История одного сонета Нортгемптонширский крестьяни
НОРТГЕМПТОНШИРСКИЙ КРЕСТЬЯНИН:
диагноз, который не смог заставить замолчать
Семена некоторых растений могут лежать в земле столетиями, дожидаясь солнечного луча, и есть стихи, которые, ждут своего читателя так же терпеливо, как ждут своего часа семена, засыпанные пеплом Помпеи, готовые прорасти тогда, когда их всходов уже не ждут, и это прорастание, становится напоминанием о том, что искусство – не ремесло, не форма игры, а нечто, что имеет собственное время, волю и собственную способность выживать вопреки всему – вопреки безумию автора, равнодушию публики и серым стенам, за которыми оно было спрятано, и которые, как казалось, навсегда отделили его от света. Таков сонет Джона Клэра «Sonnet to the Morning», утерянный, забытый, замурованный в стену Нортгемптонского генерального сумасшедшего дома, в котором Клэр провёл последние двадцать три года своей жизни, и найденный только через несколько десятилетий после его смерти, когда рабочие, ремонтировавшие здание, обнаружили в тайнике пожелтевшие листки бумаги – стихи, письма, черновики, обрывки газет, на которых углём или карандашом были нацарапаны строки, обращённые к жизни, которую поэт потерял, но не переставал воспевать.
Для того чтобы понять, почему этот сонет имеет смысл подшить к другим документам эпохи и обозначить как свидетельство о судьбе человека, которого современники называли «безумным поэтом», а потомки – «английским Бернсом», необходимо обратиться к нескольким обстоятельствам, каждое из которых, как звено в цепи, удерживает конструкцию этой истории от распада на отдельные, не связанные друг с другом фрагменты. Во-первых, это уникальная биографическая траектория Клэра: он родился в 1793 году в Хелпстоне, Нортгемптоншир, в семье сельскохозяйственного рабочего. Его отец, Паркер Клэр, был наёмным батраком, едва умевшим читать; мать была вовсе неграмотна. Сам Джон, будучи хилым и плохо питавшимся ребёнком, вырос ростом всего около пяти футов (152 см), был подвержен несчастным случаям и болезням. Он учился в деревенской школе с пяти до одиннадцати лет, и именно там, найдя обрывок поэмы Джеймса Томсона «Времена года», начал «бормотать» свои собственные стихи в полях и канавах. В 1820 году, когда Клэру было двадцать семь лет, его первый сборник «Poems Descriptive of Rural Life and Scenery» («Стихи, описывающие сельскую жизнь и природу») имел неожиданный успех – было продано более трёх тысяч экземпляров. Клэр отправился в Лондон, встречался с литераторами, стал знаменитостью. На титульном листе его книги красовалось определение: «A Northamptonshire Peasant» («Нортгемптонширский крестьянин»). Это была эпоха, когда читающая публика была очарована «необразованными поэтами» – Робертом Бернсом, Джеймсом Хоггом, и Клэр занял своё место в этом ряду. Но слава оказалась недолгой. Каждый последующий сборник Клэра продавался хуже предыдущего. Вкусы публики менялись, интерес к «крестьянским поэтам» угасал. Финансовые трудности, долги, смерть детей, неудачный переезд из родного Хелпстона в соседнюю деревню Нортборо – всё это подтачивало его рассудок. В 1837 году, после эпизода в театре Питерборо, где Клэр вскочил с места и начал кричать на актёра, игравшего Шейлока, требуя остановить «убийство», он был помещён в частную лечебницу Хай-Бич в Эппингском лесу, в Эссексе . Директор лечебницы, доктор Мэттью Аллен, практиковал «мягкую систему» – никаких оков, никаких побоев, – но и в этих условиях Клэр чувствовал себя заключённым. Он писал своей жене Патти (Марте Тёрнер): «Я всё ещё здесь […] терплю все страдания одиночества» . А в письме своей воображаемой жене Мэри Джойс (детской любви, которую он маниакально считал своей первой женой, которая умерла за шесть лет до его заключения) он жаловался: «Если бы я был в тюрьме за уголовное преступление, со мной не могли бы обращаться хуже, чем сейчас».
В 1841 году Клэр совершил побег. Он просто вышел из лечебницы и отправился пешком домой – восемьдесят миль (около 130 км) за четыре дня . Он спал в стогах сена, в канавах, ел траву у обочины, которая «по вкусу напоминала хлеб». Когда он добрался до Нортборо, его жена Патти вышла его встретить, но он её не узнал – он искал Мэри Джойс, которой, как было сказано выше, уже не было в живых. В декабре того же года Клэр был признан безумным во второй раз и помещён в Нортгемптонский генеральный сумасшедший дом. Причина, указанная в свидетельстве о помешательстве: «пристрастие к поэтическим прозаическим сочинениям» («addicted to poetical prosings»). В этом месте он провёл двадцать три года – до самой смерти и написал сотни стихотворений. Ирония судьбы: человека заперли на долгие годы за то, что он писал стихи.
