, чьё-нибудь имение. Здесь, наверное, нельзя ходить. Птица — это страж.
Они спешно пошли назад. И не успели они отойти ста шагов, как из-за поворота тропинки им навстречу вышел человек — высокий, в кожаной куртке, в высоких сапогах, с большою кожаной перчаткой на левой руке. На перчатке сидела та самая птица и, слегка поворачивая голову, смотрела на Ирочку одним круглым жёлтым глазом. Птица, стоя на перчатке, подгибала под свое пернатое брюшко то одну желтую ногу, то другую, видимо пытаясь подогнуть сразу обе.
Охотник посторонился, приподнял шляпу и что-то сказал по-Сербски: «Tr;i od ma;ke, pla;i se sokola — luda ;ena» — не то поздоровался, не то извинился. Ирочка, не отвечая, прошла мимо, прижимая к груди шляпку, веер, медузу на палке и верхнее платье. Смотрела на него косо. Когда отошли подальше, она сказала громко, на весь берег:
— Нет, в этих диких странах нет никакой свободы. Никакой.
Лидочка засмеялась и воткнула в медузу ветку кипариса. Екатерина Михайловна ничего не сказала.
Выйдя на шумную набережную, они взяли повозку до отеля, и возницей им попался очень разговорчивый жид по имени Гаврила — такой сухой, с жидкой бородкой и глазами цвета зада лошади. Гаврила всю дорогу до Будвы рассказывал им, как на сперетическом сеансу в Варшаве присутствовал сам Антон Павлович Чехов, сам да. И в один раз даже на сеансу, которые были в ту пору модны, значит, вызвали духа толи Гюго то ли и Бальзака:
— Знаете, что он ему напророчил? А Чехов то в шутку! — А когда я напишу первый свой Роман (а известно что у Чехова все больше рассказы да юморески), а дух то Гюго или Флобера ему и говорит: «Твой первый рассказ выйдет в 2026 году от Рождества и написан он будет электрической машиной». — Вот те нате вам и спиритический сеанс, Антон Палыч даже после сеансу водки выпилис с шампанским и не закулии.
Вот и ваш отель, малмуазели. Аревуар, буон воядж. С вас трешка.
VI
В сентябре, в Москве, в литературном клубе, на углу Тверской и Газетного, Ирочка читала свой очерк «На Адриатике». Который получил успехъ…
Свидетельство о публикации №126042807253