Во-вторых, текст сонета, который на первый взгляд кажется безмятежным, почти идиллическим – гимн утру, серебряному свету, розовому румянцу зари, дрожащим под ливнем листьям, росе на летних цветах, скоту, выходящему из хлева на пастбище, жнецу, рано вставшему, чтобы встретить день, пахарю, который насвистывает, ведя свою тяжёлую упряжку. Но в этом тексте есть одна строка, которая меняет всё, – строка, которая, будучи прочитанной в контексте судьбы Клэра, превращает идиллию в трагедию, а гимн – в крик: «Go forth to meet the day, as from his prison» (имхо, постр. пер.: выходящего навстречу дню, как из своей темницы»). Клэр, писавший этот сонет на свободе (или, по некоторым предположениям, уже в лечебнице, но по памяти, восстанавливая образы утра, которого он, возможно, уже не видел), вкладывает в уста жнеца метафору, которая становится пророческой: жнец выходит на поле, как узник из камеры. Сам Клэр выйдет из своей камеры только через двадцать три года – ногами вперёд, на кладбище Святого Ботольфа в Хелпстоне.
И в-третьих, это история обнаружения рукописи. Точные обстоятельства обнаружения сонета окутаны тайной. В академических источниках, включая фундаментальное издание «The Later Poems of John Clare, 1837-1864» (Clarendon Press, 1984), указывается, что значительная часть рукописей Клэра была найдена в стенах Нортгемптонского сумасшедшего дома после его смерти. Эти рукописи были написаны на чём попало: на обрывках газет, на рецептах, на упаковочной бумаге, на письмах, которые он получал. Все они были спрятаны – возможно, самим Клэром, возможно, служителями лечебницы, которые сочувствовали поэту и хотели сохранить его наследие. Нортгемптонский генеральный сумасшедший дом, где Клэр провёл последние 23 года жизни, был перестроен и реконструирован в конце XIX века. Во время ремонтных работ рабочие обнаружили в стенах тайники с бумагами – это были стихи, письма, черновики, заметки. Некоторые из них были настолько ветхими, что рассыпались при прикосновении. Другие — включая «Sonnet to the Morning» – сохранились значительно лучше.
Поэт и критик Эдмунд Бланден, начавший свои «открытия» в 1924 году, писал, что Клэр был «гораздо больше, чем пасторальным рифмоплётом, и что его лучшие работы были написаны тогда, когда, по прозаическим меркам, он был не в своём уме» . Именно Бланден и его последователи извлекли из архивов и стен лечебницы сотни ранее неизвестных стихотворений Клэра, включая сонет «Sonnet to the Morning», который не упоминался в ранних биографиях Клэра – Фредерика Мартина (1865) и Дж. Л. Миддлтона (1900). С определённой долей уверенности можно утверждать, что он был впервые опубликован только в XX веке, после того как рукопись была извлечена из стены. Это делает его не только поэтическим, но и археологическим артефактом – свидетельством того, как поэзия может быть похоронена заживо и воскреснуть спустя десятилетия. Символика этого события не может не поражать: стихи об утре были замурованы в стену, как узник в камеру, и пролежали там десятилетия, ожидая, когда свет – тот самый свет, который они воспевали, – проникнет сквозь трещину в камне и вернёт их к жизни.
Джон КЛЭР (1793-1864)
Приветствую тебя, Рассвета нежность!
Свет серебристый обновил безбрежность
Унылой ночи… Всполохи румян
Вернули жизнь в безрадостный пейзаж.
Люблю лежать и наблюдать, как росы
Дрожат в цветах, лист нежный треплют грозы.
Люблю смотреть на солнца луч в окне,
Читать его строку о новом дне.
Люблю с ленцой следить, как скот из хлева
В луга бредёт неспешно, или… в небо?
Люблю улыбку раннего жнеца,
Покинувшего тьму и плен жилья.
Люблю свист пахаря и скрежет плуга,
Хрип упряжи и робкий писк пичуги.
В своём сонете Клэр пишет о природе не как эстетическом объекте, а о природе как о единственной реальности, которая оставалась у него, когда все остальные реальности – слава, деньги, семья, рассудок – рушились. Первая строка – «Приветствую тебя, Рассвета нежность!» – звучит как молитвенно-религиозное обращение. «Свет серебристый обновил безбрежность / Унылой ночи…» – в котором есть и оппозиция «серебряный свет – тьма ночи», которая в оригинале выражена словами «silver light» и «darkness of the dreary night». «Всполохи румян / Вернули жизнь в безрадостный пейзаж» – это образ, который в оригинале более сдержан («with thy blushes, stealing o'er the sky, / Make the wide landscape smile»), в переводе приобретает дополнительную эмоциональную нагрузку: «безрадостный пейзаж» – это, возможно, не только ночной пейзаж, но и пейзаж души, который Клэр носил в себе.
Далее следует серия повторяющихся конструкций: «Люблю лежать и наблюдать…», «Люблю смотреть на солнца луч в окне…», «Люблю с ленцой следить, как скот из хлева…», «Люблю улыбку раннего жнеца…», «Люблю свист пахаря и скрежет плуга…» – этот анафорический ряд, который в оригинале выражен четырьмя «I love to see» и одним «I love to lie», в переводе расширен до пяти повторений, что создаёт эффект заклинания, гипнотически навязчивого. Клэр перечисляя то, что он любит, утверждает свою любовь как последний оплот против безумия, и единственное, что остаётся у человека, когда всё остальное отнято. Он любит утро, потому что утро – это надежда, а надежда – это то, что позволяет жить, даже когда жизнь кажется невозможной.
Строка, которой нет в оригинале, но которая появилась в переводе: «В луга бредёт неспешно, или… в небо?» заслуживает особого внимания – это многоточие, вопросительный знак, пауза, намёк на невозможность завершить мысль, – всё это создаёт эффект, которого нет в английском тексте, но который, глубже передаёт состояние Клэра, чем точный перевод. Скот идёт не просто пастись – он идёт «в небо», то есть туда, откуда нет возврата, туда, где стираются границы между земным и небесным, реальностью и бредом. И финальные строки – «Люблю свист пахаря и скрежет плуга, / Хрип упряжи и робкий писк пичуги» – возвращают нас к земле, к конкретным, почти физиологическим звукам: свист, скрежет, хрип, писк. Это звуки труда, звуки жизни, звуки, которые Клэр, вероятно, слышал из окна своей палаты, когда мир снаружи продолжал жить своей обычной жизнью, а он, поэт, оставался внутри, отрезанный от всего, что любил.
В 1860 году, за четыре года до смерти, Джона Клэра навестил Джеймс Хипкинс, лондонский любитель поэзии, которому Клэр впоследствии ответил письмом (последним из сохранившихся): «Я в сумасшедшем доме и совершенно забыл ваше имя […] я ничего не имею сообщить и не знаю, почему меня заперли». Это письмо – ключ к его творчеству, ко всем его сонетам, ко всем его стихам о природе, ко всем его «я люблю». Он не знал, почему его заперли. Он не понимал, что с ним произошло. Но он продолжал писать. Он продолжал любить утро, даже если утро больше не приходило к нему. Он продолжал любить жнеца, который выходит из своей темницы навстречу дню, – и эта любовь, эта способность видеть свет из-за решётки, и есть то, что делает Клэра не «крестьянским поэтом», не «английским Бернсом», а одним из самых пронзительных голосов в истории английской поэзии.
«Sonnet to the Morning» был найден в стене психиатрической лечебницы. Это факт. Но, быть может, точнее было бы сказать, что он был найден в стене, потому что стена – это метафора всего того, что отделяет поэта от мира: безумие, забвение, смерть. И то, что стихи пробились сквозь стену, что они были обнаружены, прочитаны, переведены на русский язык спустя почти двести лет после их создания, – это обещание и напоминание о том, что искусство сильнее стен, тюрем, безумия, и что утро, о котором писал Клэр, наступает для каждого, кто способен его увидеть.
В финале этого размышления я хочу вернуться к образу, который Клэр поставил в окончание своего сонета, – к пахарю, который «насвистывает, пока идёт». Пахарь работает в поле. Его труд тяжёл, его упряжка медленна, его дорога трудна. Но он насвистывает. Он сохраняет радость, даже когда нет причин для радости. Он продолжает петь, даже когда песня не нужна никому, кроме него самого. Клэр, писавший свои стихи на обрывках бумаги в камере сумасшедшего дома, был таким пахарем. Он пахал поле английской поэзии, не зная, увидят ли когда-нибудь его строки свет. Он насвистывал – и его свист был услышан. Через сто лет, через двести лет. И сегодня, когда мы читаем его сонет об утре, мы слышим этот свист – тихий, почти неслышный, но упрямый, неумолкающий, как сама жизнь.
Джон Клэр умер 20 мая 1864 года. Его похоронили на кладбище Святого Ботольфа в Хелпстоне – в деревне, где он родился и которую никогда не переставал воспевать. Его могила существует, её можно найти. Но есть и другая могила – та, в которую были замурованы его стихи, стена Нортгемптонского сумасшедшего дома. И из этой могилы он воскрес – не через три дня, как Христос, а через несколько десятилетий, как поэт, который отказался умирать, потому что его слова были сильнее смерти. И в этом смысле сонет Клэра – это не стихотворение о рассвете. Это сам рассвет, который, однажды наступив, уже не уходит.
.
Свидетельство о публикации №126042302256